"Эффи Брист" - читать интересную книгу автора (Фонтане Теодор)

Глава двадцать четвертая

Через три дня, довольно поздно, в девятом часу вечера, должен был приехать Инштеттен. На вокзал пришли все: и Эффи, и мама, и юный кузен. Встреча была сердечной и теплой, особенно нежна была с Инштетте-ном Эффи. Наперебой стали рассказывать новости; даже не заметили, как карета, которую взяли на площади, остановилась на Кейтштрассе, около нового дома.

– Ты, кажется, выбрала очень удачно, – сказал Инштеттен, входя в вестибюль, – здесь нет ни акулы, ни крокодила, ни привидений, надеюсь.

– Да, с этим, Геерт, покончено раз навсегда. У нас теперь начнется новая жизнь. Я уже ничего не боюсь, мне хочется быть умнее, чем прежде, поэтому я буду больше считаться с твоими желаниями.

Все это Эффи шептала Инштеттену, поднимаясь с ним по лестнице, покрытой ковром, к своей квартире, на третий этаж. Кузен в это время вел под руку маму.

Наверху недоставало еще многих вещей, тем не менее квартире постарались придать жилой вид. Инштеттен был очень доволен.

– Ты, Эффи, просто маленький гений.

Но Эффи немедленно отклонила его похвалу и показала на маму, ставя все это в заслугу ей. «Вот эту вещь нужно поставить сюда», – неумолимо решала она и притом всегда очень удачно; только поэтому они смогли сэкономить время и не испортили себе настроения.

Затем вошла Розвита, чтобы поздравить господина с приездом.

– А фрейлейн Анни просит ее извинить, она уже не выйдет сегодня, – сказала она. Эта невинная шутка была произнесена с гордостью и имела определенный успех.

Тут все стали садиться за приготовленный стол, Инштеттен наполнил бокалы. Выпив вместе со всеми «за счастливые дни», он взял Эффи за руку и сказал:

– А теперь расскажи, что же все-таки было с тобой?

– Ах, не будем об этом, не стоит. Было немножечко больно, а главное, досадно, что это нарушило наши планы. Ну, а теперь все прошло. Должна сказать, что Румм-шюттель показал себя хорошим врачом. Это очень милый, приятный пожилой господин. Я тебе, кажется, писала о нем. В области медицины его, правда, не считают «светилом», но мама говорит, в этом как раз его преимущество. По-моему, она, как всегда, права. Доктор Ганнеманн тоже не был светилом, однако лечил хорошо. А теперь расскажи, как там поживают Гизгюблер и все остальные.

– Все остальные? Кого ты имеешь в виду? Крампас, например, просил передать тебе привет.

– А, очень мило с его стороны.

– Пастор тоже просил тебе кланяться. Только господа помещики очень прохладно простились со мной: они, кажется, обвиняют меня в том, что ты уехала, не нанеся им прощальных визитов. Наша дорогая Сидония не преминула отпустить несколько колких замечаний, и только добрая госпожа фон Падден, которую я навестил только позавчера, очень порадовалась твоим теплым словам и твоему объяснению в любви. «Ваша жена очаровательная женщина, но за ней еще нужен присмотр», – сказала она. Я ей ответил, что ты и без того считаешь меня скорее воспитателем, чем мужем, на что она сказала в задумчивости и словно про себя: «Маленький ягненочек, чистый как снег!"[91] – и внезапно умолкла. Кузен Брист рассмеялся.

– Слышишь, кузина! «Маленький ягненочек, чистый как снег».

И он уже хотел было ее подразнить, но тут же перестал, заметив, как она побледнела.

В таком духе разговор продолжался и дальше, затрагивая по большей части отдаленные темы. Тем не менее Эффи понемногу выяснила из слов Инштеттена, что из кессинской прислуги только Иоганна выразила желание переселиться в Берлин. Она еще, правда, находится дома, но через два-три дня прибудет сюда с остальными вещами. Инштеттен выразил удовлетворение по поводу того, что она решила остаться у них: она всегда была, самой полезной для дома и имеет, он бы сказал, известный столичный шик. Быть может, даже несколько больше, чем следует. Христель и Фридрих сослались на то, что они слишком стары для переезда на новое место. Ну,, а что касается Крузе, то ему, Инштеттену, как известно, было запрещено вести с ним какие бы то ни было переговоры.

– В самом деле, зачем нам здесь кучер, – сказал в заключение Инштеттен. – Лошади и экипажи – tempi passati (Прошедшие времена /итал./). С этой роскошью в Берлине покончено. Здесь даже черную курицу негде поместить. Или, быть может, я недооцениваю эту квартиру?

