"Книга воздуха и теней" - читать интересную книгу автора (Грубер Майкл)12Крозетти сотни раз допрашивали полицейские, но это всегда были близкие родственники. Теперь выяснилось, что лгать чужим гораздо легче, тем более если они обращаются с тобой вежливо. Все собрались в гостиной, детектив Мюррей сидел в кресле, детектив Фернандес стоял с блокнотом в руках, Крозетти занял другое кресло, обитое потертым голубым бархатом. Стол накрыли для кофе, Мэри Пег разлила его и благоразумно удалилась. За спиной Крозетти висела большая картина маслом, созданная на основе фотографии: лейтенант Крозетти, героический полицейский в синей форме, увешанной медалями, в окружении своих детей. Ведя допрос, копы время от времени мельком взглядывали на эту икону; чувствовалось, что грубости с их стороны можно не опасаться. В любом случае, если не считать соучастия в присвоении имущества Сидни Глейзера (рукопись Брейсгедла), предъявить Крозетти было нечего, а на этом факте полицейские не стали заострять внимание. Они задавали обычные вопросы о Булстроуде, потому что обнаружили в его записной книжке имя Крозетти и никак не могли оставить это без внимания. Ролли их интересовала мало. Правда, сообщение об ее исчезновении пробудило их любопытство, но оно тут же угасло, едва Крозетти рассказал о письме из Лондона. Покинуть страну — не преступление. У Крозетти хватило ума не высказывать своего мнения об убийстве профессора. Разговор занял двадцать минут (часть времени ушла на воспоминания о покойном лейтенанте Крозетти), а потом они отбыли в весьма радужном настроении, особенно для детективов, расследующих дело об убийстве. Совсем иное дело — когда копом становится твоя — Ну, и что вы там у себя об этом думаете? Он имел в виду ее товарищей-копов, но, спрашивая, бросил быстрый взгляд на мать. — Ну, что он был британец и гей, — ответила Патти. — Считается, что убийство совершено на сексуальной почве. — Сомневаюсь. — У тебя что, был секс с ним? — спросила старшая сестра. — Ты осведомлен обо всех его вкусах? — Нет, с чего ты взяла? Просто когда я его увидел, то подумал: вот Патти он бы понравился. Он толстый, лысый и все время потел… Это, безусловно, был намек на Джерри Долана, ее мужа. Дети в семье Крозетти не считали зазорным обсуждать физические недостатки своих близких. Патти Долан, пока росла, достаточно натерпелась от этого. Приземистая женщина с грубоватыми чертами лица, она сильно смахивала на портрет своего папы: те же черные волосы, но материнские голубые глаза. — Кто бы говорил, — сказала она и привычным движением попыталась ткнуть Крозетти в живот. Он отпихнул ее руку. — Нет, серьезно. Думаю, тебе известно, что несколько лет назад профессора обманули, всучив ему подделку. Там были замешаны большие деньги. Ну, он и отыгрался, оценивая рукопись. Это свидетельствует о плохом характере. — Что вполне может распространяться и на его сексуальную жизнь. О чем ты, собственно, хочешь сказать? — Сам не знаю, — ответил Крозетти. — Но что-то тут не так. Он обманывает меня и скрывается в Англию. Кэролайн Ролли ломает свою жизнь и тоже сбегает в Англию. Или, по крайней мере, так она пишет в письме. Булстроуд возвращается, его пытают и убивают. При нем нашли рукопись? — Не знаю. Не я веду это дело. — Ну, если она пропала, вот вам и мотив. — Сколько она стоит? — Трудно сказать. Фанни говорит, на аукционе можно получить тысяч пятьдесят. Детектив Долан вскинула бровь и оттопырила нижнюю губу. — Большие деньги. — Это ничто по сравнению с настоящей ценой. — Что ты имеешь в виду? Крозетти посмотрел на мать. — Рассказать ей? — Если не хочешь, чтобы она выбила из тебя признание, — ответила Мэри Пег. Крозетти рассказал о том, что им известно и к чему, предположительно, ведет письмо Брейсгедла. — Ты веришь в это? — спросила Патти у матери. — Не знаю. Фанни говорит, что оригинал, который у нас есть, действительно относится к семнадцатому столетию. Значит, не исключено, что и письмо Брейсгедла тоже. Может, где-то лежит неизвестная рукопись пьесы, спрятанная Уильямом Шекспиром. Возможно, Булстроуд узнал о ней. В Англии он мог рассказать кому-то об этом, а слух мог дойти до тех, кто готов убить человека за деньги. — Слишком много «возможного», ма. Мне не нравится, что Алли угодил в самую гущу событий, приведших к жестокому убийству. И что он связан с исчезнувшей женщиной. — Что ты хочешь сказать? — спросил Крозетти. — А ты погляди на историю с точки зрения полицейского. Если допустить на минутку, что убийство произошло не на сексуальной почве, как считают у нас, то все очень сильно смахивает на жульничество. Кто-то с самого начала задумал втянуть в него Булстроуда. Кто-то специально спрятал поддельные бумаги в старых книгах, чтобы их обнаружил другой человек — эта женщина Ролли, который непременно понес бы их к Булстроуду… Ну, что ты качаешь головой? Крозетти сказал, с некоторым раздражением: — Нет, бумаги подлинные. Я был там, Патти. Это чистая случайность — случился пожар, и книги велели уничтожить. — Да, но вдруг бумаги уже были у нее наготове, и она лишь сделала вид, что нашла их в книгах. — И кто-то засунул их под обложки томов, рассчитывая на пожар? Чушь. Я