"Высшая мера" - читать интересную книгу автора (Лиханов Альберт Анатольевич)

Часть третья

Я слышу грохот, грохот, чьи-то восклицания, незнакомые тени. Открываю глаза. С трудом прихожу в себя, но узнать никого не могу — одну голоножку. Она стоит позади всех, на пороге купе, солнце исчезло, над головой проводницы светится электрический плафон.

— Вам плохо? — спрашивает меня кто-то, и я вижу лицо женщины в белом халате, который высовывается из-под плаща. — Сердце? — спрашивает она, а сама уже берет мою руку, щупает пульс.

— С чего вы взяли? — медленно говорю я.

— Вы все лежите! — восклицает девочка. — Ничего не едите. Едем вторые сутки…

Здесь еще один, третий. Мужчина в форменной фуражке железнодорожника, наверное, бригадир поезда. Вагон стоит, значит, большая станция.

— Может, вы сойдете? — спрашивает он мягко. — Здесь хорошая больница.

— Ерунда, — отвечаю я, — просто мне надо выспаться, я приняла снотворное.

— Что? Сколько? — криминальным тоном спрашивает врач.

— Не волнуйтесь, — говорю я, — димедрол, две таблетки в течение суток, если они уже прошли.

Врачиха успокаивается, закатывает мне рукав, измеряет давление.

— Низковато, — говорит бригадиру через минуту, — пульс ослаблен, но ничего страшного.

— Жить буду? — спрашиваю я с ехидцей. Они не замечают моей иронии.

— Сколько вам лет?

— Да все со мной, что вы в самом-то деле, — возмущаюсь я, и эти двое приходят, кажется, в себя. Сонливость моя исчезла, я способна реагировать и понимаю, что самое лучшее — выставить их за дверь. — И что за бесцеремонность? — спрашиваю. — Врываетесь без стука, а я никого не вызывала.

Они удаляются, извинившись, приглушенным голосом бригадир что-то ругательное бормочет проводнице:

— Ты, Таня, — бу, бу, бу, бу.

— Таня, — зову я голоножку, понимая, что надо ее выручать, и вижу смущенное, пылающее лицо. Она стоит на порожке и бормочет:

— Извините, я думала…

— Зайди сюда, — велю я, — закрой дверь. — Она слушается. — Думала, померла старуха? Спасибо за заботу.

— Вы извините…

— Да нет, я всерьез. Спасибо. Неужто целые сутки?

— И не едите ничего…

— Закажи мне бульон.

Мне кажется, она входит молниеносно, буквально через пять минут, с большой бульонной чашкой.

— Сейчас я выпью его, — поясняю проводнице — сразу надо было объяснить, не устраивать панику. — И снова усну. А ты не волнуйся. Так бывает…

Я молчу, гляжу в бульон, потом перевожу взгляд на Таню.

— Где ты была? — Она не отвечает. — Раньше?

— Здесь, езжу третий год. — Ее глаза испуганно круглы.

— Нет, — мотаю я головой, — ты не понимаешь. И не понимай. Не надо.

Я плачу, совершенно некстати, не могу совладать с собой, и Таня подсаживается ко мне, гладит, точно маленькую, по плечу.

— Что же случилось? Что?

— Иди, — отвечаю я, не утирая слез. — Иди. Все. Мне лучше.

Ласковая душа, девочка, подросток почти, а сердечко доброе, дай тебе бог счастья.

Я пью бульон, пожалуй, он горячий, но я ощущаю это как-то неопределенно. Раскрываю свой ридикюль, свою волшебную сумочку. Киваю ей:

— Сезам, откройся!

И вынимаю коробочку со снотворным. Говорю громко сама себе:

— Какое счастье, что можно купить два билета, все купе, никого не смущаться. — И точно уговариваю кого-то, выпрашиваю разрешения: — Еще одну!


На этом стендалевский сюжет закончился. Сашино письмо поставило точку. Молодой человек — здесь девица! — бьется за место под солнцем, применяет все приемы — законные и запрещенные, где надо, бьет в под дых, и все это в изящной упаковке: работа, новые цели, смысл жизни!

Первое, что я воскликнула, прочитав единственную Сашину строчку на большом белом листе:

— Как же Игорь?

Глупый вопрос: или с отцом, или с матерью, третьего не дано — так мне казалось в ту наивную пору, нет, плохо я знала еще свою невестку, плохо.

Через несколько дней прилетел Саша. Я плакала, целуя его, он уговаривал успокоиться. Вечером, когда Аля уснула, я вскипятила чайник, и мы начали тягостный разговор. Тягостным он был потому, что Саша поначалу отмалчивался и мне приходилось клещами вытаскивать из него слова. Казалось, он сам ошарашен, не готов, не ожидал. Я спросила его об этом.

— Что ты! — воскликнул он. — Через месяц после нашего переезда знал: кончится этим.

— Именно через месяц?

— Таинственный доброхот сунул мне в стол записку, отпечатанную на машинке.

Он умолк, я подтолкнула:

— Что в записке?

— Цена бумаге, которую дал Рыжов для обмена.

— Была цена? — удивилась я.

— Еще какая! — усмехнулся Саша и, помолчав, поколебавшись, назвал ее. — Постель.

Я рухнула головой на стол, зарыдала в отчаянии: не может быть, не может быть! Представила себе рыжего Рыжова — всего, до кончиков пальцев, в отвратительных веснушках, орангутанга, грязное животное, — с трудом проговорила:

— Какой негодяй!

— Негодяем оказался я. Показал записку Рыжову, он перепугался, трясся весь, боялся, пойду в дирекцию, партком, умолял, валил все на Ирину. Тогда я показал записку ей. И знаешь, она сказала, что сделала это ради меня, а я неблагодарная скотина. Негодяй. Ушел из института, ты знаешь.

В моей судьбе хватало катастроф — они корежили душу, жгли и ломали, и всегда я, как и те, кого я знала и кому тоже досталось от жизни, старалась выбраться к добру, к спокойствию, к радости, — это было естественно, единственно возможно и справедливо. Даже в страшном бреду не могло пригрезиться такое: ради пользы — самой развязать катастрофу, очертя голову кинуться в омут. Нет, невозможно представить себе, невозможно!

И Саша! Жить с человеком, который изменил, чтобы только въехать в Москву: нечто чудовищное, не поддающееся нормальному рассудку.

— Как ты мог? — опять прошептала я, ни к кому не обращаясь.

— Простил, — проговорил сын. — Любил, вот и простил, но напрасно, любовь ничего не спасла. Сама выгорела.

— И ты ушел?

— Нет, — проговорил он слишком медленно и как-то искренне, — мы разошлись.

— Ушла она?

— Мы разошлись в разные стороны.

— Что это значит? — у меня не хватило ни ума, ни сил разобраться в словесных фокусах.

Мой сын мужественно спрятал свой взгляд под стол и произнес приговор:

— Она ушла к другому мужчине, я ушел к другой женщине одновременно, вот и все.

Вот и все!

Забыться бы, оглохнуть, умереть! Вот и все… Я думала, могла предположить, что невестка способна на такое, но вот, оказалось, и сын. Хотя?.. Он ведь не ушел сразу, не поступил, как водится, если мужчина оскорблен, а терпел, может, выжидал, почти совсем как Ирина.

— У нее будет ребенок, — добавил лишь Саша. — Вышла замуж за дипломата.

— А ты? — с трудом проговорил я.

— Я? — Он рассмеялся, будто от души отлегло. — Бери выше! Доктор наук, лауреат…

— Депутат? — прошептала я.

— Пока не депутат, — ничего не понял он. — Но чем черт не шутит!

— Вы рехнулись, сошли с ума. И ты, Саша…

Он опустил голову, кажется, обиделся.

— Тебе трудно, понимаю, такие новости. Но я, кажется, впервые счастлив. Меня любят. Я люблю тоже, но любят и меня, понимаешь?

Он смотрит на меня испуганно и вопросительно, мой взрослый сын.

— А Ирина?

— Родит ребенка и поедет в Испанию.

Я-то спрашивала про любовь.

— С кем же Игорь?

