"Меч на закате" - читать интересную книгу автора (Сатклифф Розмэри)

Глава шестая. Работник и плата

Они побежали в полдень, и весь остаток этого дня и большую часть следующего мы гнали их среди обросших ивами островков, и тростниковых зарослей, и изобилующих дичью болот. Мы сожгли их зимний лагерь (они должны были уже привыкнуть к вони пламени, поднимающегося над горящими домами), отрезали от основного войска всех отставших и спалили темные, узкие боевые ладьи, стоявшие в устье Глейна. Теперь, под вечер второго дня, мы поднялись от прибрежных болот к тому монастырю на островке-возвышенности, где оставили свой обоз.

Мы были полным боевым отрядом, три сотни конницы (четыре, если считать конюхов, погонщиков, оружейников и других), — точнее, мы были им два дня назад. Этим вечером нас было немного меньше, но через несколько недель мы должны были вновь набрать силу; так бывало всегда. Пленных с нами не было. Я никогда не брал пленных, кроме одного или двух раз, когда мне были нужны заложники.

Кабаль, как обычно, трусил у передних копыт моей лошади.

Бедуир ехал справа от меня, а с другой стороны был Кей, который присоединился к нам всего два года назад (мы тогда впервые устроили ставку в Линдуме), и ворвавшись в наши ряды, словно неистовый западный ветер, — рослый парень с золотисто-рыжими волосами, горячими голубыми глазами и пристрастием к дешевым стеклянным украшениям, которые больше подошли бы саксу или какой-нибудь потаскушке. Эти двое, Кей и Бедуир, доказали, чего они стоят, в прошлые летние кампании, когда мы, иногда в одиночку, иногда вместе с полуобученными воинами здешнего правителя Гидария, нападали на поселения Окты Хенгестсона и раз за разом отражали его атаки, направленные вглубь страны. И вскоре должно было прийти время, когда я стал считать Бедуира первым, а Кея — вторым из моих лейтенантов.

Бедуир снял арфу, обычно висевшую у него за плечом, и пощипывал струны, которые отзывались россыпью торжествующих нот, накатывающихся радужными волнами; лошадью он правил при помощи колен. Он часто играл и пел нам, когда мы возвращались после битвы. Как говорится, «после меча — арфа», и нам всегда казалось, что музыка снимает нашу усталость и исцеляет раны.

Когда уже можно было узнать мотив, Кей возвысил голос в глубоком рокочущем гудении, которое у него сходило за пение, и за нашей спиной, то тут, то там, люди начали подхватывать обрывки знакомой песни; но по большей части мы были слишком измучены, чтобы присоединиться к ним.

Когда мы остановились за пределами шуршащих тростниковых зарослей, солнце уже опускалось за горизонт, и огромная арка неба пылала закатом, который словно поймал настроение Бедуировой музыки и рассыпался волнами и кругами пламени.

Никогда, даже среди моих родных гор, я не видел таких закатов, как над этими восточными болотами, где возвышенное сияющее небо было оживленным, как рыночная толпа, или струящимся, как боевые знамена армии. Стоячая вода среди камышей отражала небесный огонь, а над нашими головами тянулись волнистыми линиями стаи диких уток.

В низинах над самыми болотами паслись монастырские лошади.

Это был коневодческий край, хотя большинство животных, пусть крепкие и выносливые, были слишком низкорослыми для наших нужд; то есть, они были бы слишком низкорослыми, если бы у нас был хоть какой-нибудь выбор. Но должно было пройти еще семь-восемь лет, прежде чем мы могли надеяться на большие поступления с учебных выгонов Дэвы. За последние два дня мы потеряли до двух десятков лошадей, и их было труднее заменить, чем людей.

Крестьянин, присматривавший за табуном (выпас и объездка лошадей были единственными работами в монастырской общине, которые выполнялись не самими братьями), бросил на нас один взгляд со своего наблюдательного поста на небольшом бугорке и, подбросив в воздух копье, побежал к строению монастыря. Мы слышали, как он кричит: «Они едут! Они вернулись! Святые братья, это граф Британский!» И несколько мгновений спустя колокол маленькой церкви запульсировал густыми бронзовыми нотами, приветствуя нас и ликуя.