собственными глазами видел, как Ролли доставала их. — Тоже мне, доказательство! Любой ловкий мошенник проделает такой фокус. Прости, но стоит мне услышать о тайном сокровище и таинственной рукописи, и я сразу же хватаюсь за кошелек. — Это нелепо! — Крозетти возвысил голос. — Рукопись настоящая, написанная реальным человеком, и шифр — самый настоящий шифр. Спроси Фанни, если мне не веришь. Или Клима. — Клима? — Да, он у нас гостит. В твоей бывшей комнате. Патти посмотрела на мать, и та произнесла: — Пожалуйста, не смотри меня взглядом полицейского, Патриция. Это почтенный польский джентльмен, он помогает нам расшифровывать письма. И, должна сказать, ты ведешь себя с братом чересчур подозрительно и даже несправедливо. — Прекрасно. — Миссис Долан сдержала вздох. Нельзя встревать между Мэри Пег и ее «малышом», это вечно создавало проблемы. — Но если появляется некий сладкоречивый тип со свертком, где, по его словам, рукопись Шекспира, и хочет получить за нее десять тысяч верных денег… — Ох, не говори глупостей! — почти одновременно воскликнули мать и сын, что получилось довольно забавно и отчасти сняло напряжение. Семейный детектив заявила, что будет отслеживать развитие дела Булстроуда и держать их в курсе, если появится что-то новенькое. Как только она ушла, Мэри Пег сказала: — Пойду спрошу, не хочет ли Ради кофе. По-моему, он всю ночь не спал. — Ради? — Ох, занимайся лучше своими делами! С этими словами Мэри Пег отправилась на кухню, оставив Крозетти размышлять над такими до сих пор не связанными между собой категориями, как «мать» и «роман». Он пошел на работу, где ему пришлось помалкивать о своей осведомленности касательно Булстроуда и недавних событиях. Сидни Глейзер нудил о том, как потрясает убийство хорошо известного тебе человека, и о том, что все случившееся является еще одним подтверждением падения этого города и всей западной цивилизации. Когда Крозетти вечером вернулся домой, в лицо ему ударил аромат тушеного мяса. Его мать и Радислав Клим пили на кухне херес и смеялись. Мать не сидела у поляка на коленях, но Крозетти не удивился бы, если бы было именно так — учитывая общую атмосферу, сформированную не только паром, что поднимался над кастрюлей. — Привет, дорогой, — весело приветствовала сына Мэри Пег. — Хочешь хереса? До сих пор Крозетти ни разу не встречали так по возвращении домой. Он посмотрел на мать и пришел к выводу, что она помолодела лет на десять. Два ярких красных пятна пылали у нее на щеках, во взгляде ощущалась какая-то нервозность, будто она снова стала девушкой и болтала с парнем на крыльце, зная, что отец бродит где-то поблизости. Клим встал, протянул руку, и Крозетти пожал ее. У него возникло чувство, что это кино; но не то, какое ему когда-либо приходилось или хотелось смотреть, а один из семейных фарсов, где одинокая мамочка влюбляется в неподходящего человека, а милые детки плетут интриги с целью порушить их роман, но потом обнаруживают… Он пытался справиться с чувством охватившей его неловкости, когда Мэри Пег сказала голосом гостеприимной хозяйки, с нехарактерной для нее живостью: — Я только что рассказывала Ради о твоем интересе к польским фильмам. Ему много о них известно. — Вот как, — вежливо ответил Крозетти. Он пошел в ту часть кухни, где на углу кухонной стойки стоял кувшин красного вина, и налил себе полный стакан. — Вообще-то это не совсем точно, — сказал Клим. — Я всего лишь любитель. Конечно, чтобы получать удовольствие, мне не нужны титры в нижней части экрана. — А-а… И какие именно польские фильмы вам нравятся? — О, недавно я получил большое удовольствие от Занусси.[64] Очень замечательно, хотя слишком католическая… как это говорится? Проповедь? — Прозелитизм. — Да, оно самое. Это слишком кричаще, слишком… как это по-вашему… — Постойте-ка, вы что, — О да. У нас очень маленькая страна, и в Варшаве мы были соседями, и я всего на несколько лет старше. Гоняли мяч на улице и все такое прочее. Позже я смог оказать ему кое-какие услуги. — Вы имеете в виду, в фильмах? — Не напрямую. Меня приставили шпионить за ним, поскольку мы были знакомы. Вижу, вы шокированы. Ну, это правда. Все тогда шпионили, и за всеми шпионили. Сам Лех Валенса одно время был агентом. Лучшее, на что можно было надеяться, это что тебе попадется сочувствующий шпион, который будет докладывать лишь о том, что, по твоему мнению, властям следует знать. Именно таким я и стал для Кшиштофа. После этого на протяжении двадцати минут они увлеченно говорили о польских фильмах, неизменно приводивших Крозетти в восторг, и он узнал наконец, как правильно произносятся имена режиссеров и названия фильмов, которым поклонялся годами. Разговор снова вернулся к великому Занусси, и Клим заметил между делом: — Я снимался в одном из его фильмов, знаете ли. — Шутите! — Никаких шуток. В «Рабочих» в семьдесят первом году. Я участвовал в массовке, был одним из молодых полицейских, противников рабочего движения. Совершенно безумное время, и оно, мне кажется, очень напоминает время этого вашего Брейсгедла. Должен сказать, я добился некоторого прогресса с его шифром. — Вы взломали его? — Увы, нет. Но я идентифицировал его тип. Чрезвычайно