"Бонташ" - читать интересную книгу автора (Ланда Генрих Львович)

ТЕТРАДЬ ЧЕТВЁРТАЯ


19 января.

Вчера днём я лежал ничком на тахте и спал, отложив в сторону "Термодинамику" Сушкова. Когда Фимка толкнул меня в плечо, я проснулся и удивился, что я сплю так крепко, что даже не слышал, как он вошёл.

То, что он зашёл ко мне, было вполне естественно. После своей гидравлики я сам зашёл к нему, он как раз сидел тогда над оперативной хирургией. По причине большой занятости он тогда отказался пойти на дневной балет "Доктор Айболит" (я соблазнял его роскошной постановкой и Ершовой), но мы с ним побеседовали довольно мило.

В общем, Фимка сидел передо мной в кресле и предлагал ехать в Ленинград на зимние каникулы. Я высказал относительно этой идеи множество за и против, но окончательного ответа не дал. Договорились, что я об этом скажу ему сегодня. Уже вечер, а я ещё не решил, еду я в Ленинград или не еду. Десятки противоречивых соображений.

27 января.

Я не поехал Ленинград, но долго обдумывал этот вопрос. В Москву я ездил с Костей. В Литву – сам. Теперь – Фимка.

Кто такой Фимка?

Это было ещё в восьмом или девятом классе. Столкнулись мы, конечно, у Герки. Именно "столкнулись". Спорили, язвили и презирали друг друга. Я чувствовал постоянную взвинченность его нервов. Странно, что именно эти натянутые нервы кажутся мне теперь туго натянутыми верёвками на старательно оформленной гулкой деке.

Тогда ещё местами нашей вежливой грызни были лентние симфонические концерты. Почему мы ссорились? К сожалению, я не сразу задал себе этот вопрос. А когда задал и не нашёл ответа, то решил с ним дружить. Я запомнил тот, кажется, весенний вечер с непросохшими тротуарами Владимирской улицы, по которым мы несколько раз прошли от его парадного до площади Хмельницкого и обратно поздно вечером, когда все разошлись домой, а я умышленно задержался с ним у его дома. И мы стали товарищами. И уже никогда с тех пор не ссорились, а наоборот, удивительно хорошо понимали друг друга.

После поступления в институт я стал редко бывать у Бильжо, Фимка тоже виделся только с Сашкой Бильжо в институте. И мы с Фимкой остались, пожалуй, самыми близкими друзьями.

Какой же Фимка? Я не буду, да и не смогу писать что-нибудь о нём, это трудно и не нужно. Быть может, он сам оставит грядущим поколениям ещё какие-либо записки, кроме блестящих школьных сочинений, глубоко содержательных историй болезни и искромётных фельетонов для институтской газеты "Крокодил в халате". Если понадобится, биографы подсчитают, сколько он поглотил книг, выслушал симфоний, пересмотрел картин и репродукций и выкурил чужих папирос. Но я стою у окна и смотрю уже не на знакомый дом напротив, а на подоконник, на скомканный окурок, засунутый Фимкой в передние лапы металлической львицы, стоявшей возле него, когда он сидел у меня и говорил о Ленинграде. Свинья, нужен ему Эрмитаж, он его, видите ли, не досмотрел. Вспоминаю возмутившуюся продавщицу мороженого в театре Франко, которой он пустил в лицо папиросный дым. И почему-то выгребаю из памяти эпизод в Первомайском саду: мы шли по дорожке поздно вечером, меня поманил какой-то дюжий парень, я остановился, остановился также и Костя Некрасов, а Фимка и ещё кто-то, кажется Штром, не оборачиваясь и даже не запнувшись, пошли дальше. Парень оказался моим довоенным одноклассником.

Кто же Фимка? Это мой хороший товарищ. Мы с ним вместе прослушали не один концерт, проговорили оживлённо и интересно не один час.

Затем появилась Зоя. Больше мы с Фимкой в концерты вдвоём не ходили. Мы раскланивались в фойе. Но попрежнему часто бывали друг у друга. С Зоей мне никогда не приходилось разговаривать.

Однажды я встретил Зою на Владимирской и проводил её до её дома. Это было прошедшей осенью.

Двадцать второго ударил настоящий мороз, открылись катки, и это оказалось решающим фактором. Вечером пришёл Фимка, и я сказал ему, что в Ленинград я не еду. Назавтра я зашёл к Миле, и мы отправились на каток на стадион "Динамо", впервые в этом году.

Двадцать шестого днём слушали у Бильжо пластинки с оперными ариями. Были Сашка, Гера, Митька, Лёнька Файнштейн, Илюшка, Юрка Шпит, Зоя и Фимка.

Вечером снова был на катке.

Сегодня в восемь часов вечера должен был уехать в Ленинград Фимка. Надеюсь, так оно и было.

29 января.

Вчера в Колонном зале был концерт Кильчевского (тенор Большого Театра). Билеты я взял заранее и вчера приблизительно в восемь часов вечера стоял у дверей квартиры Зои Варшавской и в поисках звонка нажимал в темноте на все гвозди, торчавшие из дверного косяка, ибо мне приходилось являться сюда впервые.

В концерте было много знакомых студентов – сейчас каникулы. В одном месте Кильчевский забыл слова.

Зоя живёт в старом Пассаже на шестом этаже. После концерта мы поднимались на шестой этаж час с четвертью. На некоторых этажах были лампочки, на некоторых не было. Раньше мне как-то не приходилось так много смотреть прямо на её лицо. Я возвращался домой в половине второго.

Прошла уже половина каникул. Я абсолютно ничего не делаю из намеченного.

6 февраля.

Завтра уже нужно идти в институт. Сегодня я рассчитывал весь день пролежать на тахте с "Сагой о Форсайтах". Ещё вспоминал вчерашний концерт в филармонии в обществе Зои Варшавской. Льва Оборина я не мог видеть из-за торчащей передо мной белой колонны с раззолоченной капителью, но видел рядом с собой её открытые выше локтей тонкие руки на ручках кресла, взгляд невольно скользил от груди, ещё меньше выделявшейся от того, что она сидела слегка ссутулясь и подавшись вперёд – и дальше по чёрному платью, лежащему без складок на её бёдрах. Что же, неужели её действительно сжигает это горение к науке, искусствам, литературе, которое сквозит в её разговорах? А сейчас она действительно с самозабвением слушает этого трудного Шумана? Длинные бёдра – это считается красиво? Эти тонкие руки, не имеющие силы поднять пару моих гантелек…

В антракте мы нашли Лёньку Файнштейна и Марика Лернера, и я познакомился с маленькой живой девушкой, которую звали Геня.

После концерта мы впятером дошли до угла, откуда надо было идти в разные стороны, и остановились. Шумнее всех была Геня, и мы стояли до тех пор, пока Зоя ей не сказала: "Ты уйдёшь, наконец, или нет?" Думаю, она сказала так потому, что погода испортилась, дул резкий холодный ветер, на который явно не было рассчитано её жиденькое пальто. Я чувствовал, как она дрожит от холода, прижавшись к моей руке.

А когда мы уже были в её парадном, то холодный ветер был забыт, и Зоя медленно и с большими перерывами поднималась по бесконечной лестнице, говорила со мной о медицине, философии и музыке. У неё совершенно синие глаза. У её двери она потребовала, чтобы я её поцеловал. Слегка наклонившись вперёд, я поцеловал её в лоб, и она сказала: "Так целуют покойников". Когда я возвращался домой, был густой туман и было два часа ночи. Я подумал о том, что теперь я, наверное, долго её не увижу. Начинаются занятия, приезжает Фимка.

Уже восемь. Надо рано лечь спать, завтра подниматься в семь часов.

17 февраля.

Сегодня смотрели телевизор, первый раз после второго ремонта. Народу набралось много, так что выдвинули телевизор на середину комнаты. Впервые были Фимка и Зоя. Фимка очень доволен поездкой в Ленинград…

Я поступил на курсы иностранных языков, сразу в шестую английскую группу. Если буду заниматься, то кончу курсы перед дипломным проектом. Приняли весьма неохотно, говорили, что студенты КПИ не имеют времени для курсов, но экзаменовали и не смогли придраться…

Я уже поужинал. Выпил чай и съел всю икру из консервной банки. По радио передают композицию по "Василию Тёркину". Бессмертный "Василий Тёркин"… Грустная мелодия, величественные слова. Покрытые росой каски в летний вечер. Майские жуки над окопами. Молодец Твардовский. Вот и Голсуорси в "Саге" совершенно незаметно и скупо даёт дивные штрихи о природе. Заметила ли ты это, Зоя? Ах, Зоя, как много я с тобой говорил все эти дни, что мы не видимся! Ведь я рассказывал тебе уже и о наших ребятах в институте, и о новых термокорундовых резцах, и про курсы, и о себе вообще, и про жизнь вообще и то, что бывает в этой жизни… Но ведь ты не могла услыхать меня, Зоя? В тот первый вечер, вернее, в первую ночь, когда ты осталась на площадке возле своей двери, ты перегнулась через перила и сказала: "Я вообще никогда никого не приглашаю, если это мне неприятно… Так вот, я тебе говорю – приходи!" И второй раз ты стояла почти так же и говорила: "До свидания. Но почему ты предпочитаешь всё передавать через Сашку, а не заходишь сам? Неужели приглашать тебя напрасно?"

1 марта.

Зима продолжается. Красивая украинская зима – всё время падает медленный снег и держится небольшой мороз.

…Когда меня позвала к телефону соседка, я почти наверное знал, что это Мила; по тому, как она меня звала, было понятно, что спрашивает женский голос, а кроме Милы я никому не давал этого номера. Из трубки до меня еле долетело: "Миля, почему вас не видно?" – и я глубоко задумался над этим вопросом. И так и не ответил, то есть сказал, что теперь занятия, времени как-то нет ни на что… В Ленинград не ездил, может быть, напрасно. На каток завтра пойти не могу – весь день занят. Ужасно плохо слышно… Вы хотите посмотреть телевизор? Тогда я зайду за вами в воскресенье. Ничего не разберу… Вы звоните из университета? Плохой телефон у вас в университете. Ну, всего хорошего.

4 марта.

Что сейчас делать? За окном метёт настоящая вьюга, и если зима задержится настолько, насколько опоздала, то из-за катка погибнут все мои дела.

Нужно будет сегодня, наверное, подъехать к Орликову насчёт материалов по механизму подачи станка 1290. Вчера после лаборатории он подозвал меня и сказал, что на станкозаводе в связи с новым срочным заданием всякие исследовательские работы откладываются, в том числе и его "крутящие моменты", и мои "суппорты". Предложил мне "интересную работу" на этот перерыв – из тех, что делают наши новоиспеченные кружковцы. Я отказался, он поговорил ещё немного и затем – об этом механизме подачи. Мне это понравилось, посмотрим, что выйдет.

И ещё вечером – курсы английского. Экзамены на переход в 7-ю группу – с 10 марта. Надо сдать бездну домашнего чтения. Мне, правда, как поступившему в середине триместра, сделана некоторая скидка. Но всё равно – когда я это всё успею? О досрочных экзаменах и поездке в Ленинград весной смешно и думать.

Вчера утром ехал в институт и возле площади Победы сел рядом с девочкой с радиофака. Не было ещё случая, чтобы я не встречал её тёмные внимательные глаза, когда приходилось видеть её мельком в институте. Теперь впереди оставались Воздухофлотская, Керосинная, Гали Тимофеевой, КПИ и Зоопарк. Окна вагона покрыты морозными узорами. В протёртый на замёршем стекле глазок видны признаки Керосинной. А на пол-пути до стекла – профиль её слегка кукольного лица с глазами, опущенными вниз, на маленький портфель, на перчатки, на троллейбусный билет. Гали Тимофеевой. Неужели я всё-таки заговорю с ней? И так достаточно уже одного троллейбусного знакомства и двух катковых. КПИ. Привычный парадокс – чтобы попасть в КПИ, нужно сходить возле зоопарка…

– Так вы научились кататься на коньках?

– Нет, так и не научилась…

– Но ведь это вас я, кажется, видел на "Динамо"?

– Да, но у меня ничего не выходит.

– Почему же?

– Я просто не ходила больше на каток…

Какой у неё голос… О, это не девочка

– Значит, всего один раз?

– Нет, два раза была.

Зоопарк. Выходит весь троллейбус. Через переднюю и заднюю двери. Она впереди меня.

– А сегодня у вас есть время для катка? Если найдётся, то приходите на "Динамо".

Она уже сходит со ступеньки. Как понять её негромкое "спасибо", которое она сказала не повернувшись?

Вечером на "Динамо" и на "Хрущёва" катки были закрыты из-за снегопада.

21 марта.

