"В стране полумесяца" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)

II. Кофейня и мечеть

Так рано, что ещё темно, а собаки на улице уже разбудили нас, и мы не можем больше уснуть. Мы высовываемся в открытые окна и ждём. Жизнь уже начинает пульсировать в городе. Оборванцы, лежавшие на скамейках вдоль парка, шевелятся, потягиваются, подымаются. Водоносы и торговцы овощами уже действуют. Кофейни открываются. По мере того, как рассветает, мы различаем пальмовые и кипарисовые рощи. Бледный отсвет на холме Пера[8] вдруг становится сверкающим, — и вот солнце уже над городскими минаретами, солнце и над Золотым Рогом.

Яркая радость пронизывает нас до самой глубины. Всё, что дремало и спало в душе долгой ночью, теперь сразу проснулось. Невозможно дольше оставаться под крышей: гостиница такая большая и не простая, а европейская. Мы знаем, что можно подойти к двери и электрическим звонком вызвать лакея во фраке, но мы не пользуемся этим, а предпочитаем взять назад свои, ещё нечищеные, башмаки и надеваем их. Мы не можем показаться в общей столовой в таком виде, ах, нет: там так много американцев и американок в шелку и золоте, там расхаживают англичане в лакированной обуви, — лучше поискать себе где-нибудь пропитания. Ведь есть же какая-нибудь лавочка, закусочная, какое-нибудь место на рынке, где люди достают себе что-нибудь съедобное.

Улицы быстро наполняются. После прогулки по парку нам кажется, что весь город уже на ногах. Собаки, собаки повсюду; улицы кишат собаками: жёлтые псы, ублюдки. Они так голодны, что взвизгивают, кидаются, грызут друг друга, как волки. И в этой сутолоке бродят лошади, ослы, верблюды и все племена Востока.

Мы входим в лавку, в которой только три стены; четвёртой, обращённой к улице, нет вовсе. Здесь, вдоль стен, на мягких, обитых яркими материями скамьях сидят люди в тюрбанах и люди в чалмах. Они поджали ноги под себя на подушки и пьют кофе и курят. Здесь очень уютно. Многочисленные блестящие медные кастрюли, по-видимому, заключают в себе много вкусного. Сами прислужники ходят тут же и попыхивают папиросами. Так как меня сопровождает дама, то нам указывают место в наилучшем углу, какой остался свободным.

Мы вошли в кофейню, а потому спрашиваем кофе. Никто не выражает удивления по поводу нашего появления, хотя, быть может, в первый раз этот порог переступила женщина. Гости словно сговорились не глядеть на нас. Восточный человек считает ниже своего достоинства обнаружить любопытство. Ми сиживали во многих лавочках на Востоке, где нас угощали кофе и папиросами, и только тогда, когда мы уходили, покончив с делом, хозяин обыкновенно спрашивал: «Откуда вы и куда едете?» — так мало ему было дела до нас.

Кофе подают нам в малюсеньких чашечках, он крепок, как дёготь. Мы делаем так же, как и другие: перед каждым глотком мы предварительно встряхиваем чашку, чтобы гуща попадала в рот. Потом мы опять делаем, как другие: мы слегка опрокидываемся навзничь и уставляемся глазами в потолок, потому что мы пьём мокко[9], — божественный напиток. Мы должны признаться друг другу, что никогда раньше не пивали подобного кофе. Только он слишком сладок для нас. Нельзя ли нам получить его без сахара? Мы подаём знак слуге, но он нас не понимает. «Sans sucre!»[10] — говорим мы. У другой стены сидит турок, который говорит несколько чуть слышных слов слуге: оказывается, что он нас понял. Слуга приносит кофе без сахара. Я встаю и кланяюсь турку, благодаря его; он также кланяется, но не вставая, потом он уже не обращает на нас больше никакого внимания. В сущности, это и есть самая избранная точка зрения; если бы и он встал и поклонился, это было бы безвкусием. И какое ему дело до туристов? Мы — европейцы, мы — варвары, что ему до нас?