— Поистине, нас встречают, как героев! — сказал Бедуир; и его рука упала со струн арфы, так что усталый, беспорядочный перебор копыт за нашими спинами внезапно стал громче.

Когда мы достигли проема ворот в терновой изгороди, небесный огонь уже угасал; крытые тростником кельи и хозяйственные постройки, сгрудившиеся вокруг церкви и глинобитной трапезной, выделялись темным пятном на фоне меркнущего сияния запада, а несколько искривленных ветром яблонь монастырского сада были бесплотными облачками бледных лепестков; и я внезапно вспомнил о другом монастыре, к закату отсюда, на Яблочном Острове. Братья и укрывавшийся у них бедный люд толпой высыпали к воротам — все, кроме того брата, кем бы он ни был, который все еще звонил в колокол. Их руки потянулись к нам, их встревоженные лица были полны вопросов; и пока мы шумно въезжали за монастырскую ограду, они призывали на нас благословение. Они принесли с собой фонарь, и в его свете я увидел изможденное лицо какой-то женщины, у которой на плече спал ребенок, и еще — что старый аббат, брат Вериций, плачет.

Выехав на открытое пространство между палисадом и скученными постройками, я соскочил с седла и стянул с головы шлем. Вокруг меня, устало подъезжая и останавливаясь, спешивались мои Товарищи; кое-кто из них пошатывался от слабости, вызванной ранами. В глаза мне бил резкий желтый свет фонаря, и я был окружен людьми, которые хватали меня за руки или за колени; я увидел, что высокая худощавая фигура аббата движется в мою сторону, и понял, что от меня ждут, чтобы я опустился на колени и получил от него благословение, как было, когда мы уезжали отсюда. Мне хотелось поскорее пристроить раненых куда-нибудь под крышу, но я преклонил колени. Кабаль, ворча, лег рядом.

— Как прошел день, сын мой?

У него был красивый голос, подобный бронзовым звукам колокола, все еще плывущим в воздухе над нашими головами.

— Мы сожгли их зимний лагерь, — ответил я. — Еще одно саксонское поселение перестало осквернять траву, и эта местность сможет отдохнуть в безопасности от варваров — по меньшей мере, до следующего набега.

Его руки на моей голове были легкими, как истлевшие листья.


— Да пребудет с тобой милость Господня. И да будет твой щит, под Его щитом, над всей Британией, как был он над нами в этот день; и да найдешь ты мир в Его лоне, когда борьба будет окончена.

Но мне в этот момент была нужна вовсе не Господня милость; мне нужны были мази, и повязки, и пища для людей. Я снова встал на ноги — медленно, потому что чувствовал такую усталость, что едва мог поднять с земли свой собственный вес.

— Святой отец, благодарю тебя за благословение. У меня с собой раненые — куда мне их послать, чтобы им оказали помощь?

— Раненых мы, увы, ожидали, — ответил он. — Для них все готово в трапезной; брат Луций, наш инфирмарий, проводит тебя.

Погонщики, которые оставались здесь вместе с обозом, уже занимались лошадьми; им помогало несколько жителей деревни. Я проводил взглядом Ариана, у которого на ленчике седла тихо позвякивал мой щит из бронзы и бычьей кожи, а потом занялся сбором всех раненых в одно место. У Голта, одного из моих лучших новичков, бедро было распорото ударом копья, и он, почти теряя сознание, соскользнул с коня в объятия своего друга Левина, который всю дорогу ехал с ним рядом; но остальные могли ходить сами, и мы все вместе направились в трапезную. У меня была рваная рана на правой руке — большинство наших шрамов, как и обычно в коннице, были на правой руке или на бедре, там, где его не защищал толстый кожаный кильт, — и она до сих пор кровоточила.