Надо чертить протяжку (проект по режущим инструментам), а у меня пропал угольник на 30 и 60 градусов, и, конечно, их нет сейчас в магазинах. И наиболее разумным вариантом оказалось позвонить Косте и узнать – наверное, он уже ничего не чертит, и можно взять его угольник. Один раз никто не отвечал, второй раз сказали, что его нет дома. Грустно было вешать трубку. Словно закрыли перед носом дверь. Вот так всё на свете. Его сестра, наверное, узнала меня по голосу. Как летит время! Эля – студентка мединститута.

Завтра позвоню ещё. Потом зайду, возьму угольник – и всё. А у него дома все всегда встречают меня так приветливо, как не слишком назойливого родственника.

24 марта

Сегодня было только две пары, я рано уходил домой. Получая пальто в гардеробе, почему-то обернулся и сразу же рванул голову обратно. Сзади подошла девочка с радиофака. И разорвались и отлетели, как дым, подсознательные мысли обо всех-всех – и об Алле, которая похожа на актрису из итальянской кинокартины и с которой мы как-то раз не попали в кино на "Тарзана"; о Зое, которая сейчас болела, о Миле, с которой я позавчера простоял у её дома до начала первого…

Не поворачиваясь, я отошёл со своей курткой, оделся и ушёл домой.

2 апреля.

Взял две последние тетради и разыскал, что здесь написано про Аллу. Эта девочка с первого курса инженерно-педагогического факультета вовсе не похожа на Линду из фильма "Мечты на дорогах"; она миловиднее, и лицо у неё не такое умное. А о характере – чем больше их узнаёшь, тем меньше можно судить. Я достал два пригласительных на олимпиаду химико-технологического факультета, и она назначила встречу в вестибюле института, вечером. Когда я приехал в вестибюль, я увидел её, она держала завёрнутые в газету туфли. Я сдавал в гардероб её пальто с куницыным воротником, давал ей свою беззубую расчёску и приштемпелевал её к себе в зале под взглядами сокурсников и других знакомых. Костя с Аней Сорокой сидел намного позади, я поднял руку, приветствуя его, весело улыбнулся, и внутри что-то заныло. Самодеятельность была не хуже, чем обычно, а когда мы вышли из зала, Алла всё-таки решила пойти посмотреть, есть ли танцы. Танцы были. Устроившись в углу, я держал чей-то фотоаппарат, но потом, однако, решился сделать довольно неудачную попытку изобразить с Аллой вальс и танго – бальные танцы она не танцевала и презирала. У меня испортилось настроение, как всегда, когда я видел, как изменяется отношение ко мне девушек после моих "танцев", изменяется едва уловимо, но для меня вполне достаточно. Что же это за тайна в прикосновении рук, которую они, очевидно, сознают интуитивно, и которая открывает меня и делает беззащитным и жалким в их глазах. Неужели так действует простое неумение танцевать? Но, честное слово, мне даже понравилось, когда она потом тихо сказала: "Миля, выньте руки из карманов".

Когда мы вышли из института, за яркими окнами ещё выла музыка, было морозно, несмотря на последний день марта. Она велела мне взять её туфли в правую руку, дабы можно было меня взять под левую. Не вдумываюсь, какими мыслями руководствовалась её трезвая головка, когда она заявила, что мы, конечно, доедем только до Пироговской, хотя – я знал – троллейбус подходил к самой Николаевской, где она жила в новоотстроенном доме. Эту географическую разность мы прошли по притихшим и вполне зимним улицам. И вот, в начале первого, перед самым подъездом её дома, я, замолчав, протянул ей её пакет с парадными туфлями. Неужели уже почти пол-года прошло с того дня, когда я в чертёжке попросил у неё угольник? Нет, я не могу, к большому сожалению, составить ей завтра компанию на олимпиаду металлургов, у меня завтра курсы английского языка, Да, я занимаюсь на курсах. Так значит, послезавтра я принесу ей в институт первые два журнала с "Девятым валом" Эренбурга. Спокойной ночи.

3 апреля.

Итак – весна и весенние настроения, несмотря на бактериологическую войну в Корее. Скоро уже два года этой войне. Я достал билеты на "Бориса Годунова", для себя и для Аллы. У неё немножко на носу и немножко на щеках я заметил веснушки. У Зои тоже веснушки. Фимка вчера вечером зашёл, читал свой фельетон – хорошо.

Итак, попробуем провести стандартную весну по всем правилам. Ведь не сейчас, а много раньше появилось желание коснуться чёрных локонов этой девушки, похожей на итальянскую киноактрису.

8 апреля, вторник.

Сегодня заседание секции станкостроения на конференции студенческого научного общества – поэтому можно отстоять митинг против бактериологической войны в Корее, всё равно оставаться в институте. При выходе Алла оказалась возле меня, но выясняется, что я домой не иду, и она не знает, как продолжать. Я спрашиваю: "Что это за синие билеты вы давали своим?" – "Это на завтрашний концерт. Вы хотите пойти?" – "А у вас есть ещё билеты?" – "Вот, у меня два билета есть." – "Тогда давайте. Вы тоже пойдёте?" Она вынимает из кармана юбки сложенные в четвертушки билеты: "Пусть оба у вас будут." – "Значит, договоримся так же, как и в прошлый раз, перед институтом?" – "Хорошо. Начало, кажется, в четыре."

…Мой доклад первый. Присутствуют дипломанты-пятикурсники. Регламент пятнадцать минут. Укладываюсь в восемнадцать. Один вопрос – и всё. Сажусь на место. Узнаю, что был выбран в президиум (состоящий из двух человек), пока бегал за своим портфелем в другую лабораторию. Второй президиум в моей жизни, впервые после того вечера, когда мне не дали золотую медаль. Стол президиума – грязный замасленный, втиснутый между двумя токарными автоматами и кучкой скамеек со студентами… Но на душе радостно, начинается что-то настоящее.


Сегодня приехал в институт в середине второй пары и сразу же, в пальто, наткнулся на профессора Хаймовича. Он прямо повёл меня на кафедру, написал рецензию к моему докладу и велел отнести её вместе с докладом в жюри конференции для премирования.

9 апреля.

Вчера же, до зачёта по гидроприводам, когда мы всей оравой сидели и готовились вокруг стола в коридоре перед читальней, я поднял голову и встретился глазами с девочкой с радиофака, она проходила мимо. Потом она села за соседний стол, а я принялся нарочито громко и красочно давать разъяснения на кучу задаваемых мне вопросов, презирая себя в душе за такую дешёвку.

А вечером, возвращаясь с пленарного заседания, занял место в троллейбусе позади Толи Агинского и парня в очках, который сидел в президиуме собрания. Они о чём-то разговаривали. А я в общем молчал, обменявшись несколькими фразами с Толей, причём парень в очках тоже вставил пару слов. Это с ним я видел её на катке, когда они беспомощно проковыляли мимо меня, и их двоих встретил как-то летом на Банковской после одиннадцати. Поднявшись перед своей остановкой, я спросил Агинского: "Кто этот парень, что сидел с тобой?" – "Сигалов, теплотехнический факультет".

Сигалов… Боря Сигалов… Фамилия явно знакомая.

12 апреля. Суббота.

Совсем, совсем весна. Тепло, солнце, сухие тротуары, по которым в туфельках и шёлковых чулках, в ярких шляпках ходят красивые девушки, словно их где-то припрятали на время зимы и теперь сразу всех выпустили нам на удивление. И отчаянно пахнет влажной землёй, набухшими почками, пробивающейся первой травкой и так далее.

В четверг я отыскал аудиторию, где находилась группа инженер-педагогов. Алла вынесла мне журналы.

– Так достать вам следующие номера?

– Конечно, достаньте, пожалуйста, если можно.

– Хорошо. Ну, а как относительно сегодняшней "Бесприданницы"? Как договоримся, и до которого часа мне прийдётся ждать вас в вестибюле театра?

– Ну, больше так не случится, как в прошлый раз. – засмеялась она. И после маленькой паузы – слегка другим, тихим голосом: – Или, может быть, ты зайдёшь ко мне?..

21 сентября, после большого перерыва.

Весна была дождливая. Но первого мая грело солнце, и я пошёл на демонстрацию без пиджака, а Алла была в белом платье, отделанном чем-то красным. Мы до самой площади Калинина шли по тротуару рядом с колонной. И вечером я зашёл к ней домой, и мы пошли смотреть салют, и гуляли по Крещатику и по паркам, и Алла была в своём главном парадном платье, голубом и синем.

Потом у меня началась сессия, и я стал появляться в институте реже и нерегулярно. По вечерам бывало холодно, и, отправляясь на Николаевскую, я надевал коричневый пиджак, вызывая мамины насмешливые замечания. Это обычно бывало накануне моего экзамена, т. е. в те редкие вечера, которые были свободны от курсов и от занятий. Мы ходили в летние кино или просто так. Хождние "так" обычно включало в себя сидение на скамейке с видом на заднепровские дали и было рассчитано обычно таким образом, что к двенадцати мы прощались у её парадного.

Началась моя технологическая практика на станкозаводе, ещё более бесплодная и неинтересная, чем прежняя. На курсах приближались экзамены, нужно было сдать много домашнего чтения. Одновремённо надо было чертить проект по технологии. А на дворе стало совсем тепло. В ещё более редкие вечера моих визитов Алла встречала меня на балконе, где она лежала, свернувшись клубочком, в шезлонге, за книжкой или каким-то шитьём. Раз я ожидал на балконе, пока она оденется. Уже стемнело, и я, облокотившись о перила, смотрел внутрь освещённой комнаты сквозь занавесь балконной двери. Она стояла в белом платье у столика, ко мне в профиль, и перед зеркальцем приводила в окончательный порядок свои чёрные локоны. Красиво – её ярко освещённая фигура за прозрачным кружевом гардины. Да и она сама. Она никогда заранее не знает, когда я прийду, но в те дни, когда я могу прийти (когда у меня нет курсов), она всегда дома.

Однажды было пасмурно, я пришёл и предложил идти к нам смотреть телевизор. Она неожиданно сильно смутилась и покраснела. Я понял – ей казалось, что она предстанет на суд моих домашних и прочих предполагаемых членов телевизионного сборища. Но она пошла, причём, после колебаний, выбор пал на коричневое платье, и была восстановлена какая-то особо идущая причёска, носившаяся ещё в школе.

В этот вечер у нас было много народу. Были Мила и художник Толя Чудновский, с которым, не так давно познакомившись через Милу, я странно быстро сдружился, ещё не разобрав его как следует. Телевизор опять поставили на середине комнаты.

Зою я давно не видел. Но 10-го июня мы встретились в маленькой аудитории музыкального архива консерватории. Это была Толина инициатива – организовать концерт граммзаписей для избранной компании по составленной им программе. Мы с Милой пришли последние и с опозданием, уже исполнялась "Альцеста" Глюка. Сидели Толя, его брат Миша, Фимка, Зоя и некая Ляля Хусид. Послезавтра Фимка и Зоя уезжали на практику в Таращу. Я это знал уже давно. В комнату постепенно, привлечённые репертуаром, просачивались консерваторцы. Пришли просить, чтобы оставили приоткрытой дверь – плохо слышно. После музыкальной оргии мы расходились поздно. Зоя спросила, кто с ней завтра едет в Ворзель – туда и обратно. "Я могу", – сказал я. "Прекрасно, – сказала она, – я тебе в час дня занесу то, что ты давно просил, и мы поедем". Всё это было сказано мимоходом и несерьёзно.

Назавтра я не поехал на завод, чертил, смотрел на часы и думал. Как-то раз мы встретились возле кинотеатра "Смена" – мы с Аллой шли на "Судьбу балерины", а Фимка провожал Зою до подъезда курсов. Они между собой перезнакомились.

В половине второго Зоя приехала на такси, так как оставалось мало времени до отхода пригородного поезда. Она принесла "Шекспира-Рэтленда" Шипулинского, которого я как-то просил, и потребовала, чтобы я немедленно собирался – такси стоит у парадного. Я удивился и сказал, что вовсе не собирался всерьёз ехать. Я был даже несколько смущён оборотом дела, но сдался под воздействием синих Зоиных глаз, в которых мелькало то самое отчаянное и неспокойное, что так тревожило мою душу. Она ждала в машине, пока я одевался. Широкое заднее сиденье "Победы" имело ещё бесконечно много пустого места. По дороге в Ворзель мы стояли в тамбуре, над самыми буферами, ветер трепал наши волосы. В поезде мне, наконец, было сообщено, что мы едем прощаться с её подругами, работающими в Ворзеле пионервожатыми. Погода пахла дождём, иногда даже накрапывало. После того, как Зоя насиделась и наговорилась с подругами, у нас осталось времени перед обратным поездом лишь столько, чтобы раздобыть на станции что-нибудь поесть. Когда я, взяв в кассе билеты, пришёл в буфет, то застал Зою в затруднительном положении – ей нехватало рубля, чтобы купить две булочки и две конфеты. С помощью моих финансов мы к этому добавили ещё и бутылку фруктовой воды.