интересный для классического шифра. По-моему, даже уникальный. Показать? Или потом, после превосходного ужина вашей матери? — Ох, пожалуйста, покажите, — вмешалась Мэри Пег. — Мне еще надо нарезать салат, а мясо уже почти готово. Как обычно сдержанно поклонившись, Клим вышел. Крозетти тут же поймал взгляд матери и закатил глаза. — Что такое? — с вызовом спросила она. — Ничего. Просто как-то слишком быстро. Мы жили себе поживали и вдруг — бац! — угодили в польское кино. Мэри Пег отмахнулась от него. — Ох, перестань! Он милый человек и много перенес: жена умерла, он сидел в тюрьме. Фанни не один год уговаривала меня встретиться с ним. Он тебе понравился, правда? — Ну да. Хотя, очевидно, не так сильно, как тебе. Итак, вы уже?.. Он потер ладони друг о друга. Она схватила деревянную ложку и треснула его по голове. — Следи за словами, парень. А то вот возьму и вымою тебе рот с мылом, как прежде. И оба громко расхохотались. Как раз в этот момент вернулся Клим вместе с толстой пачкой распечатанных листков, густо покрытых строчками текста, и блокнотом, исписанным аккуратным европейским почерком. Клим сел рядом с Крозетти и вежливо улыбнулся. — Веселитесь? Хорошо. Это тоже может позабавить вас. Итак. Как вы можете видеть по моим покрасневшим глазам, большую часть ночи я провел, общаясь со своими коллегами по всему миру, и получил массу комментариев по поводу этой очаровательной криптограммы. Сначала, конечно, мы работали по методу наложения Фридмана. Это элементарно, да? Нам требовалось провести различие между множеством алфавитов, используемых в полиалфавитном шифре; без этого невозможно перейти к частотному анализу Керкхоффа. И мы накладывали строки шифрованного текста одну на другую с целью обнаружить совпадения; если все сделать правильно, то число совпадающих букв достигнет семи процентов. Понятно, да? — Нет. Нельзя пропустить все эти подробности и перейти сразу к нижней строчке? Клим с удивленным видом зашелестел страницами. — К нижней строчке?[66] Но нижняя строчка ничем не отличается от остальных… — Нет, это фигура речи. Я хочу сказать: пожалуйста, просто суммируйте ваши открытия, опустив специальные подробности. — А, да. Практический результат. Практический результат таков, что на этом шифре делать наложения невозможно, потому что ключ вообще не повторяется в пределах шифрованного текста, имеющегося в нашем распоряжении и состоящего из сорока двух тысяч четырехсот шестидесяти шести букв. Также мы установили, что ключ имеет высокую энтропию, гораздо выше, чем можно ожидать от бегущего ключа, взятого из любой книги. Поэтому простой анализ использования общеупотребительных английских слов тут невозможен. Значит, либо этот человек не прибегал к помощи обычной таблицы, что кажется мне чрезвычайно маловероятным, либо открыл одноразовую систему на триста лет раньше Моборна, сделавшего это в тысяча девятьсот восемнадцатом, во что тоже не верится. Нет никаких свидетельств подобного рода открытия. Фактически в те времена редко использовали даже шифр Виженера. Большинство европейских шпионских служб вполне устраивала простая «номенклатура» — пока не изобрели телеграф. И даже после. Не было необходимости в столь высоком уровне секретности. Слишком мелкая рыбешка. — Если это не одноразовая система, что же это такое? — спросил Крозетти. — А, ну да. У меня есть теория. Думаю, ваш человек начал с простого бегущего ключа из какой-то книги, как мы и предполагали. Но он, по-моему, был необыкновенно способным человеком и быстро понял, что бегущий ключ из книги можно довольно быстро разгадать путем подстановки. Что он мог в этом случае предпринять? Ну, например, преобразовать свою таблицу, составив ее из какого-то смешанного алфавита, с целью замаскировать обычные английские диграфы типа tt, gg, in, th и так далее, но непохоже, что он сделал это. Нет, думаю, он просто скомбинировал два хорошо известных в те времена метода — бегущий ключ из книги и «решетку». Таким способом легко создается псевдослучайный ключ произвольной длины. — И какой во всем этом смысл? Я имею в виду, как далеко продвинулась дешифровка? — Ну, к несчастью, это означает, что все застопорилось. Одноразовую систему взломать нельзя. Однако это все же не одноразовая система в чистом виде. Если бы у нас было десять тысяч писем или хотя бы тысяча, мы бы, безусловно, добились определенного прогресса. Однако у нас лишь несколько криптограмм, что обеспечивает полную их защищенность от взлома. — Даже с компьютерами? — Да, даже с ними. Я могу продемонстрировать вам математически… — Нет, у меня по алгебре всегда была тройка. — Правда? Но вы же умный человек, а это так легко! Тем не менее, думаю, вы поймете: это похоже на уравнение с двумя неизвестными, одно из которых ключ, а другое — шифрованный текст. Например, какие могут быть решения для «икс плюс игрек равно десять»? — М-м-м… Икс равен одному, игрек равен девяти? — Правильно. Или два и восемь, или три и семь, или сто и минус девяносто, и так далее. Существует бесконечное множество решений такого уравнения, и то же самое относится к одноразовой системе. Чтобы разгадать криптограмму, вы должны найти уникальное решение для каждого