"Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели" - читать интересную книгу автора (Панов Дмитрий Пантелеевич)

Страница третья. Маршрут: Киев-Чунцин

В самом начале путешествия жизнь в довольно бесцеремонной форме напомнила мне, что следует опасаться экспроприации не только со стороны государства, но и отдельных граждан. На станции Симферополь Вера увидела через окно поезда, что на перроне продают русские белые булочки. Я, как верный рыцарь, кинулся выполнять желание молодой жены. Для его реализации в моем кармане имелся большой коричневый бумажник-портмоне, в котором было рублей триста денег, полученных при выпуске с курсов, новенький партийный билет, прочие документы и продовольственные аттестаты. Пока я покупал булочку, предварительно достав деньги из бумажника, где хранил все вместе, по житейской неопытности и расслабившись в замкнутой среде летной школы, опытные симферопольские ворюги экспроприировали у меня бумажник. Удар был оглушающим, но я взял себя в руки и с тех пор всегда прячу деньги и документы подальше, памятуя, что внешний карман — это не свой карман. Добраться до Киева помогла очень авторитетная авиационная форма, а также акт, который мы составили вместе с ребятами, командирами звеньев, с которыми ехали в Киев. Усатые и строгие железнодорожные контролеры в форме только кряхтели, видя эту филькину грамоту, но все же компостировали ее. Я одолжил немного денег на питание, и через сутки поезд, обдуваемый дымом из паровозной трубы, через станцию Фастов подтягивался к Киеву.

Ранним утром в конце июня 1934 года я впервые вступил на землю города, с которым потом у меня будет так много связано в жизни. Мать городов русских еще носила на себе следы всех тех событий и перемен своего положения, которые она испытала за последнее тысячелетие. Удивительный это город. Время здесь спрессовано. Кажется, можешь здесь увидеть, во всяком случае, легко представить, варяжские ладьи, бороздящие синие воды Днепра. Вот она — Аскольдова могила варяжского князя-странника, казалось, не тысячу лет назад, а совсем недавно вступившего под сень вековых лесов, покрывающих киевские холмы. А вон остатки Десятинной церкви, крыши которой рухнули под тяжестью киевлян, спасавшихся на них во время нашествия Батыя. Все в Киеве материально — только потрогай рукой древние камни. А по окраинам Подола еще сохранились домишки, в которых вполне мог в больших размерах употреблять горилку славный Тарас Бульба. Как символ бастиона Православия стоит над Днепром Киево-Печерская Лавра. Как знать, не участвовал ли в ее строительстве кто-нибудь из моих предков? А пройдешься по киевским улицам, паркам — и погрузишься в спокойное очарование русского губернского города, каким он был почти двести лет. Журчат фонтаны, и, кажется, вот корнет шепчет на ушко что-то красавице из Института Благородных Девиц, вознесшегося над Крещатиком. А вблизи Андреевского спуска, кажется, материализуются герои ярких и беспощадных булгаковских книг. Революция не пожалела Киев. Досталось ему и в Гражданскую и в коллективизацию. Но как былинный богатырь, ко времени моего приезда он поднялся и отобрал у имевшего половецкие корни Харькова скипетр столицы Украины. И вокруг него сразу стали группироваться воинские части. В частности, авиация.

Полной грудью я вдохнул утренний киевский воздух. После дороги представители бравого летного состава очень напоминали трубочистов: вся форма покрылась вагонной грязью и паровозной гарью. Старенький дребезжащий трамвай № 8 долго таскал нас по Киеву, уютному городу, улицы которого были застроены невысокими, но нарядными кирпичными домами, утопавшими в зеленых насаждениях. Наконец вся компания вышла на площади имени Третьего Интернационала, что возле Филармонии. Отсюда нам уже подмигнул своей голубой гладью с левой стороны, внизу, старик Славутич. По знаменитой лестнице, увенчанной снизу колонной по поводу дарования Киеву Магдебургского права, мы спустились к Днепру. Пешеходного моста еще не было, и на Труханов остров нас переправили лодочники, потомки тех самых бродников, которые уже почти тысячу лет живут на берегах великой реки, кормясь с нее.

И мы оказались на знаменитых киевских песчаных пляжах. Кое-где были оборудованы мостки-пристани. На пляже нас оказалось человек шесть молодых летчиков и три женщины, две из которых — моя Вера и жена Устименко были беременны. Начинался жаркий киевский день, но прохладные струи Днепра вселили в нас бодрость. После моря речная вода показалась даже холодной. Искупавшись, мы оказались в положении Робинзона Крузо — не было лодки, которая отвезла бы обратно. В конце-концов перевозчик нашелся, и восьмой трамвай, снова поколесив по городу, доставил нас на Соломенскую площадь. Здесь в огромных кирпичных помещениях царского времени, построенных буквой «П» с большим красивым фасадом, сложенным из звонкого кирпича, находился штаб восемьдесят первой штурмовой авиационной бригады. Оттуда нас направили в штаб тринадцатой эскадрильи, на Жулянский аэродром. По дороге мы пересекли кладбище погибших летчиков, где в глазах рябило от пропеллеров. Это впечатление, как и трехкилометровый марш по жаре, не добавило нам бодрости. Самый напористый из нас, здоровяк Устименко, отправился в штаб эскадрильи и нашел командира эскадрильи товарища Качанова. Это был тридцатипятилетний человек небольшого роста, худой, с серыми большими глазами. Нас пригласили в его кабинет, и мы сразу заполнили комнату своей молодецкой статью, а были ребята покрупнее меня, всегда считавшегося крупным мужчиной. Позволю прервать последовательность повествования — на сцене нашего входа в жизнь тринадцатой штурмовой эскадрильи, почтовый ящик 2379. Прервать придется из-за Качанова. Судьба этого молодого генерала показательна в смысле ломки системой людей под себя. Человеческие качества и моральные принципы имели ценность лишь постольку, поскольку они позволяли удовлетворять, порой, самым идиотским требованиям. Качанов был женат на поволжской немке, преподавательнице английского языка на курсах при бригаде, блондинке примерно одних с ним лет. Жили они душа в душу и имели двух детей. Году в 1937-м, ему в категорической форме предложили развестись с «фашисткой». Качанов, демонстрируя лучшие человеческие качества, которые не устраивали систему, всегда охотно работающую с подлецами, которых наплодила массу себе на радость и на горе, отказался. Вскоре его, молодого и перспективного генерала, придравшись к чему-то, разжаловали в рядовые и запретили летать. И думаю, только вскоре произошедшие горячие объятия товарища Молотова с настоящим фашистом Риббентропом, министром иностранных дел гитлеровской Германии, спасли его от лагеря или расстрела и даже позволили дослужиться к 1944 году до старшего лейтенанта в должности штурмана звена. Скажу прямо, летом 1944 года, в июле, на аэродроме Бородянка под Киевом, на котором базировался наш 85-й гвардейский истребительный полк, готовящийся к началу наступления на Львов, я был слегка потрясен, увидев Качанова, которого потерял из виду после его перевода в Липецк, сидящим под крылом одного из бронированных штурмовиков ИЛ-4, присевших для заправки на нашем аэродроме. Честно говоря, я не знал, как с ним разговаривать. Я, тогда уже подполковник, замполит полка, с трудом нашел тон разговора, и Качанов поведал мне свою историю, как летчик летчику, возможно видящимся в последний раз. Не успели мы толком поговорить, как раздался грубый окрик командира звена штурмовиков: «Качанов, ты чего там с посторонними заболтался! Есть расчеты для полета на Белоруссию?» Я думаю, читатель уже понял, что всякого рода хамство было в большом почете, и вроде как признаком геройства в нашей Красной Армии, даже среди офицеров. До дуэлей не доходило, в ходу был телячий принцип: дали — жуй. Качанов побежал докладывать, и вскоре тяжелые бронированные машины взревели моторами и одна за другой ушли по маршруту, помогать недавнему заключенному, маршалу Рокоссовскому проламывать немецкую оборону. Закончил войну Качанов в звании полковника.

Так вот, этот самый Качанов, от которого у меня остались самые приятные воспоминания, встретил молодых командиров звеньев. Я попал в первый отряд. И надо же было, чтобы черт попутал — моим командиром стал Костя Михайлов. Испортил все хорошие впечатления, которые навеял в связи с этой фамилией мой летчик-инструктор на Каче. Любимым словом Михайлова, бывшего до летной школы колбасником на одном из ленинградских мясокомбинатов, было слово «говно», перемежаемое матюками. Костя Михайлов был выше среднего роста, смугл, с отвисшей нижней слюнявой губой и выпученными глазами, постоянно вылазящими из орбит при произношении любимого существительного. «Говном» у Кости были все: курсанты в энгельсовском летном училище, откуда его убрали, летчики и командиры звеньев. Костя вечно приставал ко всем: «Дай закурить!», постоянно блудил во время маршрутных полетов, а попасть бомбой в цель для него было недостижимым свершением. Но уж очень хорошо вписывался, в отличие от Качанова, Костя Михайлов в существующую систему, где матюки и хамство всегда принимались за твердость характера, а твердость всегда заменяла ум.

Пьяница и матерщинник, Костя имел великолепные связи среди таких же пьянчуг и матерщинников, которых в Красной Армии на всех уровнях было пруд пруди. И потому, когда Костю с треском опрокидывали вниз, он всякий раз умудрялся, подобно воздушному шарику, взлетать вверх: выгнали Костю с должности командира отряда — и послали учиться в Липецк на курсы повышения квалификации командиров, а потом перевели на Дальний Восток комиссаром авиационного полка. Вот уж где Костя имел возможность попрактиковаться в матерщине. Но вскоре против него восстал весь личный состав и партийная организация — Костю, за твердость характера, сделали командиром дивизии. Сколько прекрасных людей погибло на моих глазах в годы войны, а Костя, всего три дня поприсутствовавший во время воздушных боев с заведомо слабейшим противником во время разгрома Квантунской армии, упорно, как его любимое дерьмо в проруби, держался на поверхности.

Оказавшись вместе с дивизией в Северной Корее, Костя сначала увлекся футболом: виртуозно матерясь на поле и мотаясь по нему в длинных семейных трусах, он защищал спортивную честь ВВС против корейской команды. К этому времени он был уже генерал-майором авиации. Большая звезда упала на погоны Кости отнюдь не с неба. Каким-то образом, очевидно свинским, Костя добрался до корейских свиней: обычно для их приобретения продавали горючее или обмундирование, а то и другое летное имущество. Костя усердно подкладывал свиней ближайшему и дальнему начальству, прямо на столы. По слухам, корейские свиньи совершали даже межконтинентальные перелеты до самой Москвы. Свинина обернулась звездой и лампасами. В свиньях Костя понимал толк еще со времен своей мятежной мясокомбинатовской юности. Думаю, что именно поэтому в 1952 году, когда я приезжал в Москву по служебным делам, для переутверждения на должность начальника политотдела реактивного центра, то в гостинице ЦДСА, вернее в ее роскошном буфете, баловавшем высший командный состав икоркой, осетринкой и коньячком, конечно же встретил Костю Михайлова, всегда знавшего, где хорошо. Костя шел по просторному залу в сторону буфета, вальяжно болтая маленькой двухсотграммовой бутылочкой, зажатой в руке, как некогда планшеткой на длинном ремне на поле аэродрома в Жулянах. Из нашего разговора выяснилось что Костя, снятый с должности командира дивизии и ставший замом, повышает свою квалификацию на двухлетних курсах в Академии Генерального Штаба.