Саша потупился, сцепил замком пальцы, напрягся.

— Видишь ли, ма, — произнес он довольно жестко для такого безвольного характера, — сын отказался ехать с кем-либо из нас. И мы согласились.

— Как отказался? — удивилась я. — Он еще мальчик, у него и прав-то нет никаких, разве мыслимо оставлять его без родителей!

— Мыслимо, мама, мыслимо. Через год он окончит школу, поступит в институт, взрослый человек. Что касается меня, то у Эльги, это моя жена, двое детей, она вдова, а Иринин дипломат хочет за границу, ему не до Игоря.

— Отдайте внука мне! — крикнула я. Но сын покачал головой…

— Он и тебе не нужен, у тебя Аля. И вообще…

— Что вообще? — возмутилась я, теряя самообладание.

— Однокомнатная квартира остается за ним, мы не бросим его, в самом-то деле, окончит институт, женится. Он ни в чем не получит отказа, поверь мне, Эльга — добрая баба, за этим не станет, не волнуйся.

— А совесть, сынок? — спросила я. — За ней не станет?

— Он не нуждается в нас, взрослый парень, — отвернулся сын.

— Напрасно так говоришь, — ответила я, — в родителях нуждаюсь даже я, старуха.

— Ну чего ты хочешь? — сказал Саша. — Игорь отказался ехать. И со мной и с Ириной.

— Скажи напоследок, — попросила я, измученная этим невероятным разговором. — Только, пожалуйста, честно: чья это идея — твоя, Ирины?

Он мотнул головой:

— Игоря!

Сильные валят на слабых. Взрослые — на детей.


Кто как, а я в серьезных разговорах теряюсь, выясняю не все и потом мучаюсь неразрешенными вопросами, страдаю бессонницей. Но объяснение с сыном, — разговор, даже самый серьезный, куда большее — суд, приговор, истязание, пытка. Я плохо соображала, не все могла понять, многие его слова пропускала, впадая в глухоту, онемение, транс, потом спохватывалась, но поздно, что-то было пропущено из сбивчивых рассуждений Саши.

Когда он выходил из дома, чтобы отправиться в аэропорт, я пожелала ему по привычке: «Будь счастлив!» — но тут же укорила себя в неискренности — теперь я не верила в его счастье. Хуже: он стал мне чужим.

Я стыдила себя, принуждала думать и чувствовать по-иному, как прежде, но не могла, нет, не могла: сын отдалился от меня, и чем больше я думала о нем, тем быстрее он удалялся.

Где ночевало твое достоинство столько долгих и лживых лет, запоздало спрашивала я его и сама себе отвечала: значит, не было достоинства, ведь любовь без достоинства унизительна, а значит, немыслима.

Что означало многолетнее твое терпение, спрашивала я про себя, ведь потом-то любви уже не было, выходит, оставалось выжидание, голый расчет, откуда это у тебя, мой сын? От безволия, от бесхарактерности? Не слишком ли утешительное объяснение?

А новая семья — может, ты снова плывешь по течению? И это плавание опять станет губительным? Не прячешь ли ты, как страус, голову в песок? Боишься жизни, не хочешь ее изменить.

Игорь, наконец, что с ним?

Неведомая мне Эльга, двое чужих детей, новый Саша, дом, его работа, все совершенно не задевало, не трогало меня.

Игорь!

Чувства, точно высвобожденные отсутствием сына, сфокусировались на Игоре — внуке и сыне сразу.

Поворочавшись неделю в бессонницах, я принялась за активные действия. Пошла в читалку, позвонила немногим друзьям, выход, хоть и неважнецкий, нашелся: я наняла к Але студентку из медицинского института с питанием, ночевкой, пристойной платой и помчалась в Москву.

Опускаю подробности встречи, я давно не видела Игоря, года три, пожалуй, только фотографии, однако, их тоже давненько не было, и с трудом узнала внука — высокий, выше матери, сухощавый, с лицом, чуть вытянутым, как у отца, но ярким, материнским, и глаза, конечно, ее. Красивый мальчик — и мой и какой-то чужой.

Ласковое детство истаяло вдалеке, он не бросился мне на шею, как прежде, сдержанно поцеловал, взял из рук вещи, стал помогать стягивать пальто. Я смутилась, передо мной был другой человек, однако прикрывать волнение болтовней уже не хватало сил, только спросила:

— Не прогонишь? Приехала пожить к тебе!

— И ты? — он отступил в комнату, смотрел на меня улыбчиво, но неприязненно.

— Что значит «и ты»? Кто-то уже приехал?

— Да просто так, — усмехнулся он.

Просто так ничего не бывает, но и дом сразу не строится, мне требовалось немало терпения, чтобы все увидеть и все понять.

Говорят, для человека лет шестнадцати год равен эпохе. Игорю выпало несколько за один год.

Свой визит я начала с инспекционного осмотра квартиры.

Холодильник был набит едой по крайней мере на семью из трех человек — мясо, всевозможные колбасы, сыры, готовые котлеты по-киевски, пельмени, в нижнем, для овощей, отсеке банки с соками и икрой — красной и черной. Комната как с иголочки, сияет чистотой. Ванна, великолепно отремонтированная, блещет кафелем, громадным зеркалом, возле которого, будто здесь есть женщина, разноцветная вереница шампуней, на стене, рядом с большими, тоже цветными, полотенцами, роскошный, иностранного происхождения, малиновый махровый халат.

Я решила не форсировать событий, а говорить с Игорем осторожно, как бы частями, — сегодня об одном, завтра о другом, — сперва осмотреться, и когда он утром отправился в школу, неспешно взялась за хозяйские заботы. Открыла шифоньер, вытащила носки, майки, рубашки.

Мне хотелось навести порядок, поштопать белье, постирать, ежели надо, но работы не нашла, и это меня поразило. Рубашки чистые, отглаженные, носки заштопаны, грязного ничего не обнаружилось. Гардероб полон вещей — два добротных костюма, замшевый, высокого качества, пиджак, новехонькие английские джинсы.

Да и квартира преобразилась. Когда-то мне казалось, что мои ближние пытаются приблизиться к мировым стандартам, но в ту пору — как давно! — желания расходились с возможностями. Потом дом менялся, я это знала, и в последнее время стал совершенно другим: сменилась мебель, возник стиль. Импортная стенка с баром, с желтым, под старину, стеклом в горке, роскошный голубой диван, мохнатый ковер. Светильники расставлены так, что вечером в комнате уютно приглушенное освещение с яркими точками у дивана да на столе. Ненашенские картинки овеществлены, и хоть ничего плохого в этом нет — одно удовольствие, напротив, — мне видится во всем какая-то выспренность: натянутость, отсутствие простоты, которая так нужна в доме.

Приехала я, как и в первый раз когда-то, без всяких звонков и телеграмм, так что наша встреча с бывшей невесткой произошла, минуя подготовку — и для нее и, главное, для меня.

Замок щелкнул, напугав меня, дверь отворилась, и передо мной явилась Ирина с большой модной сумкой для продуктов, оттягивавшей руку.

Вот и встретились!

Она молчит, взгляд неприятно напряжен, боится меня, моих слов, вопросов. Мое лицо тоже, пожалуй, не конфетка, вряд ли мне удается совладать с чувствами лучше, чем Ирине.

Немая сцена. Как у Гоголя.

У нее большой опыт неискренности, к тому же ей следует избрать тональность будущих со мной разговоров, Ирина восклицает с поддельной радостью:

— Ах, Софья Сергеевна! — Правда, «ах» чуть-чуть припоздало, но ничего, я отвечаю ей в тон:

— Здравствуй, Ириночка!

Мы целуемся как ни в чем не бывало, но я при этом едва стою на ногах: сердце готово выскочить из груди, будто я — мой сын и это мне когда-то изменила Ирина.

Она проходит на кухню, освобождает сумку, доставая отварную курицу в кастрюльке, батон финской колбасы, какие-то мудреные, мной невиданные консервы, апельсины.

Только тут — неправдоподобно для женщины, вот как застит глаза материнская ревность! — я замечаю ее беременность: свободного покроя зеленое платье, туфли на низком каблуке. Смирись, женщина, смирись, оставь свои надежды.