отдельного письма, замаскированного множеством алфавитов и ключей. А иначе как провести различие между «немедленно беги» и «отправляйся в Париж»? Обе эти фразы можно извлечь из одного и того же текста, зашифрованного по одноразовой системе. Даже если вы сумели выхватить какой-то кусок исходного текста, это вам практически ничего не дает, потому что, анализируя шифрованный текст на основе исходного, ключ определить невозможно, ведь он постоянно меняется и никогда не повторяется. Нет, этот шифр взломать нельзя, если у вас, конечно, нет и книги, и «решетки», которые использовались. — Я думал, книга у нас есть. Вы же говорили, это Библия. — Я говорил — скорее всего, Библия. Я обсуждал эту проблему с Фанни, и она сказала, что, возможно, они взяли Женевскую Библию[67] тысяча пятьсот шестидесятого года издания или позже. Это самая популярная Библия того периода, так называемая «карманная» Библия, очень широко распространенная и компактная, девять дюймов на семь. «Решетка», возможно, картонная или тонкая металлическая, с дырочками, нанесенными в виде простого узора, чтобы скрыть ее тайное предназначение. Ваш Брейсгедл кладет «решетку» на страницы — на какие именно, он предварительно согласовал с получателем сообщения — и выписывает буквы, появляющиеся под дырочками. Это и есть ключ. Он копирует достаточно букв, чтобы зашифровать сообщение. Получатель поступает точно так же, но в обратном порядке. Для следующего сообщения используется другая страница. Как я уже сказал, имей мы миллион шифрованных писем — а в этом случае ему неминуемо пришлось бы повторить сочетание «решетки» и страницы, — мы взломали бы этот шифр обычными методами. Но сейчас у нас такой возможности нет. Мне очень жаль. У него и впрямь сделался жалкий вид, самый жалкий, какой Крозетти приходилось когда-либо видеть, почти комический, как у печального клоуна. Однако в этот момент Мэри Пег объявила, что ужин готов, и водрузила перед ними огромную супницу с тушеным мясом молодого барашка. Выражение лица Клима мгновенно изменилось: теперь это было восхищение. Настроение Крозетти тоже немного улучшилось. Он всегда чувствовал себя спокойнее, погружаясь в сюжет кино, а сейчас, как он недавно сказал матери, они угодили в польский фильм. Даже люди, до земли сгибающиеся под тяжестью истории и неразрешимых проблем, оживают, если возникает перспектива поесть горячего. Ближе к концу приятной трапезы Клим вернулся к теме, которой они избегали во время еды. — Знаете, меня сбивает с толку еще одна вещь. Зачем вообще понадобился шифр? — Что вы имеете в виду? — спросил Крозетти. — Ну, этот человек, ваш Брейсгедл, говорит, что шпионил за Шекспиром по приказу английского правительства. Я, знаете ли, тоже шпионил для правительства, писал отчеты — как тысячи моих сограждан. В архивах Варшавы хранятся многие тонны их, и ни один не зашифрован. Только иностранные шпионы используют шифр. Например, испанцы, что шпионят за англичанами. Если бы ваш человек находился за границей и посылал сообщения на родину, он делал бы то же самое. Но правительственные шпионы шифров не применяют. Зачем? Кто, кроме правительства, вскрывает почту? — Может, у них на этой почве развилась паранойя? — высказался Крозетти. — Может, они думали, что люди, за которыми они следят, тоже могут вскрывать почту. Клим затряс головой, отчего белый гребешок его волос смешно закачался. — Не думаю, что такое возможно. Шпионы — Я знаю почему, — после повисшей над столом недоуменной паузы сказала Мэри Пег. Мужчины посмотрели на нее: старший — с восхищением, молодой — с сомнением. — Почему? — спросил Крозетти. — Потому что они работали После недолгого обсуждения все сошлись на том, что такая интерпретация разумна. В особенности щедро выражал восхищение Клим. Мэри Пег скромно сослалась на свое ирландское воспитание: оно научило ее ожидать от англичан неискренности и вероломства. Крозетти тоже впечатлился, но не удивился, поскольку, что ни говори, эта женщина его вырастила; но ему было приятно видеть восторг тайного соглядатая, прошедшего обучение в КГБ. На этой стадии большой кувшин калифорнийского красного, в начале вечера почти полный, практически опустел. Все прилично набрались, и разговор снова вернулся к фильмам. Клим рассказал кое-какие анекдоты про Кесьлевского, снабдив Крозетти неиссякаемым запасом остроумия для разговоров в салунах, после чего тот спросил, что Клим думает о Полански. Клим засопел, задумчиво теребя кончик носа, а потом ответил: — Мне он не нравится. Я не сторонник нигилизма, как бы талантливо это ни было сделано. — Вам не кажется, что это немного резковато? Раньше вы говорили, что, по-вашему, Занусси — А разве это не так? Крозетти был готов разразиться речью на тему чистой эстетики кино, но подобный ответ на чисто риторический, по его мнению, вопрос остановил его. Он посмотрел на Клима, не понимая, серьезно тот говорит или нет, и прочел в светло-голубых глазах собеседника, что тот серьезен, как сама судьба. — Если фильм или любое искусство не имеет определенной моральной основы, можно с тем же успехом смотреть на переплетение узоров или на случайные сцены. Я не рассуждаю сейчас о том, что такое