"Меч на закате" - читать интересную книгу автора (Сатклифф Розмэри)

Глава пятая. Бедуир

На закате, когда дымка пыли, висевшая за копытами вьючных лошадей, превратилась в лучах плывущего к западу солнца в золотисто-красные облака, мы шумно въехали через арку ворот в Нарбо Мартиус и обнаружили, что он гудит, как пчелиный рой, от множества людей, без конца прибывающих в него на конскую ярмарку. Когда-то Нарбо Мартиус, должно быть, был очень красивым городом; это можно было видеть даже сейчас; стены форума и базилики все еще гордо возвышались над мешаниной тростниковых крыш и бревенчатых срубов, и закат тепло сиял на облупившейся штукатурке и на старом камне цвета меда; а воздух над головами толпы был пронизан стремительным полетом ласточек, чьи глиняные гнезда лепились под стрехой каждой крыши и вдоль каждого карниза и каждой трещины резных акантов полуразрушенных колоннад. От очагов, на которых готовился ужин, тянуло сухой вонью горящего конского навоза, какой жгут пастухи в долинах Арфона.

Два или три постоялых двора, которые все еще сохранились в городе, уже были до отказа забиты купцами и их лошадьми, но внутри городских стен мы обнаружили грубо отгороженные плетнями, веревками и сухими кустами терновника участки открытого пространства, которые должны были служить приютом для менее важных персон и для опоздавших; и когда наш отряд разделился, мы нашли себе место на одной из таких стоянок, где уже расположились среди только что сгруженных вьюков десятка четыре погонщиков со своими мулами, да еще сидел в полосатом шатре дряхлый торговец, который удовлетворенно почесывался под своими толстыми шерстяными одеждами землистого цвета, в то время как его слуги устраивались вокруг него лагерем.

Естественно, здесь не было никакой прислуги, никто ничем не занимался, если не считать невероятно толстого человека с зелеными стеклянными серьгами в волосатых ушах, который сидел развалясь под навесом винной лавки, — однако вино у него было хорошим, потом мы его попробовали — и еда для людей тоже отсутствовала, хотя неподалеку, как оказалось, можно было купить корм для лошадей. Поэтому пока Фульвий и Овэйн, которые были нашими лучшими фуражирами, отправились на поиски готовой пищи, мы напоили и почистили лошадей и, как могли, устроились лагерем в том углу загона, который еще не был занят брыкающимися и фыркающими мулами.

Когда вернулись наши двое посыльных, мы поужинали хлебом, корочка которого была посыпана сверху какими-то пахучими зернышками, и холодным вареным мясом с чесноком и зелеными оливками — к их странному вкусу я к этому времени начал привыкать; и запили все это парой кувшинов напитка, купленного в винной лавке. Потом все улеглись спать, кроме Берика и Элуна Драйфеда, которые взяли на себя первую стражу.

В течение долгого времени я тоже лежал без сна, прислушиваясь к тому, как шевелятся люди и переступают во сне животные в ночном лагере и во всем ночном городе, и глядя вверх на знакомые звезды, которые так часто направляли и сопровождали меня на охотничьей тропе; и каждая моя жилка трепетала странным предвкушением, имевшим отношение к чему-то большему, нежели лошади, которых я должен был купить завтра. Оно крепло во мне весь вечер, это настроение напряженного ожидания, эта уверенность в том, что что-то, кто-то ждет меня в Нарбо Мартиусе — или что я жду их. Так мог бы себя чувствовать мужчина, ожидающий любимую женщину. Я даже спросил себя, уж не смерть ли это. Но в конце концов я заснул, и сон мой был спокоен и легок, как у человека на охотничьей тропе.

Летняя конская ярмарка, проходившая на прибрежной равнине, продолжалась семь дней, и поэтому у меня была возможность сделать свой выбор тщательно и, может быть, еще оставить себе время на размышления, но к вечеру второго дня я, как следует поторговавшись, уже купил больше половины тех лошадей, что хотел, — по большей части мышастых и темно-гнедых, таких темных, что они казались почти черными, с белой полоской или звездочкой на лбу, — и мне становилось все труднее найти то, что я искал; а может, меня было все труднее удовлетворить по мере того, как я привыкал к виду рослых, могучих животных, заполнявших торговые площадки.