Странное дело, в пору смеяться — когда-то ведь откровенно не любила невестку, жалела Сашу, а теперь готова все простить, лишь бы сошлись, вернулись друг к другу. Ради Игорька.

Но нет, теперь невозможно — вижу собственными глазами.

Вижу размеренные, округлые движения, беременность вернула ей естественность, напряженная гибкость исчезла, взгляд сосредоточен на простом деле, но одухотворен предчувствием материнства. Что ж, надо жить дальше.

— Представляете, Софья Сергеевна, Игорек ничего не ест, — заводит Ирина новую мелодию, — полный холодильник продуктов, а у него нет аппетита, — что-то невероятное, в его возрасте ребята лопают как слоны, растут, но он не ест, худющий, словно спичка, вы его, конечно, видели?

Даже речь меняется у человека, отметила я. Припомнила первое столкновение тогда, на лестнице, — Ирина взяла меня за локоть, решительно повернула к себе и объяснила свою высокую нравственность. Ее фразы были четкими, рваными — короткие вопросы и такие же краткие, будто удары, ответы. Теперь речь лилась — журчливый ручеек! — многословие становилось удобной формой, прикрывающей правду. Как ее расклешенное платье.

Наконец она прошла в комнату, уютно, словно кошка, устроилась в углу дивана.

— Ну, Софья Сергеевна, — сказала она, — мы одни, многое позади, и нам, наверное, следует объясниться?

Вот оно что, объясниться? А стоит ли? Объясняться со мной — пустое дело, я ничего не решаю, да и вообще. Снова всколыхнуть тяжкий разговор с сыном, повторить его, перевернув простыню наизнанку? Простыня ваша, вы ее и вертите, меня не следует посвящать в подробности.

— Я слишком стара для объяснений.

— Слишком стара? — переспросила Ирина. Она как-то осеклась, не ждала такого поворота, опустила глаза. Мы молчали, и молчание становилось тягостным, тишина звенела в ушах.

— Почему ты оставила Игоря? — спросила наконец я. Единственное, что меня волновало в их общих делах. — Бывает всякое, но сын?

— Вы же знаете! Он сам отказался. В этом здравый смысл. — Ирина волновалась, я попала в точку, не сын, не сын, — уверена в этом, — а моральная сторона волновала ее. Пожалуй, не мне первой доказана целесообразность здравого смысла, лишь один он оправдывал поступок Ирины. И Саши тоже, впрочем.

— Здравый смысл состоит в том, — с трудом сдерживая себя, проговорила я, — чтобы у ребенка была мать. Хотя бы мать.

Я пронзительно разглядывала Ирину, пыталась пробраться в ее взгляд, но там отражался лишь свет включенного ею торшера.

— Вы напрасно так воинственны, дорогая Софья Сергеевна, — сказала она вкрадчиво. — У нас с Игорем ничего не изменилось. Я прихожу каждый день. Приношу продукты. Дважды в неделю появляется наша домработница — мне трудно сейчас убирать. Мы следим за его гардеробом, я бываю в школе. Следует ли говорить, что мы оплачиваем квартиру и, кроме того, даем в месяц сто рублей. Пятьдесят добавляет Саша. Наконец, я прописана по-прежнему здесь, чтобы сохранить квартиру за Игорем, до его совершеннолетия.

Она ненадолго задумалась. Наверное, собственная речь казалась ей достойной — мягкой, уверенно-убедительной. Здравой. Чего-то не хватало из сферы морали, и она нашла.

— Ему намного лучше, чем было. Не слышит ссор. Не видит нелюбви. А это не так мало.

Вот ведь как. Плохо, когда ребенок не видит любви. Хорошо, когда не видит нелюбви.


Нашла ли она хоть зерно истины в разговоре со мной? Сумела. По крайней мере, тогда я согласилась с этим, совершив ошибку. Кто бы знал заранее цену наших ошибок…

— Он ведь уже взрослый, — сказала Ирина, — ему будет трудно в новой семье. Моей или Саши, все равно. Новый отец — не отец, кто он? Новая мать — или мачеха?..

Это верно, подумала я. Трудно, слов нет. Согласилась, будь проклято такое согласие… Пусть живет один, раз так повернулась судьба. Думала тогда: выше головы не прыгнешь, обстоятельства!

Всю-то жизнь покорялась я обстоятельствам, подчинилась и этим.

Ирина таскала авоськи, щедро сыпала деньгами, Саша будто соревновался с ней.

В первый же день, едва успела уйти она, как явился сын. Запыхавшийся, ворвался в прихожую — в руке бечевка, на которую, словно сушки, нанизаны рулоны с туалетной бумагой. Увидев меня, обомлел, бросился целовать, радостный сверх всякой естественной меры. Я отстранила его, усмехнулась:

— Даже об этом заботитесь?

Он не услышал иронии, вернее, не захотел:

— Что ты, такой дефицит!

Освободившись от груза, замахал брелоком с ключами, стал спрашивать разные пустяки — как летела, как здоровье…

— Ты что, купил машину? — кивнула я на брелок.

— Да нет, это Эльги, — бойко, не задумываясь, ответил он и тотчас покраснел, устыдившись меня. Он не ошибся, я опустила голову, чтобы не видеть сына: персональный шофер собственной жены? Или осчастливленный дуралей? Кто еще он там, мой бедный Саша?

— И квартира хорошая? — спросила я тоскливым голосом.

— Трехкомнатная, — ответил он, не поняв меня.

— И дача есть?

— И дача!

Все-то у вас есть, дорогие мои, думала я ворчливо, ругая себя за то, что не могу сдержаться, превратилась, поди-ка, в старую хрычовку, ненавистную всем. Но душа моя ум перешибала, не зря толкуют, будто чувство верней головы.

Все-то у вас есть, думала я, только призадуматься, так ничего нет, всем этим ценностям — алтын в базарный день: дунул, и не стало. А в толк не возьмете, глупцы, если что и есть — дорогого, настоящего, незаменимого — так это сын, родная кровь, такое не скоро наживешь, не просто получишь, а потеряешь, так не найдешь. И вы, бедняки, от этого отказываетесь!

Что ж! Жизнь вам судья, она и рассудит. Рано ли, поздно ли, а назначит судный день.

Каким он станет, никто не знает. Может, отвернется собственный же сын, скажет: нет у меня родителей, может, когда вам сиро да одиноко на свете станет, поступит так же, как вы…

Я не каркаю, не вещаю, не желаю зла, только думаю, с судорожным отчаянием и непониманием думаю — неужто так трудно осознать и принять эту простую истину? Так невозможно?

Или знают люди, наперед все знают, а прячутся от самих себя, от долга, от любви, от жалости прячутся, делая вид, будто не для них эти чувства, на которых мир держится.

Когда-то и я подумала глупо — такие ли уж это истины?

Да, да — такие, без них никуда. Нет смысла без них жить. Хвататься за барахло, за имущество всякое, за диссертацию, связи, личное спокойствие, считать, что это и есть высшая мудрость, истина, а любовь, долг — тьфу, пустой звук?

А как же дети, к примеру, памятливость людская, Мария, моя благодетельница, — как же она? Неужто ее жизнь — пустой звук?

А я?

Нет, не так-то просто стереть доброту — этак надо много чего вычеркнуть, забыть, слишком много.

Чего только не коптится в старушечьей голове, да все не скажешь, и некому особенно-то слушать тебя.

Вздохни да промолчи…

В начале июня Ирина объявила мне, что хочет отметить окончание Игорем девятого класса. Я кивнула, не зная, что грядет.

Век живи, век удивляйся. Не такая уж я темная, многое слыхала, многое знавала, друзья были — с разной судьбой, в университетской библиотеке сколько отслужила, но первый раз увидела, что и такое случается.

Я все думала: как же Игорьку это событие отметить? Ну то и то испеку, другое приготовлю — разговор не об этом. Главная дума о родителях, ведь если соберутся оба, старая семья, как-то ведь неудобно, неправдиво, что ли. Игорек расстроится в свой праздник, к чему?