Эффи покачала головой, а мама, воспользовавшись тем, что разговор как будто замолк, встала из-за стола: скоро девять, а ей далеко еще ехать, нет, нет, провожать никому не надо, кареты стоят на углу. Это была выдумка, которую кузен Брист немедленно разоблачил. Вскоре все распрощались, договорившись встретиться на следующее утро.

Утром Эффи довольно рано была на ногах; она распорядилась придвинуть столик для кофе к открытой двери балкона – воздух был почти по-летнему теплый. А когда появился Инштеттен, она вышла вместе с ним на балкон и спросила:

– Ну, а что ты скажешь на это? Ты, кажется, собирался слушать пение зябликов из Тиргартена и попугаев из Зоологического сада. Не знаю, доставят ли они тебе это удовольствие, но в принципе это возможная вещь. Нет, ты слышишь? Это оттуда, из того маленького парка на той стороне. Конечно, это еще не Тиртартен, но почти что Тиргартен.

Инштеттен был в восторге и с благодарностью смотрел на жену, словно все это было делом ее собственных рук. Затем они сели, а тут появилась и Анни. Розвите хотелось, чтобы Инштеттен нашел в девочке большие перемены, что он, конечно, и сделал. И они снова стали говорить обо всем на свете, о знакомых из Кессина, о визитах, которые им предстоит сделать в Берлине, а под конец и о летней поездке. Однако вскоре им пришлось оборвать разговор, чтобы вовремя прийти на свидание.

Встретились они, как это было условлено, у Гелмса, напротив Красного замка; оттуда пошли в магазины, пообедали у Гиллера и довольно рано вернулись домой. Этот день оказался приятным для всех, даже Инштеттен с удовольствием окунулся в столичную жизнь. А на другое утро – было как раз первое апреля[92] – Инштеттен отправился во дворец канцлера, чтобы расписаться в книге посетителей (принести личные поздравления он нашел неудобным), а потом поехал представиться в министерство. Его приняли, несмотря на то, что день как в деловом, так и в светском отношении был очень тяжелым. Шеф был с ним особенно любезен: он «знает, кого приобретает в лице Инштеттена, и заранее уверен в их обоюдном взаимопонимании».

И дома все складывалось превосходно. Правда, Эффи огорчало, что мама уезжает домой, закончив продлившийся, как она правильно предсказала, почти шесть недель курс лечения. Но эта потеря отчасти искупалась приездом Иоганны, которая должна была прибыть в Берлин в тот же день. И хотя к этой красивой блондинке Эффи не была так сильно привязана, как к необыкновенно добродушной, беззаветно преданной ей Розвите, все-таки молодая женщина, так же как и Инштеттен, высоко ценила Иоганну за то, что та была очень ловкой и необходимой в хозяйстве, да и с мужчинами держала себя сдержанно, с каким-то особым достоинством. Согласно кессинским on dit (Слухам /франц./), корни ее происхождения вели к одному высокопоставленному лицу из гарнизона Пазевалк, находившемуся в отставке, чем, собственно говоря, и объясняли ее аристократические замашки, ее красивые белокурые волосы и особую гармонию всего ее облика. Иоганна разделяла общую радость свидания и выразила готовность по-прежнему остаться горничной Эффи, в то время как Розвите, научившейся у Христель за последний год довольно прилично готовить, предложили заведовать кухней. Уход же за Анни Эффи брала на себя, над чем Розвита, конечно, смеялась – знает, мол, она этих молоденьких дам.

Инштеттен, как всегда, жил только службой и домом. В Берлине он чувствовал себя более счастливым, чем в Кессине, ибо от него не укрылось, что Эффи держалась теперь веселей и непринужденней. И это было действительно так, потому что теперь она как бы обрела чувство свободы. Быть может, прошлое порой и заглядывало в ее берлинскую жизнь, но только так, иногда, мимолетно, оно уже теперь не пугало ее, может быть, только заставляло слегка трепетать, придавая ей еще больше прелести и очарования. Правда, все, что она делала, она делала теперь как-то смиренно, словно просила за что-то прощение. Казалось, ей доставляло удовольствие подчеркивать это, чего, само собой разумеется, ей не стоило делать.