И, однако, именно на третий день я, проталкиваясь вместе с Флавианом сквозь толпу у дальнего края ярмарочной площади, нашел лучшего коня из всех, что видел до сих пор. Наверно, его привели на ярмарку попозже, когда остальные хорошие лошади были уже распроданы. Это был жеребец, черный, как вороново крыло, без единого белого пятнышка. Вороные гораздо чаще бывают с изъянами, чем лошади любой другой масти, но хороший вороной — это родной брат Буцефала. Это был хороший вороной, добрых шестнадцати ладоней в холке, с крепким широким лбом и высоко поставленной шеей; все линии его тела дышали силой, а в его сердце и чреслах пылало пламенное желание зачать себе подобных.

Но когда я остановился, чтобы осмотреть его более внимательно, я увидел его глаза. Я хотел было повернуться прочь, но присматривавший за ним человек, кривоногая личность с маленькими блестящими глазками и безгубой прорезью вместо рта, остановил меня, коснувшись моей руки.

— В этом году ты не увидишь в Нарбо Мартиусе лучшей лошади, господин.

— Да, — сказал я, — думаю, скорее всего, не увижу.

— Господин не хотел бы осмотреть его?

Я покачал головой.

— Это будет напрасной тратой твоего и моего времени.

— Тратой? — это прозвучало так, будто я произнес какое-то запретное слово, будто он был просто в ужасе от моей чудовищной несправедливости; а потом его голос сделался мягким, точно мех. — Господин когда-нибудь видел такие плечи? И ему всего пять лет… Один человек говорил мне, что господин ищет лучшего жеребца во всей Септимании, — я полагаю, он ошибался.

— Нет, — ответил я, снова начиная поворачиваться прочь.

— Он не ошибался. Удачной сделки тебе, приятель, — но не со мной в роли покупателя.

— Ну-ну, а что же господину в нем не нравится?

— Его характер.

— Характер? У него характер, как у молодой голубки, благороднейший.

— Только не с этими глазами, — сказал я.

— По крайней мере, посмотри, как он ходит.

Мы стояли на краю открытой площадки, на которую выводили лошадей, и за моей спиной плотно теснился народ, но я мог бы достаточно легко пробиться сквозь толпу. Не знаю, почему я заколебался; думаю, не из-за жеребца, каким бы великолепным он ни был; без сомнения, не из-за увещеваний продавца. Полагаю, на мне был перст Судьбы; ибо радость приобретения и горечь потери, пришедшие ко мне в результате этого мгновенного колебания, остались со мной потом до конца моих дней.

Барышник кивком вызвал кого-то из толпы; и в ответ к нам шагнул человек. Я уже видел его, издалека, среди людей, проводящих лошадей перед возможными покупателями. Я узнал его по светлой пряди на виске, странно смешивающейся с остальными темными волосами; но до сих пор я больше ничего в нем не замечал. а замечать было что, если посмотреть. Он был еще очень молодым — по возрасту, наверно, нечто среднее между мной и Флавианом — но уже поджарым и жилистым, точно волкодав в конце трудного сезона охоты; его тело было обнаженным, если не считать сшитой из шкуры ягненка юбки-кильта — из которой по всем швам торчала шерсть — на тонкой талии и чего-то удивительно похожего на чехол от арфы на ремешке на голом плече. Но главное, что я заметил в нем за тот краткий миг, что он стоял, глядя на барышника и ожидая его слова, было его лицо, потому что оно казалось довольно небрежно слепленным из двух совершенно разных противоположных половинок, так что одна сторона его рта была выше другой, а темные глаза смотрели из-под двух разных бровей — одной степенно ровной и одной взлетающей вверх с бесшабашной лихостью хлопающего на бегу уха дворового пса. Это было уродливо-красивое лицо, и при взгляде на него у меня потеплело на сердце.

— Эй! Бедуир, князь хочет увидеть Ворона на скаку, чтобы оценить его стати, — сказал барышник, и я не стал оспаривать его слова, потому — из всех глупых причин — что мне хотелось посмотреть, как этот юноша с неожиданно кельтским именем справится с такой лошадью.