моральная основа, просто говорю, что она должна быть. Языческий гедонизм, к примеру, вполне приемлемая моральная основа для произведения искусства. То же и в Голливуде. Семейное счастье. Романтика. Это не должна быть… как сказать? Где злодеи всегда умирают, а герой соединяется с девушкой… — Мелодрама? — Вот именно. Но это и не должно быть — Почему? А если вы видите мир таким? — Потому что тогда искусство задыхается. Дьявол не дает нам ничего, только берет и берет. Послушайте: в Европе прошлого столетия мы решили, что больше не поклоняемся Богу, а поклоняемся нации, расе, истории, рабочему классу — да чему пожелаете. И в результате все рухнуло. Или, как они говорят (я имею в виду, художники говорят): давайте не верить ни во что, кроме искусства. Да, давайте не верить, вера слишком мучительна, она может предать нас. А искусство мы понимаем, мы ему доверяем, так давайте верить, по крайней мере, в него. Но и оно предает. И оно безблагодатно для жизни. — Что вы имеете в виду? Клим повернулся к Мэри Пег с улыбкой, совершенно преобразившей его лицо: проступил еле различимый образ того человека, каким он был, когда знал Кесьлевского. — Я не ожидал, что разговор зайдет о таких вещах. Нам бы сидеть в задымленном варшавском кафе. — Я поджарю тосты и постараюсь сжечь их, — сказала Мэри Пег. — Но все-таки, — Ну… этот Полански. У него была ужасная жизнь. Он родился не в свое время. Он еврей, его родители погибли в лагерях смерти, он рос без заботы и надзора. Он талантлив, он много трудится и добивается успеха, он женится на прекрасной женщине, но ее убивает какой-то сумасшедший. С какой стати ему верить, что в этом мире правит кто-то, кроме дьявола? Однако я родился чуть раньше в ту же эпоху; я не еврей, но и для поляков жизнь тогда была не сахар, нацисты считали нас почти такими же нечистыми, как и евреев. Получается, я жил если не в тех же самых условиях, что Полански, то, по крайней мере, согласитесь, близко. Отца убили нацисты, мать убили во время восстания, в сорок четвертом, я оказался на улице. Ребенок, о котором заботилась только сестра, а ей было всего-то двенадцать. Мое первое воспоминание — горящие трупы. Груда тел, охваченных пламенем, испускающих вонючий дым. Не знаю уж, как мы выжили, все наше поколение. Позже я, как и Полански, потерял жену; она умерла не от руки безумца, но мучилась долго, не один месяц, до самой смерти. К тому времени у меня начались осложнения с властями, и раздобыть для нее морфий было трудно. Ну, не стоит говорить о личных бедах. Я вот что хочу сказать. После войны, несмотря на немцев и русских, мы оглянулись по сторонам и обнаружили, что все еще живы. Мы учились, влюблялись, рожали детей. Польша уцелела, наш язык живет, люди пишут стихи. Варшава восстанавливается и становится такой же, как до войны. Шимборска получает Нобеля, и один из поляков становится папой римским. Кто мог вообразить себе такое? И поэтому, когда мы создаем произведение искусства, оно чаще всего говорит нечто большее чем: ох, какой я бедный, несчастный, как я страдал, дьявол правит миром, жизнь дрянь, мы не можем ничего изменить. Вот что я имею в виду. Крозетти задумался над услышанным, но ненадолго. Он был американцем, хотел снимать кинофильмы и продавать их, он чувствовал себя не более чем туристом в этой мрачной стране. Страдание, нигилизм, смех дьявола — все, о чем снял кино Полански, было необходимой приправой, типа майорана. Но из приправы, как известно, никто не делает еду. Поляки вызывали восхищение своим чисто поверхностным мастерством: то, как освещаются лица, то, как камера «наезжает» на героя. После паузы Крозетти спросил: — Ну, может, хотите посмотреть что-нибудь? — Только не «Чайнатаун»! — воскликнула Мэри Пег. — Нет. Мы будем смотреть моральное кино, — ответил ее сын. — Устроим фестиваль Джона Уэйна.[68] Так они и сделали. У Крозетти было около пятисот DVD и несколько сот видеопленок. Начали с «Дилижанса», потом перешли к самым ярким достижениям Херцога. Однако Мэри Пег вскоре скисла и заснула, уронив голову на плечо Климу. Когда фильм закончился, они перенесли Мэри Пег на кушетку, накрыли ее одеялом, выключили телевизор и вернулись на кухню. Это был первый случай на памяти Крозетти, когда его мать пропустила «Сегодня вечером». Это обрадовало его — словно Мэри Пег выиграла приз. — Я, пожалуй, тоже лягу, — сказал Клим. — Спасибо за интересный вечер. Признаюсь, мне всегда нравились ковбойские фильмы. Они действуют на меня успокаивающе — как колыбельная в детстве. Скажите, что вы собираетесь делать с этим шифром? Неожиданная смена темы разговора заставила Крозетти вздрогнуть; припомнилось, как отец называл это старым полицейским трюком, имевшим целью вывести подозреваемого из равновесия. — Понятия не имею. Вы же сказали, что взломать его нельзя. — Да, но… ваша мать рассказала мне всю историю, насколько сама в курсе, поэтому мне известно, что один человек уже мертв. Теперь задумайтесь вот о чем: люди, убившие профессора, не знают, что шифрованные письма прочесть нельзя. Давайте предположим, что у них есть письмо Брейсгедла или его копия, где упоминается о других зашифрованных письмах. Этих последних у них нет, а