Слуга вопросительно смотрит на меня, держа наргиле[11] в руках. Да, я киваю утвердительно и протягиваю руку. Слуга приготовляет всё что нужно, зажигает наргиле раскалённым углём и подаёт мне курево. Мундштук у этой трубки слишком толст, чтобы держать его в зубах, его нужно только брать в губы. И я курю. Но я уже курил по-турецки как в Лондоне, так и в Париже, так что это не совсем ново для меня. Я отдаю трубку, которая мне не очень-то нравится, и закуриваю сигару.

Вот входит труппа музыкантов со струнными инструментами и барабаном. Они входят с папиросами в зубах, устраиваются на полу и начинают играть, покуривая. Музыка эта нам так же непонятна, как и вся та музыка, которую мы слышали в продолжение нашего путешествия; она невероятна, она ниспровергает всё, что раньше слышали наши уши. Вдруг один из труппы начинает делать гримасы и танцевать. Этот старый, почтенный турок в тюрбане уморителен со своими нелепыми прыжками, и по кофейне катятся волны весёлого смеха. При таких обстоятельствах барабанщик желает выкинуть штучку посильнее, — он встаёт и начинает подскакивать всё на том же месте, барабаня при этом изо всех сил.

Тут музыка мгновенно умолкает, и старый танцор останавливается в каком-то вывихнутом положении.

Тогда по рукам ходит жестяная чашка. Мы не знаем цены на эту музыку, которую мы — если можно так выразиться — видели только что собственными глазами, но всё-таки также кладём немножко денег в жестяную чашку. Мы ли или другой кто, во всяком случае кто-то заплатил исключительно хорошо, потому что вся труппа прямо рычит от удовольствия, а старый танцор желает выкинуть что-нибудь ещё более необыкновенное за полученные деньги, — он снова принимается танцевать. Он подходит так близко к нам, что мы принуждены встать и забиться в самый угол, тогда он выполняет ещё один выход. И мы никогда не видывали, чтобы старик так мало щадил себя.

Тут музыканты закуривают по новой папиросочке и уходят. Они никому не кланяются, никого не благодарят; они поиграли, им заплатили, и делу конец.


Но вот начинает сказываться действие кофе: я чувствую приятную истому, меня слегка знобит, руки у меня дрожат. Нам хочется есть. Но здесь нет кушаний. «Poulet»[12] — говорим мы. Тот же турок опять переводит, но слуга улыбается и трясёт головой в знак того, что у них нет кушаний.

Но нам хочется остаться здесь, тут так хорошо, а так как мы при том же утомлены от кофе, то нам не охота двинуться с дивана. «Дай ему маленькую взятку», — говорит моя спутница. И я даю ему взятку. Он виду не подаёт, что в руку его попала хоть какая-нибудь монетка; однако мы видим, что он что-то соображает. Вдруг он принимает какое-то решение, выходит на улицу и не возвращается. Это он пошёл за цыплёнком! — соображаем мы. Но ведь есть и другой слуга, который не забывает нас и подливает кофе в наши чашки. И мы опрокидываемся навзничь, мы — турки, мы глядим в потолок. И головы наши начинают рассуждать:

«Как, в сущности, хорошо со стороны этого народа, живущего так близко от Европы, — так славно оградиться от всякой суетливости!» — думаем мы. Вот лежат здесь двадцать человек на диванах и наслаждаются утренним часом вместо того, чтобы торопиться на фабрику или в контору и корпеть там целый день. Чем живут эти люди? Они сменяются, одни приходят, другие уходят, у всех, как видно, есть время насладиться утром. По-видимому, всё это — люди различного общественного положения, от плохо одетого работника, промышляющего на рынке случайным заработком, до изящного эфенди[13] с рубином на мизинце. Один из них уж во всяком случае щёголь: волосы у него надушены, усы напомажены, одежда у него из тёмно-синего сукна, а на ногах — лакированные ботинки. А ближе к нам, на нашем же диване, сидит ремесленник. Мы опять видели его позднее в его маленькой лавочке на улице; он шляпочник, он расправлял публике старые чалмы. А вот сидит же он здесь, у него есть для этого время, есть возможность к этому. Простому человеку недорого стоит жить в этой стране, — ломоть хлеба, луковица и глоток фигового сока, смешанного с водой, могут служить достаточно сытным обедом для турка. А до работы и по окончании работы сидит он в кофейне. Или он сидит в тени ворот мечети и отдыхает, и отдаётся своей грёзе.