На жеребце, естественно, уже была узда с мундштуком, но не было седла. Юноша отвесил мне короткий низкий поклон и, повернувшись, положил руки на плечи огромного животного; а в следующее мгновение, уже сидя верхом на лоснящейся спине, подхватил повод из рук барышника и направил могучего жеребца, который заплясал, зафыркал и попытался пойти боком, на открытый вытоптанный участок. Наблюдая за тем, как он прогоняет передо мной Ворона, я поймал себя на том, что оцениваю не только коня, но и всадника, замечая, как легко, ни на мгновение не теряя контроля, он управляется с варварским «волчьим» мундштуком; и как сам Ворон, который, я был уверен, почти с любым другим седоком превратился бы в мечущуюся фурию, не только подчиняется его власти, но и словно участвует во всем наравне с ним; и они разворачивались, и делали вольты, и меняли аллюр, и проносились в облаке пыли, описывая полный круг по площадке; так что когда они наконец с топотом остановились передо мной, я готов был поклясться, что смеется не только человек, но и лошадь…

— Посмотри, господин, он даже не вспотел, — раздался у меня над ухом голос барышника; но мне нужно было думать о долгой дороге домой и, самое главное, о переправе через море.

Мне страстно хотелось взять с собой этот великолепный черный ураган, но если бы я сделал это, перевозка его домой почти наверняка стоила бы нам жизни лошади или человека, а может быть, и не одной.

— Это хороший конь — с соответствующим всадником, — сказал я, чувствуя, как глядят на меня из-под этой взлетающей брови расширенные странным напряжением глаза человека по имени Бедуир, — но он недостаточно хорош для того, что мне нужно.

И я развернулся и начал снова проталкиваться сквозь толпу;

Флавиан следовал за мной в облаке молчаливого протеста: он был все еще достаточно молод для того, чтобы верить, что стоит только очень сильно захотеть, и можно стряхнуть Орион с неба на кончик травинки.

Оглянувшись один раз назад, он вздохнул и сказал:

— Какая жалость. я посмотрел на него и — поскольку он выглядел таким юным и потерянным — поймал себя на том, что называю его именем, которым его звали, когда он был по колено охотничьему псу.

— Это и правда жалость, малек.

И почувствовал, что жалость относится не только к жеребцу, но и ко всаднику.

Однако я вновь увидел человека со светлой прядью в волосах всего несколько часов спустя.

Каждый вечер, кроме первого, мы разводили свой собственный небольшой костер в углу загона, потому что сухие лепешки навоза стоили дешево, а хватало их удивительно надолго. И в тот вечер мы, как обычно, сидели вокруг огня за ужином, когда за коновязями послышались шаги, и из густо населенной, постоянно шевелящейся тьмы появилась какая-то тень и обрела плоть в дымном свете костра. При ее приближении маленькие язычки пламени, казалось, взметнулись вверх и светлая прядь волос стала похожа на зацепившееся у виска белое павлинье перышко; и я увидел, что в руках он держит небольшую приземистую арфу из черного мореного дуба, на струнах которой, словно в бегущей воде, играет свет.

Он подошел, как обычно подходят странствующие певцы, которые без приглашения садятся у любого костра, уверенные в добром приеме и в том, что их выслушают и за песни угостят ужином; коротко, так же, как на ярмарке, поклонился, а потом, прежде чем большинство из нас вообще успели его заметить, опустился на землю, втиснувшись узкими бедрами между Бериком и Флавианом, и пристроил свою арфу на одном колене, уперев ее в плечо. Мы разговаривали о лошадях, как разговаривают о них в коннице, и слова были приятными и сладкими для языка, но с его приходом постепенно установилась тишина, и лица, одно за другим, начали выжидательно поворачиваться в его сторону; послушать разговоры о лошадях мы могли в любое время, чего нельзя было сказать о песнях. Однако, завладев нашим безраздельным вниманием, Бедуир, казалось, не торопился запеть, а несколько мгновений сидел, нежно поглаживая свой обшарпанный инструмент, так что я, наблюдая за ним, внезапно сравнил его с человеком, готовящим сокола для полета. Потом, без всякого вступления, без предварительного аккорда он словно подбросил птицу в воздух. Но она не была соколом, и хоть она и понеслась вверх порывами и стремительными бросками, как жаворонок взлетает к солнцу, это был и не жаворонок, а птица-пламя…

Старый Трагерн был неплохим певцом, но я, чувствуя, как мое собственное сердце рвется из груди вслед за этими крылатыми, летящими нотами, понял, что такой музыки я не слышал при дворе Амброзия.