они, наверно, захотят получить их. Я уверен, что им удалось выбить ваше имя из уст несчастного профессора. И еще молодая леди, которая была с вами, когда вы нашли их: ведь она точно знает, что шифрованные письма существуют. Она уже исчезла, и ее письмо кажется вам подозрительным, что вполне объяснимо: кто-то другой мог написать письмо или заставить ее написать его, а потом бросить в почтовый ящик. Возможно, девушка сейчас на соседней улице. Или тоже мертва. Крозетти уже много раз обдумывал эту возможность, но неизменно отбрасывал ее. Кэролайн могла сбежать — от кого, он пока не знал, — но смириться с мыслью, что она мертва, было выше его сил. Он понимал, что в этом есть нечто инфантильное — считать, будто все люди смертны, за исключением Кэролайн Ролли. Она мастер выживания, она умеет прятаться, и, согласно сценарию, она непременно должна снова объявиться и завершить свое дело с Альбертом Крозетти. Пусть будет немножко польского кино — но такого не надо. — Она жива, — сказал он, не столько отвечая Климу, сколько желая услышать эту магическую фразу. — Короче, что вы хотите сказать? — Я хочу сказать, что мы имеем дело с преступниками, и нет никаких причин, чтобы вы не оказались следующим, за кем они придут. Вы и ваша мать. — Моя мать? — Ну да. Уверен: если они похитят вашу мать, вы отдадите им все, что угодно. Против воли из горла Крозетти вырвался смех. — Боже, Клим! Думаю, это была ошибка — позволять вам смотреть Джона Уэйна. Они могут получить проклятые письма прямо сейчас. Я готов дать объявление: «Бандиты, убившие Булстроуда, приходите за шифрованными письмами в любое время». — Да, но они, конечно, воспримут это как хитрость. Проблема дурных людей в том, что они всех считают такими же. Это одно из худших проклятий дурного существа — оно не в состоянии воспринимать добро. Поверьте мне на слово, что я видел гораздо больше дурных людей, чем вы. Скажите, ведь ваш отец был полисмен… У вас в доме есть оружие? У Крозетти отвисла челюсть; он снова вздрогнул, с трудом подавив страх. — Да, у нас есть пистолеты. Почему?.. — Потому что, когда вы уедете, нужно, чтобы я остался тут с оружием. — В каком смысле «уеду»? На работу, что ли? — Нет. Я имею в виду, когда вы отправитесь в Англию. Вам надо немедленно ехать в Англию. Крозетти вытаращил глаза. С виду Клим казался человеком уравновешенным, но кто знает, как выглядят сумасшедшие? А может, это все из-за выпивки. Крозетти и сам был навеселе, а потому решил, что разумнее всего свести разговор к пьяной болтовне. Он приклеил к физиономии улыбку. — Почему мне нужно ехать в Англию, Клим? — По двум причинам. Во-первых, чтобы исчезнуть отсюда. Во-вторых, чтобы выяснить, что там узнал Булстроуд. Если удастся. И в-третьих, чтобы найти «решетку». — А-а… Ну, на это не надо много времени. Полистаю справочники, посмотрю рекламные объявления — и «решетка» у нас в руках. Но сначала я пойду посплю. Доброй ночи, Клим. — Да, но прежде пистолеты. Возможно, они придут уже сегодня ночью. — Господи, вы что, говорите серьезно? — В высшей степени серьезно. С пистолетами не шутят. Крозетти находился на той стадии опьянения, когда человек совершает такие поступки, какие в трезвом состоянии даже обдумывать не стал бы. (Эй, давай вырулим на лед! Ух, покатаемся!) Поэтому он пошел в спальню матери и достал картонную коробку, где хранилось все, что имело отношение к работе отца: золоченый значок, наручники, записные книжки и два пистолета в кожаных кобурах. Один — большой «смит-и-вессон», модель 10, классический, тридцать восьмой калибр; нью-йоркские патрульные носили его до того, как появилось полуавтоматическое оружие. Второй — так называемый «особый», того же калибра, с двухдюймовым дулом; его отец носил, будучи детективом. Имелась и полупустая коробка с патронами тридцать восьмого калибра. Крозетти достал ее и на дубовом бюро матери зарядил оба пистолета. «Особый», прямо в кобуре, он сунул в карман и вернулся на кухню со «смит-и-вессоном» в руке. — Полагаю, вы знаете, как с ним обращаться, — сказал он, вручая пистолет Климу. — Не выстрелите себе в ногу. Или в мою маму. — Да. — Клим взвесил тяжелый пистолет на ладони. Крозетти порадовался, что он не стал целиться или класть палец на спусковой крючок. Это пистолет Джона Уэйна. Все на свете знают, как стрелять из такого оружия. — Этого мало. — Я пошутил. Стрельба входила в курс моего обучения. — Прекрасно. Значит, сможете застрелиться. — Простите? — Еще одно образное выражение. Ну, я пошел спать. Он проснулся в пятом часу утра и подумал: наверно, ему приснилось, что он дал заряженное оружие практически незнакомому человеку. Он выскочил из постели, подошел к шкафу — там на ручке висели его штаны — и нащупал в кармане второй пистолет. Шепотом выругавшись, он достал его и двинулся в сторону спальни матери, но потом передумал. Мэри Пег засыпала перед телевизором, но потом всегда просыпалась, и Крозетти представить себе не мог, что она подумает, если вдруг проснется и увидит в своей спальне сына с револьвером. Он положил оружие в парусиновый портфель, с которым ходил на работу, и вернулся в постель. Спал он беспокойно и, время от времени просыпаясь, сетовал