А тем временем западноевропейский социалист с неистовством набрасывается на газету.

Наш слуга возвращается назад с деревянным подносом, полным фруктов. Он принёс этот «завтрак» из лавки. Цыплёнка с салатом нет, а только несколько маленьких сладких печений. Но слуга несёт свою добычу с таким видом, словно он доставил нам всё, чего нам нужно. Ах, он не знает наших северных аппетитов! Пожалуйте-ка сюда бычачью ногу!

Тут мы в первый раз едим сырые, свежие фиги. Фрукт этот не понравился нам: он приторно сладок, противен, без соку и к тому же наполнен мелкими зёрнышками, точно кашей. Нет, фиги у нас дома были лучше, — то лакомство, которое лавочник получал прессованным, в ящиках. Вот это были фиги!

И виноград не такой, как кавказский. Такого, как кавказский, нет больше на всём свете.

Мы расплачиваемся и выходим.

На улице, откуда ни возьмись, выплывает отельный служитель и предлагает быть нашим проводником. Этот ловкач прозевал нас в гостинице, но решил во что бы то ни стало разыскать нас во всём Константинополе, только бы мы не ускользнули от его услуг. И он таки нашёл нас!


Проводник — грек. Он объездил с господами многие страны, янки — его специальность, побывал он и в Америке. Турок это не проводник для иностранца. Он слишком для этого горд, он знает, что его народ обладал высшей культурой, когда Рим был ещё варварским. Проводниками бывают греки, армяне, евреи. Турок бывает лодочником, он гребёт на каике по любому из трёх водных потоков Константинополя, он может быть носильщиком, подёнщиком, но только не слугой иностранца.

Мы ворчим и раздражаемся на своего проводника, но отделаться от него мы не можем. Он говорит, что оставаться при нас его обязанность. После этого мы убеждаемся, что он во всяком случае подаст нам счёт, — будем ли мы пользоваться его услугами или нет.

Он ведёт нас на башню Галаты[14], откуда мы видим город с высоты птичьего полёта. Проводник начинает пояснять нам:

— Ladies and Gentlemen![15] — говорит он, хотя нас всего по одному экземпляру от каждого пола. — Вот Пера, там Галата, там Стамбул, а там Скутари.

Мы перебиваем его и просим пощады. Он никогда не имел дела с путешественниками, так мало интересующимися чем бы то ни было. Но когда мы спускаемся на улицу, он настойчиво продолжает выполнять свою роль проводника и, указывая вперёд, говорит:

— К Софийской мечети![16]

И мы следуем за ним.

Перед входом в мечеть нам дают надеть поверх башмаков туфли, чтобы мы не ступали по священному полу своими нечестивыми подошвами. Мы едва можем двигаться в этой обуви, но всё-таки идём. Это огромное здание, но так как мы уже раньше видали громадные купола и соборы, то нас поражают главным образом не размеры, а тяжесть и величавость архитектуры. Всё производит впечатление массивное и давящее. Там-сям наверху под сводами лежат подвешенные на канатах люди, реставрирующие потолок, и эти люди кажутся маленькими, как дети, так они далеко; но в этом храме нет стройных колонн и арок, а потому, по первому впечатлению, он кажется нам низким.

Все изображения креста всюду тщательно стёрты в этой церкви, которая когда-то была христианской. На стенах теперь начертаны изречения из Корана. Имя Абдул-Хамида изображено золотом по голубому фону. Никакого рода роскоши незаметно, повсюду на стенах преобладает серый цвет, только потом, присмотревшись, мы заметили, что на стенах мозаика. Тут и там попадаются галереи, открытые для мужчин, но недоступные для женщин, — эти помещения предназначены для султана с его гаремом. Когда мы подходим к знаменитому оттиску пальца пророка на столбе, проводник собирается начать свои объяснения. Мы вынуждены быть грубиянами и, чтобы он замолчал, говорим ему, что эта история, наверняка, известна нам так же хорошо, как и ему. Этот чудеснейший проводник мучит нас тем, что говорит очень громко, а тут по углам кое-где сидит народ, которому он, наверно, этим мешает.