Потом мелодия опала, стала тихой, бесконечно тихой, и печальной. Я наблюдал за тем, как сухой стебелек пастушьей сумки, торчащий из лепешек навоза, загорается и вспыхивает на мгновение такой необычайной красотой, какой у него никогда не было при жизни, а потом рассыпается щепоткой почерневших волокон. И мелодия арфы, казалось, была с ним заодно, она оплакивала потерю всей красоты, которая может погибнуть в единственном семечке травы… Теперь она нарастала снова, поднимаясь к высотам Оран Мора, Великой Музыки, и это был плач по безнадежным делам, и погибшим мирам, и смерти людей и богов; и, разрастаясь, он начал изменяться. До сих пор это был просто звук, не стесненный никакой формой, но сейчас он начал бегло принимать какие-то очертания, или, скорее, эти очертания стали проступать сквозь ураганный поток музыки, и они были мне знакомы. Бедуир вскинул голову и начал петь; его голос был сильным и верным, и в нем звучали странные, меланхолично-раздумчивые ноты, которые были в согласии с самой песней. Я ожидал услышать напев готов и юга, забыв о его не правдоподобном имени. А вместо этого обнаружил, что слушаю песню своего собственного народа и на языке бриттов; старый безымянный плач, что наши женщины поют во время сева, чтобы помочь пшенице взойти; плач по мертвому герою, мертвому спасителю, мертвому богу, по великолепию, которое лежит во тьме и пыли, пока сверху медленно катятся года. Наше сознание забыло, почему этот плач должен помочь зерну прорасти, хотя наши кости до сих пор помнят; но это по-своему песня смерти и возрождения. Я знал ее всю свою жизнь, так же, как знал нехитрую песенку Игерны о птицах на яблоневой ветке; и, как в детстве я ждал, что пшеница взойдет снова, что в конце возродится надежда, так и теперь я ждал обещания, что герой вернется. «Из туманов, из страны юности, — пел певец, словно бы для себя. — Сильный звуками труб под ветвями яблонь»… Я так часто слышал, что эту песнь заканчивают триумфальным аккордом, словно потерянный герой уже вернулся к своему народу; но в этот раз она окончилась на одной чистой ноте далекой надежды, которая была похожа на одинокую звезду в грозовом небе.

Песня арфы умолкла, и рука певца упала с пульсирующих струн и спокойно легла на колено. В течение долгого времени все мы, сидящие вокруг костра, молчали, и звуки лагеря омывали нас, не нарушая тишины нашего кружка. Потом Овэйн наклонился вперед и начал поправлять угасающий костер, складывая бурые коровьи лепешки одна на другую с так характерной для него неторопливой, задумчивой серьезностью, и очарование было нарушено, так что я вновь начал воспринимать окружающее: темные лица погонщиков, собравшихся на краю круга света от нашего костра; и сердитый вопль мула где-то за их спинами; и старого торговца, который стоял рядом со мной, запустив руки в свою бороду, и покачивался взад-вперед, склонив голову, будто все еще прислушивался; и слабый пряный аромат, идущий от его одежд; и еще его шепот:

— Тц тц… так пели женщины, когда я был ребенком, — плача по Адонису, когда на камнях расцветали пунцовые анемоны…

И это было странно, потому что он не понимал ни слова на языке бриттов.

Я увидел, что певец смотрит на меня сквозь синеватый дым, поднимающийся от горящих в костре лепешек навоза. Но первым заговорил Фульвий:

— Мне едва ли пришло бы в голову, что я услышу эту песнь в Септимании, — кроме как если бы ее спел кто-нибудь из наших.

Певец Бедуир улыбнулся, и в неровном изгибе его рта проскользнула насмешка.

— Я родился в поселении, которое император Максим вместе со своими ветеранами из Шестого легиона основал в Арморике, а мать моего отца была родом из Поулса. Это достаточный ответ на твой вопрос?

В разговоре его голос был глубоким, настоящим голосом певца, и в нем тоже звучала насмешка.

Фульвий кивнул и передал ему кувшин с вином. Флавиан поставил перед ним корзину с холодным мясом и оливками, и он принял все это без единого слова и осторожно вернул арфу в вышитый мешок из оленьей кожи, словно надевал колпачок на голову сокола. Погонщики мулов, увидев, что песен больше не будет — по крайней мере, в ближайшее время — потихоньку разошлись.

Я сказал:

— Это объясняет то, каким образом в чехле твоей арфы оказались британские песни, но вряд ли объяснит, почему ты должен был выбрать одну из них для нас. У нас, что, на лбу стоит клеймо — «Британикус»?

— Весь Нарбо Мартиус знает, что князья приехали из Британии, чтобы купить жеребцов и племенных кобыл, — отозвался он, попеременно кусая хлеб и кидая в рот оливки. А потом сказал то, что, как я знал, пришел сказать. — Почему ты отказался от Ворона? Он зачал бы славных сыновей.