В первой половине апреля, когда Инштеттены нанесли несколько необходимых визитов, светская жизнь Берлина если не совсем прекратилась, то во всяком случае сходила на нет (и об участии в ней не могло быть и речи), а в конце мая заглохла совсем. Тем большее удовольствие доставляли им прогулки в Тиргартене, куда Инштеттен заходил в двенадцать часов по дороге из министерства домой, а также вечерние встречи в парке Шарлоттенбургского замка. Гуляя в ожидании мужа по парку, чаще всего вдоль аллеи, ведущей от замка к оранжерее, Эффи с любопытством разглядывала стоявшие здесь статуи императоров древнего Рима, находя, между прочим, что Тит и Нерон имеют удивительное сходство, собирала еловые шишки, падавшие с раскидистых елей, а потом, когда появлялся Инштеттен, шла, взяв его под руку и оживленно болтая, в глубь тенистого парка, туда, где почти на самом берегу Шпрее стоял одинокий «Бельведер»[93].

– Здесь, говорят, водились привидения, – как-то заметила Эффи.

– Привидения вряд ли, разве что духи.

– Это одно и то же.

– Не всегда, – сказал Инштеттен. – Между ними есть и разница. Духов еще можно подстроить; во всяком случае, в «Бельведере» бывали такие истории, как мне об этом только вчера рассказал кузен Брист. А уж привидение никак не подстроишь, привидение естественно.

– Значит, и ты веришь в них?

– Конечно, верю, такие вещи бывают. Только в наше кессинское привидение я не особенно верю. Кстати, Иоганна показала тебе китайца?

– Какого китайца?

– Ну, нашего. Оказывается, перед отъездом в Берлин она содрала его преспокойно со спинки стула и положила к себе в кошелек. На днях мне понадобились мелкие деньги, и она принесла кошелек, чтобы разменять мне бумажку. Когда я увидел китайца, она очень смутилась, и ей пришлось рассказать, как он попал к ней туда.

– Ах, лучше бы ты не говорил мне об этом! Значит, он опять у нас в доме!

– Прикажи его сжечь.

– Что ты! Я никогда не осмелюсь. Да и вряд ли это поможет. Я лучше попрошу Розвиту...

– О чем? А! Я, кажется, понимаю. Ты попросишь купить образок, чтобы он лежал рядом с «ним» в кошельке. Угадал?

Эффи кивнула.

– Поступай как угодно, только, пожалуйста, об этом никому не рассказывай.

В конце концов и Эффи решила, что эту тему лучше оставить. Так, болтая о всевозможных вещах, а чаще всего о планах на лето, они возвращались назад, доезжая сначала до ресторана «Большая звезда», а затем шли пешком до аллеи Корсо, и по широкой Фридрих-Вильгельм-штрассе возвращались домой.

Отпуск решено было взять в последних числах июля и провести его в Баварских горах, где как раз в этом году снова устраивались обераммергаузские игры. Однако этот план не удался: неожиданно заболел коллега и старый знакомый Инштеттена, тайный советник фон Вюллерсдорф, и Инштеттену пришлось остаться, чтобы его заменять. Только к середине августа все наконец утряслось, и снова представилась возможность уехать. Но ехать в Обераммергау[94] теперь уже было поздно, поэтому отпуск решено было провести на острове Рюген.

– Сначала мы попадем, конечно, в Штральзунд, где жил Шилль[95], которого ты, кажется, знаешь, и Шель[96], которого ты не знаешь, хотя он и открыл кислород, что, впрочем, не обязательно знать. Потом из Штральзунда в Берген и Ругард, откуда, как мне сказал Вюллерсдорф, можно увидеть весь остров, а потом поплывем по проливу между Большим и Малым Ясмундским Бодденом до самого Засница. Ехать на Рюген, это, в сущности, ехать в Засниц. Бинц, говорят, тоже неплохое место, но там, сошлюсь опять на слова Вюллерсдорфа, много камешков и мелких ракушек, а мы ведь собираемся купаться.

Эффи согласилась со всем, что наметил Инштеттен; она нашла разумным и его совет не оставлять на эти четыре недели прислугу в Берлине. Розвиту с маленькой Анни решили отправить к родным в Гоген-Креммен, а Иоганна должна была поехать в Пазевалк, где у ее младшего сводного брата был лесопильный завод. Следовательно, все устраивалось ко всеобщему удовольствию.

И вот в начале следующей недели Инштеттены отправились в путь и уже вечером прибыли в Засниц. Над входом в гостиницу висела вывеска: «Отель Фаренгейт».

– Лишь бы цены были по Реомюру, – заметил Инштеттен, когда прочитал это название.

В отличном настроении оба отправились в тот же вечер к морю, побродили по каменистому берегу и с одного из утесов любовались на тихую бухту, залитую светом луны. Эффи была в восторге.