Я почему-то сразу вспомнил, как в 1936 году Костя завел нас, группу штурмовиков, состоящую из девяти самолетов, поднявшуюся с полевого аэродрома Полонное, что сейчас в Хмельницкой области, в район Винницы и, потеряв ориентировку, долго блуждал, беспомощно разводя руками в кабине и хлопая себя по лбу ладонями. Выглядел Костя настоящим говном. Выручил нашего Костю-блудягу мой приятель и командир Ваня Стовба, вылетевший впереди группы и показавший жестами, что берет управление на себя. У него был прекрасный штурман Воробьев, по дошедшей до меня информации, в войну даже принимавший участие в обеспечении немногочисленных воздушных полетов Сталина. В частности, по рассказам самого Воробьева, которого я встречал после войны, он был штурманом самолета Ли-2, перевозившего осенью 1941 года под прикрытием восьмерки истребителей Сталина в Харьков, проводить, после падения Киева, совещание с обкомовским начальством и военным командованием. Этот факт нигде не упоминается в печати, но я слышал о нем от очевидца. Последствием визита Сталина в Харьков было водружение на трактора наскоро сваренных коробок из листового металла и установка на них пушек. Эта импровизация в духе гражданской войны и кавалерийской романтики конечно не спасла Харьков, который вскоре пал. Так вот, этот самый Воробьев и вывел наш отряд в район Винницы, которую мы скоро увидели по левому борту. Но в зале монументального буфета Костя Михайлов чувствовал себя уверенно. Буфетчица наполнила его шкалик коньячком, и здесь мы столкнулись нос к носу. Костя испустил радостный вопль и, будучи от природы гостеприимным, пригласил меня в друхкомнатный гостиничный номер, который здесь же снимала для него академия, в то время как колхозник получал двадцать, ничего не стоящих, копеек и сто граммов зерна на трудодень. Жена Кости, ленинградка Нина, на которой он женился, желая насолить ее старшей сестре, отвергшей ухаживания, и служившая единственным сдерживающим фактором Костиного нецензурного словотворчества, сварила сосиски и подала вареную чищеную картошку.

С доблестным генералом, не побывавшим ни разу в бою, зато стремительно делающим карьеру, что вообще характерно для нашей доблестной армии, где чем дальше человек от линии фронта, тем больше ему почета, мы распили его шкалик, а потом я сходил в буфет уже за бутылкой коньяка, как помнится, армянского и как помнится (сообщаю для любопытных, интересующихся ценами того времени) стоящего семьдесят рублей. Еще для любителей статистики: полковник, начальник политического отдела реактивного центра, что примерно приравнивалось к корпусу, я получал пять тысяч четыреста рублей, из которых на займы и взносы уходила примерно половина.

Я не удержался и поинтересовался у Кости, торговал ли он свиньями с территории дружественного государства. Его жена Нина ахнула: «Костя, он все знает!». А Костя пристал ко мне с вопросами об источнике информации. Им был начальник политотдела дивизии, где служил Костя, еврей, полковник Цюник, которого я, конечно, не стал выдавать. Пришлось сплести Косте о директиве, прошедшей по войскам в связи с его деятельностью. Костя отрицал ее наличие и принялся проклинать политработников, видимо что-то почуяв, а потом предложил мне подраться. Я объяснил свинскому генералу, что драться не могу, поскольку завтра мне предстоит встречаться с начальником главного политического управления генерал-полковником Желтовым и хорош я буду на утверждении своей должности с синяком под глазом, хотя в своей конечной победе над Костей совершенно уверен. Мы еще немного пошумели и расстались без драки. Таков был Костя Михайлов, довольно типичный генерал непобедимой армии.

Но я отвлекся — всему мною рассказанному еще предстояло осуществиться. А в 1934 году наша авиаэскадрилья состояла из тридцати одного самолета Р-5 и была разбита на три отряда: в каждом по десять самолетов, и еще машина командира эскадрильи. Отряды, в свою очередь, подразделялись на звенья из трех самолетов. В звене, которое я принял, были летчики: Григорий Гавриленко, небольшого роста донской казак, худощавый с кривыми ногами и неизменным черным чубом, мой однокашник еще по Качинской школе, отлично летавший в любое время суток, прекрасно бомбивший и стрелявший по мишеням, и небольшого роста плотный пилот Стеганцов, обладатель шапки кучерявых волос, тоже отличный летчик и хороший человек, с которым мы, уже в Киеве, в шестидесятые годы поднимали рюмку в его кирпичном особняке на улице Краснозвездной. Стеганцов закончил войну командиром бомбардировочного полка, а Гавриленко во время войны заболел и после ее окончания перешел в сельскохозяйственную авиацию, где, по рассказам его друга Корниенко, чуть не погиб в легеньком самолете, перевернутом при посадке мощным порывом ветра.

Этих ребят — своих ровесников — я вспоминаю с теплотой. Летали мы отлично и скоро завоевали репутацию лучшего звена в отряде. Даже чисто внешне я, крупного телосложения, подходил для ведущего моим, небольшого роста, парням. Мы прекрасно понимали друг друга в воздухе и по-доброму общались на земле, что, в свою очередь, очень помогало в воздухе. Года через два нашей дружной летной работы я был сурово наказан за хорошее отношение к товарищу. Во время очередной аттестации написал Стеганцову прекрасную характеристику, которую он вполне заслужил, и рекомендовал его к выдвижению на должность командира звена. Отдел кадров подловил меня на этом, и Стеганцов был назначен командиром звена в десятую бомбардировочную бригаду в городе Белая Церковь, оснащенную двухмоторными бомбардировщиками СБ-1. Скоростной бомбардировщик-1 развивал скорость до четырехсот километров в час и брал одну тонну бомб, обычно десять бомб по сто килограммов. По тому времени это был самый современный и перспективный самолет. Впрочем, как и все остальные наши бомбардировщики, не прошедший проверку войной. Бригадой командовал мой земляк — кубанский казак Тимофей Тимофеевич Хрюкин, уроженец станицы Привольной, что в тридцати километрах от Ахтарей, родом из тех самых Хрюкиных, вместе с которыми Пановы пробивались и устраивались на Кубани. Хрюкины растворились среди казаков, дав казачьим родам свою фамилию, а Пановы, будучи людьми менее воинственными и не любившими шума и грома, остались иногородними. Не исключается, что мы с Хрюкиным, в составе восьмой воздушной армии, которой он командовал, а я провоевал от Сталинграда до Крыма в течение двух лет, были даже дальние родственники, но он всегда держался на расстоянии, лишь спрашивая время от времени, откуда я родом, будто не мог запомнить. Только как-то раз, на Военном Совете восьмой воздушной армии, где решался вопрос о награждении меня орденом Красного Знамени в 1943 году, рассматривая реляцию — наградной лист, по словам начальника политотдела шестой Донской истребительно-авиационной дивизии подполковника Алексея Дороненкова, рассмеялся и признался: «Мой земляк!» Уже в то время Десятая Белоцерковская бомбардировочная бригада, которой командовал Хрюкин, была на отличном счету в ВВС Красной Армии. Именно в эту бригаду, не без сожаления и дурных предчувствий, провожал я своего приятеля и хорошего летчика Стеганцова, который еще и через тридцать лет все называл меня «командир». Нет в армии ничего крепче стереотипов.

Мои дурные предчувствия оправдались: вместо Стеганцова в мое звено дали пилота родом из-под Нижнего Новгорода, лейтенанта, хорошего летчика, но заядлого пьяницу Сашку Какухина, который очевидно считал, что воинское звание «лейтенант» обязательно расшифровывается как «лейте нам!» Хлебнул я с Сашкой, которого, оказывается, мне послали на перевоспитание в связи с моими педагогическими способностями, горя. Стоило Сашке выбраться из кабины самолета, как от него сразу начинало разить спиртным. Как я позже выяснил, он таскал в планшете рядом с картами грелку с водкой и напивался, стоило мне отвернуться. Поначалу все это носило для меня, незнакомого с изобретательностью пьяниц, прямо-таки мистический характер: Сашка вылетал в полет совершенно трезвым, нормально приземлялся, а уже через пять минут не держался на ногах.

В конце-концов я обнаружил Сашкину хитрость и положил ей конец. Сашка принялся напиваться дома, принимая такие дозы, что хватало на целые сутки. Не один раз я ходил к нему домой в маленькую белую хатку недалеко от Соломенского моста, где Сашка жил с женой, маленькой черненькой женщиной, которую нашел здесь же. Сначала Сашкина жена помогала мне стыдить и урезонивать отважного пилота, объясняя, что нехорошо являться на предполетную подготовку пьяным, а на полеты с похмелья. Но потом Сашка и жену сагитировал, и они принялись пить вместе.

Последняя точка в летной карьере Сашки Какухина была поставлена в мое отсутствие. Летом 1936 года Костя Михайлов, как обычно, организовал полный бардак с отпусками: вместо того, чтобы отпускать людей звеньями, выдергивал хаотично, то командира звена, то летчика, переформировывая и перемешивая звенья. Получилось так, что я ушел в отпуск, а Какухина определили в звено моего приятеля Александра Арсентьевича Чайки, не знавшего планшетных хитростей вечно мучимого жаждой Сашки. В составе звена Какухин вылетел в район Броваров, возле которых имеются знаменитые Колпинские болота, глубина торфа в которых достигает двадцати метров, — уже много десятилетий этим торфом удобряют зеленые насаждения города Киева. Весной, во время разлива Днепра, Колпинские болота покрываются водой, которая раньше служила местом отдыха для неисчислимых стай водоплавающей дичи. Летчики-штурмовики, скучавшие в полете, да и желая потренироваться на низких высотах, опускались метров на десять-пятнадцать и вспугивали дичь, поднимающуюся целыми тучами. Сашка, как выяснилось, налакавшийся уже в полете, не рассчитал высоту, и резко поднявшиеся утки, по которым он пошел молотить деревянным пропеллером, сломали его. Самолет резко пошел на посадку прямо на воду. При соприкосновении колес с болотной жижей, покрытой водой, самолет совершил скоростной капот, иначе говоря, перевернулся. В момент поднятия хвоста самолета из задней кабины как из катапульты, вылетел штурман, молодой и сильный парень. Он, пролетев метров девяносто в воздухе над водой, шлепнулся в болотную жижу, оставшись целым и невредимым. А Сашка, привязанный ремнями в первой кабине, оказался в пиковом положении: висел вверх ногами, захлебываясь в болотной жиже по мере погружения в нее самолета. Неустрашимого алкаша спасли рыбаки, к счастью бывшие поблизости. Конечно, его пришлось списать с летной работы. Но Сашка не упал духом и, наладив связь со священнослужителями, пристроился на глазах заказчика отливать из золота и серебра, при помощи маленькой вагранки, отличные крестики и серьги. Сашка отлично зарабатывал и при этом имел весьма благополучный вид. Где-то пересидев войну, этот авиационный левша был погублен бутылкой уже в пятидесятые годы. Конечно, можно было попробовать лечить его по методу командира первой эскадрильи сорок третьего истребительного полка Евгения Петровича Мельникова, которому в 1940 году понасылали в эскадрилью не летчиков, а мелкой шушеры и пьяной рвани. Летали они очень плохо, часто бились, зато находили водку или самогонку даже в самой пустынной местности. Эти, как на подбор, небольшого роста пилоты напоминали мне блудливых котов. А уж на летнем аэродроме у села Брусилово, что на запад от Киева, на лагерных летних сборах бедный Мельников и его комиссар Петя Скляров, носивший прозвище «Квасник» (до летной школы торговал квасом в родном Харькове), с этими любителями дурмана чуть с ума не сошли. Они «прорабатывали» их днем и ночью, а пилотяги все равно напивались в стельку. Один из них, вылетев в зону для высшего пилотажа, по пьянке не справился с управлением самолетом И-16, попал в плоский штопор и штопорил до самой земли, пока не расшибся вдребезги вместе с самолетом. После этого случая командование эскадрильи решило принимать чрезвычайные меры.