В трапезной с потолочных балок свисали для лучшего освещения дополнительные фонари, а опирающийся на козлы стол был отодвинут к стене, чтобы освободить для нас место. У дверей были сложены небольшими кучками пожитки и утварь, чтобы их легко было подхватить в случае поспешного бегства. Морские Волки были так близко, что братья и укрывавшийся у них деревенский люд уже собирались бежать, когда пришли мы, и они оставили свое добро в готовности на тот случай, если все же произойдет самое худшее.

Те из нас, чьи раны были легкими, стояли, прислонившись к стене, и ждали, пока окажут помощь тяжелораненым. После холода весеннего вечера в трапезной было очень тепло, потому что братья зажгли огонь в очаге, чтобы вскипятить воду и нагреть прут для прижигания ран. Дым висел среди балок и окружал фонари плавающими желтыми кольцами; постепенно в зале стало жарко и начал чувствоваться густой запах мазей и пота страдающих людских тел, а один или два раза, когда в ход пошел прут для прижигания, — отвратительная вонь паленого мяса. Первый раз прут использовали для раны голта, и юноша вскрикнул, резко и коротко, как кричит сокол. После этого он разрыдался, но я думаю, что рыдал он оттого, что закричал, а не от боли.

Брату Луциану — рукава его одежды были закатаны до плеч, а выбритый лоб сверкал в свете фонарей от выступивших на нем капелек пота — помогали двое или трое монахов, и среди них один молодой послушник, которого я заметил раньше. Слишком пухлый паренек с волосами цвета соломы, хорошими, честными глазами и манерой слегка приволакивать левую ногу. Наблюдая за ним теперь — поначалу с некоторым беспокойством, потому что он был так молод, что я сомневался в его умении, — я убедился, что он знает, что делает, и что его глубоко волнует его дело.

Один раз он на мгновение поднял взгляд и увидел, что я смотрю на него, но его глаза тут же вернулись к тому, чем были заняты его руки, — как мне кажется, даже не осознав полностью, что встретилисьс моими. Мне понравилась эта его целеустремленность.

Когда подошла моя очередь, то оказалось, что инфирмарий все еще занят кем-то другим, и когда я подошел к столу под фонарями, ко мне повернулся послушник. Я собрался было размотать склеившуюся от крови тряпку, но он остановил меня с властностью человека, занимающегося своим ремеслом.

— Нет, позволь мне. Ты сделаешь так, что все снова начнет кровоточить.

Он взял нож, разрезал тряпку, осторожно отделил слипшиеся складки и взглянул на рану.

— Это пустяк, — сказал я.

— Сожми кулак, — приказал он и, когда я повиновался, кивнул. — Это пустяк. Тебе повезло. На ноготь ближе сюда, и удар перерубил бы такую штуку, которая заставляет большой палец подчиняться твоей воле.

Он промыл разрез, смазал его бальзамом, стянул края вместе и зашил. Его руки были менее пухлыми, чем все остальное, и очень уверенными; сильными и добрыми одновременно, но в этой доброте не было ничего мягкого, и в случае необходимости она могла быть быстрой и безжалостной. А еще это были руки воина. И я впервые подумал, какая жалость, что искусство целительства должно оставаться исключительно в рамках церкви; гораздо лучше было в старые времена, когда врач был частицей общества и когда войсковые лекари шли в поход вместе с легионами. Я как-то не мог себе представить, что эти руки принадлежат человеку, запертому вдали от мира, и что их целительная сила постоянно скована догматами какой-то одной религии.

Он закрепил повязку, и я поблагодарил его и повернулся прочь, и через некоторое время мы, те, кто еще был способен держаться на ногах, вышли, чтобы присоединиться к остальным Товарищам, которые сняли шлемы и расшнуровывали доспехи и теперь стояли на коленях вокруг освещенного светом свечей дверного проема глинобитной церкви — внутри не хватило бы места и для вдвое меньшего количества людей — потому что был час вечерни. Аббат вознес благодарственные молитвы. Его высокопарные слова почти ничего не значили для меня, но я помню, что в саду пел припозднившийся дрозд и посвистывал налетавший с болот ветер, и в душе моей были собственные благодарственные молитвы, потому что одним поселением Морских Волков было меньше на британской земле. Потом они вынесли и подняли перед нами свое главное сокровище — по-моему, какие-то кости из ноги святого Альбана. Свет из открытой двери отражался разноцветными огоньками в золоте и эмали реликвария, лежащего на вытянутых руках аббата; и я услышал тихий вздох благоговения, вырвавшийся у жителей деревни, которые жили, так сказать, под сенью этой святыни.


