"Ночное следствие" - читать интересную книгу автора (Блахий Казимеж)2Доктор Бакула продолжает; — …портрет написан маслом. Размер его два десять на метр пятнадцать. Автор неизвестен. Вероятно, кто-либо из берлинских придворных пачкунов. В первой половине восемнадцатого века их брали нахлебниками в здешние имения и они работали по заказу. Они пробовали малевать под Гальса, под Ватто, но у них ничего не выходило. Прусская кисть тверда, как жезл тамбурмажора… Ах, прошу прощения, вас не занимает живопись. Извиняюсь… Так это портрет Анны Хартман. Вы меня спрашивали, дворянская ли фамилия Хартман. Нет, не дворянская. Титул тогда ее еще не интересовал. Позднее, когда у нее родился сын Ян, или еще позже, когда она приехала в Колбач, да, наверное, именно тогда, принадлежность к дворянскому сословию уже имела для нее значение. На своем надгробии она приказала высечь «фон» — те самые три глупые буковки, которые давали право носить кружевной чепец и золотую цепочку на шее. Но тогда, пятнадцатого августа, она еще не была знатной дамой. Просто Хартман, Анна Хартман… Может, все-таки принести рефлектор? Нет? Хорошо… Вы меня слушаете?.. Во всяком случае, кучер, который вез Анну Хартман в город, обращался к ней попросту «фрау Анна»… Даже не «милостивая», не «уважаемая», но просто «фрау». Как видите, довольно-таки фамильярно. Они возвращались после трехмесячного пребывания в Домбе. Сегодня это все равно что проехать на трамвае, тогда же, в тысяча четыреста восьмидесятом году, такое путешествие было серьезным. Через три реки и три моста, мимо Заборской горы и болота. Она написала об этом в своей библии, она ведь все записывала на полях библии острым готическим почерком. Даже о своей первой ночи с Матеушем написала, отметив, что тогда шел дождь и колесо соскочило как раз посередине моста. Город был уже открыт. После трехмесячной эпидемии холеры возвращались те, кому удалось удрать, пока не замкнули городские ворота. Анна Хартман бежала из города только вдвоем с кучером. Представьте себе, вдова тридцати с небольшим лет, на ее груди, в ладанке, — всего семьсот талеров, все, что уцелело после смерти мужа, Якуба Хартмана, которого пырнули на улице ножом. Шесть двенадцатимачтовых кораблей она поставила на прикол, распустила команду, рассчитавшись с ними (что тоже записано на полях библии готическим почерком) по десять талеров сорок грошей и по кружке старого вина из собственных погребов на душу. Если она сейчас возвращалась, то, видимо, неспроста приняла такое решение. Ведь и холера и смерть Якуба нагрянули почти одновременно, как раз в мае тысяча четыреста восьмидесятого года, и оставили ее один на один с бедой, взвалив на плечи заботу о кораблях, возивших селедку и соль из Байе, о складах, о доме на Конском рынке, о распустившейся челяди… Колесо повозки соскочило как раз посреди моста. Кучер, наверное, страшно ругался, потому что шел дождь и гасил факел, освещавший им дорогу. Фургон, запряженный четверкой лошадей, стал на мосту и загородил дорогу тем, кто возвращался в город после эпидемии. Хартманша была не из робкого десятка. Этот портрет фальшивый, она на нем выглядит барышней из великосветского салона. Кто знает, были ли у нее рыжие волосы и глаза цвета фиалок?.. О себе в своей библии она не упоминает ни единым словом. Если не считать одной единственной записи о вступлении в брак с сорокапятилетним Якубом, торговцем селедками: «Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет. Теперь меня зовут Хартман. Видела свою кровь». Наверное, Анна отличалась и решительностью, и физической силой — слезла с повозки и сама, ночью, в дождь, осыпаемая проклятиями тех, кто ехал сзади и теперь вынужден был стоять на деревянном мосту, начала прилаживать колесо. Никто ей не помогал, и они бы с кучером провозились долго, если бы Хартманша не увидела молодого парня, который прошел мимо, направляясь к городу. Она окликнула его, он остановился и снял шапку. Потом на полях своей библии она записала это очень подробно, не знаю почему, хотя и догадываюсь. Так началась