В один прекрасный вечер сквозь брезент палатки по соседству до меня донеслись странные звуки: смачное покряхтывание как при рубке дров и мычание со стоном. Заинтригованный, я, тогда уже комиссар эскадрильи, только что прибывший из Китая, заглянул в палатку соседней эскадрильи, и оказалось, что по обмену опытом воспитательной работы. Мельников и Петя-«Квасник» отловили одного из своих пьяных бродячих котов, привязали его руки к кровати, спустили штаны, после чего Петя заблокировал ноги, а Мельников принялся пороть командирским ремнем по голому заду, вкладывая в эти удары всю боль своей покалеченной в работе с личным составом авиационной души. Командирский ремень летал по палатке, оставляя багровые полосы на ягодицах летчика-пьянчуги. Мельников ограничился двадцатью пятью ударами, предупредив наказуемого воздушного бойца о том, что в следующий раз он получит пятьдесят ремней. Но думаю, что даже такие методы не спасли бы Сашку Какухина. Да и производили они на меня тяжеловатое впечатление. Еще недавно русские офицеры вызывали друг друга на дуэль за неосторожно брошенное слово, честь офицера была порукой боеспособности армии. А сейчас выпоротый офицер РККА торопливо подтянул штаны и поспешил ретироваться. Чего же ожидать от такого удальца в бою? Ведь ставить свою жизнь на карту может лишь человек, имеющий представление о чести, выкинутой в Красной Армии на свалку за ненадобностью, как не вписывающуюся в систему. А что же творилось среди солдат?

Но я немного забежал вперед. Отвлечемся на половину странички от рева моторов, мигания бортовых огней во время ночных полетов и вернемся к моим, как принято говорить, личным делам.

Итак, летом 1934 года, почти без копейки в кармане, зато с беременной женой на руках, молодой командир звена бродил по авиагородку, расположенному на Соломенке, и искал свободную комнату. Авиагородок был застроен капитальными домами с высокими потолками и большими окнами, где жило бригадное начальство, а я искал комнату в недавно построенных домах — четвертом, пятом и шестом, где кубатура была поменьше, а на три комнаты, а значит и хозяйки, имелись всего одна коммунальная кухня и коммунальный туалет. Говорят, что это была не только экономия средств, но и своеобразная политика приобщения к коллективному образу жизни, на идиотский манер жрецов общежития, живущих в кремлевских дворцах. Эти квартиры, где жили самые разные по служебному положению и интересам люди, частенько превращались в настоящий ад: ссоры и склоки, особенно на кухне, были обычным делом, а вонища из уборной могла сравниться только с запахом ядовитых веществ, которыми заправлялись ВАПы и ЖаПы — баки, устанавливаемые на плоскостях штурмовиков для обливания противника отравляющими газами и зажигательной смесью. Но если к этим приспособлениям, предназначенным для химической войны, которая тогда была у всех на слуху, как сейчас ядерная, мы подходили в специальных резиновых костюмах и противогазах, то в коммунальный туалет, чистить который никто не хотел, приходилось заходить надевши калоши — ведь нередко ступали по моче.

Но даже такие условия жизни были для нас, поначалу, вершиной мечтаний. Никаких ордеров тогда не выписывалось, отношение к жилью офицеров Красной Армии, было сугубо монгольское, кто что сгреб. Руководствуясь этим принципом, я обнаружил на третьем этаже шестого дома комнату, откуда собиралась выезжать на Дальний Восток семья офицера. В то время, сразу после переезда украинского правительства в Киев из Харькова, происходила большая смена воинских частей вокруг новой столицы Украины. Нужно было немножко подождать.

Перемещение столицы официально объяснялось тем, что теперь мы сильны и уже не боимся угрозы со стороны западных соседей-поляков, которые считались главным врагом, и можем перенести столицу в древний Киев, находившийся ближе к советско-польской границе. Следует сказать, что поляки действительно задирались не по уровню и возможностям, что является, впрочем, их национальной чертой. Таковыми были политические и военно-геополитические маневры. А я совершил свой маневр: временно захватил девятиметровую комнатушку на первом этаже, которую занимал сверхсрочник, имевший жену и квартиру в Киеве на Чоколовке. Не спасли бедного сверхсрочника и два чемодана, в одном из которых были трусы с майкой, а во втором стоптанные башмаки. Следующим маневром было мое перемещение в восемнадцатиметровую комнату в первом подъезде на третьем этаже, где мы соседствовали не с дворником, как в девятиметровке, а с ребятами-офицерами, политруком автороты Овчаренко и летчиком-холостяком. Комнатка была солнечная и теплая, но получил я ее через два года после приезда в Киев. А пока нужно было меблировать комнату на первом этаже, где мы соседствовали с дворником. Вопрос осложнялся тем, что после симферопольского происшествия в моем кармане было пусто. Я обратился к начфину бригады, а он направил меня к Качанову, который наложил на уголок моего рапорта резолюцию — выдать месячное жалование вперед. Вскоре я получил в кассе двести двадцать рублей. Распределив это богатство по статьям расходов, я совсем приободрился. Из Качи мне без всякой задержки выслали дубликаты украденных документов, а месяца через четыре партийное бюро эскадрильи постановило выдать мне новый партийный билет. Начальник политотдела бригады вскоре вручил мне его. Против этого был только Костя Михайлов, который, шлепая слюнявой губой, все бурчал по поводу того, что я раззявил рот, хотя сам Костя был выдающимся ротозеем.

Кстати в связи с Костей может возникнуть вопрос: почему я так часто пишу о проходимцах, а хороших людей упоминаю мимоходом? Во-первых, таково свойство добра, которое воспринимается как должное, а во-вторых, мне пришлось жить в такой системе, которая в автоматическом режиме, выталкивала наверх проходимцев и топила порядочных людей. Всякая деспотия — царство подлецов. А уж деспотии хуже той, в которой мы жили, трудно даже придумать. Итак, в моем кармане зазвенело и зашелестело. Бодрым строевым шагом я устремился на знаменитый киевский Евбаз — Еврейский Базар, шумевший в те годы на месте нынешней площади Победы. Это был уникальный рынок, состоявший из бесконечных рядов деревянных крашеных рундуков. Несмотря на все усилия экспроприаторов задавить частную инициативу, с евреями не так легко было справиться, они умудрялись внедрить дух предпринимательства и частный интерес даже в до предела зарегулированную государственную торговлю, разрушая ее изнутри, как червь яблоко. Всякий киевлянин знал, что если очень нужно — иди на Евбаз. Торговцы, среди которых действительно было много евреев, рубили мясо, продавали ржавые железки и гвозди, всевозможных сортов рыбу, новую и ношенную одежду, разнообразные овощи, кровати и другую мебель, словом все, что нужно человеку для жизни. Были бы только деньги, которые тогда еще не потеряли свою цену и пускались в оборот скупо. Печатный станок еще не набрал бешеных оборотов, приведших нашу экономику к краху в начале девяностых.

Система торговли на Евбазе была такова: даже если какой-то продавец отказывал тебе, не имея нужного товара, из-за соседнего рундучка выныривал некто очень услужливый с большим носом и вытаращенными от усердного желания помочь глазами. Прижимая лодочкой руку ко рту, этот некто интересовался, в чем нуждаешься, и предлагал следовать за ним.

Нашелся и у меня такой благодетель, низенький, толстенький, подвижный как шарик ртути, рыжий еврей лет сорока. Подобно Тарасу Бульбе, приехавшему в Варшаву выручать Андрея, я устремился с ним вверх по улице Менжинского, петляя среди старых гнилых домишек и вековых деревьев. Сманеврировав между двумя помойками, мы оказались в гнилом дощатом сарае. Но именно это неказистое строение оказалось пещерой Аладдина. Мой спутник сразу определил мою судьбу и потребности. Ни о чем не спрашивая, сообщил детали моей биографии. Наговорил мне массу комплиментов, если верить которым более красивого, умного и перспективного офицера он в жизни не встречал. С похвалой отозвался о моей жене, которой сроду не видел. Он изучил весь список товара, который мне требовался, составленный совместно с Верой в наших девятиметровых хоромах, и уточнил детали: сколько чего для первого, сколько чего для второго и третьего. Если я колебался, он сразу же советовал мне, причем таким образом, что возразить было практически невозможно.

Выяснив, что моя жена беременна, он предложил мне хорошее оцинкованное корыто. Словом, я, лопуховатый славянин, оказался в руках человека, представляющего вековую традицию восточной торговли, идущую от древних египтян и финикийцев. Из каких-то зашарпанных ящиков появилось все то, чего и близко не было в государственной торговле: новенький примус, корыто для стирки белья и мытья ребенка, штук пять кастрюль, вложенных одна в одну, керамические тарелки разного размера, кофейник и чайник, ложки и вилки, поварка, граненые стаканы, три сковородки — как объяснил мне мой продавец и подошедшая к месту торговли его жена, полная еврейка, сковородки нужны для разных видов пищи, а к ним совершенно необходимо кухонное полотенце.

Таким образом, я решил вопрос об устройстве домашнего хозяйства. Я даже перевыполнил план, взяв пятнадцать предметов вместо пяти, указанных в списке, всего на сорок рублей. И не скажу чтобы меня ободрали. Думаю, что прибыль, полученная от этих торговых операций моим продавцом, имевшим, конечно, доступ к государственным торговым базам, была вполне умеренной — рублей десять. Как объяснил мой продавец: ему тоже нужно жить, хотя он знает, что я молодой и мне трудно, но у меня все впереди. Подбодренный таким образом, я в недоумении остановился у двух больших узлов, в которые были связаны мои вещи. Но система была отработана. Еврей привел двух грузчиков: здорового украинца хулиганского вида и еще одного еврея, который ничего у меня не спрашивая, сразу же заявил, что переноска вещей до авиагородка будет стоить по рублю на брата. У них уже были приготовлены сумки и веревки. Они сложили мои вещи и закинули себе на горбы. Через час вся эта утварь уже предстала перед требовательным взором молодой жены.

С тех пор Евбаз выручал меня не раз. И мне нравилось бывать там. Во-первых, приобретались, пусть и немного дороже, нужные вещи. Во-вторых, это всякий раз был маленький театр, совершенно бесплатно и с истинным вдохновением разыгрываемый живыми и наблюдательными евреями-хозяевами Евбаза. В-третьих, торговля шла на еврейский манер: тебя стремились всячески обласкать, культурно обойтись, помочь и подсказать, дать совет, спускали цену, чтобы не слишком ободрать, и обеспечить постоянное сотрудничество. Так и получалось, по приглашениям торговцев я приходил к ним с друзьями. Эта манера очень отличается от славянской и заставляет вспомнить призыв Ленина — учиться торговать. А наш брат-славянин в основном представляет торговлю как возможность надуть, подсунуть некачественный товар, не выполнить свои обязательства, и, часто-густо переругавшись между собою, работники какой-нибудь торговой точки славянского происхождения, начинают писать друг на друга доносы, хором садясь в тюрьму, проклиная при этом хитрых евреев, ободравших всех на свете, берущих каждый день понемножку, в отличие от славян-рвачей. Словом: если в речке нет воды, значит, выпили жиды, если в речке есть вода, значит жид поссал туда.

К сожалению, это любопытное разноликое племя, цепко хранящее вековые традиции, вскоре почти полностью исчезло со страниц истории Киева. Не знаю, в какую очередь запускали немцы в Бабий Яр моего продавца и его жену с детьми, но суровая правда такова, что судя по всему так оно и было. Пришлось жить во времена, когда только и успевал замечать, что солнышко светит по-прежнему, а с лица земли исчезли, по каким-то, порой не понятным признакам сотни тысяч, а то и миллионы людей. Нет больше Евбаза, давно нет его хозяев. На этом месте, ставшем свидетелем их трагедии, воздвигнут цирк, где каждый день смеются новые люди.