Какая моя тут участь? Думай не думай, без тебя дело катится. И прикатилось. Ни часу я не назначала, ни гостей не звала, а вдруг звонок, на пороге Ирина, за нею здоровенной тушей расфранченный мужчина, ее дипломат. Что делать, думаю, надо быть поприветливей, а они входят этак основательно, снимают обувь, как заведено в московских квартирах, дипломат жмет мне руку, представляется — Борис Владимирович! — хлопает по плечу Игорька так, что тот вздрагивает и вопросительно взглядывает на меня.

Ирина начинает хлопотать, расставлять на столе посуду, Борис Владимирович сотрясает диванные пружины, басит оптимистично какую-то песенку.

Я, грешным делом, подумала, не пришел бы Саша, неудобно получится, еще выйдет какая неприятность, скандал, и, будто нарочно, загремел звонок.

Возник такой момент: звонок, Ирина ближе меня к двери, но глядит в мою сторону, надо сказать, без всякого выражения, а я смотрю на Игоря. У него настроение не поймешь какое — не смурное и не веселое — равнодушно озирается вокруг, и глаза отсутствующие, даже безразличные. Он чувствует мой взгляд, но не оборачивается, ничего не делает, чтоб открыть дверь. Я иду к входу.

За порогом пышнотелая немолодая блондинка с цветами, в строгом, но плоховато сидящем темном костюме. Шагает ко мне, бесцеремонно берет за плечо, притягивает к себе, целует в щеку, говорит приятно вибрирующим властным голосом:

— Саша поднимает груз. А я — Эльга.

Новая жена моего сына уверенно проходит в квартиру, весело здоровается с Ириной и ее мужем, сказывается, она тоже Владимировна, тут же начинают смеяться, оживленно говорить о какой-то ерунде, а я не знаю, куда мне деться, как себя вести.

Бывшие мужья и жены, по всем законам литературы, — вечные враги, привели своих новых жен и мужей, и те чуть ли не лобызаются, — не поймешь, то ли невероятная широта и интеллигентность, то ли безграничное лицемерие. Интеллигентность устраивает их куда больше, и Борис и Эльга пытаются разговорить меня, задают всевозможные вопросы из разных областей жизни, по их мнению, понятных и доступных мне — от погоды до библиотечного дела.

Меня коробит их наступательная вежливость, но постепенно я начинаю разбирать, что они и сами основательно смущаются, прикрывают растерянность болтливостью, такая мода, да и деваться им некуда.

С шумом и грохотом в дверях возникает Саша, не один, с двумя помощниками, шаркая ботинками, они втаскивают громадный короб, это цветной телевизор, подарок Игорю. Я ахаю совершенно естественно — первичная реакция, — в комнате начинается переполох, черно-белый убирают, новый достают, подсоединяют, регулируют — возникает более или менее нормальная обстановка обычной суеты. Я вижу Игоря. Разглядывает зрелище с интересом, похоже, цветной телевизор ему не безразличен, но он не по летам сдержан, и толком не поймешь, что больше его забавляет — подарок или суета вокруг него.

Ирина ахает и охает тоже, будто подарок приволок не ее бывший муж, а добрый друг и старый знакомый, добродушно улыбается, весело напевает, выкрикивает с кухни всевозможные реплики. Наконец телевизор работает, помощники удалились, Саша, переполненный ликованием, разливает по рюмкам, Эльга, как с доброй приятельницей, символически чокается с Ириной — той пить нельзя, — взоры взрослых обращены к Игорю, отец произносит длинный и несвязный тост о благе сына и всех, так необходимых обществу возможных его достоинствах: честности, порядочности, доброте, аккуратности.

Перехватываю взгляд Игоря, идущий по касательной — от отца, под стол, но взгляд закрыт на замок, в нем ничего не прочтешь. Будто говорят о нем — о человеке, которого тут нет. А Игорь приглашен в гости — просто приглашен.

— Спасибо, па, — пресекает он златокудрую речь отца. В рюмке у него сухое вино по случаю торжества, но он отставляет ее, в фужер наливает лимонад. Пьет спокойно, как и следует пить воду, а я вижу, как из-под приспущенных мохнатых ресниц вдруг прорывается стремительный, похожий на удар, взгляд. Сперва на Эльгу. Потом на Бориса.

Уверен, что никто не замечает этого, и прав. Отец и мать жуют закуску, болтают, и если видят сына, то вообще, всего, целиком, в крайнем случае его спокойное лицо. Мгновенный взгляд они увидеть не способны.

Рюмки наполнены, теперь говорит мать. Ее речь куда более связна, чувствуются филологическое образование, диссертация, Сервантес. Но она будто сговорилась с Александром — ее тост не выходит за рамки обязанностей сына — должен, должен, должен…

Игорь по-прежнему озирает окрестности. Точно он приубавил звук в динамике и слушает его скорей по привычке, чем по необходимости. Это ни к чему не обязывает, просто слушает, и все.

Ирина завершает монолог красочным пируэтом из любимого классика испанской литературы:

— Ничто не стоит так дешево и ничто не ценится так дорого, как вежливость, дорогой сынок.

Это не производит на Игоря никакого впечатления — он замер, даже как будто задремал.

— А сейчас! — Ирина лезет в карман своего материнского платья. — Прими этот подарок.

Игорь оживает, глядит с интересом, а она достает маленький блестящий ключик и протягивает сыну.

— Посмотри в окно.

Игорь послушно выполняет совет, и все бросаются следом за ним. В углу двора стоит красный мотоцикл с ветровым стеклом.

Все это явно рассчитано на эффект, Ирина ждет взрыва восторга, но Игорь хладнокровно и без эмоций утвердительно произносит:

— «Ява».

Он оборачивается, целует мать, и я вижу невольную реакцию Саши — улыбается, но как-то судорожно, будто спортсмен, проигравший соревнование.

Игорь целует мать, улыбается ей, потом тянется через стол к отцу, говорит, ни к кому не обращаясь:

— Я богат, как шейх.

Вечером мы остаемся одни.

Любезные родители так внимательны, что уходят, только перемыв всю посуду. Эльга и Борис Владимирович чувствуют себя крайне неловко, искусственность почеркнутой заботы о покинутом отроке становится слишком очевидной, разговоры примолкают, Ирина и Саша стучат на кухне тарелками — она моет, он вытирает, — и я думаю: до чего же дойдет это соревнование?

Наконец дверь закрывается, и я облегченно вздыхаю.

Как можно измотать, изнурить любовью!

Любовью? Игорь не выдержал ее, убежал в магазин за мотоциклетными шлемами, потом, не поднимаясь домой, покатил обновлять свой подарок. Оказалось, он учился на специальных курсах, сдал все экзамены, еще в феврале получил права, которые даются лишь после шестнадцати. Подарок потрясающий, а если прибавить цветной телевизор? Родители купали Игоря в благополучии, это ясно, купали с ярко выраженным смыслом, а он?

Что думал он?

Внук вернулся разгоряченный, розовощекий, швырнул на пол шлем. С порога сказал мне:

— Ба, ты видала? Предки-то как откупаются?

Годы и месяцы я тратила на свои взгляды, выдерживала их, как доброе вино, прежде чем принять за истину, а он одним махом отрезал: откупаются!

Я промолчала, принялась расспрашивать внука про школу. Он отвечал вяло, вдруг сказал:

— У нас в классе девчонка есть, у нее тоже родители разошлись, так она все плачет, представляешь?

Я помолчала, прежде чем ответить.

— Представляю.

— А я считаю, это даже хорошо! — Я с испугом взглянула на Игоря. Он сидел под самым торшером на диване, лицо его было ярко освещено, и я все видела, все, самые легкие перемены. — Будь по-старому, когда бы еще мотоцикл заимел? Или цветной телевизор?

Я хотела прикрикнуть на него, сказать: «Бог с тобой!», но поняла — он не может говорить это просто так. Он меня испытывает.

— Ты так думаешь? — промямлила я.

— А что? Не прав? — глаза настороженно разглядывают меня, в глубине едва заметная хитринка.