На обратном пути я уступил место женщине с ребёнком, Зоя поднялась тоже, и мы вышли в маленький коридорчик между дверьми вагона и тамбура. Мы стояли у открытого окна, смотрели на леса и поля, пели песни, арии, романсы. Зоя приводила пример одной принцинпиально неверной песни, которая ей вся почему-то запомнилась напамять. Она тихонько пела своим мелодичным голоском, здесь, близко, прямо возле меня:

Разве брови мои,

Разве очи мои

Не милей, чем у ней,

У подруги твоей?..

– Подумай только, как это неразумно, вот так любить про себя. Мне кажется, нужно тогда добиться своего, – или забыть, отбросить навсегда.

– Ну что ты… А может быть, даже сама любовь без взаимности доставляет душе радость. Так сказать, "сладкая боль"…

– Нет, Миля, это не сладкая боль, а просто боль… Но дальше – ты послушай, какая ограниченность запросов: "Я хочу, чтобы ты позабыл к ней пути и дороги, чтоб ко мне приходил под окошко вечерней порой; чтобы пела гармонь про сердечный огонь для меня для одной у рябины сырой…"

– Да, действительно, какой примитив!..

Эту песню сменили другие, разбираемые не столь тщательно. Проходящие из тамбура в вагон и обратно изредка нарушали наше уединение и вынуждали потесниться из-за открывавшейся внутрь двери, но мы снова её закрывали за ними и продолжали путешествие по-прежнему – Зоя стояла теперь спиной к окну и прислонившись к моей руке, которая не то лежала на раме окна, не то осторожно-осторожно обнимала её за плечи. У Караваевых Дач она взглянула в окно и сказала: "Как быстро прошла обратная дорога". И совершенно неожиданно сказала на троллейбусной остановке: "Ты сядешь у окна, хорошо?" – "Чтобы тебя не продуло?" – "Нет, чтобы ты никому не уступал место". На пути от троллейбуса к её дому в первый раз взял её под руку я, а не наоборот. Мы остановились у подъезда. Будет ли сейчас что-нибудь сказано? И я увидел подходившего большими шагами Фимку. Он еле кивнул на моё приветствие и молча обернулся к Зое. Пара незначащих слов. Фимку интересует время, я смотрю на часы и кстати замечаю, что мне нужно торопиться домой. Прощаюсь с ними надолго – ведь они завтра уезжают.

Вечером мы с Аллой не пошли в кино. Мы просто прошли до Аскольдовой Могилы, покружив по её дорожкам, поднялись в Пролетарский сад, там нашли скамейку, откуда были видны мерцающие огни Дарницы и слышна приглушённая музыка с расположенной внизу танцплощадки – "Кукушки". Завтра я уезжаю в лагеря, послезавтра у Аллы последний экзамен. Она крутит в руках каштановые листики. Рассказывая про свои дела и соображения она так серьёзно смотрит своими чёрными глазами. Она не знает, что это наш последний вечер. Музыки уже не слышно – двенадцатый час. Мы идём через парк на улицу Кирова, возвращаемся Липками, и я, может быть немного больше, чем разрешается, прижимаю к себе локтем её локоть и обхватываю ладонью её кулачок со смятыми листьями каштана. Заморосил слабый дождик, но нам уже недалеко, и торопиться нечего. Напишу ли я ей из лагерей и сообщу свой адрес? Нет, в лагерях не до писем, да и незачем бередить себе душу вестями из "гражданского мира". Мы прощаемся у дверей её дома, я говорю – надолго. "Почему, ведь мы когда увидимся?" – "Не раньше, чем в сентябре".

7 октября.

28-го июня я уже ехал в теплушке вместе со всеми нашими – в лагеря. Время пролетело быстро. На этот раз "демобилизация" не вызвала таких бурных эмоций, как в позапрошлом году. 23-го августа в четыре часа дня я, грязный, заросший и небритый скинул свой заплечный мешок на пороге дома.

Здесь меня ожидали туристская путёвка по черноморскому побережью Толя меня уже заждался. Он мне сообщил, что Алла на меня обижена – почему я не ответил ей, когда она, узнав наш адрес, поздравила меня с днём рождения. Она сильно загорела. Он опять рисовал её портрет. Фимка и Зоя ещё на практике, Мила на даче. Сашка тоже на практике, а Герка в лагерях.

Я пробыл в Киеве шесть дней. Почти всё время были дожди, лишь раз удалось быть на пляже. Будучи уже на отходящем катере, увидел на пристани Аллу с братом.

В последний вечер перед отъездом вышел попрощаться с Киевом. Купил билет на одиннадцатичасовый сеанс в летний кинотеатр на Владимирской Горке и пошёл до начала пройтись по паркам. Встретил Толю, сказал ему, что завтра уезжаю. Он спросил: "Ты Аллу видел?" – "Нет." – " И ты считаешь, что это не свинство с твоей стороны?" – "Видишь ли, тебе позволительно говорить, что угодно, я буду слушать. Но мне самому всё же виднее, как это назвать – свинство, или не свинство, и я своё мнение буду держать при себе." – "Ну, а передать ей что-нибудь, если я её случайно увижу?" – "Почему обязательно "случайно"? Передавай привет". И я поспешил в кино, оставив его на аллее Первомайского парка, приземистого коротышку с большими выразительными влажными чёрными глазами, двадцатишестилетнего свободного художника, усердно следующего традициям богемы.

29-го июля я выехал из Киева, два дня провёл в Одессе у тётей. На Золотом Берегу зашёл в воду и поплыл к сваям. Вот они, те самые сваи, с которых я два года назад снял Люду Соколову. И зачем я сейчас приехал на эту шестнадцатую станцию?

31-го июля вечером сел на борт дизель-электрохода "Россия", заняв место в каюте второго класса. Вечером 1-го августа мы пришли в Ялту. Я гулял по Ялте со своим соседом по каюте. Следующий вечер – в Новороссийске. 3-го – Сочи. Жарко и сыро, трудно дышать. Вечером приходим в Сухуми. Когда я оформился на туристской базе, была половина двенадцатого.

В первый раз в жизни я оказался на туристской базе. Здесь я пробыл три дня. Каждый день бывал в городе. Был с экскурсиями в обезьяньем питомнике, в краеведческом музее, ездил к Грузинскому мосту, на Сухумскую гору есть мороженое и смотреть вниз. Был на развалинах Баграты.

Не меньше впечатлений дала сама туристская база. Я внимательно рассматривал загорелых и спокойных туристов в ярких ковбойках и с огромными рюкзаками за спиной, настоящих туристов, а не таких, как мы, "чемоданщики"; спустившихся к морю с гор, пришедших из какой-то таинственной Теберды, со страшных заледенелых Домбайских озёр, впечатлениями от которых они и сейчас ещё были полны. Эта чудесная свободная жизнь – сегодня вечером я застаю его спящим на соседней кровати, а через день на ней один лишь полосатый тюфяк: постель сдана, а сам он бог весть где, и кто он – даже не пришлось узнать… И я деликатно просил у удивлённых парней дать подержать на минутку на спине их рюкзаки – не очень ли тяжёлые?..

Утром 7-го августа нас перевезли автобусами в Новый Афон. Когда мы въехали в этот курортный посёлок, моё сердце не дрогнуло, оно не почувствовало, что здесь, совсем рядом, находится Люда Соколова.

Небольшая и уютная афонская турбаза утопала в громадных бананах. Нам предстояло пробыть здесь несколько дней. 8-го с утра была экскурсия на Иверскую гору, в Афонский монастырь, 9-го – в Армянское ущелье.

На следующий день незадолго до ужина, мы с Эдиком, моим соседом по комнате, шли к морю с полотенцами и в майках по главной и почти единственной улице Афона.

Именно здесь я встретил Люду.

Она шла навстречу. Шла с кем-то, кажется, с подругами; я не видел их лиц, не знаю, сколько их было – одна или две. Я узнавал её постепенно – сперва поражённый сходством, а потом понемногу осознавая действительность. Она меня тоже узнала и шла прямо настречу. Она, очевидно, рада была меня видеть, даже сказала: "Милька! Вот это здорово!" Я отправил Эдика дальше, её подруги тоже куда-то девались. Мы свернули в парк, куда они все направлялись – к волейбольной площадке. Мы шли вдвоём, а кругом были пальмы и кипарисы, и магнолии, и олеандры, и белые балюстрады, солнце и море – было точно так, как в те многие наши с нею встречи, формировавшиеся в тумане моего воображения в минуты душевной слабости. Но в тот момент я ничего этого не думал. Сперва я вообще некоторое время молчал, потом больше отвечал на её немного беспорядочные вопросы, перемежавшиеся восторгом и изумлением по поводу нашей случайной встречи.

Мы сели на траве возле площадки, подошли её товарищи, пришли подруги. Мы все немножко играли в кругу, потом Люда предложила идти купаться. Мы пошли втроём – ещё её весёлая подруга, которую она называла "Маргошкой". Мы шли на какой-то дальний и, должно быть, очень хороший пляж, но уже в конце пути Марго напомнила, что они должны были пойти проведать больного товарища (их здесь была большая компания из МГУ, живущая на частных квартирах). Люда очень жалела, что не состоится купание, даже извинилась, они довели меня обратно до моего старого пляжа и сказали, что, может быть, ещё придут сюда, если успеют. А вечером, сказала Люда, вечером они обязательно будут у нас на турбазе. Она даже на всякий случай запомнила номер моей палатки.

Они ушли, а я остался на пляже. Солнце уже заходило, было тихо и малолюдно. Всё же у меня было ощущение шума и звона в голове. И как обычно теперь, я гасил излишнюю энергию в свирепом брассе – теперь намного более умелом. Скоро зашло солнце, похолодало, и я ушёл на турбазу ужинать.

А потом, одетый уже по-вечернему, т. е. в рубаху, парусиновые брюки и туфли, я под звуки вальсов и бальных танцев, льющихся над обрамленной бананами танцплощадкой, весь вечер напрасно прождал Люду. Потом я подошёл ко входу на турбазу и узнал, что по воскресным вечерам он закрыт для посторонних из-за слишком большого наплыва желающих. Я вышел за ограду и бродил по Афону – я раньше не предполагал, что он может быть так красив ночью.

11-го августа утром я был на пляже в том месте, где всегда бывала Люда со своими однокурсниками, и где мы договорились встречаться. Я её не видел, и только в полдень меня окликнула Марго и на вопрос о Люде показала на чёрные точки в море на горизонте. О чём я думал, когда быстро и решительно натягивал на голову синий резиновый шлем? Наверное, не о своей маме. Ровно и прямо, как пароход, я плыл в открытое море. С уровня воды их вообще почти не было видно. Время шло, они становились всё ближе, и в результате оказалось, что это трое или четверо грузин, болтавшихся вокруг резиновой лодки. Я повернул назад к приветливому афонскому берегу.

Потом Люда мне сказала, что они были не там, а в стороне и, кажется, так далеко, что их с берега не видно было. Она даже не очень устала, так как возвращалась "на плече" одного из ребят. Это были всё очень вежливые и приветливые ребята. А вчера, сказала Люда, они не пришли на турбазу потому, что у них была какая-то грузинская свадьба. Закрытая же калитка для них не препятствие, они знают превосходные лазейки. Она дала мне полную пригоршню сырых орехов и убежала, кажется на женский пляж переодеваться. Я съел все орехи, поговорил с ребятами и пошёл к своим вещам – тоже собираться на обед.

После ужина я в мятых штанах и тапочках на босу ногу валялся на своей койке в палатке. Издали доносилась музыка, а я не хотел никуда идти, зная, что пойду всё равно. Было горько, грустно и смешно, и трудно было дышать, и чувствовалось, как прекрасно жить на свете. Потом я встал, пошёл под холодный душ и начал медленно и тщательно одеваться. Потом стал между коек в тоскливом раздумьи. Неужели о вечере 11-го августа мне ничего не прийдётся записать в своём дневнике? Потом потушил свет и направился на звуки репродуктора.

…Я не стал дожидаться конца – мне там делать всё равно было нечего. Я снова вернулся в палатку и снова повалился на койку. Решено – если завтра, в мой последний день, будет то же самое, я оставляю ей до востребования краткую записку, полную горечи и иронии. Или нет, лучше даже так – она приезжает в Москву и застаёт письмо, открывающее ей глаза… на что? Но напишу я обязательно. Или сказать ей завтра всё на пляже? Сказать, что, встретившись, мы стали больше чужими, чем до этой проклятой встречи среди пальм и магнолий?