Всякий раз, проходя по асфальтовой площади возле цирка, я будто снова слышу разноголосье Евбаза и вижу его людей, среди которых и я, в шинели с голубыми петлицами и птицами разного размера, молодой — двадцатипятилетний. Эти три года, с 1934 по 1937 годы, смело могу назвать лучшими годами моей жизни.

Здесь же, на Евбазе, мною была приобретена металлическая рама кровати и такие же спинки. Голодный студент за два рубля помог мне притащить эти металлические конструкции в авиагородок и попросил поесть чего-нибудь. Вера покормила его кубанским борщом с куском мяса, и он, вдохновленный, еще за три рубля притащил с Евбаза матрац к кровати. Парень был совсем истощен недавно миновавшей жестокой голодухой. Порой думаю, как сложилась его судьба? Может вышел в большие инженеры или академики, а может погиб в киевском ополчении или во время оккупации. Пока он тащил мой коричневый матрас на спине, то несколько раз отдыхал, вытирая пот со лба худой рукой. Сам недавний студент, я ему сочувствовал, но не тащить же матрац офицеру при полной форме, а гражданской одежды у меня не было. Был приказ, запрещающий офицерам носить в руках что-либо другое, кроме портфеля или чемодана. За авоську с картошкой можно было оказаться на офицерской гауптвахте. Здесь же, на Евбазе, я приобрел этажерку для книг, сплетенную из лозы, на полках которой заняли свое место труды Сталина, Льва Толстого (трудно представить двух более несовместимых авторов, но как-то уживалась в нашей жизни проповедь непротивления злу насилием и проповедь самого свирепого и кровавого насилия), недавно вышедшие тома «Тихого Дона», которым все тогда зачитывались и который, конечно, не был бы опубликован, опоздай на год-два и не попади в золотой фонд советской литературы, изымать из которого было не совсем удобно. На полках, конечно, стояли книги Фурманова и Серафимовича, Уставы и Наставления Красной Армии. Вскоре пришлось приобрести сплетенную из лозы детскую коляску. У нас родилась дочь Жанна, которая печатает сейчас эти строки, называемая в семейном обиходе Садуль в связи с приездом в Советский Союз постоянного корреспондента французской газеты «Юманите» Жака Садуля, материалы которого постоянно цитировались в передачах московского радио, хрипевшего из картонного рупора громкоговорителя, похожего на сковородку, висящего на стене в нашей комнате. Наличие радиоприемника почему-то наводило сразу на мысль о врагах народа. Французский колорит, связанный с политическим сближением СССР и Франции в те годы, прижился в нашей семье. Нам бы еще французские свободы, кроме колорита, о которых я с упоением читал в книгах о трех французских революциях. Особенно возмущал меня расстрел коммунаров представителями буржуазии, в частности генералом Тьером.

О своих собственных бесчисленных расстрелах говорить было не принято. Стукачей становилось все больше. Даже меня дважды пытались завербовать, но я открутился. Вызывали в особый отдел бригады, где еврей лет пятидесяти, с двумя шпалами, батальонный комиссар, сообщил мне, что у Ленина есть лозунг: каждый коммунист должен быть чекистом и наша бдительность — это наше острое оружие. Я интуитивно понял, что нужно врубить дурачка и, выпучив глаза, сообщил, что ничего о такой ленинской установке не знаю. Кстати, это было правдой. Особист принялся ласково уговаривать меня, объясняя, что и услуги-то требуются мелкие: сообщать кто, где и что скажет лишнее. На раздумье мне дали две недели. По истечении этого срока я сообщил ласковому еврею, что коммунист всей душой, но чекиста из меня, очевидно не получится: труслив, несообразителен, редко бываю в подвыпивших компаниях, да и очень занят летной работой. С меня взяли подписку о неразглашении этих бесед в особом отделе, да и оставили в покое. Вторично мне предлагали стать чекистом, но уже на профессиональной основе, в 1955 году, к моменту окончания курсов начальников политотделов дивизии в Перхушково, под Москвой. К тому времени Хрущев потребовал вычистить из органов всех кровожадных сталинских чекистов и набрать, желательно из политработников, людей с новым взглядом на вещи. Мне довольно настойчиво предлагали стать начальником контрразведки воздушной армии, но я еще более настойчиво отказывался, не желая лезть в эти темные и запутанные дела, кстати не очень хорошо оплачиваемые по сравнению с зарплатой летчика, а летного стажа мне было не занимать, к тому времени я летал уже двадцать лет, из них пять на войне. Но после этих контактов со специальными органами бродили, конечно, в голове мысли: я отказался, а как другие? Я основательно прикусил язык. Да и было в армии, особенно среди боевых офицеров, которых много погибло от рук трусливых сталинских холуев, глубокое отвращение к этому виду деятельности, как ни романтизируй его в бесчисленных книжках библиотеки военных приключений или с киноэкрана. Все-таки сердцу боевых офицеров был ближе такой анекдот: армеец рапортует — «Разрешите доложить», а чекист — «Разрешите заложить». О чекистах мы еще вспомним, было их в армии что на бродячем псе блох — имели такой же штат, как и политотдел. Чекисты, по их уверениям, отсекали острым мечом диктатуры пролетариата врагов социализма. Конечно, сечь, да еще, как правило, своих — это не работать или воевать. Но вернемся к аэродрому Жуляны середины тридцатых годов, на котором базировалась наша эскадрилья — деревянных, грозных лишь на вид Р-5. Они должны были в случае войны обрушить на врага море свинца, огня и отравляющих химических веществ. Скажу прямо, что надеяться на это всерьез уже в те годы, означало предпринять попытку изнасилования с негодными средствами. Р-5 — из тех гробовых машин, на которых мы сами успешно уничтожали самое ценное, что было в нашей авиации — летный состав. Эти деревянные самолеты, склеенные из досточек сибирской сосны, которой у нас в Отечестве предостаточно, были покрыты перкалью — тонким брезентом, покрашенным цветным эмалитом, обычно защитных расцветок. На нем стоял двигатель М-17 мощностью в 720 лошадиных сил, содранный с немецкого двигателя БМВ. К крыльям самолета-разведчика, одновременно выполняющего и роль штурмовика, на нижнюю плоскость цеплялись бомбы на бомбодержатели. При полете на химическую атаку вместо бомб подвешивались ВАПы — воздушные авиаприборы с ядохимикатами, а по сути емкости для разбрызгивания отравляющих веществ — до ста литров каждая. В эти емкости заливался иприт, люизит и прочая гадость. Как видим, Советский Союз не только не подписал Гаагскую конвенцию, запрещающую применение химических веществ для уничтожения живой силы противника, но и не собирался ее выполнять.

Штурмовик-разведчик развивал скорость до ста сорока километров и, конечно, это чудо техники в случае боевых действий, предназначенное летать на бреющем полете, было не более чем мишенью. Опыт боевых действий в Испании, где их сбивали пехотинцы из винтовок, это подтвердил. Пилотировать Р-5 было очень сложно, хотя мы и умудрялись. На вооружении этого самолета был еще мелкокалиберный пулемет, семь и два десятых (шестьдесят две сотых) миллиметра, стрелявший при помощи синхронизатора через деревянный винт. Говорят, нет худа без добра, и именно потому, что на подобных гробах могли летать только первоклассные пилоты, мы имели хорошо подготовленный летный состав. «В Сибири лесу много» — смеялись наши ребята, похлопывая по фюзеляжу этот летающий дровяной склад. Тем не менее, мы изображали воинственные позы, и кинохроника показывала целые армады деревянных машин, заполняющих небо на воздушных парадах, проводимых по большим праздникам, к радости любителя таких зрелищ — гения и полководца.

Два года я пролетал на этих машинах и отлично изучил за это время топографическую карту Украины от Киева до польской границы, до которой было не так уж далеко — двести восемьдесят километров. Мы летали над красивейшими местами, иногда хулиганя: гоняясь на бреющем полете за колхозницами, работающими на полях сахарной свеклы. Чаще всего бывало, что женщины падали на землю, высоко задирались юбки к вящему удовольствию пилотов, но случалось, что отдельные отважные «зенитчицы», сбивали «сталинских соколов» при помощи брошенной увесистой свеклы и тяпок, попавших в деревянный винт. Это было чревато большими неприятностями. Ведь нам разрешали летать, снижаясь не ниже двадцати пяти метров. А вдоль польской границы тянулась линия УРов — укрепленных районов, возле которых нам предстояло обрушить на врага море огня и химических веществ, в случае начала войны. По другую сторону границы тянулись бесконечные цепочки бетонных дотов, построенных поляками. Все эти укрепления — и наши, и польские оказались напрасным трудом.

Русские, украинцы и белорусы с одной стороны, а поляки — с другой, косились друг на друга, а потомки тевтонов уже отковывали свои тяжелые мечи. Именно в районе старой границы мы и крутились в летнее время: Шепетовка, Чуднов, Житомир были знакомы мне с воздуха как свой карман. Не обходили мы своим вниманием и столицу еврейского казачества Бердичев, где великий французский писатель Бальзак имел неосторожность в одном из костелов узаконить брак с ветреной полькой. Летали много, особенно ночью. Случись нам воевать с немцами в ночных условиях, наверняка дали бы им форы. Но немцам хватало и дня. Мы постоянно выполняли полеты по маршруту, бомбардировали и обстреливали мишени, выливали условное отравляющее вещество, гонялись то за синими, то за красными на войсковых учениях. Жизнь изобиловала разнообразными ситуациями и типажами. Впрочем, некоторые случаи, казавшиеся комичными, очень четко показывали, как мы будем действовать в период войны. Как впоследствии оказалось — действовали еще хуже. А мы говорим о внезапном нападении…

Внезапное нападение по приказанию командующего Киевского Особого Военного округа командарма второго ранга Якира мы должны были совершить на станцию Калиновка Винницкой области. В июле 1936 года мы залили полные ВАПы подкрашенной синим водой, которой должны были облить станцию Калиновка, чтобы выморить оттуда захватившего ее условного противника, предположительно польских улан. Администрация станции была предупреждена о внезапном нападении и попряталась в помещение, плотно закрыв окна и удалив с самой станции и ее окрестностей всех посторонних. Поезда растянули и с интересом ожидали нашего появления.

Грозный строй деревянных боевых самолетов, состоящий из тридцати одной единицы, на выполнение ответственного задания повел лично правая рука командира Багаева, сменившего Качанова, штурман эскадрильи Михаил Ефремович Петухов, хороший штурман, которого, очевидно, черт попутал. Во всяком случае, при выходе на линию железной дороги он вместо угла под девяносто направо, взял угол под девяносто градусов налево и вывел всю эскадрилью на станцию, расположенную в пяти километрах от Калиновки и очень похожую сверху на нее. Там как раз стояли два пассажирских поезда, и публика, удивленная задержкой с прибытием на Калиновку, высыпала на перроны и другие прилегающие к станции пространства. Многие дамы ехали на курорты в Крым и Одессу из Москвы и Ленинграда и уже надели платья, в которых собирались щеголять на бульварах вдоль моря. На них-то мы и совершили свою «химическую атаку», распылив из ВАПов на бреющем полете, метров с пятидесяти, двенадцать тонн ядовито-синей жидкости. «Атаку» производили по звеньям, испортив несколько сот единиц довольно приличной одежды. Произведенное впечатление можно себе представить. На разбор атаки приехал сам Якир. Среднего роста и упитанности, очень боевой на вид, черноглазый и черноволосый молдавский еврей, который долго и пристально смотрел на наших отцов-командиров и, в конце концов, не без оснований, подвел итог своих наблюдений, тихо произнеся: «Какие же вы дурные». Якира можно было понять. Из напряженного бюджета округа ему пришлось выплатить довольно солидную компенсацию за безнадежно испорченную нами одежду. И все усилия были напрасны, во время войны хватало смертоубийственных средств и без химического оружия. А могли бы пообливать друг друга весьма основательно: ведь еще в 1924 году наши инструкторы в секретной летной школе волжского города Вольск, обучали германских пилотов, летавших на «Фоккерах», распылять химические вещества, что, конечно, было грубым нарушением Версальского договора со стороны командования люфтваффе. А Якир учился тактике в Берлине.