— Я всякую истину проверяю тем, — говорю негромко, — что примеряю ее к себе. Смогла бы я так? Не смогла? Лучше мне стало бы? Хуже? Примерь, что выйдет?

Он рассмеялся. Сказал рассудительно:

— Ты, ба, закаленный кадр. Тебя на мякине не проведешь. Но кроме шуток! — Теперь он был серьезен. — Мне нравится мотоцикл, телик — смотри, какой цвет, квартира. Я не чувствую себя покинутым.

— А, напротив, самостоятельным, — перебила я.

— Да! Что тут такого, рано или поздно придется начинать, люди добиваются благ с трудом, — хотя бы родители! — а у меня все уже есть. Потом подарят машину.

Все еще проверяет?

— А когда будет машина? Когда все будет? Тогда как?

— К тому времени я женюсь и от них ничего не возьму.

Я рассмеялась.

— Но ведь после женитьбы, сынок, желаний не убавится, напротив.

— А я женюсь на миллионерше, — наконец-то проснулся в нем ребенок. Только я торопилась. Следующая реплика заставила содрогнуться. — Как отец!

Я молчала, теперь настала его очередь смеяться. Он засмеялся, подошел ко мне, обнял, проговорил ласково:

— Ну что ты переживаешь, ба! Все образуется. Только скажи, почему ты назвала меня сынком? Оговорилась?

Я обхватила его за спину — до плеч не дотянуться, высок, — прижалась к груди, уткнулась носом в холодную пуговицу, и горячая волна захлестнула меня с головой. Слезы катились, точно весенняя капель, я содрогнулась, как несправедливо обиженная девчонка, думая о том, что объятия сына уже давно не трогают меня, а вот прикоснулся Игорек — и готово, жалость затопила меня — жалость, нежность, тоска…

— Ба, — уговаривал меня внук, — ну что ты, ба, успокойся!

— Теперь ты для меня все вместе, — проговорила я, — и сын и внук.

Вот в какое беспомощное существо превратилась я!


Моя душа очутилась в оазисе.

Днем, а чаще всего под вечер на пороге возникали Ирина и Саша, авоськами несли свои дары, я даже в магазин не могла сбегать — разве за хлебом, — и эти минуты не доставляли радости, но зато потом мы оставались с Игорьком вдвоем, и ничто не напоминало нам о катастрофе, ничто.

Телевизор чаще всего был включен, мелькали цветные картинки, но звук мы выворачивали, чтоб не мешал, и говорили, болтали без умолку.

Его душа походила на иссушенную почву, и мои речи становились дождем, влагой, я видела, как даже самые непритязательные рассуждения делают его мягче, улыбчивей, как ждет он этих вечеров и долгих наших разговоров обо всем и ни о чем. Точно хотел разделить мою судьбу, раз своей еще нет, и наши души походили на сообщающиеся сосуды — знания, истории, суждения из моей точно переливались в Игореву.

Однажды я рассказала ему свой сон. Девочка-голоножка, я бегу по каменным плитам в летнем знойном воздухе, который так сладко пахнет расплавленной смолой, — бегу к калитке, возле которой добрый и большой почтовый ящик, распахиваю его, достаю охапку разноцветных открыток, писем, каких-то извещений, ищу посланный мне конверт, не нахожу, никак не нахожу, и тогда через полгода, или год, или даже долгих пять лет мне приходится снова бежать во сне за письмом, посланным — я уверена, — уже отправленным мне…

Игорь выслушал, приутих, сказал, точно взрослый, поставил диагноз:

— Тебя что-то мучает.

Я засмеялась:

— Мучает? Сейчас — да, но ведь было время, когда я была совершенно свободна, как птица, а сон этот снился.

— Значит, — покачал он головой, будто провидец, который знает все, — всегда мучило. Меня тоже мучает. У меня тоже есть сон.

И он рассказал, как идет, маленький, по бордюру, между тротуаром и дорогой, вокруг лужи, но виден и асфальт, ему весело, солнышко отражается в лужах, слепит глаза, и вдруг асфальт исчезает, вокруг, насколько хватает глаз, вода, берега нет, и хотя вода спокойна, а бордюр довольно широк, — две ступни — он знает, что тут глубоко, очень глубоко. Страшно, но кричать почему-то нельзя, надо только идти вперед, это спасет, должно спасти, он начинает спешить и чуть не срывается в воду. Тогда он умеряет шаг, идет неторопливо, но упрямо, а дорожка, эта стенка в глубокой воде все не кончается, и он теряет надежду, теряет надежду…

Я гладила Игорька, трепала его волосы, сдерживая слезы, мне было смертельно жаль внука, но как можно помочь во сне?

— Ты просыпаешься, потеряв всякую надежду? — спросила я.

— Да, меня что-то мучает, я пока не знаю что, но мучает. Как и тебя. — Он повернулся ко мне. Спросил серьезно: — Что же нас мучает?

— Перестань! — проворчала я. — Мне простительно, я старуха, а ты еще слишком юн для суеверий.

Игорь улыбался, кивал головой, потом вдруг предложил:

— А давай я тебя прокачу на мотоцикле!

На мотоцикле? Я замахала руками, запричитала, но он оказался упорным человеком, и через полчаса мы с ним покатывались со смеху. На меня из зеркала глядела старуха в коричневых лыжных шароварах, на носу очки, а голова утонула в красном мотоциклетном шлеме.

Был теплый весенний вечер, всюду полно народу, и от меня требовалось немало мужества, чтобы на глазах у публики пересечь в своем чудовищном виде двор и взгромоздиться на мотоцикл. Но чего не сделаешь ради любимого!

— Я тебе покажу наш мотобродвей! — крикнул Игорь, набирая скорость. — Там пацаны катают своих девчонок, а я прокачу бабушку. — Внук вел мотоцикл уверенно и плавно, и я, сидевшая вначале как окаменевший будда, понемногу расслабилась, даже покачалась по-хулигански из стороны в сторону, ничего не произошло, — с сытым стрекотом машина мчалась вперед. Незаметно мы выскочили на широкий зеленый проспект.

— Смотри! — крикнул мне Игорь.

Смотреть действительно было на что. Нас тотчас обогнали три мотоцикла, и я перехватила удивленные взоры, обращенные на меня. Игорь явно был новичком, но его разглядывали мельком, не уделяя должного внимания, зато я поражала мотогонщиков. Особенно пассажирок. Сначала они просто глядели, то отставая, то обгоняя нас снова. Потом стали переговариваться. Я решила сломать стену отчуждения, и когда новая парочка поехала рядом с нами, разглядывая меня, я выкинула вбок одну руку и громко крикнула им:

— Не уверен, не обгоняй!

Игорь расхохотался, поддал газу, мы рванулись вперед, оторвались от любопытных.

Никогда не приглядывалась к весенней Москве, а оказалось, ее дальние бульвары запружены мотоциклами. Они проносились мимо нас цветными, размазанными скоростью пятнами, устраивали разноголосые спевки перед светофорами, юркали среди машин, и мне становилось страшновато за лихих гонщиков.

Неожиданно Игорь свернул в сторону и понесся к центру. Мелькали знакомые дома Садового, я узнала забор зоопарка, крутой, с ходу, поворот, угол сквера, скамейка. И вот мы стоим возле нее…

Со скрипом — в прямом, не переносном смысле слова — перебираюсь с задней подушки «Явы» в удобное ложе садовой скамьи, озираюсь, и сердце мое, раскачиваясь, начинает бить в набат.

— Ба, — позвал Игорь, — ты узнаешь?

Узнаю ли я? Почти сорок лет прошло с тех пор, как я уехала из Москвы, увозя от тяжкой памяти Сашу и Алю. Сорок, а будто вчера.

Еще бы не помнить!

Но Игорь-то, откуда знает он? Я спросила. Отец, Саша. Однажды, когда Игорь был маленьким, они пошли в зоопарк, и Саша показал сыну дом, где мы жили раньше.

— И ты запомнил? — удивилась я.

— Не только, — ответил он.

Я повернулась к Игорю, он смотрел на меня удивленно и ласково.