ее настоящая жизнь. Действие первое. Паренек из поморских славян, почти подросток, приладил колесо и довез ее почти до самого дома на Паненской улице. Улица эта, если вы бывали в городе и помните, идет от овощного рынка вверх, к замку. Тогда дорога была еще сквозной, потом Ян Кольбатц перегородил ее белым домом в стиле Ренессанса, который стоит и по сей день. «Кольбатц…», «Кольбатц…» Она никак не могла выговорить его польского имени Матеуш и предпочитала именовать его так, на немецкий лад произнося название той деревушки, откуда он был родом, поморской деревушки Колбач. Оттуда он и пришел в город пятнадцатого августа, в день Успения богородицы. Но последнее не достоверно. Этот пройдоха и пьяница Бугенхаген, хроникер рода Кольбатцев, слишком часто врет в своих писаниях. Быть может, он выбрал праздничную дату для прибытия первого Кольбатца в город еще и потому, что именно в этот день открыл ворота после эпидемии. А во время службы в костеле святого Якуба в алтаре явилось малюсенькое голенькое дитя и своей крохотной ручонкой благословило уцелевших после мора. В те времена ужасно любили, чтобы разного рода святые являлись как раз в знаменательные дни… Хотя и сама Анна Хартман записала в своей библии: «15.8.1480. Его зовут Матеуш Кольбатц. Ему семнадцать лет. Я, милостию божией, зачала». Вы можете спросить, как случилось, что буквально через час после встречи на мосту Хартманша отдалась молодому человеку на своем вдовьем ложе? Я повторяю, этот портрет фальшивый, его намалевали через двести лет после смерти Анны Хартман, когда уже никто не помнил, как она выглядела. Но Матеуш — настоящий. Вы только посмотрите на эту дерзкую физиономию, на глазищи, напоминающие притушенные угли, на эти цепкие руки, заткнутые за пояс. Его портрет, как я уже вам говорил, написан примерно в тысяча пятисотом году, трудно разобрать точную дату. Анне Хартман, secundo voto Colbatz, как обычно в те времена писали немцы, было тогда уже лет пятьдесят, если не пятьдесят пять, а Матеушу — тридцать восемь. Теперь в нем не узнаешь того парня с моста, и можно отпустить вдове ее грехи. Возможно, она сопротивлялась, но в ней вспыхнуло нечто куда более сильное, нежели добродетель, взлелеянная католическим воспитанием в Мерсебурге. И она уступила. Хотя, мне кажется, первая захотела она, а не он. Наверное, на нее удручающе подействовал и опустевший дом, и лежавшие прямо на улицах трупы, которые подбирали монахи, и холодная белизна одинокого ложа, и звуки колоколов, возвещавших конец эпидемии. О том, что было утром, она не написала. Хотя все поля ее библии, которую я разыскал в стокгольмском архиве, пестрят острым готическим почерком. Потом она родила сына, которого назвали Иоганном и нарекли уже онемеченной фамилией — Кольбатц, даже не Kolbatz, а Colbatz. Я хочу заметить, что Матеушу тогда шел девятнадцатый год, и он на средства своей любовницы, а позже жены окончил немецкую школу при монастыре ордена «Серых братьев». И так записано в его свидетельстве: «Матеус Кольбатц из поморских славян считает и пишет изрядно, равно и немецкую речь знает отменно, к великому удовольствию всех отцов учителей, которые на средства Анны Хартман, купчихи, его двенадцать месяцев под своей опекой держали». Тот, второй, слева — Иоганн Кольбатц. Еще не «фон», еще не барон, но уже господин! Кружева фламандские, стилет итальянский, башмаки из шкуры лося — такие как раз тогда носили в Англии. Наверное, он купил их там во время своего первого путешествия, в которое его снарядил отец. …Скрежещущий протяжный звук. Я едва могу поднять голову: под веками словно песок насыпан. Снова скрежещущий звук! А, это доктор Бакула провел ногтем по позолоченной раме портрета Иоганна Кольбатца, сына Анны Хартман и Матеуша из Колбача… Открывается дверь, и тихо входит поручик Домбал. Бакула — я это вижу — не сводит глаз с рук офицера, который передает мне бумажный сверток и удаляется, не сказав ни слова. Сквозь бумагу можно прощупать несколько маленьких ключиков. — Что-нибудь уже известно? — спрашивает Бакула. Он