– Ах, Геерт, это же Капри, настоящий Сорренто! Останемся здесь. Только, конечно, не в этой гостинице,, где уж очень важные кельнеры, я у них не решусь попросить даже стакан содовой воды...

– Да, сплошь атташе. Уж лучше где-нибудь поблизости снять частную квартирку.

– Я тоже так думаю. Начнем подыскивать завтра с утра.

Утро было такое же великолепное, как и вечер. Завтракать они решили на воздухе. С утренней почтой Инштеттен получил несколько писем, на которые ему нужно было дать срочный ответ, а Эффи решила посвятить это время поискам квартиры. Она пошла через луг, где паслось много овец, затем мимо маленьких домиков и полосок с овсом, а потом повернула на дорогу, которая, змеясь и ныряя, вела к самому морю. Здесь на берегу, под сенью раскидистых буков, находилась небольшая гостиница, выглядевшая более просто, чем «Отель Фаренгейт»; собственно говоря, это был скорей ресторан, чем гостиница, который, кстати сказать, из-за раннего часа был совершенно пустой.

Эффи облюбовала маленький столик в углу, откуда открывался восхитительный вид на море и берег, и заказала шерри. Но не успела она пригубить рюмку, как к ней подошел хозяин ресторана, чтобы, как водится, частично из вежливости, а частично из любопытства, завести с ней разговор.

– О да, здесь нам очень понравилось, – сказала она, – я имею в виду себя и супруга. Такой прекрасный вид на бухту. Только мы еще не подыскали квартиру.

– Да, сударыня, это не просто.

– Но ведь сезон подходит к концу.

– Тем не менее с помещением сейчас нелегко. Во всяком случае, в Заснице вы ничего не найдете, головой ручаюсь за это. Но дальше по берегу есть другая деревня – видите, там вдали блестят на солнце крыши домов. Там, быть может, что-нибудь будет.

– А как называется эта деревня?

– Крампас, сударыня.

– Крампас? – с усилием переспросила Эффи, решив, что она просто ослышалась. – Вот не думала, что так может называться деревня... А ничего другого поблизости нет?

– Здесь, к сожалению, нет. Но выше, на север, есть еще деревушки. Поезжайте, например, в Штуббенкаммер, там в гостинице вам дадут адреса. В наших местах тот, кто хочет сдать помещение, оставляет у хозяина свой адрес.

Эффи была рада, что во время этого разговора Инштеттена не было рядом. А когда, вернувшись в отель, она рассказала ему обо всех новостях, умолчав только о названии деревни, расположенной около Засница, Инштеттен сказал:

– Ну, что ж, раз здесь ничего нет, возьмем экипаж – это всегда производит впечатление на хозяев гостиницы – и недолго думая переберемся туда, в этот самый Штуббенкаммер. Может быть, там нам попадется какой-нибудь идиллический уголок с беседкой из жимолости, а если уж ничего не найдем, поселимся в гостинице. В сущности, разницы нет никакой.

Эффи согласилась, и уже к полудню они были в расположенной около самого Штуббенкаммера гостинице, о которой только что говорил Инштеттен, и заказывали у хозяина завтрак.

– Нет, не сейчас, приготовьте его через полчасика. Сначала мы пойдем погулять, посмотреть озеро Герты[97]. У вас, наверное, есть и проводник?

Проводник, конечно, тут был, и вскоре к нашим путешественникам подошел мужчина средних лет. У него был такой важный и торжественный вид, будто он по меньшей мере был адъюнктом во времена старой службы в честь Герты.

Озеро, скрытое высокими деревьями, находилось недалеко. Оно было окаймлено камышом, а на его темной, спокойной поверхности плавало множество кувшинок.

– Действительно, все здесь напоминает эту самую... службу в честь Герты.

– Совершенно справедливо, сударыня. Даже эти камни свидетельствуют об этом.

– Камни? Какие?

– Жертвенные камни.

И, оживленно беседуя, все трое отошли от озера и направились к отвесной гранитной скале, у подножья которой лежали большие, будто отполированные камни. В каждом из них было углубление и несколько желобков, сбегающих вниз.

– А для чего желобки?

– Чтобы лучше стекало, сударыня.

– Пойдем отсюда, – сказала Эффи, беря мужа под руку и направляясь к гостинице.

Здесь им живо накрыли на стол и принесли заказанный завтрак. Со столика, где они сидели, видны были залитые солнцем берег и море; в бухте по сверкающей глади воды скользили легкие парусные лодки, у прибрежных скал летали стремительные чайки. Это было очень красиво, Эффи согласилась с Инштеттеном, не решаясь, однако, смотреть в сторону юга, туда, где поблескивали крыши вытянувшейся вдоль берега деревушки, название которой сегодня утром так испугало ее.