Однако, боевая работа боевой работой, а мы были молоды и далеко не все женаты. Мой приятель Александр Арсентьевич Чайка, тоже командир звена в нашем отряде, очень хотел жениться. Но как-то так выходило, что чем больше Сашка к этому стремился, тем больше погружался в пучину полового разбоя. Здоровый флегматичный украинец, он все хитрил, боясь проторговаться, что и произошло с ним в конечном итоге. Уж не знаю почему, но Сашка выбрал меня поверенным и советчиком всех своих любовных похождений. Оканчивая Одесскую летную школу, он завел в Одессе невесту по фамилии Чумаченко и совсем было собрался на ней жениться. После окончания курсов командиров звеньев он ездил в Одессу-маму жениться. Сашка вернулся удовлетворенный проведенным временем, но гонорово заявил, что на недевственнице жениться не собирается. Видимо почувствовав Сашкино настроение, его невеста спрятала подальше Сашкин парадный френч, увешанный знаками авиационной доблести. Однако Сашка все равно спасся бегством, после длительной душевной борьбы, амплитуда колебаний которой проходила между выбором: китель или личная свобода, Сашка выбрал свободу. Правда, на парадных построениях эскадрильи Сашка выходил в хлопчатобумажной гимнастерке, нарываясь на замечания командования, в связи с тем, что зеленел на нашем синем фоне.

Сашка не упал духом и решил укреплять дружбу народов. Следующей его невестой была студентка Киевского института иностранных языков, полька по национальности, родом из Новоград-Волынского. Предварительно Сашка водил меня на смотрины. Тогда этот институт (или его общежитие) находился в Киеве на втором этаже большого четырехэтажного здания по улице Десятинной. Сашка познакомил меня с высокой черноглазой и черноволосой девушкой, очень спокойного и уравновешенного характера. Здесь же, в комнате общежития института, мы, усевшись прямо в регланах на застеленные кровати, потолковали с девушками, которых, кроме Сашкиной невесты, было в комнате еще пятеро, о том о сем, и я дал Сашке «добро». В общежитии некоторые девушки стали уделять мне повышенное внимание, и пришлось, дав полный газ, уходить на форсаже. Приехал старший брат Сашкиной невесты из Новоград-Волынского, который зашел ко мне на квартиру. Брат, очень основательный хозяйский мужчина, сообщил, что уже запарил квашу для самогонки и собирается колоть свинью к свадьбе. Он интересовался морально-нравственными качествами Сашки, особенно в части серьезности. Я давал Сашке самые высокие характеристики и уверял, что абы кого командирами звеньев не назначают. Кончилось тем, что свинья рассталась с жизнью, а Сашка передумал жениться. Невеста была слишком занята учебой и не могла встречаться с ним каждый день, чего очень хотелось Сашке, которому нравилось с ней целоваться. С горя Сашка подался на танцы в Дом Офицеров, где познакомился с еврейкой Фаиной, которая тоже отыскала еще не охваченный любовным пожаром кусочек Сашкиного сердца. Фаина пару дней пожила у Сашки дома, после чего он вспомнил о своих высоких нравственных принципах и заявил, что у нее воняет изо рта. Ко мне приезжал брат полячки и жаловался на несерьезность Сашки, которому я давал такие высокие рекомендации. Словом, от любовных похождений Сашки у меня звон в ушах стоял.

Попался он по адресу улица Госпитальная, одиннадцать, где жило две сестры Шевченко: старшая Вера и младшая Люба, обе готовые выйти замуж за Сашку. Их отец был очень смирный по характеру рабочий-железнодорожник, а мать — бойкая, неукротимого характера женщина, которая вела домашнее хозяйство (мне бросился в глаза большой курник) и была не дура гульнуть с понравившимися мужчинами, к чему муж относился философски. Дочери пошли в мать. Я снова ходил договариваться об устройстве семейного счастья Сашки, давая ему самые высокие рекомендации.

Пытались отловить и меня, всячески рекламируя достоинства Любы — Сашка женился на Вере. Но Сашка и сам справился. Вскоре вышло так, что после веселой свадьбы в связи с приездом гостя потребовалось освободить одну из кроватей, и Любу уложили вместе с Сашкой и Верой. Утром Вера ушла на базар, и Сашка «перепутал» Любу с Верой. Эта ошибка ему понравилась, и он стал подбивать меня, чтобы я как-нибудь объяснил родителям сестер и широкой общественности, что теперь Сашка будет жениться на Любе. Я наотрез отказался от этой, явно непосильной для меня, задачи.

Погубили моего друга Сашку все-таки бабы. Сначала карьеру: Сашка увлекся хулиганством, «штурмуя» с бреющего полета киевскую хату сестер Шевченко, сотрясая ревом двигателя маленький домик по улице Госпитальной, раньше принадлежавший железной дороге. Другим объектом его штурмовок были колхозницы на полях.

Но последней каплей стали последствия Сашкиных ночных блужданий в украинском небе. Летя ночью маршрутом Пост-Волынский — Васильков — Бородянка — Пост-Волынский по петле, длительность полета двадцать пять минут, Сашка, видимо, как обычно размышляя о бабах, не вышел на конечный аэродром, где его ждали, освещая полосу прожекторами, и улетел за сто тридцать пять километров к северу от Киева, в район Чернигова. В ожидании Сашки на Жулянском аэродроме мы подняли целый тарарам, устремив в небо лучи прожекторов, всячески мигая ими — такую иллюминацию, летчик обязательно увидел бы километров за восемьдесят, звонили во все концы. Как потом выяснилось, Сашка, сообразив, что заблудился, очень испугался перспективы залететь на польскую территорию. Опыт знакомства с польскими дамами его не вдохновил, и бравый пилот решил без оглядки смываться подальше, на восток. Не опознав Чернигов, Сашка пролетел дальше и совершил посадку на поле, изрытом канавами возле села Городня, совершив при этом полный капот и вдребезги разломав самолет, сам лишь слегка поцарапавшись — деревянные легкие самолеты имели то преимущество, что оставляли пилотам немало шансов выходить сухими из воды в подобных случаях. Спасение Сашки, висящего в упавшем штурмовике на ремнях в кабине вниз головой, организовал местный лесник, за что и был сурово наказан. Ведь нет совершенного доброго дела, которое не было бы наказуемо. В хате лесника, где Сашка приходил в себя, имелась дочь. Финал понятен: Сашка решил на ней жениться. Конечно же девушка не могла отказать бравому пилоту, шлепнувшемуся среди ночи прямо с неба. Помолвку отметили. А через несколько дней Сашка вернулся на аэродром, всеми своими повадками очень напоминая кота, съевшего чье-то сало.

А вслед за ним приехала и невеста, симпатичная девушка. Сашке повезло. В моем присутствии Сашкина лесная невеста спросила о его местонахождении командира звена Николая Шаламова, с которым у Сашки была взаимная антипатия. Шаламов сразу обрисовал ей Сашкино семейное положение, даже показал, где сидит на лавочке его беременная жена Вера. Бедная девушка ничего не сказала и молча ушла.

Когда мы сообщили Сашке, что его разыскивает невеста, он принялся приседать, вертеть головой и размахивать руками, умоляя нас сохранить тайну. Вскоре у Веры родилась дочь Эльвира, а потом Лора. В 1939 году я потерял след Сашки. Отзвук его боевой деятельности донесся до меня на Волге в районе Красного Яра в декабре 1941 года, где я встретил эшелон с семьями эвакуированных жен офицеров-авиаторов из Молдавии. Ехали в красных телячьих вагонах-теплушках, отапливаемых буржуйками. Кто-то сообщил мне, что в истребительном полку летчик Чайка сбил немецкий бомбардировщик. Я расспросил подробнее и выяснил, что речь шла о Сашке, который атаковал воздушного противника с таким же пылом, как и очередную невесту.

И конец Сашки был связан с женским полом. Весной 1943-го года полк, в котором Сашка был штурманом (сделал карьеру), участвовал в крупнейших воздушных сражениях на кубанском плацдарме. Бои велись в небе недалеко от Ахтарей. В воздушном сражении участвовало почти две тысячи самолетов. Один из летчиков полка совершил вынужденную посадку недалеко от Тимашовской. Летчик был ранен, самолет МИГ-3 из серии неповоротливых деревянных воздушных «гробов» остался цел и невредим. Забрать его откомандировали Сашку, который в близлежащей станице сходу познакомился с молодой казачкой. Именно поэтому целых три дня Сашка никак не мог взлететь. Да и взлететь было не просто: нужно было поймать момент, когда утренний морозец скует уже раскисшую почву. Для этого нужно было проснуться пораньше и, подготовив самолет к взлету, на рассвете подняться по морозцу. Однако очередная молодая жена не позволяла Сашке соблюсти все необходимые условия. Наконец тянуть было уже некуда, и Чайка решил взлетать по успевшей раскиснуть взлетной полоске. Первые четыреста метров почва была относительно твердая, и, бодро ревя своим мощным мотором, МИГ-3, казалось, вот-вот оторвется от земли, но расстояния для разбега не хватило, и скоро машина увязла по самые ступицы в кубанском черноземе. Еще некоторое время двигатель тянул, и самолет оставлял в грязи глубокие борозды, а потом пошел на скоростной капот — перевернулся. Саше Чайке раздавило голову.

Был он из-под Кировограда, высокий, плотной комплекции украинец, хороший спортсмен-гимнаст, добрый, хороший парень, обуянный простительной, в общем-то, слабостью к женскому полу. Вечная ему память. Прах его лежит на кубанской земле, недалеко от моих родных Ахтарей. После освобождения Киева я заглянул к его жене. Вера, Люба и младшая сестра Надя во время оккупации очень активно контачили с немецкими офицерами, работая официантками в одном из ресторанов в центре города. Свою дружбу с немцами они объясняли выполнением особых заданий нашего командования. Они объясняли, что работали на нас. Что ж, может быть, и угробили какого-нибудь немецкого приюта, задумавшего взлетать после бурной ночи, темпераментные сестры. Все может быть. Вера очень интересовалась деньгами Сашки, которые якобы остались где-то в его полку. Не знаю, отыскала ли она что-нибудь. Словом, как говорят в авиации:

«Бабы, карты и вино — враги известные давно».

Мой друг Сашка споткнулся на первом.

Но вернемся в 1936 год. Вдоволь налетавшись на Р-5, пока авиаконструкторы не убедились, что, сколько ни зализывай формы этого деревянного самолета, в штурмовик его все равно не превратишь, нас вооружили «новой техникой» — самолетом 3-«С». Это означало скорострельный, скоростной, скороподъемный. Сначала мы обрадовались, что получаем грозную машину, которая наконец-то устрашит врага, но потом присмотрелись и с удивлением узнали в грозном 3-«С» слегка модернизированный Р-5. Самым существенным усовершенствованием были четыре пулемета ШКАС, попарно на крыльях. Пулеметы выпускали по тысячу триста патронов в минуту — страшно было давать длинные очереди, потому что возникали задержки. Нужно было выпускать за одну очередь пуль по двадцать, что при их мелком калибре, конечно же, не приносило особого вреда неприятелю. Да и целиться было очень неудобно, как говорили летчики: «стрелять из-за угла». Впрочем, если уж очень приноровиться к этой машине, то можно было добиваться приемлемых результатов. На полигоне под Броварами, где мне приходилось атаковать строй макетов, ситуация: «рота на походе кинулась в разбежку», удавалось поражать из пулеметов и бомбовыми осколками более двадцати мишеней из сотни. Результат был хороший, но конечно, на войне повторить его не удавалось — люди несколько подвижнее манекенов. В фюзеляже самолета, перед летчиком, была вмонтирована камера с кассетами — в каждой по десять мелких бомб. По второму варианту туда же подвешивали кассеты с химическими боеприпасами. Прицел ЛН-5 — летчик-наблюдатель, который стоял на правом борту самолета, не обеспечивал высокой точности бомбометания, определяя лишь основные параметры для его расчета: скорость самолета, высоту полета, правильный расчет по цели, предполагаемый угол падения бомбы. Из современной техники был разве что электрический бомбосбрасыватель. Скорость возросла аж на десять километров и достигла ста пятидесяти в час. Мотор М-17-Ф был чуть помощнее. Но, конечно, все это выглядело просто смешным, если учесть, что немецкие летчики в то время активно осваивали цельнометаллические самолеты из алюминия, вооруженные пушками «Эрликон». Скорость их машин уже выскакивала за пять сотен километров в час. Так что не нужно строить себе иллюзии, дело не только во внезапном нападении — мы отставали хронически.