— А что, весь Нарбо Мартиус знает, что жеребцы нужны на племя?

— А разве это не очевидно? Каждая лошадь, которую выбрал господин, все достоинства, которые он искал в них, — это то, что дает сильное потомство, как у жеребцов, так и у кобыл. Мой господин покупал не этих лошадей, а их сыновей… Почему же тогда он отвернулся от Ворона?

— Мы из Британии, как ты сам сказал. Это означает долгую дорогу на север и переправу через море. Если я не ошибаюсь, этот конь — убийца.

— Настоящий убийца, какого ты имеешь в виду, убивает для удовольствия, как дикая кошка, — сказал Бедуир. — Сердце же этого жеребца полно ярости, а это совсем другое. Он стал таким, каким стал, потому что с ним плохо обращались в ту пору, когда он был жеребенком.

— Значит, ты его знаешь?

— До сегодняшнего утра я никогда его не видел. Но брат узнает брата.

Думаю, это был единственный раз за двадцать лет, что я слышал, как он, пусть намеками, говорит о днях, когда сам был жеребенком, и, мне кажется, я скорее спросил бы Аквилу, каково ему было носить саксонский невольничий ошейник, чем стал бы совать нос в то, что Бедуир не считал необходимым рассказать мне.

— Думаю, может быть, ты и прав. Вне всякого сомнения, тебе он подчинялся достаточно хорошо, — сказал я и почти не заметил в то время (хотя позже вспомнил об этом), как он поднял глаза, словно ему открылась какая-то новая мысль, а потом снова опустил их на мясо, которое держал в руке. — Но, тем не менее, ему придется подыскать себе иного хозяина, чем я.

Но мне очень хотелось, чтобы это могло быть не так. Ворон пришелся мне по сердцу больше, чем почти любой другой конь из тех, что я видел в Нарбо Мартиусе.

Кувшин с вином дошел до меня, и я сделал несколько глотков и передал его сидящему рядом Берику, а потом вернулся к тому, о чем мы говорили раньше.

— А теперь… раз уж ты так хорошо знаешь, что мы делаем в Нарбо Мартиусе, ответь нам тем же и скажи, что привело сюда тебя, ведь это так далеко от твоих собственных охотничьих троп.

На первый взгляд, глупо было спрашивать об этом у бродячего певца, но в этом человеке было нечто такое, что выделяло его из ряда обычных странствующих менестрелей, блуждающих от господских палат к ярмарочной площади; в нем была целеустремленность, которая шла вразрез с любыми блужданиями; и мне показалось не правдоподобным, чтобы профессиональный певец взялся за ту работу, которую Бедуир выполнял сегодня утром.

И внезапно его глаза, встретившись с моими сквозь едкий дым, блеснули насмешливым пониманием того, о чем я думал в этот момент.

— Я иду в Константинополь в надежде вступить в личную охрану императора, — сказал он и посмотрел на меня, чтобы проверить, как я к этому отнесусь.

— Думаю, ты надеешься, что я не поверю тебе, — отозвался я, — но, как ни странно, я верю.

Я сидел, как и он, наклонившись вперед и положив руки поперек колен, и мы говорили друг с другом сквозь дым так, словно вокруг костра больше никого не было.

— Интересно, почему?

— Прежде всего потому, что если бы ты по какой-то причине стал лгать, то выбрал бы более правдоподобную ложь.

— Ха! Я запомню это на будущее; если хочешь соврать так, чтобы тебе поверили, всегда нужно делать ложь достаточно грандиозной. А что, мой ответ кажется таким уж не правдоподобным? Говорят, что в наши дни, когда остготы наседают вдоль всех границ, император согласен доверить меч любому подвернувшемуся иноземцу, лишь бы он был хорошим воином.

И мне интересно будет увидеть Константинополь и великолепие, не лежащее в руинах; и приятно взять в руки меч и знать, что мне есть за что его поднять.

На какой-то миг мужское достоинство и насмешливая сдержанность слетели с него, и я увидел сквозь дым мальчика, глядящего на меня полными надежды глазами.

— Странным это кажется только из-за длины дороги. Я слышал, что теперь, когда старых почтовых служб уже не существует, путник, не имеющий достаточных запасов золота, может затратить на нее добрых два года.