Инштеттен не мог догадаться, что встревожило Эффи, но он заметил, что от ее восторженного настроения не осталось и следа.

– Мне жаль, Эффи, что тебя уже не радует наша поездка сюда. Ты все не можешь забыть этого злополучного озера и этих ужасных камней?

Она кивнула.

– Да, ты прав. Нужно признаться, что я в жизни не видела более печальной картины. Знаешь, Геерт, не будем искать здесь квартиру, я все равно не смогу здесь остаться.

– А ведь еще вчера ты сравнивала бухту с Неаполитанским заливом и находила здесь столько красот!

– Да, но это было вчера.

– А сегодня? Сегодня от Сорренто не осталось и следа?

– Остались следы, одни руины, будто Сорренто погибло.

– Ну, хорошо, – сказал Инштеттен и протянул ей руку. – Хорошо, мы откажемся от него. Нет никакой необходимости цепляться за Штуббенкаммер, за Засниц или за какую-нибудь другую деревушку. Мы уедем отсюда. Но куда?

– Я думаю, здесь нам придется пробыть еще один день, чтобы подождать пароход. Завтра, если не ошибаюсь, он придет из Штеттина и отправится в Копенгаген. Это будет великолепно! Я просто сказать не могу, как мне хочется хоть немного развлечься. Здесь мне начинает казаться, будто я никогда в своей жизни не смеялась и не умела смеяться. Ты же знаешь, Геерт, как я люблю посмеяться.

Инштеттен посочувствовал Эффи, тем более что он и сам находил, что она во многом права. Здесь и в самом деле все уж очень мрачно и грустно, несмотря на всю красоту.

И они стали ждать парохода из Штеттина, а на третий день рано утром приехали в Копенгаген, где сразу же на Конгенс-Ниторв сняли квартиру. А еще через два часа они уже были в музее Торвальдсена[98].

– Знаешь, Геерт, это чудесно. Я так счастлива, что мы приехали сюда.

Вскоре они пошли обедать и за table d'h te познакомились с сидевшей напротив семьей из Ютландии. Их внимание сразу же привлекла красавица дочь, Тора фон Пенц. Эффи просто налюбоваться не могла ее большими голубыми глазами и белокурой косой, светлой как лен. А когда через полтора часа обед был окончен и все поднялись из-за стола, семейство фон Пенцов (к сожалению, они уже сегодня уезжали из Копенгагена) выразило надежду увидеть молодую чету из Берлина в своем замке Аггергуус, это всего в полумиле от Лимфьорда, и Инштеттены без колебаний приняли приглашение. Так проходило время в отеле. Но и на этом удовольствия этого необыкновенного дня, который, по замечанию Эффи, следовало бы обвести в календаре красным карандашом, еще не окончились. Вечером в довершение всего они отправились в театр Тиволи смотреть итальянскую пантомиму. Эффи как зачарованная следила за веселыми проделками Арлекина и Коломбины, а поздно вечером, вернувшись домой, сказала:

– Вот теперь, Геерт, я чувствую, что начинаю приходить в себя. Я не говорю уж о прекрасной Торе, но подумай – утром Торвальдсен, а вечером эта веселая Коломбина!

– Коломбина, кажется, даже лучше Торвальдсена?

– Если говорить откровенно, то да. Я же обожаю подобные вещи. А наш добрый Кессин был для меня настоящим несчастьем, там все раздражало меня. Да и Рюген, пожалуй, не меньше. Давай останемся в Копенгагене хотя бы на несколько дней. Разумеется, мы съездим посмотреть Фредериксборг, Эльсинор[99], а потом поедем в Ютландию. С каким наслаждением я буду снова любоваться прекрасной Торой! Будь я мужчиной, я бы влюбилась в нее!

Инштеттен рассмеялся.

– Ты же не знаешь, может быть, я так и сделаю.

– Вот как! Пожалуйста! Только знай, поле битвы я не уступлю без борьбы. Ты еще увидишь, что и я не из слабых!

– В этом как раз мне уверений не нужно.