— Прошлым летом нашел старика, который вас помнил. — Внук разглядывал меня, словно маленькую напроказившую девчонку, потом сказал негромко: — Ба! Зачем ты скрываешь?

Я складывала буквы ледяным, непослушным языком:

— Им сказал?

Он словно всхлипнул — коротко рассмеялся:

— Нет!

Я молчала, потихоньку приходила в себя. Отступать некуда. Но может ли хранить тайну мальчик?

Тайну? Я берегла ее множество лет. Страдала, бывало, отвергала, сомневалась в ней, ее нужности, и все же молчала, не могла рассказать. Единственно — Марии, сердобольной спасительнице моей, сказала в тяжкий какой-то миг, разделила ношу на двоих. Но Мария жизнь прожила, а Игорь — мальчик.

— Я ведь все знаю, — подтолкнул он меня. — Ты только объясни.

Будто слышит мои сомнения.

Действительно, знает.

— Чур, уговор, — говорю я. — Им ни слова.

— Никому, — отвечает внук, смотрит на меня блестящими глазами, и я вздыхаю: верю ему, как Марии.

Нужна ли безмерная любовь? Уничтожающая все, даже счастье?

Итак, Женя и я, всегда Женя и я, хотя мне выпало появиться на свет четвертью часа раньше.

Мы не близнецы, а двойняшки. Родились вместе, а совершенно не похожи, она в маму, я в отца, — сколько чудес на свете! Может, поэтому, всегда и во всем, сначала — Женя, потом — я. Ну мне, старшей, на роду написано во всем уступать.

Женя, Женечка! Так получилось и во взрослой жизни — ее освещали лучи внимания, сперва родительского, потом окружающих. Бывает, сестры и братья, став взрослыми, не дружат, мы не просто дружили, любили друг друга. Слишком уж многое связывало нас, чтобы дуться друг на друга по каким-нибудь житейским пустякам.

Пятнадцатилетними, ощущая нежное приближение девичества, мы мечтали о необыкновенной любви. Как многое другое, она выпала на долю Жени.

Женечка выскочила в девятнадцать! И когда! В сорок втором. Январь, немцев только отбили от Москвы, лютая стужа, голодуха, а она является поздно ночью. И не одна — за нею чернобровый военный, майор, геройская звездочка. Родители погибли всего месяц назад, от одной бомбы, рыли противотанковые рвы, и мы еще не очухались от горя, плакали вечерами, спрашивали друг дружку, как жить, и вдруг на пороге розовая от мороза Женька — глаза сияют. По праву старшей я хлопотала, как мать, накрывая стол, робея перед героем, мучительно соображая, каким образом вести себя, такая же девчонка, что и Женька, только старше на четверть часа. Мне следовало приструнить Женю, уберечь от необдуманного шага — знакомство длиною в день, и он — Герой, это не только хорошо, но и опасно — избалован славой, а значит, женщинами.

Летчика звали Андрей, он только что выписался из госпиталя, еще прихрамывал, принес с собой спирт, мы праздновали победу под Москвой, и, честно признаться, у меня кружилась голова, когда Женя поманила пальцем от двери. Мы вышли в коридор.

— Сонечка, голубушка, — прошептала разгоряченная Женька, — я выхожу замуж!

— Когда?

— Сейчас, немедленно! И прошу тебя, милая, — ее лицо светилось ликованием, наивностью, чистотой. — Прошу тебя!

— Что ты просишь? — не поняла я.

— Ну пойти, — смущаясь, сказала Женя. — Погуляй, понимаешь!

— Одумайся! — зашептала возмущенно я. — Ты видишь его один день, мыслимо ли, может, у него и семья есть.

— Все равно, все равно, все равно! — смеялась Женя, качая головой. — Ты же веришь в необыкновенную любовь! С первого взгляда!

— Ты пьяна, одумайся! — Я пыталась взять Женю за руку, отвести хотя бы на кухню, уговорить там, в синей предутренней тишине, но она вырвалась, хихикнув, юркнула в дверь, выскочила оттуда с моей шубейкой, кинула ею в меня, воскликнула тихонько:

— Вот увидишь, все будет хорошо, и он любит меня!

Я вышла на мороз, прислонилась к водосточной трубе, разревелась белугой, размазала слезы по лицу и пошла по Москве, Несколько раз меня останавливали патрули — в городе действовал комендантский час, слава богу, что у меня был пропуск — мы с Женькой служили медсестрами в госпитале.

Какая же она, какая, возмущенно судила я. Еще вчера мы не знали, как нам жить без мамы и без отца, и вдруг в такое время — замуж, точно в воду с обрыва.

Я будто споткнулась: может, от отчаяния. Но разве любят от отчаяния? Нет. С Женькой что-то случилось серьезное. Это как стихийное бедствие.

Обиженная сестрой, ее глупой выходкой, эгоизмом и, главное, тем, что такое важное решение она приняла без меня, я вернулась лишь к вечеру, после работы, выяснив в госпитале, что сестра срочно получила отгул.

Меня встретили как царицу — поцелуями, лаской, вниманием.

— Вы нас извините, — взял слово Андрей, добродушно, открыто улыбаясь, — но я ведь завтра возвращаюсь в часть.

Ну вот! Меня просто перевернуло. И я пошла на абордаж.

— Вы женаты?

— Нет! — Андрей смеялся до слез, а я сгорала от стыда, уговаривая себя: между прочим, это еще ничего не значит.

Андрей подсел ко мне ближе, взял за руку, посерьезнел сразу и произнес:

— Соня, вы старшая сестра и должны решить нашу судьбу, я безумно люблю Женю!

Я повернулась к летчику, разглядывала его глаза, пыталась выискать хоть льдинку лжи, но он был строг и серьезен.

— Чем поклясться? — проговорил Андрей задумчиво. — Хорошо. Памятью погибшей матери. Верите?

Что я могла ответить? Кивнула.

Женя и Андрей зарегистрировались в тот же день, и он уехал.

Андрей воевал под Москвой, пользовался геройскими привилегиями, порой появлялся в нашей коммуналке. Есть выражение — носит жену на руках. Андрей носил Женю на руках в буквальном смысле слова до самых последних дней. Больше я не встречала такого в жизни, даже не слыхала — они не сказали друг другу резкого слова.

В октябре родился мальчик. Узнав, что жена в больнице, Андрей вырвался в Москву и забрался по водосточной трубе на второй этаж роддома, прошел по карнизу к палате, где лежала Женя, и кинул ей, сильно испугав, букет кленовых листьев. Я стояла внизу, ахала и охала, а когда в окне появилась Женька, которой еще ни в коем случае нельзя было вставать, заплакала. От страха за сестру, за Андрея, от радости за них.

Андрей повел меня из роддома домой, вытащил бутылку шампанского, сказал серьезно:

— Сонечка, а теперь — за твое счастье!

За твое! Знал бы он, чем обернется мое счастье, хороший, добрый, верный Андрей, человек, рожденный для необыкновенной любви.

Я не раз потом думала: он вышел из сказки, на минуточку выбежал в жизнь, разбился о нее и исчез, совсем не готовый быть здесь, среди обыкновенных людей, сказочный герой, живущий по идеальным меркам.

Он погиб не на войне, хотя война была в разгаре. Через год, когда Женя ждала второго ребенка, Андрей приехал проститься — его переводили на другой фронт, по дороге домой заступился за старуху, у которой шпана отнимала сумочку, его ударили ножом, и он умер в сквере у метро, недалеко от дома, и, на беду, первой об этом узнала Женя.

Когда я пришла с работы, сестра сидела на столе, в зимнем пальто, болтала ногами и напевала:

— Я ма-а-аленькая балерина…

Мне показалось, она тронулась: искусанные в кровь, запекшиеся губы, желтое лицо — горе мгновенно перевернуло ее, сделало непохожей. Но Женя заговорила со мной осмысленно, только чересчур оживленно.

Потом были похороны, почетный салют из винтовок, к нам подходили военные, говорили обязательные слова, но я понимала — все еще впереди.