— Тише, драгоман! Скажите лучше нам в двух словах, что это за люди сидят там?

— Это студенты богословия.

Мы подходим поближе и присматриваемся к ним. Они босы и худы, имеют утомлённый вид; они разбирают манускрипты. Перед ними лежат книги, они сидят и заучивают что-то наизусть. Это юноши, посвятившие себя служению пророку. Несмотря на то, что наш проводник говорил громко, никто из студентов не поднял глаз, ни один. «Вот это так хорошо!» — думаем мы. Из такого материала действительно могут выйти прекрасные, сильные фанатизмом проповедники, которые не станут лицемерить и вступать в сделки с совестью и лукавить. У христиан обстоит дело так, что священники должны приноравливать своё учение к современности. Они должны не отставать от времени, должны считаться с ним.

Мы обходим Софийский собор вдоль и поперёк, но часто возвращаемся снова к студентам. Так как у нас явилось подозрение, уж не притворяются ли они, зная, что здесь иностранцы, будто они погружены в изучение Корана, — мы попросили нашего провожатого постоять на месте, а сами стали подкрадываться и прислушиваться то к тому, то к другому студенту, чтобы застать его врасплох. Однако все читали. Они читали без перерыва, покачивая головой в такт, как дети, готовящие уроки. Мы долго стояли и наблюдали украдкой за молодым человеком необыкновенной красоты. На голове у него ничего не было, его рубашка и энтори были открыты на груди до самого пояса; у него была прекраснейшая форма головы. Неожиданно, когда мы уже некоторое время простояли неподвижно притаившись, он вдруг поднял глаза, направил взгляд свой прямо нам в лицо и продолжал шептать губами, словно повторяя урок самому себе. Я никогда этого не забуду. Этот горящий взгляд смотрел куда-то далеко, мимо нас; потом он опять погрузился в свою книгу, едва ли даже заметив нас. Если бы мы были хоть королём с королевой во всём облачении, он остался бы столь же равнодушен к нашему присутствию. «Может быть, это перекрёстный свет в мечети мешает ему видеть нас», — думаем мы по своему хитроумию. И мы проверяем: один из нас подходит к молодому человеку, а другой остаётся на месте. Однако мы ошиблись, — свет оказался самым правильным.

Это было просто сильнейшее желание запомнить слова пророка такими, какими они стоят вот тут, перед ним, какими они ослепляют глаза его. И он сидел, и учил их наизусть. И 300 миллионов людей ходят тут по земле с тем же желанием, с тем же стремлением, как и он. Пророк не всегда выражался ясно, язык его прозрения высок и тёмен, — вечен. Но слово его не было принижено до повседневности и объяснено каким-нибудь болтливым священником. Пророка читают и только. И вникают в него.

«Наш» пророк тоже не всегда выражался ясно. Его ученики не понимали Его. А когда они спрашивали Его мнения о высоких и священных предметах, Он давал им ответы, которых они тоже не понимали. Тайна не должна быть понятна, она не для обсуждения. Но если хочешь разрушить, рассеять великие и священные понятия, то для этого следует «объяснить» тайну, сделать её удобопонятной, понизить её до понятия церковной публики, «американизировать» её.


Проводник предлагает нам идти сейчас в гостиницу перекусить. Ни в коем случае, не может быть речи об этом, ведите нас в турецкую харчевню.

— До неё далеко, — возражает проводник.

— Ну так что же, подавайте нам двое носилок, мы желаем совершить этот путь по-турецки.

Проводник направляется с нами к экипажу, запряжённому парой. Без дальних разговоров, приказывает он кучеру везти нас через мост Галаты.

И мы садимся разочарованные.

Мы мечтали о чём-то в роде носилок, сопровождаемых евнухами, с глашатаем, жезлом пролагающим нам путь по улицам. Так, должно быть, и бывает в больших городах Египта. Но тут был экипаж!

Мост необычайно длинен и качается от усиленного движения, словно качели. При въезде мы должны уплатить маленькую пошлину за проезд. Сплошная толпа идущих и едущих движется нам навстречу или в одном направлении с нами. Красные фески пестрят по всему мосту, насколько глаз хватает. Это очень своеобразный вид: голова к голове все в красных шапочках, все в движении, — целый поток, по которому плывут красные маки.