— Это так — но я уже прошел довольно большой путь, а что касается золота, то арфа и случайная работа, вроде той, что я делал сегодня, позаботятся о том, чтобы я не умер с голоду, — Бедуир потянулся еще за одной оливкой и сидел, бездумно перебрасывая ее с ладони на ладонь, и мальчик снова был мужчиной, и тема исчерпана. — Без сомнения, я путешествовал бы быстрее, если бы подо мной была лошадка из Лузитании. Но в таком случае я почти не разглядел бы саму дорогу, а поскольку я пройду по ней всего один раз, то предпочитаю смотреть на нее, а не на облако поднимаемой пыли.

— А что, они такие резвые, эти лошади из Лузитании?

Он взглянул на меня, все еще перебрасывая оливку с руки на руку.

— Я слышал, что кобыл покрывает западный ветер и что жеребята рождаются такими же быстроногими, как и их родители, но живут всего три года. Тебе следовало бы заключить сделку с западным ветром, господин, — в конечном итоге это обошлось бы тебе дешевле, чем покупка септиманских жеребцов.

— Я вполне могу поверить в то, что твоя бабка была родом из Поуиса; у тебя язык, как у настоящего кимрийца… Но что касается меня, то в боевых конях мне нужны размеры и сила — ударная мощь молний Камулуса, а не быстрота западного ветра.

— В боевых конях? — переспросил он.

— А ты думал, я покупаю их для ипподрома? Нам в Британии нужны боевые кони. Здесь, у вас, были готы, но у нас это по-прежнему саксы, а гот по сравнению с саксом — прямо-таки образец кротости. Галлии не были знакомы терзающие нас клыки Морских Волков, и у нее по большей части хватало здравого смысла тихо лежать в пыли, пока завоеватели топтали ее копытами. Но мы в Британии избрали себе другой путь, и нам нужны боевые кони.

Он откинулся на пятки и смерил меня ровным взглядом.

— Кто ты, господин, что говоришь о Британии, как военачальник говорит о своем отряде?

— На девятый день после рождения меня нарекли Арториусом, но большинство людей называет меня Артос Медведь, — ответил я, думая, что мое имя будет для него пустым звуком.

— Так. Мы слышали это имя — изредка — даже в Арморике, куда не забегают Морские Волки, — сказал он, а потом добавил:

— Поистине моему господину следовало бы купить Ворона, ибо они достойны один другого.

И внезапно мы все расхохотались, подхваченные вихрем удушливого веселья, вызванного его настойчивостью; и Бедуир рассмеялся вместе с нами поверх края поднятого кувшина с вином; но мне показалось, что смех лишь скользнул по нему, как порыв ветра скользит по темной поверхности пруда.


В этот вечер, когда мы, вытянув ноги к костру, улеглись спать, я готов был посмеяться над своими идиотскими фантазиями предыдущей ночи, потому что день прошел, и, если не считать свежеприобретенных лошадей у коновязей, то, в конечном итоге, он ничего мне не принес. И, однако, я думал потом о Бедуире почти так же часто, как о вороном жеребце, и весь следующий день постоянно ловил себя на том, что высматриваю их среди потных, топочущих, скрытых облаками пыли конских загонов.

Жеребца я мельком увидел дважды, хотя и не подходил к нему снова; и догадался, что другие покупатели тоже, должно быть, распознали в его глазах убийцу, раз он так долго оставался непроданным. Бедуира я около загонов вообще не видел; но вечером мимоходом заметил его в толпе у одной из дешевых винных лавок. Судя по пылающим скулам и лихорадочно блестящим глазам, он был пьян; за одним ухом у него торчала маленькая темно-красная роза, и, когда я проходил мимо, он махнул в мою сторону винным кувшином и прокричал что-то о том, чтобы смочить пыль на дороге в Константинополь.