все еще стоит у портрета, опершись о раму, а его пальцы выбивают на ней нервную дробь. — Нет, пан доктор, еще ничего не известно, — говорю я спокойно и знаю, что Бакула мне не верит. Он отдергивает руку от портрета, словно обжегшись, и отряхивает несуществующую пыль с лацканов своего пиджака. Хранитель сконфужен как мальчик, которого застали за подслушиванием разговора взрослых. — Прошу вас рассказывать дальше, доктор. Значит, Матеуш Колбач послал своего сына в Англию. Яна или Иоганна, если не ошибаюсь? Зачем? — Вы спрашиваете, зачем? Этого никто точно не знает. Сведения можно почерпнуть из бумаг тогдашнего бургомистра Стоппельберга, того самого, который позднее написал письмо Мартину Лютеру. Вы, возможно, помните из истории, что тогда сельдь везли в Польшу в огромном количестве. И соль, и коренья, и оружие. Везли с запада. Шляхта расплачивалась зерном, которого не хватало в Скандинавии. И привилегиями, на которые в Польше «золотого века» не скупились. Именно тогда Матеуш выклянчил в Вавеле право на беспошлинную добычу соли в Величе, которую при польском дворе употреблять не желали, ибо она была «слишком грубой». Предпочитали французскую, из Байе. Таким образом, Матеуш поставлял полякам французскую соль, а величковскую продавал пруссакам, которые, видимо, имели не столь нежные желудки, как поляки. Сам он, я хочу это подчеркнуть, сам он никуда не ездил, все дела вел через агентов. Видимо, поездка его сына в Англию должна была явиться первым рейдом торгового дома «Кольбатц и сыновья» за миллионами. Деньги, необходимые для путешествия, заняли у Мантейфелей. Да, ведь вы не знаете, кто такие Мантейфели. Есть две линии — курляндская или балтийская: Шеге-Мантейфель и еще поморская, которая берет начало от Хассо Мантейфеля. На их гербе черный гриф и два перекрещенных кинжала. Они промышляли разбоем по всему балтийскому побережью. Есть сведения, хотя и не проверенные, что Хассо Мантейфель установил под Ревелем маяк, который указывал ложный путь на Свиноуйсте. Корабли вместо канала попадали на скалы, а по тогдашнему закону все, что можно было найти на берегу, принадлежало нашедшему. Таким образом, Мантейфель собирал по берегу остатки разбитых кораблей и их грузов и скупал княжеские земли, И как раз у него, у старого Хассо, занял пять тысяч талеров Матеуш Колбач. Именно так началась кровавая драма. Если бы можно было собрать все документы и свидетельства, то, вероятно, удалось бы установить истину. То ли действительно Иоганн приказал своему сыну Шимону прирезать старого Хассо Мантейфеля, то ли сделал это сам, то ли Хассо просто утонул с перепоя, как раз в ту ночь, когда умирал Матеуш. Анна три недели не отходила от постели мужа ни на шаг, сидела рядом как прикованная. Она знала, что старика — хотя он и не был еще очень старым — ничто уже не спасет. У него была язва. Анна не разрешила помогать ей ни сыну Иоганну, ни внукам — Шимону и Якубу. Это все происходило на Паненской улице, уже в новом доме, который сохранился и по сей день и где сейчас находится ветеринарный техникум. Старик лежал на втором этаже. Наверное, перед смертью ему мерещился мост, освещенный факелами, и корабельные мачты… В записях секретаря-летописца их дома отмечено, что Матеуш приказал привести внука и ругался по-польски. Вы можете спросить, почему летописец запечатлел эту подробность? Дело в том, что старик к концу жизни совершенно онемечился, сам даже не замечая, как и когда… Анна, наверное, бежала сломя голову по крутым лестницам, и то, что она увидела, не укладывалось в рамки представлений, которые у нее сложились о собственном сыне. Иоганн Кольбатц стоял, широко расставив ноги, обутые в те самые лосевые башмаки, которые изображены на портрете, и куском корабельного каната хлестал своего сына Шимона. Юноша ползал перед отцом на коленях, молитвенно сложив руки. Вы наверняка спросите: чего он хотел от Шимона? Я думаю, они все были в курсе дела: и Анна, и младший ее внук, десятилетний Якуб, брат Шимона, и Матеуш, который лежал на смертном ложе этажом выше. Уже