Назавтра, 12-го августа, на пляже я её не видел. После обеда была экскурсия в ущелье Псырцхи. Вечером – прощальный концерт самодеятельности. Я слушал концерт одним ухом, слоняясь между бананов за чужими спинами. Это был мой последний вечер.

Когда концерт кончился, я обнаружил справа от себя сперва Марго, потом ещё ближе – Люду. Здесь же были и ребята.

Ряды скамей были раздвинуты, и начались танцы. Ребята и "Маргошка" чувствовали себя как дома, танцевали и дурачились, Люда же почти не танцевала. Я сидел на краю этой же скамьи, потом уступил место, ибо нетанцующие должны быть лишены этого права всилу своей никчемности.

Гремел вальс из "Маскарада". Судьба издевалась надо мною за то, что я однажды думал – такой вальс нужно танцевать только с нею, и с нею нужно танцевать только такой вальс. И вот – этот вальс, и белый бетон, отражающий яркий свет ламп, и заросли бананов, и она здесь рядом. И она берёт одного из ребят, всё время молча сидящего возле неё. Он неуклюже топчется, и они быстро возвращаются, она говорит: " Пора тебе уже научиться танцевать, Димка".

Наконец всё это прекращается. Среди общего движения к выходу она ищет меня глазами и, когда я подхожу, говорит: " Значит, мы уже больше не увидимся?" – "Я думаю проводить вас сейчас." – "А, ну тогда пошли."

Компания идёт по Афону с шумом и песнями, на месте нашей первой встречи организуется игра в "кошки-мышки" – я играю тоже. Или, кажется, не "кошки-мышки", а "третий лишний" – в общем одно и то же. Потом с песнями двигаются дальше; оказывается, им надо идти довольно далеко на другой конец городка, вытянувшегося вдоль моря. Я не слыхал ещё никогда таких весёлых озорных песен, студенческих и всяких – под них так легко шагается, легко и весело для них и немного грустно – для меня. Жизнерадостная и деятельная Марго обращает внимание на мою молчаливость. "Я всегда такой неразговорчивый, спросите Люду." – "Ну, нет…" – говорит она.

Потом мы купались при свете звёзд и прожекторов береговой охраны. Я первый раз купался ночью, было довольно сильное волнение. Люда упорно старалась показать мне восхитительные "светящиеся подушки", как она их назвала, которые якобы возникают, когда она быстро болтает в воде руками, но я никак не мог их обнаружить и в конце концов поверил ей на слово. Плавала она очень медленно, мы вернулись на берег позже всех – она, тот самый Димка и я – Мила только под конец заметила, что я плыву рядом.

Возле железнодорожной станции мне нужно было прощаться. Люда сказала: "Ну, до свиданья. Может быть, ещё как-нибудь встретимся так же случайно. А если будешь в Москве, то заходи – ведь адрес ты знаешь?" И пропустив без внимания моё замечание, что я уже был в Москве прошлой зимой, принялась обьяснять мне, как я могу попасть сейчас к себе на турбазу – ведь после отбоя калитка запирается. "Понятно? Нет? Ну как же тебе рассказать?" И она рисовала план пальцем на своей ладони, а я превосходно знал всё сам, и мне просто хотелось хоть немного оттянуть время, слышать её голос, обращённый ко мне, смотреть в эти тёмные глаза, которые никогда нельзя представить себе в памяти такими, какие они есть на самом деле…

Отчаявшись втолковать мне что-либо, она решила прибегнуть к помощи Юрки, который сразу усомнился в моей наивности и заверил её, что ночевать на улице я не буду. Я подтвердил справедливость его слов, и мы расстались. Идти мне предстояло довольно далеко.

Следующий мой пункт – Гагра, до 18-го числа, я жарился на солнце, в основном валялся в палатке и вспоминал Афон. Море уже надоело, жара надоела. В Гагре кончался краснополянский горный маршрут. Я всё чаще подумывал о туристском переходе. Денег у меня оставалось много.

Ездили на озеро Рицу, проезжали Голубое озеро. Дорога в горах ещё больше склонила меня в сторону горных путешествий.

Переехали в Сочи. Город очень красив. Вечером я выходил бродить по улицам, паркам и аллеям, это были чудесные прогулки, хоть снова было немного тоскливо.

На танцплощадке турбазы я после обычных долгих колебаний пригласил на вальс худощавую девушку с пышными светлыми волосами. Мы непрерывно сбивались, но я тем не менее пригласил её ещё и ещё раз, и мы немножко познакомились. Она учится в днепропетровском университете. Танцы окончились, и я пожелал ей спокойной ночи.

На следующий вечер был концерт самодеятельности, после которого мы случайно уходили вместе, и решили вместе пойти на телефонный переговорный пункт – звонить домой. На обратном пути я попросил у Инны разрешение взять её под руку.

На следующий день была поездка в Хосту, в тиссо-самшитовый заповедник – внеплановая экскурсия для желающих. Она пришла к катеру в числе первых и заняла хорошие места. Мы сидели рядом и смотрели на живописные берега, и говорили немножко о литературе.

Заповедник очаровал нас обоих своим сказочным величаво-первобытным покоем и причудливым видом древних деревьев. Мы то отставали от всех, то нагоняли снова, пытаясь вслушаться в пояснения экскурсовода. Как они надоели мне за это лето! И кроме этого, то же самое можно было прочитать на табличках. Итак, мы постепенно отстали окончательно. Именно здесь мы перешли постепенно на "ты". Было тихо так, словно эти странные деревья, заросшие лохмотьями серого мха, заколдованы нечистой силой. Здесь не следовало просить разрешения брать и прижимать к себе её тонкую обнажённую руку. Все уже, наверное, выходили из заповедника, когда мы подошли к разветвлению аллей и свернули не к выходу, а опять на начало большого кольца. Мы остановились возле развесистого самшита несколько в стороне от дорожки. Она сказала, что хорошо прислониться к такой мягкой упругой ветви. Я подошел к ней сзади, и мы прислонились к ветке вдвоём. Я опустил подбородок в её пушистые волосы, обняв её за плечи и притянув к себе. Была мёртвая тишина. Птиц в этом лесу не было. Так прошло некоторое время. Она только спросила прерывающимся голосом: "Миля, скажи, почему здесь всё так… быстро совершается?" – и я ответил: "Потому что людям больше нечего делать". Оставив без внимания мои слова, она тихо вслух удивилась себе и своему поведению ("на второй день!") и внезапно резко отстранилась, глядя на меня широко открытыми удивлёнными глазами. Я стряхивал мох с головы и с рубахи. Мы молча посидели на скамье и пошли обратно.

Мы возвращались катером из Хосты в Сочи. Она сидела, поджав ноги под широкую юбку, облокотившись локтями на спинку сиденья, которая являлась бортом катера, и смотрела на проходящую панораму города. Она взяла мою руку, лежавшую на борту, притянула к себе, прижалась к ней подбородком и шеей, обхватила своими руками. Мне не было видно её лица, только светлые пышные волосы.

Вечером мы пошли в кино. Ещё позже, когда мы сидели в парке, она меня спросила: "Какую это по счёту девушку ты обнимаешь за это лето?" – " За лето первую, а вообще в жизни вторую. Не похоже?" Она, как будто, поверила и, закинув голову и глядя мне в глаза, сказала: "Поцелуй меня." – "Не умею." И именно это потрясло её больше всего.

К этому вопросу возвратилась она на следующий день, когда мы сидели в безлюдной аллее сочинского дендрария, и когда солнце клонилось к закату. Она не верила в возможность отсутствия такой потребности при таких, казалось, искренних проявлениях нежности и ласки, и была удивлена больше, чем обижена. Потом она надулась и язвительно сказала: "Ну что ж, я понимаю, это мамины инструкции." – "Никакие не инструкции," – сказал я и поцеловал её в губы. Она посмотрела на меня какими-то другими глазами и затем потребовала: "Ещё раз." – "Нет, – сказал я, – нам пора идти." – "А вот и не пойду…" – Я осторожно подобрал платье у неё под коленями и, внезапно быстро подняв её на руки, понёс по аллее. Она с негодованием высвободилась, и мы поспешили на турбазу, чтобы не опоздать на ужин.

Следующий день был моим последним днём в Сочи. Вечером море было неспокойно. Мы с Инной спустились почти к самому берегу – выходить к морю после сумерек в принципе запрещалось. Море шумело и грохотало во мраке, и моё лицо было обращено к нему через плечо прижавшейся ко мне Инны. Она ревниво оттолкнула меня, сказав: "Пожалуйста, смотри на своё море!.." – и я поспешил загладить свою вину. Время бежало быстро и незаметно. "Смотри, Инна, трава совсем сухая, давай сядем здесь." – " Ты испачкаешь брюки." – "Чорт с ними, с брюками…"

Шумело море и мерцали звёзды, и над нами склонялись тёмные кусты, надо мною и девушкой с пушистыми волосами, которая была здесь, со мною и во власти моих рук.

И всё же она заявляет, что я, наверное, считаю её бог знает кем, что совершенно не соответствует действительности. Я уверяю её в обратном, не давая ей понять, насколько её позиция шатка. Из-за этой размолвки, уходя, мы идём рядом, насупившись. Что ж, это естественная реакция после такого вечера. Не произошло ничего и в то же время такое, что трудно правильно понять. Она говорит "иди сюда", и берёт меня под руку. Потом она заявляет, что ей самой тяжело, что раньше она думала, что всё это останется в памяти в виде лёгкой весёлой интермедии, теперь же – если теперь её спросят подруги, было ли у неё на юге увлечение, она только скажет: да, было, было очень короткое, но сильное увлечение – и больше не скажет ничего и никому. Мы прощаемся навсегда у её корпуса.

Но на следующее утро она приходит к автобусу, идущему в Красную Поляну. Она должна видеть меня ещё раз, чтобы убедиться, что я уезжаю, не унося обиды на неё. Она была возле меня до самого отхода автобуса. Я с трудом устраивался на рюкзаках в проходе между сиденьями, весь автобус уже смеялся моим шуткам, и в это время Инна незаметно ушла. Загудел сигнал, машина тронулась, раскачиваясь на камнях, выползла за ворота сочинской турбазы, где в камере хранения оставались все мои вещи, и понесла меня навстречу новым приключениям с одним лишь полотенцем, фотоаппаратом, чужой шляпой, подаренной бамбуковой палкой и надёжным запасом всесильных ассигнаций.


31 января, Москва.

Фактически сейчас уже не 31-е января, а 1 февраля, так как перевалило за час ночи. Я пришёл к себе только недавно с Центрального телеграфа и, пользуясь тем, что завтра воскресенье, что хозяйка дежурит и что по радио передают хороший скрипичный концерт, решил попробовать продолжить свою летопись, начав новое сказание – повесть о пятом курсе.

Я остановился на том времени, когда я выехал из Сочи в Красную Поляну. О, это было так давно, что трудно теперь восстановить минувшие события, так как это даже не события, а просто мелочи, из которых складываются будни.

После туристского похода и возвращения в Киев началась обычная учёба, с той лишь разницей, что это были последние десять недель, которые нам предстояло провести в стенах института. Читались какие-то пустые лекции, в которых по разным предметам говорилось одно и то же, и вдобавок то, что мы уже отчасти (и, по-моему, вполне достаточно) знали. Выполнялись какие-то фиктивные лабораторные работы, и из-под палки медлительно делались отчаянно затянутые проекты. Нависла атмосфера конца.

А помимо института жизнь состояла из встреч, как из пёстрых лоскутов.

Первая встреча в первый же день – с Фимкой, маленькой Геней и её подругой, выходящими из здания курсов. Пожав друг другу руки, мы с Фимкой поняли друг друга и наши будущие отношения.

Расписания седьмой и восьмой английских групп совпадали полностью. Так что я имел возможность видеться с Зоей каждый раз в коридоре нашего этажа. Она меня останавливала и держала до прихода преподавателей. Всё так же лукаво и испытующе смотрели в меня её глаза, всё так же разговорчива и беспорядочно-неожиданна в беседе была она. А я просто не мог не принимать пассивно этот тон, беспомощно теряя свои намерения придать значительность заранее обдуманным фразам, создать чем-нибудь, хотя бы паузами или мрачными недоговоренностями то напряжение, которое могло бы сдвинуть с непонятной и неустойчивой точки эти отношения, которые, как я предполагал раньше, никак не могли удержаться и теперь как ни в чём не бывало. Если же присутствовал Фимка, я немел и старался либо только раскланяться, либо уйти как можно скорее. Правда, через несколько дней расписание изменилось таким образом, что мы совсем перестали встречаться, и вопрос снялся с повестки дня сам собой. О визите к Фимке не могло быть и речи. Он тоже, конечно, не заявлялся. Самшитовый стетоскоп, привезенный из Сочи, долго стоял на пианино вместе с другими безделушками (папа по своей специальности использует стетоскопы другого типа), а затем проследовал на вечное жительство в нижний ящик шкафа.