на свою непроходимую тупость. На следующее утро к завтраку он вышел поздно, рассчитывая свести к минимуму контакты с двумя другими обитателями дома. Мать уже была на кухне, полностью одетая, с макияжем, а Клим в своем плохо сшитом костюме сидел за столом. Пистолета нигде видно не было. Мэри Пег жарила яичницу с беконом и оживленно болтала с гостем. Они собирались поехать покататься — может быть, на Айленд, перекусить там где-нибудь, день солнечный, не слишком холодный; и так далее, и тому подобное. Этот дружеский разговор лишь усилил депрессию и чувство вины Крозетти. Причиной Мелькала мысль спросить, когда Клим их покинет — раз затея с дешифровкой писем зашла в тупик, но он решил не делать этого, опасаясь, что вопрос прозвучит грубо. В конце концов, здесь дом матери, и она может жить с кем пожелает. Между прочим, почему он до сих пор живет с матерью? Это нелепо, неприлично. Наплевать на экономию ради киноинститута. Кэролайн Ролли нашла способ выбраться из немыслимой ситуации, а ее ресурсы были гораздо меньше, чем у него (о чем она сама ему говорила). Крозетти овладела решимость все изменить. Он был знаком с своими ровесниками, которые жили вместе, коммунами в Уильямсберге и на Лонг-Айленде; такие же, как он, фанаты кино и музыки. Правда, арендная плата там «кусается», но, может, стоит на время забыть о киноинституте? Вдруг он и так сумеет написать небольшой сценарий и снять по нему фильм, а потом с готовой работой пристроиться в институт и получить стипендию. Еще надо посылать сценарии на конкурсы. Эти мысли захватили его, он и думать забыл о пистолетах или угрозе со стороны неизвестных преступников — до тех пор, пока, проходя через турникет подземки, не задел за него портфелем и не услышал лязг металла о металл. Только тут до него дошло: пистолет все еще при нем. Мой лорд, я молюсь, чтобы вы не сердились, я пишу не часто, ведь мне нелегко шифровать, а вам нелегко разгадывать. Тем не менее, мне кажется, наш план продвигается хорошо. Закончив свою пьесу о буре, У. Ш. решает отправиться в Стратфорд-на-Эйвоне, куда давно уже хотел съездить, и просит меня поехать с ним и остановиться в его доме. 5 июня мы покидаем Лондон, с нами едут еще какие-то торговцы шерстью и Спейд как охранник. В том же месяце 8 мы прибываем, семья м-ра Ш. выражает ему свое восхищение: жена, две дочери, старшая Сьюзен, младшая Джудит; также и другие в городе, У. Ш. теперь значительный человек, состоятельный, его дом в Нью-Плейс очень просторный и удобный. Но грех никакими деньгами не искупишь, расплата за него смерть. У. Ш. снова показывает, какой он притворщик, в Стратфорде он совсем не тот человек, что в Лондоне, говорит просто, как все в этой местности, выглядит обычным городским гражданином: не говорит о театре, не говорит о своей жизни в Лондоне, не сквернословит, как там. Жена сварливая женщина, бранит его за шлюх, за то, что посылает мало денег на ее содержание, а он говорит ей одно, проявляй терпение. Он и взаправду содержит шлюху, то ли певичку из Италии, то ли иудейку, очень черную на вид, я раза три или четыре заставал ее в постели с ним. Но он не хвастается ею перед другими: в таких вещах он все делает втихомолку и еще не устраивает дебошей и шумных попоек. На людях он разговаривает о покупке земли, о ренте, займах и тому подобном. А вот со своей дочерью Сьюзен он держится веселее и проводит с ней много времени. Она, похоже, умнее, чем обычно бывают женщины, или, по крайней мере, так говорят. Она замужем за Дж. Холлом, он доктор, пуританин, имеет хорошую репутацию. Они не говорят о религии, но я подозреваю их, а как не подозревать тех, кто нечестен насчет истинной религии? Они посещают церковь, но не причащаются, хотя ходят слухи, что их отец часто причащался, проклятый папист, но он уже умер, и мать тоже. Вроде как они потому не причащаются, что искали хоть одного истинно праведного священника, но не нашли никого. У. Ш. очень дружелюбный со мной, только со мной говорит о театре, пьесах и той пьесе о Марии, которую ему велено (так он думает) написать. Однако проходит много дней, а он ничего не пишет, только иногда что-то в свою маленькую записную книжку. Мы много ходим пешком, я сделал себе мерную палку и помогаю ему межевать землю рядом с Ровингтоном, границы которой оспаривает его сосед, и У. Ш. очень мной доволен. Его жена, хоть и сильно старше, очень шустрая и все успевает, все время ахает и охает, но знает каждую пядь земли, где они живут, все до последнего зернышка. Младшая дочь некрасивая, не замужем, и никто не предвидится. Она не любит меня, не знаю уж почему, я с ней обращаюсь очень вежливо. Но я подслушивал под дверью, когда слуги болтали, они говорят, что она ревнует отца к старшей сестре, вроде ее он любит больше или так ей кажется, и то же самое было с его сыном, ее близнецом, который умер несколько лет назад. У. Ш. хотел, чтобы это она умерла, а не ее брат, так она думает. Похоже, я примерно одного возраста с этим умершим парнем или чуть моложе и, наверно, чем-то похож на него в глазах У. Ш., вот почему он так любезен со мной, а младшая дочь ненавидит меня за это. Так они говорили, не знаю уж, правда все это или нет, но