Вечером четвертого дня, внезапно устав от Нарбо Мартиуса и от его гомона, который был куда более резким и неопределенным, чем гомон военного лагеря, я не вернулся в город сразу же после того, как торговые площадки начали пустеть, но пропустил свой отряд вперед, а сам неторопливо прошел сквозь неухоженные оливковые сады, окаймляющие открытый участок, и присел на каменный колодезный сруб, глядя поверх белесых террас на море, которое, по мере того, как солнце клонилось к западу, начинало отливать перламутром. Было так хорошо побыть немного одному, в тишине, чтобы мои измученные уши могли услышать, как в оливковых деревьях у меня за спиной слабо посвистывает поднимающийся каждый вечер легкий ветерок, как глухо падают в колодец капли воды и тихо позвякивают козьи колокольчики; посмотреть на то, как вдалеке рыбаки вытаскивают из моря свои сети. Это должна была быть наша последняя ночь в Нарбо Мартиусе, и я знал, что когда я вернусь к вечернему костру, все мои Товарищи будут уже там. В предыдущие ночи многие из них торопливо проглатывали свой ужин и отправлялись искать удовольствий; винные лавки были полны смеха и грубых шуток, а местные женщины были ласковы и брали недорого. Но я не мог позволить, чтобы утром, когда придет время сворачивать лагерь, у кого-нибудь раскалывалась с похмелья голова, а мы, возможно, рыскали бы по всему Нарбо Мартиусу в поисках какого-нибудь остолопа, пока он, все еще мертвецки пьяный, отлеживался бы где-нибудь в постели у потаскушки. Так что я отдал приказ и постарался, чтобы все его поняли; но я знал, что не могу долго засиживаться в этом тихом местечке под оливковыми садами, в одиночку наслаждаясь свободой, в которой отказал Фульвию, Мальку и остальным. Думаю, не многие из них осудили бы меня, если бы я поступил так; но это не входило в условия игры.

«Только до тех пор, пока эта тень от низко свисающих веток оливы не доползет вон до той трещины в камнях сруба», — сказал я самому себе. Ей оставалось еще продвинуться на ширину ладони…

На этот раз я не услышал шагов в высокой траве под оливковыми деревьями, но поперек сруба упала тень, фантастически длинная в лучах клонящегося к западу солнца, и когда я поднял глаза, Бедуир стоял в длине копья от меня, и его силуэт выделялся темным пятном на фоне заката.

— Как дела с покупкой лошадей? — спросил он без всякого другого приветствия.

— Неплохо, — ответил я. — Я уже выбрал всех жеребцов и всех племенных кобыл, кроме одной. Теперь у нас все готово к тому, чтобы свернуть лагерь, а завтра я куплю первую же подходящую лошадь, какую смогу, и, если нам повезет, то к полудню мы уже будем держать путь на север.

Он подошел и опустился на землю у моих ног, прислонившись головой к теплому камню колодезного сруба.

— Ярмарка будет идти еще три дня. Почему же ты спешишь, милорд Артос?

— Дорога на север долгая, и в конце ее нас ждет переправа через море. Даже при хорошей погоде нам понадобится давать лошадям отдых — по меньшей мере, один день из четырех. И в лучшем случае мы достигнем побережья за месяц до начала осенних штормов.

Он кивнул.

— У тебя будет какой-нибудь транспорт?

— Если Кадору из Думнонии все удалось — два торговых судна со снятой палубой, чтобы можно было загрузить лошадей в трюмы.

— И сколько лошадей ты собираешься перевозить за один раз?

— По две на каждое из этих корыт. Брать больше значило бы самому напрашиваться на неприятности.

— Так. Я вижу, ты мудро поступаешь, не задерживаясь среди винных лавок Нарбо Мартиуса.

— Ты снимаешь камень с моей души, — с серьезным видом объявил я, и он рассмеялся, а потом резким движением повернулся, чтобы взглянуть на меня снизу вверх.

— Ворон все еще выставлен на продажу.

— Я уже купил всех жеребцов.

— Продай одного из них. Или, может, купишь еще одного жеребца вместо последней кобылы?

— Да, в хладнокровной дерзости тебе не откажешь.

— Ты ведь хочешь, чтобы он был твоим, правда?

Я заколебался, но потом, в первый раз, открыто признался в этом самому себе.

— Да, хочу, но не настолько, чтобы заплатить за него — как, я уверен, мне придется — жизнью человека или другой лошади.


Какое-то мгновение он молчал, потом сказал до странного ровным тоном:

— Тогда я попрошу тебя о другом. Возьми с собой меня, милорд Медведь.

— В качестве кого? — спросил я — без удивления, потому что словно уже знал, что должно произойти.

— В качестве певца, или поводыря лошадей, или воина — у меня есть кинжал, и ты можешь дать мне меч. Или, — на его странном не правильном лице промелькнула ухмылка, и эта одна бесшабашная бровь взлетела, как знамя, — или в качестве шута на случай, если вам придет охота посмеяться.

Но хотя я, в некотором роде, знал, что должно было произойти, я не был уверен в своем ответе. Обычно я довольно безошибочно оцениваю людей при первой же встрече, но я знал, что этого человека мне не удастся разгадать. Он был темной водой, в которую я не мог заглянуть. Тайники его души были в своем роде такими же глубокими, как у аквилы, но в то время, как Аквила, чье прошлое было горьким, создавал их в течение многих лет подобно тому, как старая рана покрывается грубой защитной кожей, у этого человека они были частью его самого, они были рождены в этот мир вместе с ним, как сопровождающая его тень.