тогда торговый дом «Иоганн Кольбатц и сыновья» (Матеуш отошел от дела еще при жизни) имел склады в Бергене и Копенгагене, доставлял оружие в Стокгольм и получал деньги от Ивана Грозного. Иоганну никто не смел противоречить. Поэтому, когда в ту ночь он велел убить старого Хассо Мантейфеля, который пришел с векселем на пять тысяч талеров, они предпочитали молчать. Хранит молчание и их секретарь-летописец в своих хрониках. Известно только, что Анна вернулась наверх и, когда поднялась, Матеуш был уже мертв. Видимо, в последний момент он пытался встать, так как лежал на полу. И Анна оставалась наедине с покойным всю ночь, не выходила из комнаты. А когда рано утром явился Иоганн, все уже было кончено, то есть Хассо Мантейфеля тоже не было в живых. Его нашли на рассвете в портовом канале с перерезанным горлом. Анна не могла слышать ссоры Хассо Мантейфеля с Иоганном из-за пяти тысяч талеров, взятых в долг несколько лет тому назад, чтобы первый из Кольбатцев мог посетить Англию. Я знаю, что вы, как следователь, не можете не подумать: а не сделал ли этого Шимон? Может, он все-таки уступил отцу? Думаю, что нет, и этому есть доказательства. Разбирая здешний архив банкирского дома «И. Кольбатц и сыновья», я обнаружил тот самый вексель, выданный Мантейфелю в 1502 году, когда Иоганн собирался в Англию. Если бы старика убил Шимон, то векселя там не было бы. Ведь той ночью Шимон бежал из дому. Не простившись с бабушкой и, мне кажется, даже не узнав о смерти деда… Этому тоже есть доказательства… — Прошу прощения, пан доктор. Это Шимон?.. — Я прерываю рассказ Бакулы и показываю на четвертый портрет, который висит рядом с изображением Иоганна Кольбатца, изысканного финансиста в лосевых башмаках, одежда которого украшена круглым воротником из брабантских кружев. — Нет. Якуб. Брат Шимона, для которого отец построил замок. Портрета Шимона не сохранилось — никто даже не помнил, как он выглядел. Меня всегда удивляло, что замок построили именно здесь, в Колбаче. А деревня исчезла, пропала, та самая славянская, поморская деревушка Матеуша. И вырос на ее месте дворец. Ближайшая деревня называлась тогда Голичево и, судя по документам, никогда не имела отношения к Колбачу. Иоганн построил дворец в тысяча пятьсот двадцать восьмом году и сразу отправил сюда мать, ее — Анну Хартман. Здесь она и похоронена. Вы уже видели могилы, пан капитан? Не успеваю ответить доктору Бакуле. В башне, которая еле вырисовывается черным силуэтом на фоне темно-синего неба, снова вспыхивает свет. На снегу появляется деформированное, словно выхваченное из сюрреалистической картины, очертание окна. Свет гаснет, и одновременно я слышу крик Бакулы. — Что случилось, доктор? — Ах, ничего, — отвечает Бакула и умолкает. Садится в кресло. Его явно утомил длинный рассказ, хотя он и старается усмехаться вежливой деланной улыбкой. Я позволяю ему молчать столько, сколько ему будет угодно, а когда замечаю, что его пальцы начинают выбивать нервную дробь на подлокотнике кресла, возможно просто выражая понятное в данной ситуации беспокойство, резко спрашиваю: — Доктор, зачем вы его похоронили? Где вы взяли гроб? В дверях стоит поручик Домбал. Его лицо, правда, ничего не выражает, но во всей фигуре, наклоненной вперед, я чувствую нетерпение. Он пришел с чем-то срочным и более важным, нежели тот ответ, который я сейчас могу услышать от Бакулы. Поэтому жестом руки даю ему понять, что он может не отвечать, и приказываю Домбалу войти. Он с неохотой поглядывает на Бакулу. — Говорите! — Гражданин капитан, пост номер три задержал женщину. Несмотря на предупреждение, хотела бежать. — Кто? — Здешняя. Ввести? Я говорю, чтобы ее привели, и извиняюсь перед Бакулой. Он усмехается, как обычно, вежливо, но не угодливо, хотя его глаза приобретают совершенно новое выражение. В них уже нет и следа нервного беспокойства. Я бы сказал, что он доволен. Ба! Даже глубоко удовлетворен… — Я буду ждать вашего ответа, пан доктор. — Остаюсь в вашем распоряжении, пан капитан. Доктор Бакула выходит, держа руки в карманах. |
||
|