Как всегда, это стало очевидным после пролития большой крови. Должен сказать, что для летчика, собственно говоря, мирного времени не существует, его жизнь постоянно под угрозой. А уж воевать мы начали задолго до Отечественной войны. И первые уроки были порой не менее тяжелыми, чем в июне-июле 1941 года. Обстановка в Европе накалялась на глазах, и становилось ясно, что наши вожди не могут найти иных решений вопроса, кроме лобового столкновения с державами оси: «Берлин — Рим — Токио». Началось в Испании. Не стану останавливаться на подробностях испанской эпопеи — они известны. Весной 1936 года из Белоруссии на помощь республиканцам в Испанию ушла штурмовая авиационная бригада, вооруженная самолетами 3-«С». Немного очухавшись от внутренних «трудностей», наше родное большевистское руководство бралось толкать вперед воз мировой революции, как всегда толком не разбираясь, куда толкать и надо ли толкать вообще. Толкать пришлось ребятам из белорусской штурмовой бригады — точной копии нашей, не попавшей в Испанию только по случаю. Штурмовики «белорусов» разобрали и погрузили в ящик. Потом на пароходе доставили в Испанию. Дебют был под Сарагосой и Картахеной, где обломала себе зубы в свое время наполеоновская армия, в которую входили и польские уланы. Эффект был потрясающим: когда впервые над цепями наступающих фалангистов появилась армада больших ревущих самолетов, то они с низкой высоты, действительно, как кур принялись расстреливать пехоту Франко. Однако у всякого потрясающего эффекта есть и своя обратная сторона. Уже через несколько недель немцы и итальянцы доставили в Испанию скорострельные мелкокалиберные зенитные пушки и счетверенные пулеметы. В нескольких последующих боях наша штурмовая бригада, состоящая из ста пятидесяти самолетов, была почти полностью уничтожена противником. Отсутствие брони на машинах, которую наши военные теоретики, видимо, считали излишней роскошью, и малая скорость не могли быть компенсированы знаменитыми тремя «С». Лозунгами не навоюешь. Погибло много прекрасных пилотов, очень пригодившихся бы нам самим.

После гибели белорусской бригады, осенью 1936 года, была подана команда грузиться на пароходы и нам. Мы стали разбирать самолеты и грузить их в самолетные ящики — местом погрузки на пароход была назначена Одесса. Комиссар эскадрильи Орлов ежедневно толковал нам о необходимости выполнить интернациональный долг, двинуть вперед дело мировой революции, чтобы помочь испанскому рабочему классу одержать победу. Комиссару было легче, летать он не умел, да и не стремился. Более того, был в воздухе полнейшим раззявой. Как-то на учениях, напросившись ко мне в заднюю кабину 3-«С» в качестве штурмана, он просмотрел в районе Умани, где действовал конный корпус Криворучко, трубы кирпичного завода и, подними я голову на пару мгновений позже, мы бы обязательно в них врезались, идя курсом, проложенным столь выдающимся политработником, который шел проторенным путем всех комиссаров, вечно напрашивающихся в заднюю кабину моего самолета. Впрочем, удалось мне в том полете и добиться «выдающегося успеха»: на винницком шоссе в районе Гайсина с бреющего полета я вылил двести литров ядовито-синей жидкости на тачанку с пулеметом «Максим», на которой ехал в сопровождении музыкального взвода сам командир конного корпуса Криворучко. Как мне рассказывали позже, комкор при этом выхватил шашку и, размахивая ею в воздухе, кричал в адрес штурмовика: «Зарубаю!»

Итак, мы собирались в Испанию. Однако разобрать самолет в полевых условиях — дело непростое. Хотя мы и работали днем и ночью, но, погрузив на платформу всего десять самолетов вместо тридцати, опаздывали с выполнением приказа на две недели. Никогда не будь чересчур усердным при выполнении приказа, потому что его обязательно отставят. Этот железный армейский принцип спас нашу бригаду, которая должна была погрузиться на пароход раньше, чем танковое подразделение на теплоход «Комсомолец». Но «Комсомолец» из-за нашего опоздания ушел раньше и был потоплен в Средиземном море одним из надводных кораблей испанского флота, перешедшим на сторону Франко. Словом, оказалось, что мы можем так дотолкать вперед мировую революцию, что останемся без боевой техники, которая создавала хоть видимость мощи Красной Армии.

Отправку нашей бригады в Испанию отменили. Зато мы поехали на приволжский аэрохимполигон Шиханы, недалеко от города Вольска, где нам демонстрировали на лошадях, бычках, козах, баранах, собаках смертоубийственное действие настоящих боевых отравляющих веществ. Ими были: иприт, люизит и синильная кислота. Животные помирали в момент после наших атак. Мне было их жаль.

Нам выдали резиновые костюмы, в которых мы буквально спаривались на жаре. Все кроме штурмана Березенко, увальня из Шполы, Черкасской области, вечно жевавшего сало, которое неторопливо нарезал даже во время полета. Хорошо людям, имеющим слабость. Но кроме слабостей у Березенко был и здравый смысл. При подготовке к отъезду нашей эскадрильи в Испанию, позже отмененном, он заявил мне, как командиру звена, что никуда не поедет, поскольку ему там делать нечего. Свою землю он будет защищать, а в Испании испанцы пусть сами разбираются. Поднялся невообразимый шум — ведь мы все ехали «добровольно», хотя нас об этом никто не спрашивал. Но Березенко стоял на своем, хотя его «прорабатывали» с утра до вечера в начальствующих кабинетах, на разнообразных собраниях и сходах. Я удивлялся твердости характера этого человека, которого у нас называли даже «предателем». От такого психологического нажима, можно было на край света убежать.

Березенко спасла отмена отъезда в Испанию после гибели белорусской бригады. Честно говоря, облегченно вздохнули многие, даже наши многочисленные генералы, которых в нашей огромной эскадрилье, чтобы подчеркнуть элитарность авиации, было, хоть пруд пруди. Когда о поступке Березенко доложили Якиру, то он прокомментировал его следующим образом: «Надо найти в нем человека». Следуя этому туманному указанию командующего округом, Березенко откомандировали болтаться при гарнизонной библиотеке, а мы полетели в Шиханы заправлять емкости под плоскостями ипритом и загружать бомбоотсеки кассетами со стеклянными шариками с синильной кислотой, о действии которой нас предупреждали: один вздох — мгновенная смерть. Вот и думай, где найдешь, где потеряешь, проявляя верность интернациональному долгу.

Перед химической атакой на бедных животных, среди них было даже два верблюда, привязанных в степи к вбитым в землю кольям, «химики» очень осторожно заправили наши ВАПы. Мы обрядились в знаменитые резиновые костюмы, надели противогазы, перчатки и прочую химзащитную амуницию. Обливаясь потом и едва не задохнувшись от жары и без всяких отравляющих веществ, мы взлетели, что само по себе было чудом — один летчик упал в обморок даже на земле. Сделали круг и зашли в створ стоящих по ветру животных. Метров с двадцати летнабы открыли ВАПы, и отравляющие вещества полились. Распылением этой дряни занимались одновременно три звена, которые шли этажеркой по высоте, с большими промежутками, метров на тысячу. Я видел, как бедные животные пытались оторваться от привязи, корчились в судорогах. Один верблюд стоял спокойно. Потом погибших животных нам не без гордости показывали наши химнаставники. Как обычно, колоссальное количество времени и средств уделялось именно тому виду оружия, которое нам в войну совершенно не потребовалось. Да и не могло потребоваться на этой, преимущественно маневренной войне. Ведь фашиста нельзя было привязать как верблюда. Даже окрестные волки плевать хотели на всю нашу химическую мощь: спокойно пожирали отравленных нами животных и просили еще. А когда одному волку, позже убитому охотниками, облили ипритом лапы (или он запачкал их, бегая по отравленной местности), то это не произвело на это хищное животное, которое вполне можно сравнить с представителями германской армии, особого впечатления. Лапы были поражены язвами, но волк бегал и пожирал животных.

Прежде чем перейти к теме репрессий, напомню, что мы занимались всей этой химической галиматьей жарким летом 1937 года. А затем Красная Армия погрузилась в период, ослабивший ее до предела, в то время как все армии в Европе набирали силы. Здесь же, в Шиханах, я впервые в жизни был свидетелем ареста начальника политотдела нашей бригады, товарища Немировского.

Это произошло в большом общежитии казарменного типа, где летчики в огромных помещениях спали на солдатских койках. Вообще, все дикие неудобства быта летчиков, которые, казалось, нам создавали нарочно, объяснялись необходимостью привыкнуть к суровым военным условиям. Но до войны еще было не так уж близко, а летчики убивались и разбивали машины уже сегодня. Да и как иначе, кормили нас на полигоне в Шиханах, в основном, супом-брандахлыстом. Да плюс полная невозможность толком отдохнуть после утомительного дня полетов на ужасной жаре, в резиновых спецсредствах, в условиях работы с отравляющими веществами, которых хочешь или не хочешь, а нанюхаешься. Ложишься с тяжелой головной болью. Да еще было внедрено «техническое новшество»: в авиационный бензин Б-70 добавляли четыре кубосантиметра продукта Р-9 (свинцовой смеси как антидетонатора), что способствовало надежной работе мотора. Зато это очень не способствовало хорошей работе моторчика, который расположен у летчика, впрочем, как и у всякого мужчины, ниже пояса. Некоторые ребята, из тех, что много летали, надышавшись этой дрянью, на всю жизнь становились импотентами. Это становилось причиной многих человеческих трагедий. Но об этом в своем месте. Вдобавок эта дьявольская смесь еще мешала и спать, взвинчивая до предела нервную систему. Да плюс храп, ночные крики летчиков, которых душили кошмары, хождение на ночные перекуры. Просыпаешься с той же больной головой, с которой ложился. А ведь в твоих руках не просто ручка управления самолета — в них жизнь. Некоторые льготы при ночлеге имели лишь наши отцы-командиры, разместившиеся в комнатке при входе в казарму, напротив на редкость вонючего туалета.