Так проходило их путешествие. В замке Аггергуус, до которого они добрались, поднявшись вверх по Лимфьорду, Инштеттены гостили три дня. Потом они проехали всю Ютландию, побывали, делая по пути то короткие, то более длительные остановки, в городах Виборг, Фленнсбург и Киль, и наконец через Гамбург, который им чрезвычайно понравился, вернулись на родину, но пока еще не в Берлин на Кейтштрассе. Сначала им предстояло поехать в Гоген-Креммен, где их ожидал заслуженный отдых. Для Инштеттена это, правда, означало всего-навсего несколько дней, так как его отпуск окончился, но Эффи собиралась неделю или немного подольше погостить еще и после его отъезда, обещая вернуться домой к третьему октября, то есть как раз к годовщине их свадьбы.

Анни, порозовевшая и окрепшая на деревенском воздухе, стала ходить. Розвита правильно рассчитала, что навстречу маме она уже потопает ножками. Брист разыгрывал нежного дедушку, однако предостерегал всех от избытка любви, а еще больше от излишней строгости к ребенку, а в общем был такой, как всегда. В сущности, его настоящая нежность по-прежнему принадлежала одной только Эффи. Он много думал о ней, и, даже оставаясь вдвоем с женой, говорил только о дочери.

– Как ты находишь Эффи?

– Мила и добра, как всегда. Не знаю, как и благодарить всевышнего за то, что он послал нам такую чудесную дочь. Она бывает так благодарна за все! А как она радуется, что снова находится под нашей крышей.

– Да, – сказал Брист, – по-моему, даже несколько больше, чем следует. Похоже, что она по-прежнему считает Гоген-Креммен своим настоящим домом. А у нее теперь есть семья – муж и ребенок, муж – бриллиант чистейшей воды, да и девочка – ангел. И все-таки она ведет себя так, будто самое важное для нее – Гоген-Креммен, а муж и ребенок, по сравнению с нами, – второстепенное дело. Она великолепная дочь, даже лучше, чем надо. Откровенно говоря, это меня и волнует. Она ведь несправедлива к Инштеттену. Ну, а как у них обстоят, знаешь, эти дела?

– Что ты имеешь в виду, Брист?

– Что я имею в виду? Разве не ясно? Ну... счастлива она с ним или нет? Так и жди, как бы чего не случилось! Мне с самого начала казалось, что она его скорей уважает, чем любит. А это, по-моему, никуда не годится. Любовь и та не всегда способна удержать от греха, а уж уважение и подавно. Женщина всегда начинает досадовать и сердиться, если ей приходится уважать, не любя. Да, сначала сердиться, потом понемногу скучать и, наконец, развлекаться.

– Тебе это известно по собственному опыту?

– Кажется, нет! Для этого ко мне никогда не питали достаточно высокого уважения. А лучше – не цепляйся, Луиза. Скажи, как обстоит дело?

– Ах, Брист, вечно ты возвращаешься к этому вопросу. Уж раз десять мы толковали об этом, и вот все начинается снова. А вопросы твои, между прочим, ужасно наивны. Ты, кажется, считаешь, что твоя супруга умеет читать в душе. Ты как-то странно представляешь себе душу молоденькой женщины, и особенно своей дочери. Ты думаешь, что там все происходит по какому-то плану. Или ты считаешь меня какой-то... тьфу ты! забыла, как их там величают... словом, оракулом. Дескать,, стоит Эффи чуточку приоткрыть свою душу – и я все поняла. Знай, самое сокровенное всегда остается в душе. Да и вряд ли бы она стала меня посвящать в свои тайны. И еще... – ума не приложу, от кого она унаследовала эту черту, – но она очень хитрая девочка. И это тем опаснее, что она так обворожительна.

– Значит, и ты признаешь, что она это... обворожительна. Но она и добрая, правда?

– Добрая, этого у нее не отнимешь. А за остальное я бы не могла поручиться. К тому же, на бога она смотрит как на доброго дядю, который ей ни в чем не откажет.

– Ты так думаешь?

– Да, мне кажется. Впрочем, теперь как будто дело поправилось. Нет, не характер: его, конечно, не легко изменить. Я имею в виду их взаимоотношения. После переезда в Берлин они как будто стали больше сживаться друг с другом. Во всяком случае, она в таком духе говорила об этом. А главное, – я сама, собственными глазами, смогла убедиться, что это действительно так.

– А что говорила она?

– Она сказала: «Мамочка, теперь все идет лучше. Инштеттен – великолепный супруг, какого встретишь не часто, но вначале мне было очень трудно привыкнуть к нему, он все время казался мне каким-то чужим. Даже в те минуты, когда он был нежен со мной. Тогда, пожалуй, даже больше всего. Бывали случаи, когда я этой нежности просто боялась».

– Это я знаю, это я знаю.