…Аллу я встретил в коридоре института лишь на третий день, в сутолоке и спешке перерыва между парами. Замазать эти несколько торопливых минут помогли уже отпечатанные летние фотографии и гурьба из моей группы, подвалившая разглядывать их тоже. Между беглыми взглядами на фотографии, вырываемые у неё из рук более заинтересованными лицами, и невнимательным выслушиванием торопливых пояснений Алла испытующе и немного настороженно, с неуверенной улыбкой, смотрела на меня и спрашивала, когда я приехал и когда пошёл в институт. Этот вопрос, очевидно, занимал её больше фотографий, и она при помощи расчётов старалась выяснить, почему мы увиделись только сейчас.

Спеша со звонком к аудитории, я чувствовал серьёзную усталость после этих нескольких напряжённых минут.

Этот же тревожный взгляд упирался в меня поверх пустячных разговоров, которые мы вели в редкие минуты встреч между парами. Я всегда страшно торопился, и иногда приходилось ограничиться лишь приветливой улыбкой. Да и расписания как раз были составлены не в пользу наших частых встреч в институте. Темой же мимолётных бесед была преимущественно моя ужасная занятость – видите ли, курсы, музыка, проект… Один раз Алла отозвала меня в сторону от подруг и спросила, есть ли у меня в этот вечер курсы и когда кончаются лекции в институте. Курсов не было, не было и четвёртой пары. Она просила, в таком случае, подождать её в читальне после третьей пары. Я был на месте точно во время, но она уже ожидала меня, так как их отпустили с лекции после первого часа. Когда мы вышли из института, уже темнело; небо было в тучах, да и просто наступала осень, о чём свидетельствовали также пожелтевшие деревья в институтском парке.

Мы шли домой по Брест-Литовскому шоссе, шли рядом и говорили о проведенном лете, о театрах и ещё не помню о чём. Накрапывал слабый дождик, ставивший под угрозу её нарядный серый костюм, но Алла всё оттягивала подальше остановку, на которой предполагалось садиться в троллейбус, и говорила, что сейчас, наверное, дождь перестанет и что хорошо идти пешком. Однако дождь не переставал, а усиливался. После Воздухофлотской было уже не до прогулки. Мы перешли на аллею бульвара, я взял Аллу под руку, и мы поспешили к остановке. На этом участке самое большое расстояние между остановками, и дождь хлестал во-всю. Когда мы сели в троллейбус, я начал выжимать платком воду из волос, а Алла пыталась поднять со лба намокшие завитки, но дождь, как будто, не испортил нашего бодрого настроения. Я сошёл у оперы, а Алла поехала дальше…

Также случайные теперь встречи с Милой – преимущественно по дороге в институт или в концертах. Уже пять лет мы говорим друг другу "вы", что многих смешит или удивляет, а мы решили возвести это в традицию. Теперь она почему-то не приходит смотреть телевизор, как бывало до каникул, с того времени, как я привёл её смотреть передачу прямо после катка. Телевизор тогда работал ещё плохо, я нервничал, а она, вместе с папой и мамой, выражала подозрительные восторги и ободряла меня всяческими иными высказываниями.

К Толе я не заходил. Это было излишне, так как при его липучести наши отношения и так поддерживались в достаточной степени его визитами – почти всегда курьёзно-делового характера и зачастую для меня беспокойными (например, сделать спешно какую-то фотографию, найти для него, где можно заказать репродукции, одолжить пачку прошлогодних "Крокодилов" и т. д.). Кроме того, для меня были досадны его причастность к отношениям с Аллой и то, что он эту причастность, не знаю, намеренно ли, но иногда давал почувствовать.

Шли дни, заполненные лекциями в институте и на курсах. Курсы увлекали всё больше. Но работать нужно было теперь много, и это-то никак не получалось.

Однажды в институте в перерыве меня вызвали из аудитории. В коридоре стояла Алла. Она спросила, могу ли я подождать её после третьей пары возле читальни. Я обещал.

Всё было, как тогда. Правда, теперь, когда мы вышли, было уже совсем темно, и Алла была в осеннем пальто, а я в чёрном плаще и с непокрытой головой. "Почему ты без шапки, закаляешься?" – "Нет, просто так…" Деревья в парке стояли уже совсем обнажённые, и клумбы вдоль шоссе были пусты. Могло казаться, что мы так возвращаемся вместе каждый день, но частые паузы были слишком напряжённы, и слишком быстро мы старались их прекратить. После Воздухофлотской Алла предложила перейти на бульвар. В прошлый раз на этом месте нас застал сильный дождь. Теперь дождя не было, но подсвеченные городскими огнями тучи висели низко. Наконец Алла, с большими перерывами, глядя прямо перед собой, начала говорить.

– Послушай, Миля, ты мне скажи… Я хотела ещё в прошлый раз спросить, но так и не спросила… В общем… Почему ты… переменил ко мне отношение?

Я ответил тоже не сразу.

– Видишь ли… Я это сделал сознательно, и потому, что наши отношения казались мне не такими, какими они должны быть.

– Но я просто ничего не могу понять… В чём дело? Ты за что-то обиделся? Ведь прошло четыре месяца с тех пор, как ты уехал, и…

– И даже ни разу не зашёл? Нет, я ни на что не обиделся, Я просто считаю, что не должен в чужих глазах ставить на тебя клеймо, так как для этого нет никаких оснований. Видишь ли, у нас всё получилось как-то странно и получило совсем не соответствующий действительности внешний облик. Я это заметил и понял давно и решил, что должен поступить именно так. Ведь помнишь, я сказал, что не буду тебе писать… Я не зашёл к тебе после лагерей, хотя знал, что ты в Киеве… Я надеялся, что за долгое лето всё притупится и забудется… И мне кажется, я мог бы сказать, что поступал именно так, как нужно. И если ты только можешь простить мне это…

Я говорил, а она больше молчала и упорно смотрела прямо перед собой, идя рядом и немного впереди. Она только сказала: "Мне всё-таки непонятно… Как это так получается – ведь, кажется, мы с тобой встречались…" Это слово больно резануло меня. Совершенно верно, мы, оказывается, "встречались", что является узаконенным и вполне естественным этапом в ходе устроения личной жизни подавляющего большинства экземпляров человеческого поголовья. События должны были разворачиваться гладко и по установленному образцу – и вдруг такие непонятные вещи! Ах, как был подл я, подсознательно понимавший это уже давно и принёсший в жертву собственным развлечениям чужой покой и свою совесть!

Мы шли по осеннему бульвару вдоль ограды Ботанического парка, и я всё ещё пытался что-то объяснять, подыскивая наиболее мягкие и уместные выражения. Алла не отвечала. И всё длиннее были томительные паузы. На углу Пироговской она прервала молчание. "Можешь идти домой, до свидания," – сказала она, почти не повернувшись. " – "Я провожу тебя до Владимирской." – "Зачем? не надо." Но я пошёл, и весь квартал сохранялось полное молчание, которым мы словно почили память нашей прошедшей весны. Замедляя шаг на углу, я сказал давно подготовленные слова: "Поверь, Алла, я всей душой хотел, чтобы это кончилось не так неприятно, но, как видно, ничего нельзя было поделать." Она медленно произнесла: "Да, как всё это странно и как… смешно! Но у меня всё-таки на этот счёт другое мнение…" – и не повернувшись, не прощаясь, пошла дальше по бульвару.

Я вскочил в проходящий почти пустой трамвай. Я стоял на площадке, ветер трепал волосы на непокрытой голове, шелестел полами моего холодного плаща, а я прислушивался к тому, как поверх грязного осадка в душе разливалось отвратительное чувство облегчения.

Пошли дожди, и я нарисовал в зоопарке осеннюю акварельку, единственную за этот год, которая была повешена дома на самом видном месте над телевизором.

Толя устроил ещё один музыкальный вечер в консерватории. Присутствовала обычная компания. Мила меня спросила: "Мне это кажется, или вы действительно холодно с Фимой?.." Я улыбнулся и ответил: "Вы это заметили? Надо будет быть потеплее."

Затем незаметно наступила зима и приблизилась последняя сессия в институте, а также и экзамены на курсах. Давно перестали приходить письма от летних друзей и знакомых. Правда, я знал ценность этих писем по прошлому опыту.

Во время зимних каникул пришлось делать проект по станкам, который затянули мы все. Совершенно неожиданно он оказался очень трудоёмким, перевалив через Новый год. Так что, по сути дела, никаких каникул не было, работать пришлось больше, чем в сессию. Единственным развлечением было новое пристрастие – стрельба (на квалификационных соревнованиях я выполнил норму третьего разряда). Из-за этого я почти каждый день ездил в институт – и вообще, старался ездить в институт под любым благовидным предлогом, стыдясь самому себе признаться, что истинной причиной этих зачастую мало чем оправдываемых поездок было желание увидеть ту тёмноглазую девушку, с которой я когда-то так неудачно беседовал в троллейбусе. Попрежнему меня всегда встречал её взгляд, какой-то такой глубокий, что в нём совсем можно было бы утонуть, если бы он не длился одно короткое мгновенье. И лишь один раз при встрече она не смотрела на меня – она внимательно смотрела на Аллу, мы вдвоём выходили из института в тот памятный вечер, когда пошёл дождь…

Ещё вскоре после приезда с юга, встретив её в институте, я понял, что всё остаётся по-прежнему – она проступает с лёгкостью наружу поверх всех преходящих впечатлений, как нарисованный на стене волшебный аист из китайской сказки… Но когда же мой аист оживёт? Однажды, опаздывая на занятия на курсах, я бежал вверх по лестнице, и встретив на площадке её, удивлённо поднял брови, словно имел право на такие эмоции по отношению к совершенно чужому человеку. Но через мгновение я был уже этажом выше.

Наилучшие решения всегда должны быть самыми простыми. Нужно подойти к Боре Сигалову и попросить познакомить нас. С Борей мы немножко раскланивались с тех пор, как я напомнил ему, что нас тоже когда-то знакомили, и назвал множество общих приятелей. Я остановил Сигалова в коридоре, отвёл к окну и изложил, улыбаясь, суть дела. Он, также улыбаясь, ответил, что не намерен этого делать. Тогда я спросил, не скажет ли он мне хотя бы имя, фамилию, факультет. Он сказал, что не скажет. Я извинился за беспокойство, и мы, попрежнему улыбаясь, расстались. Но теперь делом моего самолюбия было поставить этого типа на место. И через каких-нибудь пару недель мне случилось ехать с нею в институт одним троллейбусом. Когда я, войдя, увидел её, сидящую впереди, и осознал факт, что я обязан теперь использовать этот случай, ноги мои почему-то решительно отказались удерживать меня в вертикальном положении. Напрасно я стыдил себя и ободрял воспоминаниями о своём триумфальном пути по растоптанным девичьим сердцам – для установления душевного равновесия понадобилось всё расстояние от оперы до института. Но на аллее парка я, замедлив шаги, подождал, пока она поравняется со мной и спросил, занимается ли она тоже на курсах. Пока мы шли до того коридора, где нам нужно было разойтись, я успел извиниться за навязчивость и, чтобы оправдать себя, рассказал инцидент с Сигаловым. Никаких комментариев от неё я не услышал.

Ещё раз наши пути в институте совпали на расстоянии не более тридцати метров – от главной лестницы до библиотеки. На этом пути я узнал, что она занимается на инженерно-физическом факультете.

Потом раз, оглянувшись и увидя её, я немного подождал и спросил: "Вас Витой зовут, да?" Она улыбнулась и сказала: "Вам уже это известно!" Я улыбнулся тоже, так как мне к этому времени, благодаря редакционному удостоверению, были известны её имя, фамилия, курс, группа, домашний адрес, а также из других источников – адрес, домашний телефон и общая характеристика Бори Сигалова. На этот раз я советовал ей всё же учиться кататься на коньках, отбросив разочарование в своих возможностях, и предлагал свои услуги в качестве учителя, сказав, что мне остаётся быть в Киеве всего месяц, до начала преддипломной практики. Она сказала, что учиться кататься не хочет, и мы дружески распрощались.

И вот – неужели я больше не увижу её до отъезда? Увидеть её было просто необходимо, хотя и непонятно, почему. Но одна истина была абсолютно ясна – ни в коем случае не считаться с Сигаловым и при малейшей необходимости смести этого дурака, осмелившегося говорить со мной таким образом. Правда, пока что этот дурак был с ней на Рихтере в филармонии. Но в институте он стремится побыстрее пройти мимо меня, не поднимая глаз и краснея. Я уже знаю его слабое место – болезненное самолюбие и нервозность. Я же пока что находился в неустойчивом и напряжённом равновесии, но решился на этот раз действовать решительно, если с этого равновесия сорвусь – хватит играть Гамлета.