Именно в эту комнатку и устремились душным вечером три чекиста в военной форме с красными петлицами, которые делали их похожими, среди наших голубых значков отличия, на снегирей среди синиц. Сквозь дощатую перегородку, отделявшую комнату от общего зала, было слышно все происходившее. В комнате находились: начальник политотдела бригады Немировский, командир эскадрильи Багаев, комиссар эскадрильи Орлов и начальник химслужбы майор Жидков. Впрочем, Багаев и Орлов тоже были майорами — носили две шпалы. Чекисты обыскали комнату. Как было ясно из их реплик и что подтвердилось впоследствии, в поисках материалов, свидетельствующих о причастности Немировского, которому уже предъявили ордер на арест, к разветвленному заговору военных, ставящих своей целью свергнуть советскую власть и разгромить компартию. Вроде бы даже и прилетел он в нашу эскадрилью, на полигон Шиханы, именно для этого. Но нам-то было известно, что полный еврей Немировский, хороший, добродушный и коммуникабельный мужик, прилетел к нам в задней кабине Р-5 одним днем позже, чем все остальные, чтобы заделать прореху финансовых раздолбаев, которые не успели выдать нам командировочные деньги, без которых в условиях Шихан вообще можно было завыть волком. В чемоданчике Немировский привез семь с половиной тысяч рублей командировочных для раздачи личному составу эскадрильи. Кроме того, ему хотелось присутствовать на химических учениях нашей эскадрильи в Шиханах, что тоже характеризует его с лучшей стороны. Но, как известно, ежовская братва, в основном охотилась за лучшими. Чекисты нашли у Немировского чемоданчик с деньгами, и в воспаленном мозгу этих недоумков, даже не поинтересовавшихся, умея лишь хватать, причиной появления Немировского на полигоне, созрела версия о доставленных крупных суммах для финансирования заговора. Командир эскадрильи Багаев еле забрал у них чемоданчик с деньгами. У Немировского сразу же, без всякого суда и следствия, которые считались излишней буржуазной роскошью, сняли и срезали знаки различия, забрали часы и документы, среди которых — партийный билет, посадили в машину и увезли. Вся эта сцена произвела на нас ошеломляющее впечатление. Что нам было думать? Ведь Москва уже передавала информацию о раскрытии разветвленного заговора во главе с Тухачевским и Якиром.

Видных военных арестовывали одного за другим. А теперь, получалось, дошла очередь и до более мелкой сошки. Комиссар Орлов сразу же объявил, что Немировский арестован как враг народа, и многие закричали: «Наказать его!» А вскоре это ошеломляющее впечатление несколько поблекло под воздействием другого: при взлете штурмовика, ВАПы которого были залиты люизитом, штурман по ошибке нажал кнопку, и четыреста литров отравляющего вещества с пятнадцати метров высоты вылились на наш аэродром. Мы убегали кто куда, ориентируясь против ветра.

Однако репрессии напоминали о себе снова и снова. По возвращении в Киев нас встречал командир бригады Бахрушин, с которого к тому времени, как и со всех офицеров Красной Армии, автоматически сняли одно звание, оставив нашему командиру один ромб.

Было очень заметно, что командир весьма угнетен, ходит с поникшей головой, да и никогда раньше не встречал он нас после перелетов. Бахрушин приказал командиру эскадрильи товарищу Багаеву собрать весь летный состав на зеленой лужайке, где мы уселись в кружок. Он сам тоже уселся в центре круга, подогнув ноги по-турецки. Мы очень уважали своего командира, который в свои неполных сорок лет командовал штурмовой бригадой, состоящей из ста восьмидесяти самолетов: штурмовиков и истребителей. Это был высокий, стройный и красивый человек, похожий на артиста Черкасова в молодости. Отличный летчик, разбиравшийся во всех тонкостях нашего ремесла, что всех очень подкупало. Помню, мне было поручено руководить перегонкой четырех Р-5, тогда новой техники, дело было в 1935 году, из Качи в Киев. Семьсот двадцать километров, немалое по тем временам расстояние, мы преодолели по маршруту Севастополь — Армянск — Кировоград — Умань — Киев. Более четырех часов проболтавшись в воздухе, мы все очень хотели по малой нужде, а здесь к стоянке подъехала машина командира бригады. Он расспросил нас как да что и, спрашивая была ли вынужденная посадка, внимательно осматривал колеса самолетов, в которые при посадке в поле обычно забиваются стебли растений и прочая зелень. Знание этой детали сразу показывало настоящего летчика.

Бахрушин сидел среди нас в задумчивости и крутил большими пальцами сложенных в замок рук. Негромким голосом он сообщил нам, что в бригаде неприятности: кое-кто арестован. В частности главный инженер бригады, еврей Орлицкий, участник Гражданской войны, командир отряда поляк Нелуп, и один из командиров отряда, подчинявшегося Днепровской флотилии, летавший до этого во Францию, молодой красивый и образованный человек, знавший французский язык. При последнем сообщении по моей спине пробежал холодок. Ведь в 1936 году мне пришлось быть дежурным по гарнизону, когда на наш аэродром сел самолет Р-5, на борту которого находился французский авиационный атташе — цветущий блондин лет тридцати пяти, одетый в прекрасный шерстяной комбинезон светло-серого цвета, подстриженный под бокс, который на ломаном русском языке поинтересовался, где можно здесь на аэродроме принять душ или ванну. О такой роскоши мы и мечтать не могли. От наших летчиков вечно пованивало потом и ароматом портянок, личный состав, как обычно, почесывался. Французский атташе был удивлен таким уровнем гигиены. Пришлось под бдительным оком особиста бригады, пронизывающего нас взором метров с десяти, а до этого с полчаса накручивавшего меня по поводу прилета «шпиона», организовать французу поездку в Соломенские бани, где он вымылся с большим удовольствием. Франция тогда считалась относительно дружественной нам страной, но как бы ни пришили чего…

К тому времени шпиономания и поиск «врагов народа» уже приобрели характер массового психоза: никто никому не доверял, и все всех боялись. Иной раз даже себе не верили. Осведомители расплодились — будто судаки на добром нерестилище. Например, на меня постукивал штурман моего же экипажа Дорофеев, а до этого мой же штурман Кравченко. Видимо особисты, используя зависть штурманов к летчикам, сделали их своими агентами для контроля за пилотами, которым ничего не стоило одним поворотом руля перелететь в Польшу. А Дорофеев так усердствовал, что даже особист эскадрильи, как-то втихаря, было и среди них немало приличных людей, предупредил меня, чтобы я был поосторожнее с неугомонным Агафоном, которого особисты послали подслушивать, а он еще и подсматривал, и постукивал, решив обязательно упечь меня в места не столь отдаленные, что было тогда достаточно просто.

Как-то меня даже вызывали в контрразведку и предъявили летную карту, склеенную из четырех листов, которая отображала весь район, досягаемый радиусом действия нашего самолета. Эта карта была обычной десятиверстовкой, весьма основательно устаревшей, которую можно было при желании найти в любом географическом атласе царского времени, тем не менее она считалась секретной к середине тридцатых годов двадцатого столетия. Секретность вообще носила характер какого-то психоза. Даже образцы военной техники противника, которую нам-то уж надо было знать, какие-то засекреченные идиоты считали секретными, и в начале войны нам было непросто разобраться, чей самолет появился в воздухе или чей танк пылит по дороге. Тем более, что от нас прятали и образцы собственного вооружения, в частности бомбардировщиков СБ-1 и ДБ-3, бомбардировщики же не знали истребителей и потому в первые дни войны нередко принимали «Мессершмитты», заходящие к ним в хвост, за наши истребители сопровождения ЯК-1, которые на них смахивали.

Всему этому идиотизму, по-моему, было лишь одно объяснение: огромный карательный, контрразведывательный и репрессивный аппарат хотел кушать. А при длительном бездействии и отсутствии врагов, а также колоссальной кучи секретов, которые нужно хранить, зачем он тогда нужен? Так вот, для особистов, мордашки которых выражали высшую степень серьезности, наконец-то нашлась работенка — предъявили мне карту, появление которой, как я думаю, стало плодом тайного брака постукиваний Агафона Дорофеева и любви к провокациям, свойственной нашим доблестным чекистам. Как выяснилось позже, карту эту якобы отобрали наши сверхбдительные пограничники у шпиона, пытавшегося пересечь советско-польскую границу. А принадлежать она должна была вроде бы мне, продавшемуся польской дефензиве и выдавшей ей такой выдающийся секрет, известный в Варшаве еще со времени вхождения ее в Российскую Империю. Почему именно мне? Да потому, что я имел привычку обозначать запретную для наших полетов двадцатикилометровую полосу вдоль советско-польской границы, зарисовывая ее красной тушью. Так же было сделано на «шпионской» карте, которую мне предъявили в особом отделе бригады, комнате на первом этаже штабного здания с решетками на окнах, со стены которой над железным шкафом на меня строго смотрел «железный Феля» товарищ Дзержинский. Особистов было трое, и чувствовалось, что они готовы меня повязать.

В сложной обстановке я стараюсь сохранять спокойствие и не торопиться. Потому внимательно рассмотрел фальшивку. Сразу было видно, что карту из четырех кусков склеил человек, сроду не пользовавшийся ею в воздухе, видимо Агафона к этой ответственной работе не допустили. Иначе, какой бы авиатор стал наклеивать листы друг на друга снизу вверх, что обеспечивало порыв карты при движении на ней карандаша, вычерчивающего маршрут. Я пользовался бледнорозовой тушью, а на фальшивке, якобы отнятой у мифического шпиона, зона вдоль границы была закрашена тёмнокрасной: то ли Агафон не обратил внимание на такие мелочи, то ли наши особисты, в силу природной тупоголовости просмотревшие всех шпионов, Пеньковского в частности, орудовавших у нас в тылу, не доперли. Кроме того, карта не была по-штурмански «поднята». Не были обозначены дороги, многие из которых изменили свою классификацию с царского времени, например, одноколейки стали двухколейками, шоссейные дороги были расширены и улучшены. В таких случаях сбоку наносилась красная линия. Был еще ряд изменений, произошедших за сорок лет со времени составления карты, которые мы наносили вручную.

А главное: штурман нашей эскадрильи Михаил Ефремович Петухов, обливший дам на станции синей жидкостью, свое дело знал и человеком был организованным и искушенным. Он установил правило, согласно которому при выдаче карты летчику указывал на уголке ее обратной стороны дату выдачи, фамилию летчика и ставил свою подпись. Когда карта приходила в негодность, то летчик, тоже на уголке обратной стороны писал об этом: «Карту сдал» и получал новую.

Всего этого не было на карте, предъявленной мне «охотниками за шпионами», да и сложена она была по-дурацки, кое-как. А всякий уважающий себя летчик или штурман сложит карту «гармошкой», чтобы всегда удобно было отыскать нужный район, сидя в тесной кабине. На все эти неувязочки я и указал опростоволосившимся любителям провокаций из особого отдела. Они сокрушенно мотали головами и разочарованно покряхтывали, видимо соображая, что даже для организации толковой провокации нужно хорошо потрудиться и иметь некоторые знания. Без труда не вытащить и рыбки из пруда, а не то, что слепить шпиона. В конце нашей содержательной беседы, в ходе которой я сообщил шпионоловам некоторые данные на уровне курсанта первых месяцев обучения в летной школе, они бросили свой последний козырь, поинтересовавшись: откуда, собственно, у меня фамилия Панов? Не имеет ли она отношения к польским белопанам, которые угрожают из-за кордона Стране Советов? Сославшись на неосведомленность, я не стал углубляться в свою родословную. Потом вызвали главного штурмана эскадрильи Петухова, который подтвердил все мною сказанное. И пацаны отцепились. Да и мелковатой я был рыбкой. Им предстояла ловля покрупнее. Их план по шпионам можно было выполнять не за счет какого-то командира звена штурмовиков.

Должен сказать, что в стукачи обычно вербовались люди неполноценные, с профессиональными и человеческими комплексами. Например, мой штурман Кравченко в упор не видел конницу, которая отдыхала под вековыми липами, по преданию посаженными вдоль дороги по приказу Суворова, шедшего с армией на Фокшаны, возле села Дьяковцы, что неподалеку от Винницы. А моего приятеля Иосифа Пряхина определили на целый год в тюрьму, где ему на допросах выбили зубы, не давали спать ночами и всячески мучили, добиваясь «признания» по доносу авиамеханика, которого он наказал за неряшливость и разгильдяйство. Хорошо, что Пряхин был из семьи красных партизан, и мать, поехавшая в Москву, добившись приема у Калинина, сумела его вызволить. Иосиф был полностью реабилитирован и продолжал летать командиром звена в составе все того же авиационного отряда Днепровской флотилии. Далеко не всем так везло. Например, главный инженер нашей бригады Орлицкий, пожилой человек, скончался во время допросов, не выдержав пыток.