— А что насчет Константинополя и императорской охраны? — спросил я, отчасти, думаю, затем, чтобы выиграть время.

— Что насчет них?

— И великолепия, которое не лежит в руинах, и замечательных приключений, и ожидающей тебя службы?

— А разве ты не можешь предложить мне службу? О, не обманывайся на этот счет, милорд Артос, я хотел того, другого.

Именно поэтому я напился вчера; только все бесполезно. Я твой, если ты возьмешь меня.

— Нам нужна каждая рука, способная держать меч, — сказал я наконец, — и иногда бывает неплохо посмеяться — и почувствовать, как твое сердце рвется из груди вслед за песней.

Но…

— Но? — сказал он.

— Но я не беру сокола, не испытав его сначала. Так же, как не беру непроверенного человека в ряды своих Товарищей.

После этого он довольно долго молчал. Солнце уже скрылось за горами, и в оливковой роще просыпались вечерние звуки — на ветках стрекотали существа, которых здесь называют цикадами, а ветер доносил до нас еле слышные голоса рыбаков. Один раз Бедуир сделал короткое резкое движение, и мне показалось, что он собирается встать и уйти, но он затих снова.

— Ты выбираешь более придирчиво, чем, по слухам, выбирает император Восточной империи, — сказал он наконец.

— может быть, мне это нужнее, чем ему, — я склонился и, почти против своей воли, тронул его за плечо. — Когда ты будешь капитаном императорской гвардии, ты оглянешься на этот вечер и возблагодаришь своего бога, каким бы он ни был, за то, что все обернулось так, а не иначе.

— Конечно, — отозвался он. — Когда этот день придет, я возблагодарю… своего бога, каким бы он ни был, за то, что мне не было дано отбросить все это прочь, и проползти обратно те пятьсот или сколько там миль, что я уже прошел, и сдохнуть наконец в северном тумане с клыками Морского Волка в горле.

Я не сказал ничего, поскольку тут, похоже, уже нечего было сказать. И тогда он повернулся ко мне снова, и в глазах его заплясали холодные огоньки, которые напоминали скорее о битве, нежели о смехе.

— Если я довезу тебе Ворона до Британии так, чтобы он не погиб сам и не стал причиной смерти другой лошади или человека, сочтешь ли ты это достаточным испытанием? Возьмешь ли ты меня тогда к себе, и получу ли я в награду меч?

Я был больше удивлен этим, чем его первой просьбой взять его к нам, и на какой-то миг изумление лишило меня дара речи.

Потом я сказал:

— А если тебе это не удастся?

— Если мне это не удастся, а я останусь жив, то я отдам свою жизнь в придачу к жизни человека или другой лошади. Разве это не честная сделка, милорд Медведь? я услышал свой собственный голос еще до того, как понял, что мое решение уже принято:

— Пойдем, взглянем на зубы Ворона и осмотрим его самого, потому что я еще не прикасался к нему. И если этот жеребец действительно таков, каким кажется, то это честная сделка, Бедуир.

И я помню, что мы сплюнули на ладони и ударили по рукам, словно завершая торг на рыночной площади.


В одну из бурных ночей конца сентября, когда над крышей уже бушевал первый из осенних штормов, мы снова ужинали в пиршественном зале Кадора, и на моем колене лежала большая, костлявая, радостная морда Кабаля; позади осталась долгая дорога и удушливые облака летней пыли, клубящиеся через всю Галлию, позади напряженная борьба за то, чтобы перевезти последних лошадей через море до того, как испортится погода. И свет факелов и вересковое пиво казались более золотистыми благодаря торжеству, которое мы испытывали, зная, что великолепные, широкие в кости септиманские жеребцы и племенные кобылы стоят на привязи внутри палисада крепости.

Бедуир, под глазами которого лежали темные круги, — последняя переправа, с Вороном на борту, была не из легких, и он не спал в течение двух ночей перед ней, даже на своем обычном месте под боком огромного жеребца, — покинул свое честно заработанное место среди Товарищей и сидел у очага на табурете, предназначенном для певца, и пел для нас, а может быть, и для себя, триумфальную песнь, сложенную Арвасом Крылатым после того, как он убил Рыжего Вепря.