Женя сжалась, ушла в себя, не говорила даже со мной, только трогала округлявшийся живот, качала головой, и я — уже я — кусала губы. Скоро после похорон Женя вернулась домой совершенно пьяная — ее натужно выворачивало, и я всю ночь провозилась с ней, ставя компрессы, подставляя таз, страдая от одной мысли об ужасном пути, который она может выбрать.

Утром, уходя на работу, возле двери, Женя сказала, успокаивая меня:

— Нет, это не для меня.

Она так постарела, что, когда я привела ее в роддом, врач долго присматривался к седой Жене — я чувствовала, что у него на языке вертится укор — такая старая, и ребенок, — но терпения хватило, и когда стали заполнять графу «возраст» в больничных бумагах, он так и вскинулся на Женю, переспросив с неверием:

— Двадцать один?

Мы внесли домой кулек с новорожденной девочкой, как тяжкий приговор — непойманного бандита и безмерной любви. Было уже известно — родовая травма, Жене предлагали оставить девочку в роддоме, требовалось лишь подписать бумажку, но она отказалась.

Снова нас стало четверо.

Я думала, новое горе утишит старое, вдохнет в Женю жизнь, заставит заботиться о детях, но все оказалось напрасным. Сестра страдала от безмерной любви.

Дети интересовали ее лишь физически — сыт, одет, и ладно, и мне пришлось стать матерью еще при Жене. Я купала девочку, водила мальчика в ясли…

А сестра изредка повторяла:

— Я больше не могу! Не могу!

В то утро она оставалась дома, еще была в декретном отпуске, и когда я с мальчиком отправилась к двери, она задержала меня.

Никогда не забуду этот миг.

Женя точно пришла в себя, прижалась ко мне, погладила по голове, заглянула в глаза и прошептала:

— Ничего не получается, понимаешь? — Но я не понимала, тягостные мысли о заботах дня терзали меня.

— Я пробовала, но не выходит, — просяще проговорила Женя. И поцеловала меня. — Прости!

Я принялась ее успокаивать, уложила в постель, взяла с нее слово немедленно успокоиться и ушла.

Когда вернулась, Женя лежала в той же позе. Я окликнула ее, она не отзывалась. В тревоге я кинулась к ней и отдернула руки: она уже окоченела. Рядом, в кульке, ворочалась и мычала девочка.

Женя достала много снотворного. И ушла от нас.

Думала ли она про Сашу и Алечку? Не могла не думать, но и себя побороть не могла. Волшебная, безмерная, невероятная любовь уничтожила, развеяла в прах Женину жизнь.

Мне предлагали отдать детей государству, я наотрез отказалась, а когда Саша немного подрос и стал чуточку смышленей, я уволилась из госпиталя, собрала нехитрые пожитки и навсегда исчезла из старого дома, чтобы детей не мучила тяжкая память. Алю она не могла мучить, а вот Саша…

Я уехала отсюда навеки, оборвала с домом всякую связь и вот снова возле него.

А привез меня внук.

Мы вернулись совсем другими. По крайней мере я.

Что-то сорвалось во мне, какая-то задвижка, державшая память.

Я многое рассказала Игорю, почти все. Рассказать все невозможно. Все — уйдет со мной, навсегда.

Это все — вот что: я ведь любила Андрея.

Мучительно, горячо и тайно. Сначала испугалась, потом полюбила, проклиная себя. Пыталась погубить свое чувство ревностью к Жене и не могла. Причина одна — мы родились вместе, и невозможно ревновать к половине своего тела. А Женя — моя половина.

Не спорю, мое чувство отличалось от того, какое судьба подарила сестре. Оно было слабее, это бесспорно. И силу ему, пожалуй, придавала лишь его невозможность.

Я любила тайно, мучительно, а когда становилось невмоготу, уходила из дому, ночевала у подруг, не желая видеть даже Женю.

Чувствовали они — сестра или Андрей? Нет. Собственная любовь делала их слепыми. Они не видели, что творится поблизости. И слава богу.

Но когда их не стало, я оказалась перед трудным выбором. Ведь и я была половинкой сестры. А любовь, угасающая без любимого, ничего не стоит.

Нет, выбора не оставалось, это теперь, задним числом, прожив жизнь, я придумала слово «выбор».

Похоронив Женю, я оформила усыновление Саши, удочерение Али, уехала из Москвы. Бежала без оглядки, думая лишь о детях, и там, в милом моем городе, потихоньку обрела покой. Не зря Мария посмеивалась насчет непорочной девы…

Что-то худо мне становилось, худо, голова разламывалась от груза памяти. Я пожаловалась Игорьку.

Он встревожился, уложил меня на диван, взбил подушку, дал таблетку цитрамона.

Я лежала, внук сидел в ярком круге света, который бросал торшер, в центре мишени, и, как я когда-то, маялся неясными вопросами.

— Ба! — сказал он. — И ты их не бросила!

— Чего в этом особенного? — проворчала я. — Без них мне было бы в тысячу раз хуже.

Хуже? Вышла бы замуж, глядишь, нарожала своих детей, испытала бы полноценное материнство, а любовь — в конце концов, разве могу я теперь сказать, что люблю Андрея? Было, но исчезло, растворилось, забылось временем, беспощадным его лётом.

Что же осталось? Долг?

А чем, собственно, так уж постыдно исполнение простых человеческих обязанностей? Плюнула на себя, о себе не подумала?

Но разве мыслимо все рассчитать? Да и нужно ли?

Так вышло вначале, а потом опоздала, пропустила свое, и время такое: после войны женщин много, кому нужна с двумя-то?

Но хватит о себе, хватит. Игорек смотрит на меня вопрошающе, точно не может в чем-то разобраться, я беру его за руку, прошу:

— Только, чур, внучек, никто не должен знать.

— Клянусь! — отвечает Игорь, как когда-то, давным-давно, сказал Андрей.

Он смотрит на меня внимательно, и мне по-прежнему кажется: Игорь о чем-то мучительно думает.

Но он молчит.

Перед сном я долго хожу, переставляю на кухне посуду, успокаиваюсь потихоньку, потом подхожу к Игорю поцеловать его.

Он лежит на раскладушке, укрытый одеялом только до пояса, и я любуюсь его молодым телом — сильными руками, грудью, обтянутой майкой, — она поднимается при вдохе мощно и как-то покойно. Мой юный бог — почти сложившийся человек, физически, во всяком случае, я глажу его по макушке, целую в висок.

И вдруг внук хватает меня за руку. Я вижу встревоженный взгляд, беспокойство, страх.

Страх маленького, беспомощного, одинокого человека.

Он держит меня за руку и говорит с силой:

— Не уезжай, ба!

И столько в этом тоски, отчаяния, что я присаживаюсь на край раскладушки, успокаиваю его, говорю какие-то необязательные слова.

Он замирает, улыбается мне, наконец закрывает глаза.

Я глажу, глажу его руку. Он дышит ровно и спокойно.

Спит.


Как я могла не уехать, ну как? Дома Алечка со студенткой из медицинского, я привязана к дочке навеки, она моя последняя бухта, я — корабль на тяжелом якоре.

И вот настает последнее свидание.

Взрослые в двух машинах, я еду с Сашей и Эльгой на «Жигулях», Ирина с Борисом — в «Волге». Игорь летит перед нами на красном мотоцикле в красном шлеме и красном спортивном костюме — настоящий матадор, оседлавший железного быка.

Когда выезжаем на шоссе, ведущее в аэропорт, Игорь пристраивается рядом, едет колесо в колесо с отцом, машет мне рукой.

— Осторожно, Игорек, — кричу я ему в окно, но он не слушается. Когда приближается обгоняющая машина, он отъезжает вперед, потом пристраивается снова — выходит как-то лихо, неосторожно, я охаю, но Саша смеется, ему кажется — сын соревнуется с ним. Сын не понимает Игоря — мальчик что-то хочет сказать своей ездой: сопровождает кортеж? Хочет, но не может быть рядом?

В аэропорту нам остается мало времени: объявлена посадка. Прощаемся.

Сначала посторонние — Борис и Эльга, дай бог добра и силы, вам она потребуется, милые мои, будьте покойны. Я целуюсь с ними, усвоила столичные нравы, что поделаешь.