Потом, слава Богу, нам наконец-то дали поесть. Мы устроились лагерем в саду и поужинали там, потому что трапезная, как и церковь, не вместила бы и половины нашего отряда, не говоря уже о набившихся в монастырь беглецах из окрестных деревень. Одетые в коричневое братья подавали нам пищу и ели вместе с нами; а аббат собственноручно ухаживал за мной.

Мы разожгли костер — подальше от яблонь — и в его мерцающем свете я несколько раз заметил, что молодой послушник наблюдает за мной. А вечером, пересекая монастырский двор по направлению к хижине, в которой устроили тяжелораненых, я увидел, как он выходит оттуда, раскачивая в руке фонарь и слегка подволакивая левую ногу, — особенность, которую я подметил у него раньше.

— Как дела у Голта и остальных? — спросил я, указывая кивком головы на хижину, когда мы с ним поравнялись.

— Я думаю, что если у них не начнется лихорадка, все будет неплохо. Как твоя рука, милорд Артос?

— Тоже неплохо. Ты хороший лекарь.

— Надеюсь, в один прекрасный день я им стану.

Я хотел было идти дальше, но он мешкал, словно его удерживало что-то, что ему очень хотелось сказать; и я поймал себя на том, что мешкаю тоже. Кроме того, он весь вечер возбуждал мое любопытство.

— Поэтому ты и избрал монашескую жизнь? — спросил я через какое-то мгновение.

— В наши дни нет другого места, кроме церкви, где можно обучиться или заниматься ремеслом целителя, — сказал он, а потом продолжил таким голосом, будто слова слегка застревали у него в горле, — это уже достаточная причина, чтобы я выбрал такой образ жизни, но если бы ее не хватало, у меня есть еще одна.

Он выставил из-под толстых складок своей одежды босую левую ногу, и я, глянув вниз при этом внезапном движении, увидел, что она вывернута внутрь, высохшая и скрюченная, как сведенная судорогой птичья лапа; и мне стало понятно происхождение его легкой хромоты.

— Я младший сын. У меня нет ничего своего, кроме некоторого навыка в обращении с мазями для ран и слабительными средствами; меня, как и всех мальчиков, учили обращаться с оружием, но, как мой отец не пожалел трудов объяснить мне, я вряд ли найду господина, который жаждал бы взять к своему двору такого неповоротливого воина, как я.

— Не знаю, прав ли он.

— Милорд Артос добр. Я сам спрашивал себя о том же — время от времени. Но, наверно, все-таки прав.

— Во всяком случае, я готов поверить, что из тебя выйдет лучший лекарь, чем солдат, — сказал я. — Почему ты защищаешься, словно я обвинил тебя в чем-то?

Его глаза в свете фонаря были блестящими и несчастными, и он безотрадно рассмеялся.

— Не знаю… Наверно потому, что сейчас такое время, когда люди должны взять в руки меч, и я не хотел бы, чтобы ты подумал…. — он спохватился на этих словах, как будто готов был взять их обратно. — Нет, это самонадеянно; это звучит так, словно я настолько глуп, чтобы подумать, что ты… что ты…

— Могу тратить свое время на то, чтобы вообще думать о тебе, — продолжил я за него, когда он запнулся. — Мое дело — меч, а твое — молитва, и оба этих пути хороши. Для тебя не должно быть важно, что я думаю о тебе.

— Для людей всегда будет важно, что ты думаешь о них, — сказал он, а потом продолжил более легким тоном, — тем не менее, заниматься ремеслом целителя тоже неплохо.