если правда, это выгодно для нашего предприятия, мне кажется. Теперь я расскажу, как еле избежал опасности. Вечером он неожиданно заходит в мою комнату в его доме, где я как раз шифровал со своей «решеткой». Он спрашивает, что я делаю. Я сильно струхнул, но храбро говорю, что читаю Святое Писание. Он спрашивает, а зачем эта полоска металла. Отвечаю, это копия куска ограды, что украшает склеп моей матери, на память о ней. Тогда он говорит, поэзия тоже искусство, Дик, и я заметил, что ты быстро спрятал то, что писал, когда я вошел. Может, это стихи? Нет, кузен, говорю я, это так, занимаюсь математикой от безделья. Он говорит, ха, тут тебе и Святое Писание, и числа, да ты у нас просто чудо, хоть голова у тебя не так уж и велика. Потом он ушел, вот так я и выкрутился. Зато вот какой его секрет я обнаружил. По воскресеньям после божественной службы он имеет привычку садиться на коня и потихоньку покидать город с этим своим Спейдом, говорит, что хочет прогуляться по лесам Ардена, что неподалеку. Однажды в такой день я тоже взял коня и поскакал следом за ними через лес на северо-запад, пять миль или больше, а потом местность стала повышаться, и в отдалении стал виден замок Уорвик. Тут я слез с коня, как и они, пошел по следу через лес. Спустя какое-то время я дошел до развалин монастыря, закрытого со времен короля Генри. Там собралось много народу, все на коленях, тихо переговариваются, и еще какой-то человек, без сомнения папистский священник, со своей чашей бормочет что-то. У. Ш. тоже среди них. Я смотрю, слушаю, подбираюсь поближе, может, они плетут какие-то дьявольские козни, и тут меня хватают сзади. Огромная рука зажимает мне рот, тяжесть давит к земле, а у щеки чувствую острие. Чей-то голос говорит: тихо или ты покойник. Так проходит какое-то время, потом меня поднимают, и я вижу У. Ш., а схватил меня Спейд, его кинжал все еще не в ножнах. У. Ш. спрашивает, Дик, зачем ты прятался, почему не пошел к мессе, разве ты не добрый католик? Я отвечаю, сэр, я испугался, что, может, это западня, устроенная, чтобы вызнать имена тех, кто ищет святой мессы, как часто сейчас бывает. Нет, говорит он, это все добрые люди из нашей местности, которые по-прежнему придерживаются старой религии. И вы среди них, говорю я. Отчасти, говорит он, поскольку я человек короля и вынужден приспосабливаться к требованиям власти, ходить по воскресеньям в церковь, как власть на том настаивает. Я спрашиваю, но вы не верите? Это, говорит он, не тебе знать, не даже королевскому высочеству, а только Богу, но хотя Джек Кальвин и все епископы говорят, что я не могу молиться за души родителей и своего маленького сына, я все равно буду. И если это обречет меня на адскую погибель, значит, так тому и быть. Он произносит все это горячо, но потом улыбается и говорит: пойдем, я покажу тебе чудо, которому ты изумишься, а ты, добрый Спейд, убери кинжал, мы среди друзей. Ну, мы идем к старым камням монастыря, все они разрушены, заросли маленькими деревьями, раньше это был монастырь Святейшего Бозы, рассказывает он мне по дороге, когда-то тут жили святые сестры. Он показывает: вот здесь была часовня, там монастырь, и наконец мы подходим к кольцу камней, а в центре черная яма. Это источник Святейшего Бозы, говорит он, прислушайся, когда упадет камень. Он бросает голыш в яму, и проходит много времени, прежде чем мы слышим очень слабый всплеск. Здесь глубоко, говорю я. Да, еще никому не удавалось измерить его глубину, говорит он. Рассказывают, что в прежние времена девушки собирались здесь в День святой Агнессы, вытягивали вверх бадью, смотрели в воду, чтобы увидеть там лицо своего будущего мужа. Но больше этого нет, больше нет, поскольку, как нас теперь учат, Бог не любит ни состязаний, ни веселья, ни музыки, ни пышных представлений, ни других прекрасных вещей, ни даже труда милосердия, но желает, чтобы мы трепетали в своих унылых комнатах, чтобы плакали и скорбели, пока какой-то бледный лицемерный тип бубнит, что мы прокляты, прокляты, прокляты и гореть всем нам в аду. Потом он засмеялся, хлопнул меня по плечу и сказал, хватит серьезных разговоров, мы возвращаемся домой, будем праздновать и играть в мориску, как простой народ. Так все и было. После еды вся семья высыпала на лужайку. Спейд своим ножом вырезает доску, они приглашают меня играть, но я говорю, что не знаю этой игры. У. Ш. говорит, что, мориска не для тебя? Нет, ты играешь в более серьезные игры, мой хитроумный кузен, глубокие, как источник Святейшего Бозы. Я спрашиваю, что он имеет в виду, и он отвечает, что всего лишь лондонские игры в карты. Но мне кажется, он имеет в виду что-то еще. Этой ночью у него долго горит свеча, я слышу, как он расхаживает по комнате, я подкрадываюсь ближе и слышу, как скрипит перо по бумаге. Думаю, он пишет нашу пьесу о Марии. Мой лорд, вы спрашивали, не могу ли я заглянуть в бумаги, которые он пишет. Попробую, но он очень оберегает свои бумаги, никому не позволяет смотреть их до тех пор, пока не закончит. Молю Бога, чтобы дела у моего лорда шли хорошо, чтобы дом ваш процветал. Из Стратфорда-на-Эйвоне 19 июня 1611, смиренный слуга вашего лордства Ричард Брейсгедл. |
||
|