В один из последних дней декабря, забежав в институтский буфет, я увидел Виту, разговаривавшую со стоявшими возле прилавка подругами – и она, увидев меня, подняла брови точно таким же движением, как я когда-то на лестнице курсов. Я взволнованно купил два пирожка с повидлом и выбежал прочь. Но в этот же день подошёл к ней и сказал:

– Я уезжаю, Вита, в Москву на практику, на два месяца.

– Вот как! А я поеду туда на каникулы.

– У вас там есть родственники?

– Да, дядя.

– Каким же образом, если можно..

– У вас будет телефон, там где вы будете жить? Тогда я позвоню вам.

– Нет, телефона не будет. Может быть, вы скажете адрес вашего дяди?

– Я не помню точно: Комсомольская площадь 2, квартира 12 или 19, не знаю…

– О, этого вполне достаточно! Ну, до свидания.

На проспекте было очень красиво: всё засыпано пушистым снегом, белые деревья стояли абсолютно спокойно, так поздно в этом районе почти не было прохожих. Мне почему-то стало необходимо сейчас же, здесь, на улице, подойдя к фонарю, вынуть из кармана пиджака смятую бумажку и посмотреть на наспех записанные на ней обрывки слов и цифры: "комс. пл 2 12 (19)". Я посмотрел, посмотрел, спрятал бумажку снова в карман и побрёл дальше.

На следующий день я встал в десять, весь день сидел за проектом. Третьего числа вечером мы сдавали проект и оформляли документы для отъезда на практику. Вечером пятого числа мы, пять человек, выехали из Киева в Москву, на два месяца практики в Экспериментальном научно-исследовательском институте металлорежущих станков.


***

27 февраля.

И вот теперь кончается Москва. Помню, как последние дни в Киеве думалось об этом времени, когда на новом месте начнётся всё наново, за каждым действием не будут тянуться из прошлого длинные нити, уже образовавшие путанное, а если присмотреться, то никчемное и бессмысленное, кружево мелких событий минувшего. Всё это было в миниатюре репетицией настоящего, уже неумолимо близкого, отъезда – и складывание чемодана, и перспектива работы на новом месте, ожидание встреч с новыми людьми, улаживание всех дел здесь, дома, и даже с трудом подавляемое мамой огорчение из-за долгой разлуки.

Всё это было, и вот – в кармане билет на Киев, 2-го марта, в час дня. А в душе – хаос. И опять все надежды на новое место и обрыв всех ниточек.

Как убог Киев в сравнении с этим величественным городом, где самые заурядные вещи в силу своей массовости и своих масштабов приобретают формы, буквально поражающие впечатлительного провинциала, обращающего внимание на то, что даже не зацепит взгляда остальных. Широчайшие асфальтовые улицы-реки, по которым, словно чайки над водой, скользят бесчисленные машины – во всеобщем неумолчном и оглушающем грохоте; лавины людей, затирающих автомобили у переходов и заставляющие их просто останавливаться после напрасных попыток хотя бы "ползком" пробраться сквозь толпу; а при закрытом проезде у перекрёстков автомашины собираются в громадные стада, среди которых мамонтами возвышаются троллейбусы и автобусы, и потом они, хлынув неудержимым потоком, несутся по шесть в ряд, словно свора собак, сверкая никелированными пастями, – чтобы снова прочно стать у следующего светофора; узенькие улочки шириною в двенадцать шагов, дома на которых увешаны целой галереей табличек учереждений всесоюзного значения, улочки, на которых в два сплошных ряда стоят легковые машины; входы в станции метро, где по вечерам в восемь часов выстраиваются целые толпы назначивших свидание; чтение в автобусах, в троллейбусах, на эскалаторах, в очередях, сидя, стоя и во всех прочих положениях; и над всем этим – величественные и благородные здания самых разнообразных и зачастую разношёрстных архитектурных форм, старые, но не утратившие в своём облике мужественной силы, и новые, кажущиеся совсем древними – так они вросли в свои места; следующим ярусом поднимаются фантастические контуры высотных зданий, раскинувшиеся прямо в небе, совсем нематериальные в туманной дымке морозного воздуха и разрушающие все и всяческие ощущения перспективы. Выше уже одно только зимнее солнце, блеклое и вытесненное на задний план, солнце, на которое свободно можно смотреть.

И единый логический центр всего, могучий полюс, начало и конец – ни с чем не сравнимые кремль и Красная площадь со сросшимися с ними в единое целое мавзолеем, Василием Блаженным, историческим музеем и мостами.

А где-то в пучине этого макрокосмоса – я, со своими маленькими делами и переживаниями. Устроившись жить в чистенькой полуподвальной комнатке в Никитниковом переулке, ездил на Калужскую заставу, где в отделе токарных станков ЭНИМСа под руководством лауреата Сталинской премии Е.Г.Алексеева полтора месяца занимался проектированием абсолютно химерной вещи – станка для обточки длинных валов с самой немыслимой многорезцовой гидрокопировальной головкой. Однако несколько недель напряжённой работы мышления в направлении сугубо конструкторском плюс просмотр большого количества журналов на соответствующую тему, а также даже те немногие указания и беседы, на которые раскошеливался Алексеев – всё это, несомненно, принесло пользу и сделало вклад в дело создания молодого инженера из неопытного и пока ещё весьма беспомощного мальчика.

Мне очень быстро надоело приезжать в институт к половине девятого или хотя бы около этого. Против такого режима восставали элементарные требования достаточного времени для сна – а я ложился почти регулярно в час. Происходило так потому, что почти каждый вечер у меня было какое-нибудь мероприятие – либо звонок домой, либо визит в гости, либо каток, либо театр. Такая бурная жизнь сложилась как-то сама собой, так что если выпадал незанятый вечер, я прямо-таки чувствовал неудовлетворённость.

14 мая, Киев.

Я знал, что рано или поздно поеду разыскивать дом номер восемь в Пятом Минаевском проезде. И это случилось не очень поздно, приблизительно двадцатого января. Я отправился прямо из ЭНИМСа, причём выбрал неудачную дорогу, так как Москву знал ещё очень слабо, и мне пришлось добрый час ехать трамваем, окоченев от холода и вызывая жалость у пожилой кондукторши. Во время этой дороги было вполне достаточно времени, чтобы обдумать ситуацию и живо представить себе бессмысленность данного мероприятия. Я вспомнил Одессу, вспомнил дождь на пляже и её, босую и в белом сарафане, когда она наспех прощалась со мной. Вспомнил окошко до востребования на одесском почтамте. Потом – кипарисы Афона, освещённые прожектором волны и всю неправдоподобность этих нескольких странных дней, проведенных словно под гипнозом. И вот – унылый московский трамвай с замёрзшими окнами, который с грохотом идёт бесконечно далеко и бесконечно долго, и мёрзнут ноги, и на площадке стоят какие-то люди в уродливых шапках и с такими отвратительными лицами, что становится ещё тоскливее, а кроме них смотреть больше не на что. Даже начинает знобить, от холода или от разных мыслей.

Выхожу из трамвая совсем замёрзший. В первой попавшейся пивной беру пирожок с повидлом и греюсь в махорочном дыму и спиртовой вони. Потом после блужданий по скрипящему снегу среди бесконечного числа Минаевских проездов нахожу двухэтажный деревянный дом – тот, который мне нужен. Мне открыл высокий старик в валенках и сказал, что Люды нет дома, она обычно допоздна занимается в институте. Я попросил разрешения оставить для Люды записку. Он очень приветливо пригласил меня в комнаты. Рассказывал, что Людочка сейчас много занимается, на последний экзамен дали очень мало времени для подготовки, она очень измоталась и нервничает. Я осматривался: её стол, её книжный шкаф; на меня бесцеремонно взобрался её белый котёнок. Что ж, не стоит её беспокоить во время сессии. Я оставляю записку и прощаюсь с Иваном Ивановичем, как со старым знакомым.

Дни бежали, заполненные важными и не важными делами. В начале февраля я поехал на Комсомольскую площадь, но Виты там не было, и никто не мог сказать, предвидится ли её приезд

Наступили последние дни. 26-го февраля, больше чем через месяц после первого посещения, я снова ехал на 5-й Минаевский. Сейчас я уже ехал прощаться после двух месяцев, проведенных в Москве. И не ехать не мог. И был также идеально выбрит и одет, как в прошлый раз. И ехал уже кратчайшей дорогой, автобусом. И очень удивился, когда Люда открыла мне дверь, словно не ожидал её здесь видеть.

Мы сидели на диване и говорили о наших делах, настоящих и прошлых. Да, она читала мою записку, но не догадалась, что я здесь на практике, и думала, что на каникулы на неделю-две. Она с интересом слушала о моей работе, о дипломном проекте, рассказывала про свои заботы. Вспомнили лето, я показывал фотоснимки, сделанные на Кавказе. Бабушка, молча сидевшая у печки, поднялась, вынула из буфета вазочку и угостила мандаринами. Я собрался уходить, ей тоже нужно было идти – к матери, оттуда они завтра отправляются в лыжный поход. Мы вышли на улицу, она по-мужски, с поднятым воротником и руками в карманах пальто с поясом, шла рядом и рассказывала про то, как они после Афона всей компанией поехали в Крым, завели знакомство с помощником капитана теплохода, как лезли на Ай-Петри, вместо воды пили мадеру и возвращались на грузовике со льдом, как потом ещё были в Одессе, как, вернувшись в Москву, не имели денег, чтобы доехать до дома.

Сперва мёрзли уши, но потом потеплело. Мы так и не садились в трамвай и прошли пешком от Минаевского до Неглинной.

– Так когда же ты уезжаешь?

– Второго марта.

– Ого, сколько ещё времени!

– Не так уж много.

– Ну, всё-таки… Так ты ещё обязательно заходи, куда-нибудь пойдём.

– С удовольствием. Когда я тебе нужен?

– Знаешь что? Приходи в субботу, к шести часам; если ты там не был, то обязательно нужно пойти есть мороженое на улице Горького, – она улыбнулась, – Ты мне будешь нужен для этого. Хорошо?

– Хорошо.

– Так приходи прямо сюда, на Неглинную. Запиши адрес и время, чтобы не забыть. Ну, давай лапу, всего хорошего. Тебе отсюда лучше всего ехать дальше пятнадцатым троллейбусом.

19 июня.

Продолжаю свою московскую историю.

Пятница 27-го была посвящена завершению моей работы в институте. Я должен был оставить здесь всё, что я сделал – для того, кто будет продолжать работать над этой темой, и привести все материалы в полный порядок было делом моей чести. Всё это время я работал, ходил, питался, разговаривал, если была необходимость – всё как обычно, но никто не знал, как много часов за эти два дня я провёл в долгих, содержательных и значительных беседах с обаятельной и доброй белокурой девушкой…

К утру 28-го всё было готово, за исключением подписи Алексеева под моим отчётом о практике. В конце концов мне удалось поймать его. Он тщательно и довольно долго писал свой отзыв о моей деятельности в этих священных стенах и затем, вручая мне отчёт, произнёс с многозначительными паузами: "Ну, я думаю, из вас может выйти конструктор… Лет через пять… Вы действительно имеете это чувство и гибкость ума… Умение находить варианты… Конечно, не можете ещё должным образом оценить их… Но это придёт со временем… Ну, желаю вам успехов."

Через пол-часа двери проходной института закрылись за мной, и, может быть, навсегда. Пропуск мой был возвращён в отдел кадров.

Я едва имел время побриться и приобрести приличный вид, чтобы быть в требуемом месте в требуемое время. Полностью вымотанный треволнениями дня и непрерывным ожиданием этого момента (эта мысль не покидала меня в течение всех дневных похождений), я поднимался по лестнице большого каменного дома на Неглинной. Последняя площадка. Звонок. Ожидание. Она открывает дверь. Её голубой халат, золотые распущенные волосы и тёмные глаза. Она ведёт меня в небольшую комнату с медвежьей шкурой на полу. Располагается на низкой софе, сбросив обувь и подобрав ноги. Она помыла голову и не хочет никуда идти в этот вечер, и я соглашаюсь с ней. Обьёмистый фотоальбом помогает ей в рассказах о своих летних путешествиях и похождениях, о её лихих и славных товарищах и друзьях. Я замечаю хорошо знакомые сделанные мной фотографии…

15 августа 1953 г., Харьков.