— Это ремесло может пригодиться, когда люди берутся за мечи, брат… Каким именем тебя называют?

— Гуалькмай.

Гуалькмай, майский сокол; это было трогательно неподходящее имя, потому что сложен он был не как сокол, а, скорее, как куропатка.

Он поднял с земли фонарь и начал его раскачивать.

— На самом деле это смешно, правда? Милорд Артос, для тебя приготовили комнату в странноприимном доме — но тебе об этом, наверно, уже сказали.

— Сказали. Но я предпочитаю спать со своими людьми в саду. Да пребудет с тобой ночью Господь, брат Гуалькмай.

И мы отправились каждый своей дорогой; я пошел посмотреть своими глазами, как обстоят дела у Голта и остальных троих, а он, помахивая перед собой фонарем в ореоле размытого света, заковылял через сад к келье, где спали послушники.

Потом я вернулся к своим Товарищам и как следует выспался под яблонями, завернувшись в плащ и положив голову на бок Кабаля. Во всем мире нет лучшей подушки, чем собачий бок.

На следующее утро, как говорится, «розы начали терять свою свежесть», и не кто иной, как брат Луциан, инфирмарий, простодушно и наивно показал мне это. Я ходил на нижние пастбища посмотреть на монастырских лошадей — в особенности на тех, что были уже частично объезжены для продажи на осенних ярмарках. Четыре или пять из них были достаточно крупными, чтобы им можно было найти применение взамен тех, что мы потеряли; и я обдумывал, какую цену за них предложить. Деньги можно было попробовать вытрясти из Гидария — в конце концов, мы полезли в эту драку ради него — а если нет, то в войсковой казне тоже кое-что было, потому что у некоторых из нас имелись собственные земли; и потом, мы продали выбракованных однолеток из племенных табунов, а за саксонское оружие и украшения, которые мы захватывали время от времени, нам давали хорошую цену. В основном вся выручка шла на лошадей, но не тогда, когда я мог получить их каким-то другим способом, потому что мне необходимо было постоянно держать что-то про запас на тот случай, если золото окажется единственным средством.

Мои мысли были настолько заполнены лошадьми, что я чуть было не сбил с ног старого Луциана, который при виде меня очень предупредительно свернул с дороги, чтобы сказать, что мне не нужно беспокоиться за раненых, потому что о них будут хорошо заботиться после того, как мы уедем.

Я уставился на него, пока еще не совсем понимая, что он имеет в виду.

— Я полностью в этом уверен; но, брат Луциан, мы еще не седлаем лошадей.

— Нет, нет, — сказал он улыбаясь. — День еще только что начался.

— День, когда мы уедем отсюда, еще не настал, брат Луциан, — жестко сказал я и увидел в его мутных старческих глазах тревогу.

— Но, несомненно… несомненно, милорд Артос, теперь, когда ваши мечи сделали свое дело в этой части Топей, ты захочешь снова вернуться в Линдум?

Они отнюдь не пытались выгнать нас, я понимал это; просто этим глупцам, замкнувшимся в своем отгороженном мирке, и в голову не приходило, что люди и лошади, много дней подряд испытывавшие тяжкие лишения, должны отдыхать, когда для этого представляется возможность.

— Моим людям нужно полных три дня отдыха — и лошадям тоже. Завтра, и послезавтра, и еще следующий день мы проведем в ваших стенах; а на следующий после этого день уедем в Линдум.

— Но… но…. — он начал блеять, как старая коза.

— Что но, брат Луциан?

— Припасы… зерно… весной у нас всегда нехватка. Эти последние несколько дней нам приходится кормить наших собственных бедняков…

— Уже нет, — сказал я, потому что теперь, когда опасность миновала, большинство крестьян вместе со своими собаками и коровами, утками и свиньями, разбрелись по домам, возвратившись к своей обычной жизни.