Переехав мост, мы въезжаем в новый квартал. Здесь преобладают тюрбаны. Кучер с удивительной ловкостью лавирует среди этой давки. Мы едем со всей скоростью, какая возможна по состоянию дороги и самой улицы. Мы въезжаем в тихую часть города. Тут сады, маленькие рощи акаций, дома с зелёными решётками на окнах и балконах — мы в царстве гаремов.

— Здесь живёт мать султана, — заявляет проводник. Ни часовых, никакой стражи, простой дом, это и есть дворец — а на нём зелёные решётки. Рядом дворец сестры султана. Опять те же решётки. Подъезжаем к гарему губернатора. Дом этот замок; губернатор богат, у него сорок жён. И наш грек покачивает головой, показывая этим, что его воззрения — воззрения христианина: жена должна быть одна.

Подъезжаем к харчевне. Оказывается, что хитрый грек привёз нас в самый обыкновенный ресторан, который содержат его соотечественники. Учреждение скучнейшее, в европейском стиле, с лакеями в смокингах с атласными отворотами. Но теперь с этим уж ничего не поделаешь; мы сделали, как нам сказали проводник: сели и поели.

Зато мы быстро покончили с этим.

— Что ж теперь? — спрашиваем мы проводника. — Мы опять хотим на волю. А вы можете оставаться.

— Моя обязанность сопровождать вас, — отвечает он. — Сегодня у нас «воющие дервиши». Только сейчас ещё рано, это будет после полудня. А теперь можно посмотреть базар.

И мы едем на базар. «Вот теперь следовало бы, — думаю я, — быть восточным поэтом и воспеть всё это великолепие и погрузиться в арабскую ночь!» Но в базаре нет ничего сказочного, — это целый лабиринт лавок, где продаются всевозможные товары. Лавки с шелками, лавки с драгоценностями являются в то же время и местом сборища гаремных дам, сопровождаемых невольницами. Каждый проулочек в этом лабиринте имеет свою специальность: в одном только ткачи, в другом только рабочие металлического производства, в третьем — мясники и т. д. В одном переулочке с пахучими пряностями мы часто чихаем. У каждой двери стоят открытые мешки со специями, а нагружённые верблюды, только что пришедшие с Востока, подвозят всё больше и больше тех же товаров.

— Чего вы желаете купить? — спрашивает проводник, уже готовый указать нам дорогу.

— Ничего! Абсолютно ничего! — отвечаю я тоном, не терпящим возражения. Тут мне приходит в голову, что нам следует вернуться в гостиницу — там могут быть письма для нас.

Но этот бессовестный человек не оказывает мне ни малейшей поддержки. Мы стоим перед мастерской золотых дел мастера. У проводника самый несчастный вид, — право, это чистая случайность, что он остановился тут.

И мы останавливаемся.

Нужно бесконечно долгое время, чтобы осмотреть всё это, а я тороплюсь уйти.

Но неужели я не нахожу, что этот кофейничек с изумрудным узором очень мил?

О, конечно.

А эта замечательная маленькая булавочка с единственной крупной бирюзой тоже на редкость красива; да она вовсе и не дорога, наверно.

Но теперь я уже совсем уверен, что в гостинице есть письма.

— Мы можем прийти сюда в другой раз, — говорит проводник, видя, что я человек беспримерной стойкости.

С этим я совершенно согласен. Ну, конечно, мы можем прийти опять завтра. И тогда мы придём пораньше до завтрака.

Да, но булавка с бирюзой будет уж, может быть, продана тогда.

— Ого! — говорю я, точно я уже бывал здесь раньше и всё здесь знаю. — Тут тысяча таких лавок, и в каждой по такой булавке, как эта. Но завтра мы первым делом придём сюда.

Благодаря этому обещанию, мне удалось урваться.

Однако я оглянулся на лавку. Она всё-таки была преддверием к сказке. Там были украшения из далёкого мира, в причудливом сказочном стиле, плоды неведомой нам фантазии. И навстречу нам лился блеск от всех камней Востока.