Моя задолженность по этой тетради так выросла, что я, наверное, никогда из этого не вылезу…

… Итак, маленькая комната в доме на одной из центральных московских улиц. Она возле меня. Я могу её видеть, такую красивую, простую и приветливую. Какое несказанное наслаждение – слушать её, произносимые ею слова, вне зависимости от их содержания, наслаждение, омрачённое и отравленное глубоким, острым и горьким чувством. Я пытаюсь оттянуть свой уход, несмотря на опасность нарушить правила хорошего тона. Но мне надо уходить, и она не возражает. Она кажется утомлённой после почти двух часов моего визита, я хорошо её понимаю. Мы прощаемся у дверей. До свидания, и, может быть, навсегда… Но, конечно, всё случается в этой жизни, не так ли? Желаю тебе хорошего назначения и успешной работы над дипломом…

На улице идёт снег. Тусклые фонари пробивают темноту, и частые мелкие снежинки мешают видеть, эти проклятые снежинки и эта мокрая пелена на моих глазах. Да, да, слёзы… Но что я могу поделать, если всё так тяжело?

Я возвращаюсь домой. Никого нет, хозяйка на работе. Я тоже не могу здесь оставаться. Ещё только десять часов, и я спешу, с надеждой попасть на любой киносеанс. Но в субботу каждая особь человеческого стада считает священным долгом получать удовольствие от развлечений любого рода, и у входа в кино меня лишь приветствовали вопросами, нет ли лишнего билетика. Это было на Красной площади, моё решение написать ей писмо. Мне надо было что-то сделать. Но после первой же строчки я понял, что оно не будет отправлено. Вот его оригинал:

"Дорогая Люда:

Я могу рассказать тебе, в добавок к прочим, ещё одну крошечную историю. В Новом Афоне, в ущельи реки Псырцхи, есть волшебный камень; если задумать какое-нибудь желание и умыть лицо с этого камня, всё должно исполниться. Не знаю, волшебный ли то камень, но когда я наклонился над водой, одна просьба к таинственным силам природы была у меня – пусть хоть на этот раз не расстанемся мы с тобой снова совершенно чужими друг другу, если уже случилось так, что мы встретились снова. Но желание не сбылось; сначала ты мне обрадовалась, но уже через минуту не знала, куда меня девать. Иначе и не могло быть, ведь окружающая тебя плеяда жизнерадостных друзей, из которых каждый, безусловно, замечательно умён и наделён подлинной душевной красотой, никак не оставляла в твоих мыслях места для унылого бродячего резонёра. Но оказавшись волею судеб снова в Москве, я не мог не проверить ещё раз силу кавказского камня – да и как не использовать возможность ещё раз увидеть тебя, прикоснуться к твоей жизнерадостной душе, полной доброжелательности и веры в людей.

Остаётся пожелать тебе на прощанье, чтобы ничто в жизни не смутило в тебе этой веры, которая осветит путь тебе и может принести радость многим другим. Мне же лично пока это приносило больше огорчений, но я благодарен тебе и за них: пусть лучше будут настоящие переживания, чем мучительная пустота и равнодушная досада, прокрадывающиеся во внешне, казалось бы, заполненную и содержательную жизнь. Ибо – поверь мне – всё-таки не все так хороши и красивы, как это хотелось бы видеть.

Извини за это неожиданное письмо. Надеюсь, что теперь мы расстались хоть немного друзьями. Не придавай значения моей болтовне: я был так разговорчив лишь для того, чтобы подольше оставаться с тобой. Ведь ты же знаешь – я обычно много молчаливей.

Э.Б., 28 февраля 1953г."

(((Как странно… Я словно смотрю из темноты на освещённую сцену, и хочу крикнуть: "Не то! Не так!" – но он не услышит, он отделён толстым стеклом, и ничего не изменить, всё пойдёт предопределённым путём. И я не могу даже теперь восстановить логику его поступков. Но я очень хорошо помню, как она слушала меня, то ли несколько задумчиво, то ли рассеянно, и даже сказала: "Как необычно ты рассуждаешь…", и несколько раз, прерывая меня, предлагала пересесть ближе к ней, на софу… Что удерживало меня от того, чтобы последовать этому приглашению? Неужели я был настолько наивен? А может быть, я просто не помню, может быть там, по ту сторону стекла, всё было не так? Может быть нас навсегда, как тогда казалось, разделяли колючая проволока Освенцима и ямы Бабьего Яра?И апогей шабаша с убийцами в белых халатах? А может быть, убеждённость в одинаковом понимании мужской и женской чести, в единственном приемлемом пути – через духовную близость – и инстинктивном ощущении невозможности, несмотря на попытки, найти этот путь? Чрезмерное самоуничижение? Или – Вита? И каким бы путём пошла моя жизнь, если бы я тогда пересел к ней?.. Теперь уже никто не может ответить на эти вопросы, да и никому в мире никогда это не будет интересно, кроме самого писавшего эти строки))) .В воскресенье 1-го марта внезапно началась весна 1953 года. Вся Москва была залита солнцем и водой, бежавшей из-под тающего снега. Было тепло и празднично.

2-го днём я сел в поезд. На вокзале встретился с остальными нашими ребятами. Сияло солнце, в вагоне было жарко, я стоял в тамбуре даже без пиджака. Потом поезд тронулся, и я залёг на полку с тем, чтобы вплоть до Киева вставать лишь в исключительных случаях. С задумчивой улыбкой я рассматривал лакированную доску над своей головой. Мне теперь было всё безразлично, всё едино после этой пaмятной субботы.

3-го марта днём мы приехали в Киев и разошлись по домам.

Дома разговоры за семейным столом были нерадостными. В Москве я как-то оставался в стороне от событий последнего времени, и здесь всё услышанное производило очень тяжёлое впечатление. Умы всё время были заняты только этими неотвязными мыслями. Не зная, чем отвлечься и куда девать вечер, я пошёл на концерт Гмыри в помещении оперы. Глаза сами собой останавливались на тёмных головах и одухотворённых лицах, густо вкрапленных среди остальной массы людей. Хотелось подняться из партера на пятый ярус и прыгнуть вниз, предварительно посоветовав остальным то же.

4-го марта утром радио передало о болезни Сталина, диагноз комиссии врачей, замыкаемой запомнившимся на всю жизнь Ивановым-Незнамовым, первый бюллетень о состоянии здоровья. Весь день передавали только это сообщение и музыку.

Вечером я пошёл на курсы. У входа встретил Зою. На наше короткое свидание наложили отпечаток развивающиеся события.

5-го марта с утра был передан бюллетень с очень мрачными данными. Остальные радиопередачи ни одним словом не касались этого вопроса. В шесть часов вечера был передан второй бюллетень, ещё более трагический.

6-го марта в шесть часов утра было передано сообщение о смерти И.В.Сталина. Непрерывно передавались траурная музыка и обращение правительства и партии к гражданам Советского Союза. Днём у многих уже были на рукавах пальто траурные чёрно-красные повязки.

Вечером были занятия на курсах. Вместо второй пары состоялся траурный митинг. Потом Зоя предложила поехать с одной её сокурсницей, которая одолжит для меня английскую антологию. Мы с Зоей больше молчали, а её сокурсница, уже солидная дама, всё говорила о событии, потрясшем и заполнившем все умы. Подмёрзло и было скользко, Зоя держала меня под руку. По ночному городу разливалась траурная музыка.

Когда я провожал Зою до её дома, мы остановились на площади Толстого у репродуктора. Народ на площади молча слушал правительственное сообщение о слиянии министерств, назначении министров и членов ЦК.

7-го, 8-го и 9-го числа продолжался траур. Весь город оделся в чёрно-красные повязки. Портреты Сталина были затянуты траурной материей. По радио непрерывно передавались траурные марши, симфонии Бетховена и Чайковского, произведения Шопена, Рахманинова. Вёлся радиорепортаж из колонного зала Дома союзов, где был открыт доступ для прощания с телом. В Москву со всех концов страны уходили переполненные поезда, рейсовые и дополнительные, с делегациями. Весь центр Москвы был оцеплен, но всё же запружен народом, проникнуть в колонный зал было почти невозможно, хотя он закрывался всего на четыре часа в сутки.

9-го марта на двенадцать часов дня были назначены похороны. Выйдя на улицу в одиннадцать с намерением ехать в институт, я повиновался общему потоку и пошёл в противоположную сторону, к Крещатику. Движение на Крещатике было остановлено, он от края до края был заполнен толпой, медленно идущей к площади Сталина и обтекающей остановленные ею троллейбусы и автомашины. Репродукторы передавали выступления Маленкова, Молотова. На строительных лесах рабочие стояли, оставив работу. Народ останавливался на площади и перед почтамтом, молча слушал. В двенадцать часов вся толпа неподвижно стояла под медленным снегом с непокрытыми головами, сливались звуки траурного марша, залпов в Москве и в Киеве, отдалённых заводских гудков. Потом зазвучал гимн, и толпа медленно потекла в разные стороны.

В институте занятий не было. По всем коридорам гремел Бетховен, в спортзале несли караул у портрета Сталина, сменялись каждые 20 минут. На два часа перед главным корпусом был назначен митинг. Я встретил Костю. Он проводил меня до кафедры, подождал, потом мы вышли из корпуса. Народу было много, опять шёл снег. Митинг продолжался полтора часа.

Тело Сталина было помещено в мавзолей рядом с Лениным. Венками был покрыт весь мавзолей и в несколько слоёв все трибуны перед кремлёвской стеной. Это было видно на газетной фотографии.

11-го марта было подписано моё задание на дипломное проектирование "специализированного многорезцового гидрокопировального полуавтомата для обточки деталей типа длинных нежёстких валов". Руководитель проектирования – профессор Хаймович.

На курсах начались экзамены за девятый триместр. Домашнее чтение я сдал всё даже раньше некоторых других. Читать теперь было довольно легко.

Часто ездил в институт, подбирая материалы и готовясь серьёзно взяться за диплом. По английскому почти не готовился, но он всё равно висел на шее и сковывал во всех действиях.

29-го марта вышло сообщение об амнистии и об изменении некоторых пунктов юридического законодательства.

1-го апреля вышел указ о "шестом по счёту снижении цен". Кроме того в газете были сообщения о согласии корейско-китайской стороны на американские условия репатриации больных и раненных военнопленных.

6-го апреля в передовой "Правды" под заголовком "Социалистическая законность неприкосновенна" сообщалось о невиновности врачей, арестованных и обвиняемых в убийствах и отравлениях.

7-го апреля "Правда" вышла с передовой, озаглавленной "Советская идеология дружбы народов", изобличающей козни врагов народа, проходимцев типа Рюмина.

11-го апреля в Пынмыньжоне было подписано соглашение о репатриации больных и раненных военнопленных.

Всего в эту сессию на курсах мною были сданы: разговорный зачёт, зачёт по грамматике, английское сочинение, русско-английский перевод, лексика, пересказ на госэкзамене, лексика на госэкзамене, русский диктант, украинский диктант и история партии. В свидетельсьве об окончании курсов с правом преподавания английского в средней школе я получил четыре пятёрки и одну четвёрку – по украинскому.

Последующие дни я в основном сидел дома, хотя проектом увлекался не чрезмерно. Ко мне никто не заходил, и я никого не беспокоил. Мама даже тревожилась в связи с моим слишком солидным поведением, подозревая, что в Москве мною оставлен кусок сердца. Я лишь посмеивался, но оставался всё таким же. Доля правды здесь была, Москва всё ещё держала меня, вернее, ограждала от всего остального.

В институте видел Виту, но очень редко. Раз возвращались в одном троллейбусе. Она, запинаясь, сказала, что в Москву не ездила.

В конце апреля начала пробиваться тончайшая зелень.

1-го мая на демонстрации я попросил разрешения у Виты сфотографировать её с подругой. С невозмутимым лицом и с пулемётной скоростью я сделал подряд четыре снимка.

После праздников обстановка стала напряжённой. С назначениями дело затянулось, и можно было ожидать начала распределения каждый день. "Что слышно?" – единственный вопрос, который задавался при встрече, и каждый знал, о чём идёт речь. И над дипломом как-то не работалось из-за этой неопределённости. Кроме того, снова слишком много было развлечений. Телевизор работал хорошо, на передачи заходили Толя Чудновский, Мила.

Теперь приходилось непрерывно ездить и звонить в институт. Виты там не встречал. С середины мая начал наводить некоторые листы и ездил в институт работать на чертёжном станке.

16-го мая было созвано собрание выпускников факультета. Выступал декан, объявил о порядке и очерёдности распределения (лучшим студентам первым предоставляется выбор из имеющихся мест). О местах назначения ничего конкретного сказано не было.

21 мая 1953 года к 9-ти часам утра я был в институте. Но наша группа была назначена на время не раньше пяти часов вечера, и все разбрелись убивать день. Я сходил в кино, вернулся домой, поел, поиграл, поспал. Приблизительно к половине пятого не спеша отправился в институт. Там же тем временем происходило следующее: распределение группы решили начать гораздо раньше назначенного срока. Но почти никого не было. Протянув некоторое время, начали вызывать присутствующих, и так продолжалось всё время по мере прибытия остальных, в нарушение всяких порядков. Я приехал, когда около половины уже получили назначения. На остановке я встретил Больгера. Он только крикнул мне: "Бегом!" – и я побежал по диагонали через парк вверх к институту. Как только я очутился в директорской приёмной, выглянувший в это время парторг факультета сразу же завёл меня.