– Что ты хочешь этим сказать, Брист? Кто боялся из нас, я или ты? И то и другое смешно.

– Ты же хотела рассказать об Эффи.

– Вот она и призналась, что теперь это чувство прошло и что она счастлива, что это прошло. Между прочим, Кессин был для нее совершенно неподходящим местом: этот дом с привидением, да и люди – одни слишком набожны, другие уж очень просты. Но с тех пор, как они перебрались в Берлин, она чувствует себя как рыба в воде. Она, правда, еще говорит, что Инштеттен хоть и самый лучший человек на земле, но слишком староват и слишком хорош для нее. Но теперь, сказала она, самое трудное уже позади, теперь она за себя не боится. Заметь, она именно так и сказала, мне запомнились эти слова.

– Как это – за себя не боится? Мне это выражение не особенно нравится. Но...

– И по-моему, это сказано неспроста. Она, кажется, даже намекала на это.

– Ты думаешь?

– Да, Брист. Ты считаешь, твоя дочь и воды не замутит. Но ты глубоко заблуждаешься. Ее нетрудно увлечь. И, если волна будет чистой, она тоже останется чистой. А что касается борьбы и сопротивления, то на это она вряд ли способна.

В этот момент в комнату вошла Розвита с маленькой Анни, и разговор прекратился.

Этот разговор происходил между супругами Брист сразу же после отъезда Инштеттена. Оставляя жену в Гоген-Креммене еще на неделю, Инштеттен хорошо понимал, что больше всего на свете она любит спокойную, беззаботную жизнь, что ей приятно жить в Гоген-Креммене, где все окружают ее заботой и лаской, где все ей твердят, как она мила и прелестна, где так хорошо предаваться мечтам. Да, такая жизнь ей действительно нравилась больше всего, и она блаженствовала всей душой, несмотря на то что в Гоген-Креммене не было никаких развлечений. Гости приходили теперь очень редко; для них, по крайней мере для молодежи, с тех пор как Эффи уехала в Кессин, в доме уж не было никакой притягательной силы. В жизни семей пастора и учителя тоже произошли изменения. Особенно осиротел дом учителя Янке: сестры-близнецы весной вышли замуж, обе за преподавателей округа Гентин, и об их двойной свадьбе сообщалось даже в газете «Вестник Гавелланда». А Гульда жила сейчас во Фризаке, где ей приходилось ухаживать за старой, умирающей теткой, единственными наследниками которой были Нимейеры и которая тянула гораздо дольше, чем предполагали родители Гульды. Тем не менее дочь писала домой очень бодрые письма, не потому, что ей в самом деле доставляло удовольствие ухаживать за больной (дело обстояло как раз наоборот), а для того, чтобы ни у кого не закралось сомнение, что такому совершенному созданию, каким себя считала Гульда Нимейер, живется не особенно хорошо. Пастор, – о, отцовская слабость! – с гордостью показывал ее письма. А Янке? Янке тоже был занят семейными делами: он полагал, что обе молодые женщины, его дочери, должны родить в один день, по его подсчетам, как раз в канун рождества. Эффи смеялась над ним от души, желая деду in spe (Предполагаемому /лат./.)стать крестным отцом будущих внуков. Потом, оставив семейные темы, она рассказала ему о Копенгагене и Эльсиноре, о Лимфьорде и замке Аггергуус. Но больше всего она говорила о Торе фон Пенц, этой типичной скандинавке, голубоглазой, с волосами как лен – и в национальном костюме с корсажем из красного бархата. Янке просиял и несколько раз повторил:

– Да, да, они гораздо больше германцы, чем мы, немцы.

Эффи хотела вернуться в Берлин в день их свадьбы, то есть третьего октября. Вечером накануне отъезда она довольно рано ушла к себе в комнату, сказав, что ей нужно приготовиться к отъезду и собрать свои вещи. На самом деле ей захотелось остаться одной. При всей общительности у Эффи бывали минуты, когда ей было необходимо побыть в одиночестве.

Ее комнаты были на верхнем этаже и выходили окнами в сад. В той, что была немного поменьше, спали за полуприкрытой дверью Розвита и Анни. Эффи прошла в свою комнату и стала машинально ходить взад и вперед; окна были открыты настежь, и маленькие белые занавески то вздувались от ветра, то лениво повисали на креслах, стоявших у самых окон. В комнате было настолько светло, что можно было ясно прочесть названия картин, висевших над диваном, в рамках из узкого золотого багета. «Атака на Дюппель, окоп No 5», и рядом – «Король Вильгельм с графом Бисмарком на Липской вершине»[100]. Эффи покачала головой и улыбнулась.