— Они ели, пока были здесь, — нашелся он, а потом довольно разумно (я прямо-таки видел, как его мысли вертятся вокруг голодных ртов и корзин с зерном) заметил:

— Вас почти четыре сотни с конюхами и погонщиками; даже если бы вы ели так же умеренно, как мы сами, чего, прости меня, милорд Артос, нельзя ожидать от военных людей, — даже если бы вы ели так же экономно, как мы, вы все равно поглотили бы более чем месячный запас, а ваши лошади оголили бы пастбища, предназначенные для наших лошадей и молочных коров.

Я перебил его.

— Брат Луциан, я прошу тебя пойти сейчас к аббату и попросить его принять меня.

— Святой отец занят молитвами.

— Я могу подождать, пока он закончит молиться, но не дольше. Иди же и скажи ему, что граф Британский хочет говорить с ним.

Аббат принял меня меньше чем через час; он восседал в своем кресле с перекрещенными ножками в трапезной, где прошлой ночью нам перевязывали раны, а вокруг него стояли по рангу старейшие из братьев. Его голова могла бы быть головой какого-нибудь короля на золотой монете. Он достаточно учтиво поднялся мне навстречу, а потом уселся снова, опустив руки с синими венами на резные подлокотники огромного кресла.

— Брат Луциан сообщил мне, что ты желаешь поговорить со мной.

— Да, — ответил я. — Похоже, между нами нет ясности в вопросе о том, когда я и мои Товарищи покинем это место.

Он склонил голову.

— Так мне и сказал брат Луциан.

— Вот для того-то, чтобы уладить это дело и не беспокоить впоследствии ни тебя, ни нас неопределенностью, я и пришел просить вашего гостеприимства на сегодня, завтра и послезавтра.

На третье утро считая с сегодняшнего, когда мои люди и лошади отдохнут, мы отправимся в Линдум.

— Брат Луциан сказал мне и это; и что он разъяснил тебе наше положение и недостаток припасов после зимы. Мы не привыкли кормить четыре сотни людей и столько же лошадей, отказывая при этом нашим собственным беднякам, заботиться о которых — наш долг.

— Здесь, на окраине Топей, хорошие пастбища. Мои лошади не опустошат их за три дня. Большая часть моих людей — охотники, и мы можем сами снабжать себя мясом. А что касается зерна и припасов…. — я склонился над ним; я еще не начал сердиться, потому что верил что он не осознает истинного положения вещей; и я пытался заставить его понять. — Тебе не кажется, святой отец, что люди, которые сохранили крыши на ваших амбарах, имеют право на некоторую долю хранящегося там зерна? Многие из них ранены; все мы вымотаны до предела. Мы должны отдохнуть в течение трех дней.

— Но если зерна там нет? — сказал он, все еще доброжелательно. — Его там действительно нет, сын мой. Если мы будем кормить вас в течение трех дней, как ты требуешь, то нам не хватит его до нового урожая, даже если мы будем жить постоянно впроголодь.

— На ярмарке в Линдуме еще можно купить зерно.

— А на что мы его купим? Мы сами выращиваем себе пищу; наша община небогата.

К этому времени я был уже зол. Я сказал:

— Но не такая уж и бедная, чтобы вам нечего было продать.

Нога святого Альбана лежит в красивой шкатулке, да и за сами кости можно выручить неплохую цену.

Он подскочил и выпрямился, словно его кольнули кинжалом, и кожа под его глазами побагровела; а наблюдающие за нами монахи судорожно втянули в себя воздух, перекрестились и закричали:

!Святотатство!", раскачиваясь, как ячменные колосья под порывом ветра.

— Воистину святотатство, — сказал аббат скрежещущим голосом. — Святотатство, достойное саксонского короля, милорд Артос, граф Британский!

— Может быть. Но для меня мои люди гораздо важнее, чем несколько серых костей в золотой шкатулке!

Он ничего не ответил — думаю, в тот момент он был и не в состоянии что-либо ответить — и я неумолимо продолжал. Я собирался предложить ему за лошадей честную цену, хотя мы с трудом могли себе это позволить. Но теперь я передумал.