Я попросил извинения за то, что ещё не отдышался, и сел в конце стола. Напртив сидел декан, возле меня слева – секретарша, и ещё за большим столом только два человека. В глубине кабинета директор занимался своими делами. Парторг был распорядителем процедуры.

Декан зачитал: "Бонташ Эмиль Евгеньевич, 1931 года рождения, еврей, холост, трудовой деятельностью ранее не занимался…" и далее в этом же роде. "…Товарищ Бонташ является отличником учёбы. Активно принимал участие в общественной жизни института." Затем мне сказали, что есть следующие места: Калинин, мастером цеха вагоностроительного завода; Молотовск, в распоряжение трудрезервов; Сталинабад, в распоряжение трудрезервов. Я сказал, что хочу получить назначение по специальности, что своей учёбой заслужил право быть конструктором-станкостроителем, что стремился именно к этой цели. Мне ответили, что места конструктора нет. Я возразил, что киевский станкозавод должен получить несколько выпускников, это достоверно известно. Декан ответил, что станкозавод сам выбрал себе тех, кого захотел. Я сказал, что институт должен был рекомендовать станкозаводу достойных, что институт лучше знает своих выпускников. Декан сказал, что они сами выбирали себе работников по личным делам. Я спросил, что именно в моём личном деле не понравилось станкозаводу. Декан сказал, что не знает, но что кроме перечисленных мест мне ничего больше не могут предложить. Я ответил, что мне не остаётся ничего больше, кроме как подписать назначение в Калинин.

Я вышел в приёмную. Здесь уже набралось порядочно наших. Приезжающих сразу запихивали в кабинет. Я не стал задерживаться и поехал домой. Дома первым делом позвонил маме, затем снял рубашку и собрался отдохнуть от треволнений, но освобождённый телефон сразу же зазвонил, и Махлис, выругав меня, велел немедленно возвращаться в институт. Как я потом узнал, он пытался догнать меня на остановке.

На ходу надевая рубаху, я бежал по Владимирской и возле оперы вскочил в ещё не остановившееся такси. Через несколько минут я высадился у главного входа и побежал в приёмную. Снова меня сразу впустили. Я сел, и декан сказал: "Учитывая ваше желание работать по специальности и то, что вы понравились представителю станкостроительной промышленности, – он кивнул в сторону одного из бессловестных мужчин, – мы можем предложить вам работу конструктора на Харьковском заводе шлифовальных станков. Я думаю, теперь вы будете довольны?" – и декан улыбнулся. Я сказал, что согласен и тут улыбнулся тоже. Секретарша уже давно замарала Калинин и написала Харьковский станкозавод.

(((Я даже не запомнил лица человека, повернувшего мою судьбу. Моё направление в Калинин получил Юлик Городищер. Он остался там навсегда, женился, дослужился от мастера цеха до главного механика. Это мог быть я))).

Распределение в КПИ тянулось после этого ещё долго. Устраивая себе перерывы в работе, я уходил из модельного кабинета, где мы чертили на станках, и обязательно заходил в "директорский аппендикс" узнать, как дела у знакомых. Костя с Аней Сорокой получили назначение на химкомбинат в Лисичанск Ворошиловградской области…

(((Это здесь почти последнее упоминание о Косте Некрасове. Он отказался, с одобрения своего отца, от аспирантуры, считая, что инженер должен в первую очередь получить производственный опыт. На Лисичанском химкомбинате он от мастера дошёл до главного инженера одного из производств. Его заметило московское начальство, и ему предложили перейти на работу в министерство. К тому времени он хорошо понял, что значит жить и дышать в атмосфере химкомбината. Тем не менее он сказал, что сам не будет прикладывать никаких усилий по переводу. Усилия довольно долго прикладывали без него, и он был переведен в Москву с предоставлением квартиры и должности начальника технического отдела главка по основной химии Министерства химической промышленности. Он там проработал все годы, был в Китае, США и других странах. Мы с ним виделись пару раз, когда он приезжал в Киев к родителям. Другой связи не было, приезжая в Москву в командировки, я к нему не заходил и не звонил.)))

От этих дней – пары недель после распределения – осталось хорошее воспоминание. Я переживал медовый месяц своего удачного назначения. Стояли жаркие дни, в зале было душно. Но работа, несмотря на консультации Хаймовича, двигалась более или менее успешно. Я уже ходил с толстым рулоном чертежей.

Идя раз по коридору с этим рулоном, заморенный после дня работы, я встретился с Аллой. Она была в нарядном сером костюме и яркой блузке в крупную клетку. Она захотела посмотреть мои листы, мы вернулись в зал и развернули их на столе. Потом мы пешком возвращались домой. Теперь был солнечный день, ранняя пора лета, деревья были покрыты первой свежей зеленью. Мы распрощались на углу Ленина и Пушкинской, и я сказал, что она всегда может позвонить по телефону, если у неё найдётся свободное время.

И лишь раз в институте я встретил Виту. Из расписания я знал, что у них сейчас экзамены. Я подошёл к ней и спросил, когда и как ей можно отдать фотографии. Она всегда говорит так тихо, что среди людей её трудно расслышать. Через день она зашла с подругой в модельный кабинет и, разыскав меня глазами, направилась, пробираясь между чертёжными станками, к моему месту. Поблагодарив за фотографии, она спросила, не могу ли я отдать ей негативы; я сказал, что плёнок никому не отдаю. Для неё это было явно неприятное известие. Тогда я, стараясь не менять выражение лица, сказал, что плёнку можно слегка намочить и содрать эмульсию в желаемом месте; не это ли её интересует? Она сказала, что это. Я обещал, что всё будет сделано. А через минуту она зашла и, ещё больше смущаясь, спросила, не могу ли я сделать ещё несколько отпечатков – подруга тоже хочет иметь эти фотографии. Я предложил ей занять соседний стул для детального обсуждения этого вопроса. Потом я, продолжая работать, объяснял ей, что именно у меня за проект. Минут через двадцать она сказала, что её ждёт подруга, и ушла.

30 мая она снова зашла в модельный кабинет – я обещал показать ей свои туристские фотографии. В этот день она сдала последний экзамен, и через час должно было начаться собрание по организационным вопросам производственной практики. Посмотрев фотографии и поблагодарив, она собралась уходить, а я просил её ещё остаться. Тогда она предложила выйти лучше на воздух. Я оставил проект, готовальню и пиджак, и мы вышли в парк, а оттуда через шоссе в зоологический сад. Потом мы вернулись в институт – она, кажется, рассчитывала узнать, чем кончилось собрание. В том месте коридора, где нам нужно было разойтись, я сказал:

– Возможно, что мы видимся с вами сейчас в последний раз.

– Почему?

– Ведь у вас кончились экзамены, вы не будете приезжать в институт, а я пока остаюсь здесь, но это уже ненадолго.

Она отвечает всегда так тихо и невнятно, что часто даже трудно расслышать.

Начались открытые симфонические концерты. Рядом с эстрадой, под "дубом Инны Комаровой", музыковеда-консультанта, называемым ещё и "Комаровской клюквой", встречались по вечерам эстетствующие меломаны. Там я не раз встречался с Толей Чудновским и Фимкой с Зоей.

Один раз нас у эстрады застал дождь. Чтобы переждать его, мы воспользовались гостеприимством некоей Аси Борисовны. Были Инна Комарова, Женя Панич, Зоя и я. В нашем распоряжении были две комнаты, проигрыватель с пластинками и книжный шкаф. За окном шумел дождь. Сперва слушали симфонические и фортепианные записи, потом Панич при настольной лампе камерным голосом читал Блока. Женская половина общества устроилась на тахте, укрывшись пледами. Я неподвижно сидел на стуле и думал, что мой путь неумолимо отходит в сторону от этого мира и уже далеко отошёл за это время.

В два часа ночи стали собираться домой. И Зоя вдруг начала декламировать:

Довольно, пора мне забыть этот вздор,

Пора мне вернуться к рассудку,

Довольно с тобой, как искусный актёр,

Я драму разыгрывал в шутку!

Расписаны были кулисы пестро,

И я декламировал страстно,

И мантии блеск, и на шляпе перо,

И чувства – всё было прекрасно…

Никто особенно не обратил на это внимание, лишь я продолжил:

Но вот, хоть уж сбросил я это тряпьё,

Хоть нет театрального хламу -

Доселе болит ещё сердце моё,

Как будто играю я драму.

И что я поддельною болью считал,

То боль оказалась живая…

О, боги! Я, раненный насмерть, играл,

Гладиатора смерть представляя.

На углу Крещатика и Прорезной я, узнав от Панича, что им дальше "почти по дороге", распростился.

В этот период я каким-то образом сблизился с Жоркой Сомовым больше, чем было до этого. Университетцы уже тоже получили назначения, но в связи с вскрытыми недостатками и искривлениями национальной политики на Украине эти назначения начали менять и отбирать. У Жорки отобрали Черновицкий университет. Миле была обещана аспирантура, но в результате не оказалось ни аспирантуры, ни назначения. Они все уже защитили дипломы и сдавали государственные экзамены. Только медикам предстояло учиться ещё год.

11-е – день рождения Сомова и годовщина нашей с Зоей поездки в Ворзель. Поднимаясь по лестнице с двумя пионами, перевязанными пёстрым галстуком, я нагнал Милу с Эдочкой, нёсших большой букет – тоже пионы (их было очень много в этом году) – и серебряный кубок. Было уже много народу, но приходили всё время ещё, даже после полуночи. В этом празднестве, мне кажется, чувствовалось что-то прощальное. Всего гостей в этот вечер было около тридцати человек.

Потом Жорка устроил как-то лодочную прогулку. По днепровскому старику мы катались на трёх лодках по двое. Моя и Жоркина лодки держались недалеко друг от друга. Возле Жорки прошла встречная лодка, с противоположной от нас стороны. На вёслах был Боря Сигалов, на корме – Вита. Мне казалось, я расслышал, как Жорка бодро спросил: "Ну как, Боря, не укачивает?"

Почти сразу после этого мы причалили к маленькому пляжу. Я бросился в воду, уже не раз дружески охлаждавшую меня в минуты душевных бурь. Но на этот раз тотчас выскочил обратно, столкнул первую попавшуюся из лодок и бросился назад к главному руслу старика. Лодка шла быстро, слегка мотаясь от сильных рывков. Я обогнул затопленные кустарники, частично прорвавшись через них, но той лодки уже нигде не было видно. Я повернул обратно.

Подходил срок защиты. Приятно было видеть, как из огромной кучи собранных и созданных материалов, черновиков, набросков, схем, разрозненных листков всё большее количество постепенно отходит в число "использованного и более ненужного", а в руках остаётся, словно отжатый от сыворотки творог, толстый рулон строгих чертежей и туго набитая папка с начисто переписанными листами пояснительной записки. Когда же эта записка была взята в голубой коленкоровый переплёт, я даже стал относиться к ней с уважением, словно не я её выдумал.

Я хорошо уложился и в последние дни имел много свободного времени. Ходил на концерты в Первомайский сад, где несколько раз видел Виту и Сигалова. Раз вечером ходили с Аллой в кино, в другой раз ездили на катере на Никольскую слободку и обратно.

И вот 22-е июня. Я защищал третьим. Было очень жарко, пиджак я надел лишь "перед выходом". Народу набралось немало, защиты станочников, как я заметил, вообще привлекали интерес, а в этот день защищалось много сильных ребят.

Я торопился сказать побольше прежде, чем меня прервут. Но сказать нужно было об очень многом, поэтому я всё-таки не дошёл до самого гвоздя, когда Хаймович попросил меня закругляться. Я быстренько наговорил ещё сколько было можно, затем ответил на несколько дешёвых вопросов. Это было всё. Была зачитана рецензия конструктора Стельмаха со станкозавода, где он говорил, между прочим, что материалы пояснительной записки представляют интерес для инженеров, занимающихся гидравлическими следящими системами. Потом очевидцы мне говорили, что я "защищал хорошо, но немного растянул ненужными тонкостями"; в общем моё выступление заняло минут сорок – дольше всех.

Часа в три всех впустили в аудиторию, стоя было зачитано и выслушано решение комиссии. У меня была пятёрка и, следовательно, диплом с отличием.

На кафедре стояли шум и толкотня. Консультировались ещё не защищавшиеся инженер-педагоги, защитившиеся сдавали секретарше свои проекты, члены кафедры жали молодым инженерам руки.

Я сдал свой проект с запиской и поехал домой.

Так кончают институт.