Дальше — Ирина. Она уже на сносях, давит меня животом, смеется, надеясь, что этот жест означает родственную фривольность, и мне не остается другого, как неискренне подхихикнуть.

У Ирины ощущение, что я уезжаю успокоенной, умиротворенной. Здравый смысл, кажется ей, убедил и меня, но я гляжу на нее и думаю про другую ее аксиому. Что ж, сейчас другое время, и вовсе не следует афишировать прямолинейные девизы юности — слишком вульгарно для новых времен. А ведь было когда-то: «Любой ценой!»

Любой ценой выходит и теперь, только вот лозунг устарел, требует обновления или камуфляжа, уж как выйдет!

— Не сердитесь, голубушка, Софья Сергеевна, — ласково шепчет мне на ухо Ирина, и в ее шепоте мне слышится снисходительная усмешка: так и быть, мол, старая кляча, видишь, я ублажаю тебя, твое старомодное ханжество, мораль, траченную молью. И даже готова склониться перед тобой — в конце концов ты кое-что сделала для меня, это вовсе не трудно, ведь через минуту ты уйдешь в самолет и мы расстанемся на долгие годы. Если б не Игорь — то навсегда.

— Ты выбрала не то слово, — шепчу ей в ответ довольно ехидно.

— Что делать? — парирует опытная фехтовальщица снова мне на ухо, чтобы никто не слышал. — Их так мало, этих слов.

— Слов много, — шепчу я ей, не желая сдаваться.

— О чем вы там так долго шепчетесь? — смеется Саша, и Ирина говорит громко, чтобы кто-нибудь, не дай бог, не пропустил ее слов.

— Я говорю, что если родится девочка, мы назовем ее Соней!

Удар сразу по двоим — по Саше и по мне.

Меня обнимает сын. Бедный Саша! Но почему, наконец, бедный? Он — богатый, оказывается, не только воля, но и безволие может привести человека к успеху. Не все ведь знают, что этот успех — мнимый.

До свидания, сын! Ты не знаешь, как я хранила тебя от тяжкой памяти. Сохранила! Но для чего? Для того, чтобы ты оставил своего сына?

Я знала, в самолете, потом, когда мне придется не раз обдумать собственные поступки, знала — многое придется перечеркнуть. Вот беда — заново ничего не напишешь.

Мой Игорек! Прижался ко мне, моя кровинка, мой самый родной человечек. Я боюсь, он повторит — «Не уезжай!» — боюсь, потому что не могу выполнить эту просьбу, но он молчит.

— Пока, ба!

Я ухожу по стеклянному коридору для пассажиров, оборачиваюсь, поднимаю руку, приветствуя всех, а вижу лишь Игоря.

Он размахивает обеими руками, и у него над головой образуется красный крест из пересекающихся рук.

Я вижу его, вглядываюсь в ясное лицо мальчишки и понимаю: никакой он не мальчишка, а мыслящий, страдающий человек.

Моя совесть.


Я звонила ему, спрашивала о новостях, говорила:

— Приехать?

— Как же Аля? — спрашивал он в ответ и говорил: — Нет! У меня — полный порядок.

Ирина родила сына, и ей не пришлось отступаться от красивой фразы — облегченно вздохнула, пожалуй. Саша наслаждался автомобилем, собирался будущим летом на юг. Игорь согласился отправиться с ними.

— Как ты живешь? — терзала я Игоря, заранее зная ответы.

— Полный порядок, — отвечал он. А я была уверена: одинешенек.

И вдруг жизнь моя кончилась.

Раздался телефонный звонок, и человек, назвавшийся Александром, — я не узнала сына — сказал, чтобы я вылетала в Москву.

— Что случилось? — крикнула я.

— Игорь…

— Что — Игорь?

— Погиб.

Я принялась стучать по рычажку, зарыдала.

— Кто это звонит? — кричала я. — Что за дурацкие издевательства?

— Звонит Саша, — сказали в трубке, — твой сын. Ты не узнаешь?


Он погиб, врезавшись в тяжелый, груженный песком грузовик. За рулем машины сидел пожилой человек. Увидев красный мотоцикл, он сумел остановиться. Там было круговое движение — вокруг клумбы на перекрестке, мотоциклу следовало уступить дорогу, но он не уступил, а самосвал, видя ошибку мальчика, смог остановиться. И тогда мотоциклист помчался ему навстречу — прямо в лоб.

Игорь хорошо водил мотоцикл, и хотя предполагалось, будто он растерялся по неопытности, я не верила в это.


Несправедливо, когда умирают люди моложе тебя.

Ужасно, когда прежде тебя уходят твои дети.

Немыслимо, если погиб внук, твой мальчик.

Зачем, зачем такая несправедливость?

Все смешалось во мне, и я забыла, кто я такая. Молодая? Старуха? И кто эти люди вокруг меня — безликая, размахивающая руками стенка.

А дети, много детей, откуда они и кто?

Кладбище, желтая глина. Тишине мешают слова — то тихие, то громкие, — подумать бы, сосредоточиться, вспомнить.

— Где Игорь? — спрашиваю я, и меня хватают за руку:

— Тише!

Это женщина, лицо неразличимо.

— Ты — Ирина? — спрашиваю я.

— Эльга.

— А где Игорь?

— Тише!

Знакомая комната, я ненадолго узнаю лица.

Вот они, Саша и Ирина. Я пытаюсь разглядеть их, ничего не выходит. Маски.

Ах, маски! Я припомнила, что в молодости у Ирины было много масок. Одна из них.

Я напрягаю всю свою волю, возвращаюсь в действительность.

Нет, у Ирины жалкое, измученное, похудевшее лицо. Маски потеряны, она осталась голышом — глядит на меня с испугом:

— Как жить, Софья Сергеевна?

Как жить тебе, это не вопрос. Вот как жить мне? Как дожить?

Саша скукожился в углу, худощавое, слезливое лицо его вытянулось оттого, что провалились щеки.

Ну вот! Вы пришли, к чему стремились.

Как эхо, повторяю дрожащими губами:

— Вы пришли, к чему стремились!

Больше не стоит. Достаточно и этого. Остальное пусть вспомнят сами: любой ценой! здравый смысл!

Проклинаю себя, что поверила, будто Игорю трудно привыкнуть к мачехе или отчиму.

Еще одно вертится во мне, но я долго не могу правильно выразить собственную мысль. Наконец говорю:

— Когда человек не нужен близким, он умирает.

— Он так неаккуратно ездил! — плачет Саша. Не понял, о чем я говорю.

— Все равно, старик или мальчик, — продолжаю я свою мысль.

Повторяю отупело:

— Когда человек не нужен близким, он умирает.

Еще думаю про судный день, про высшую меру.

Не приведи господь никому такого! Даже самым великим грешникам!


Помню себя: сижу за столом, ем в мрачной тишине, а одной рукой сжимаю сумку, свой старый ридикюль.

И потом — прижимаю его к груди, на вокзале.

Саша и Ирина идут поодаль друг от друга, рядом с моим вагоном, и хрупкая рука девочки-проводницы отдаляет меня от них.

Я наглоталась успокаивающих, сейчас лягу спать — при мне ридикюль, при мне! — а им оставаться тут.

Никогда не видела у Ирины такого человеческого лица!

Никогда не видела сына таким сломленным!

Я уезжаю, прощайте.


Я просыпаюсь. Колеса гремят на стыках, мешают спать.

И тут я вспоминаю про Алю.

Ее бессмысленное, лишенное разума лицо выплывает из утреннего рассвета.

Я люблю разглядывать Алю, когда она спит. Редкие крапинки веснушек, губы, точно обведенные карандашом, черные стрелы бровей, мохнатые ресницы.

Задумывалась как совершенство, а беда уничтожила всякий смысл существования. Но разве Алечка виновата?

И разве думала, смела, могла я бросить ее?

Человек невиновен, когда его вызывают к жизни.

Человек умирает, если он не нужен близким.


Я приподнялась, откинула штору — за окном кружился белоствольный березняк.

— Алечка! Аля! — прошептала я. — Потерпи немного! Я тороплюсь к тебе!