— Святой отец, ты помнишь некие слова Христа — что каждый работник заслуживает своей платы? Два дня назад мы, я и мои Товарищи, спасли это место от огня и от саксонских мечей, и платой за это будет содержание в течение трех полных дней и четыре лучшие лошади с ваших пастбищ.

Тут к нему вернулся дар речи, и он закричал, что я граблю церковь и что мне следовало бы оставить подобные манеры Морским Волкам.

— Послушай, отец, — сказал я. — Мне было бы гораздо выгоднее подождать, пока Морские Волки опустошат ваш монастырь, а потом напасть на них в Топях, к западу отсюда, подальше от их ладей. Я потерял бы меньше людей и меньше лошадей, если бы поступил так. Почему же, сделав то, что я сделал, я должен теперь уезжать прочь, не прося ничего взамен?

Он ответил:

— из любви к Богу.

Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что его сердцу неведомы справедливость и милосердие, что он хочет взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных, не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой гнев исчез. Я сказал:

— Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть способ любить Бога.

Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел, и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он сказал, холодно и устало:

— У нас не достаточно сил, чтобы убедить вас уехать отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были так же многочисленны и сильны, как вы, Боже упаси, чтобы мы, зная, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине в другое время, подобное этому.

Он откинулся назад и старческой, с толстыми венами рукой сделал знак, что разговор окончен.

Мы оставались эти три дня в своем лагере в монастырском саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди болот, а Карадауг, наш оружейник, установил полевую кузницу и вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас было уже довольно много кольчуг, хотя их количество увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати было такое снаряжение, так что мы могли пополнить наш запас только тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и поэтому захват таких доспехов стал предметом острого соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник зарубку на копье). Остальные по очереди караулили лошадей; и полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; и беспрестанно охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но между нами и братьями больше не было дружбы.

Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько это было возможно, не замечали нашего присутствия — все, кроме брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде, приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что — как и заверил меня старый инфирмарий еще до того, как начались все неприятности, — мне не нужно будет беспокоиться о раненых, когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на третье утро я приказал своему трубачу Просперу подать сигнал сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены и все готово к отъезду, они вышли вместе с аббатом на двор к воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем не было теплоты.

Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего за спинами остальных братьев. Я никогда не видел такого открытого, такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.

— Гуалькмай, — сказал я, не зная еще толком, что собираюсь сделать.

Его взгляд снова метнулся ко мне.

— Милорд Артос?

— Ты умеешь ездить верхом?

— Да.

— Тогда едем, лекарь нам пригодится.

Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.

— Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, — вскричал аббат и странным жестом — словно хотел защитить сгрудившихся за его спиной монахов — распростер руки, похожие из-за широких рукавов на крылья.

— Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать сам! Тебе выбирать, Гуалькмай.

Он медленно оторвал взгляд от моего взгляда и перевел его на аббата.

— Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что сердцем я был бы в другом месте, — сказал он и, выйдя из толпы братьев, остановился у моего стремени. — Я твой, милорд Артос, телом и душой.

И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.

Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем услышали, что именно прокричал старик.

Я сказал:

— Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что пригодится нам среди Товарищей.

И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину потник.

Пока они это делали, Гуалькмай — так спокойно, точно мы условились о его отъезде со мной много недель назад, — принялся затягивать свой ремень из сыромятной кожи и подвязывать стесняющие движения полы своей одежды.

— У тебя нет ничего, за чем бы ты хотел сходить?

Какой-нибудь узелок с вещами? — спросил я.

— Ничего, кроме того, что на мне. Это помогает путешествовать налегке.

Он ни разу не оглянулся ни на аббата, ни на кого-либо из монахов. Кто-то подсадил его, и он устроился поудобнее на потнике, подобрал повод и, развернув лошадь, встал в строй.

Товарищи один за другим вскочили в седла, и мы со звоном и топотом выехали из ворот и направились к окраине болот и к старой дороге легионеров, что шла от Глейна прямо на север, к Линдуму.