– Когда я в следующий раз приеду сюда, я выпрошу себе другие картины. Терпеть не могу военных сюжетов.

Закрыв одно окно, она присела на подоконник другого, которое ей захотелось оставить открытым. Как ей здесь хорошо!

На небе около башни повисла луна. Ее серебряный свет заливал лужайку в саду в том месте, где стояли солнечные часы и росли гелиотропы. Полосы тени на земле чередовались с белыми-пребелыми полосками света: казалось, что внизу кто-то расстелил куски полотна для отбелки. А в глубине сада виднелись заросли ревеня с желтыми по-осеннему листьями. И ей вспомнился день, когда два года тому назад, нет, чуточку больше, она играла в этом саду с девочками Янке и с Гульдои. А потом ей сказали, что гость уже здесь, и она побежала вон по той маленькой каменной лестнице, около которой стоит старая скамейка, а через час ее уже объявили невестой.

Она встала и направилась в соседнюю комнату, где мирно спали Розвита и Анни.

При виде ребенка перед ее глазами замелькали картины из кессинской жизни: мрачный кессинский дом с высокой готической крышей, веранда с видом на питомник, кресло-качалка, в которой она тихо и безмятежно качалась, когда на веранду вошел Крампас, чтобы поздороваться с ней, и потом – Розвита с ребенком. Она взяла ребенка на руки, стала подбрасывать вверх и целовать его.

Все и началось с этого самого дня.

Перебирая в памяти все, что случилось потом, она снова вышла из комнаты, в которой спали Розвита и Аннхен. Присев на подоконник открытого окна, она стала смотреть вниз, в тихую лунную ночь.

«Наверное, мне никогда не избавиться от этих видений... Однако гораздо больше меня пугает...»

В этот момент на башне начали бить часы, и Эффи стала считать.

«Десять... Завтра утром в этот час я уже буду в Берлине. Мы вспомним нашу свадьбу, он скажет мне много нежных, ласковых слов. А я буду молча сидеть и слушать его, зная, что я перед ним виновата».

Она приложила руку ко лбу, устремила взгляд перед собой и задумалась.

«Я перед ним виновата, – повторила она. – Виновата. Но разве меня тяготит чувство вины? Нет. И, по-моему, в этом весь ужас. Ведь то, что меня угнетает, это совсем другое – страх, безумный страх и вечное опасение, что вся эта история когда-нибудь выйдет наружу, И кроме страха... стыд. Мне стыдно. Но по-настоящему я ни в чем не раскаиваюсь. И мне стыдно только того,., что я все время должна была лгать и обманывать. Я всегда гордилась тем, что не умею лгать, что у меня нет никакой необходимости кого-то обманывать. Лгут, по-моему, только низкие люди. Тем не менее я должна была лгать – ив большом и в малом, и ему и другим. Даже доктор Руммшюттель заметил, он только плечами пожал. Он, наверное, очень дурно думает обо мне. Да, меня мучает страх, и мне стыдно, что я все время лгала. Но своей вины я ничуть не стыжусь. Мне почему-то кажется, что у меня ее нет, во всяком случае, она не такая большая. По-моему, это страшно, то, что я не чувствую за собой вины и греха. Если все женщины таковы, это ужасно. А если, как я надеюсь, они не такие, значит, со мной дело плохо, значит, в моей душе нет настоящего чувства. Я хорошо помню, как старый Нимейер сказал в свои лучшие дни – тогда я была совсем еще девочкой: «Очень важно, чтобы в душе было настоящее чувство. Если оно есть, плохого ничего не случится, а если нет, оступиться нетрудно, и то, что принято называть дьявольским наваждением, всегда будет намного сильнее». Господи, неужели и со мной случилась такая беда?»

Она закрыла лицо руками и горько заплакала.

Когда она подняла голову, то почувствовала, что на душе у нее стало спокойнее, и она снова взглянула вниз. Кругом была тишина, только из сада доносился какой-то непонятный шум, будто легкий шелест дождя в листьях платанов.

Так прошло еще немного времени. Вдруг в деревне послышался стук: это ночной сторож Кулике стал отбивать колотушкой часы. Когда удары смолкли, издали донесся шум проходившего поезда (Гоген-Креммен находился в полуверсте от железной дороги). Затем звук колес стал постепенно стихать и наконец прекратился совсем. Только лунный свет по-прежнему заливал весь газон да в листьях платанов так же слышался тихий шелест дождя.

Но нет, это был не дождь, это пробежал легкий ночной ветерок.