Так вот, Бахрушин рассказывая нам о происходящем, помолчал, а потом сказал, что, очевидно, еще будут аресты. Мы сразу поняли, что он имеет в виду самого себя. Он попрощался с нами, пожелал нам всего хорошего и уехал на своей «Эмке». Через неделю его действительно арестовали. Насколько хаотично и халтурно, для справной цифры, была организована грандиозная компания репрессий, говорит тот факт, что Бахрушин был арестован не с должности командира бригады, а с должности командующего ВВС Киевского Особого Военного Округа, где он пробыл всего несколько дней, сменив арестованного ранее латыша Ингауниса, летчика, участника Гражданской войны, носившего два ромба. Видимо Бахрушин чувствовал, прощаясь с нами, что от него, крупной рыбы, так просто не отцепятся. Еще бы, ведь еще в Харькове он служил вместе с Якиром, да и в Киеве поддерживал с ним постоянные отношения. Командующий округом нередко бывал у Бахрушина дома в гостях. Такие вещи чекисты тогда не оставляли незамеченными. Бахрушина долго трепали на допросах, добиваясь признания о том, что, собственно, объединяло их с Якиром. Бахрушин проявил выдержку и изобретательность, что, очевидно, и спасло его от расстрела: не наговаривая на Якира, он пожаловался, что давно замечал пристрастие командующего к своей жене. Жена Бахрушина была значительно моложе его, красивая женщина, взятая им из официанток летной столовой, обычный авиационный вариант, которому Бахрушин, будучи летчиком до мозга костей, решил не изменять. Думается, именно поэтому Бахрушина, против которого не было абсолютно никаких улик по делу о военном заговоре, не расстреляли как Немировского, а дали десять лет. В 1942 году его освободили и реабилитировали, послав командовать штурмовой дивизией на Юго-Западном фронте, протянувшемся от Воронежа до Сталинграда. Попав сразу после лагеря в тяжелейшую боевую обстановку, Бахрушин через два с половиной месяца умер.

К счастью, повезло начальнику штаба нашей бригады, высокому брюнету, кучерявому еврею Альбертову, обладателю ромба — генерал-майору. Это был очень красивый мужчина, пунктуальный, грамотный, высокоорганизованный, всегда чисто и аккуратно одетый, не без блеска и элегантности, обычно аккуратно подстриженный и вымытый. Перед самым началом репрессий он успел поступить в Академию Генерального штаба РККА и приезжал к нам в бригаду на стажировку, будучи обладателем черного бархатного воротника, бывшего отличительным признаком слушателей Главной Академии Красной Армии. К счастью, у костоломов было столько работы, что они вышли на след Альбертова, работавшего вместе с Бахрушиным, только к 1938 году, когда накал и масштаб репрессий начал спадать, после расстрела Ежова. Альбертова всего лишь только разжаловали в рядовые, и в начале войны он оказался на фронте, где довольно быстро стал, пройдя путь от стрелка-автоматчика, начальником штаба стрелковой дивизии. Высокие профессионалы ходили в рядовых, а вчерашние рядовые, обалдевшие от повышения, гробили дивизии. Словом, самые лучшие, опытные и испытанные командиры и политработники нашей бригады были расстреляны или сидели в тюрьме. Цифры репрессий и их последствия известны. После их окончания Красная Армия напоминала человека, оставшегося без головы: все разладилось, и мы не знали, куда брести. Все были ошеломлены и на всю жизнь перепуганы. Люди, умевшие мыслить оригинально и имевшие боевой опыт, бесследно исчезли. Стоит ли удивляться, что немецкое офицерство, большинство полковников которого воевало еще в первую мировую, без труда било поначалу наших малограмотных пролетарских выдвиженцев, которыми пытались заменить выбитые кадры.

Рябой грузин так перепугался возможности военного заговора, что имена Якира или Тухачевского стали источниками повышенной напряженности, в которой сгорали все, кто приближался к ним хоть ненамного. А приближался чуть ли не весь командный состав армии. Если интересны мои соображения по поводу военного заговора, то скажу: да, верхушка военных, которые в напряженном труде осваивали современные методы ведения войны, была явно недовольна сталинскими подручными, тупоголовыми дилетантами Буденным и Ворошиловым и, судя по всему, договаривалась между собой об их смещении. Да и как могло быть иначе: даже в бригаде каменщиков возникли бы противоречия между мастерами-профессионалами и нахрапистыми неумехами, способными лишь месить раствор. А свою военную квалификацию Семка и Климка подтвердили в 1941 году, когда под их чутким руководством миллионы наших солдат погибли, попали в плен, и были потеряны огромные территории. Так кто же выступал за Родину и советскую власть: рябой грузин со своими холуями или участники «военного заговора?» Но всякое покушение на свою аккордную бригаду Сталин расценивал как подрыв основ советской власти, в которую влез как глист корове в желудок.

Судя по жестокости репрессий, он испугался принципа домино: уберут Семку с Климкой, а там и до него очередь дойти может. Ведь тоже не великий был специалист. Держался лишь на том, что хорошо знал темные стороны человеческой души и мастерски их использовал. Так что никакой мистики в репрессиях нет. Весь ужас в том, что все до вульгарности просто. Ну и, конечно, сработал наш знаменитый принцип процентомании и выработки от достигнутого, что в цеху, где гонят в стружку металл, что при уничтожении командных кадров, он один и тот же.

Имелся, по-моему, еще один момент. Не было царства, начиная с древнеегипетского, где жрецы не боролись бы с профессионалами. Борьба идет с переменных успехом: то церковь подминает под себя власть, как было в древнем Египте и при основании Московского государства, то власть профессионалов решительно берет реванш, сажая жрецов в ямы, как сделал царь с Аввакумом. А у нас получилась удивительная вещь: Сталин, как и Юлий Цезарь, сделался высшим жрецом и идеологом коммунистической религии и главой государственной власти. Образовался чудовищный монстр, который в угоду идеологии, действуя по своим внутренним законам, в силу постоянной потребности в борьбе с врагами, нуждался в еретиках. А настоящие профессионалы, они всегда еретики. Ведь ничего не достигнешь, не отбрасывая старое. Не борясь с рутиной, пусть даже освященной серпом и молотом, не дерзая и не протестуя. Именно в этом, по-моему, причина репрессий. Она стара как мир и просто повторилась на новом историческом витке. Да и невозможно было воплотить многие мечтания и грандиозные проекты кремлевских правителей того времени в отсталой стране. Об этом, справедливости ради напомним, Маркс предупреждал. Да и профессионалы видели границы возможного, знали, например, что не тягаться деревянному «Ишачку» с цельнометаллическим «Мессершмиттом», говорили об этом прямо, а значит, получалось, не верили в достижения социализма и мощь Красной Армии.

Репрессии явно готовились загодя. Иначе, зачем бы выдернули, незадолго до них, из Испании, Пашку Рычагова. Сейчас имя этого человека, расстрелянного в октябре 1941 года по личному приказу Сталина, бывшего главкома ВВС, окружено мученическим венцом. Я хочу рассказать о своем коллеге, пилоте Пашке Рычагове, с которым не раз пивал пивко жарким киевским днем, для исторической объективности, без особого пиетета. Каким видел и запомнил, о таком и расскажу. Пашку Рычагова я впервые увидел после приезда в 1934 году в Киевский гарнизон. Коренастый крепыш ничем особо не выделялся среди командиров звеньев истребительной эскадрильи, оснащенной самолетами И-5, на которых стоял двигатель М-22 и два пулемета ПВ-1. И сам самолет и мотор и пулемет были ужасной дрянью, и даже мы, летавшие на «гробах» Р-5, смотрели на истребителей с сочувствием. Двигатель костурбатых машин-бипланов в два крыла этажеркой постоянно отказывал, нередко при взлете, что было самым неприятным, и самолет планировал куда угодно: в лес, овраг, или реку, нередко летчик при этом погибал. Почему-то особенно часто происходили катастрофы с истребителями на восток от аэродрома, за бомбохранилищем. Особенно запомнилась мне одна молодая женщина, довольно красивая, приехавшая в 1935 году вместе с мужем — молодым летчиком-истребителем из летной школы, не помню точно какой, всего их по стране было четырнадцать. Вскоре после их приезда на истребителе мужа отказал мотор при взлете, и, сажая самолет за бомбохранилищем на пересеченной местности, он перевернулся и погиб. Наташа погоревала месяца три и вышла замуж за молодого летчика-холостяка. Через несколько месяцев у него тоже сдал мотор на взлете. Дело было на моих глазах: мотор сдал на высоте ста метров, и пилот на пару секунд опоздал с принятием правильного решения — нужно было резко отжать ручку от себя и, определив угол планирования, придать самолету устойчивое положение, но он не сделал этого, и самолет, сорвавшись в штопор, грохнулся о землю, примерно в том же месте, где погиб и первый муж Наташи. Она похоронила и своего второго пилота на знаменитом Соломенском кладбище. Будучи красивой женщиной, старшей официанткой в летной столовой, видимо, податься ей было особенно некуда, несколько месяцев походила под перекрестным огнем взглядов холостяков и вышла замуж в третий раз. Ее третий муж погиб во время ночного полета на том же «знаменитом» самолете И-5, на котором и днем летать было страшно. После этого суеверные летчики назвали бедную женщину «Наташа-катафалка» и шарахались от нее, как от черта. Она очень переживала и плакала.

Так вот, именно на такой боевой технике летал Паша Рычагов. Истребительная эскадрилья несла потери от эксплуатации такой техники не меньше, чем в годы войны, самолет буквально пожирал летчиков. Но был бы он еще хоть пригоден для воздушного боя. А то, помню, поднялись мы для показательного воздушного боя: я на самолете 3-С, а командир отряда, истребитель Фатнев, на И-5. Фатнева потом зарубил винтом, уже в Прибалтике, после ее присоединения, пилот Зорин — буквально налез в воздухе фюзеляжем на кабину командира. К сожалению, на истребителях были алюминиевые винты. Погиб и сам Зорин.

А в том учебном бою 1936 года в небе над Жулянами, когда Фатнев на истребителе все время пытался зайти ко мне в хвост из разных сфер, а я не позволял этого делать, пытаясь поразить его из своих четырех пулеметов на плоскостях, да и стукач Агафон неутомимо тарахтел из своей кабины кинофотопулеметом, истребитель вдруг неожиданно вышел из боя и пошел на посадку. Уже на земле я выяснил, что, увлекшись, мы поднялись на высоту три тысячи метров, на которой мотор истребителя стал сильно охлаждаться, потерял мощность и начал работать с перебоями. Так что это был истребитель, в основном, по истреблению своих же летчиков.

Видимо мучимый дурными предчувствиями, летая на таком «короле воздуха», как называли потом немцы свой «ME-109», Павел Рычагов сделался заводилой в компании летчиков-холостяков. Молодые, двадцатипятилетние ребята эти, овеянные авиационной славой, все из простонародья, обставляли свой выход из авиагородка очень торжественно. Обычно холостяками надевался реглан со всеми знаками различия, авиационная фуражка, через одно плечо цеплялся летный планшет с картами, болтавшийся на длинном ремне едва ли не у пяток, а на второе плечо нередко зачем-то надевался ремень штатного термоса, запеленутого в ременную же упряжь. Снарядившись таким образом, гурьба авиационных холостяков делала первую остановку возле пивного ларька «Голубой Дунай» — будка была покрашена в голубой цвет. Пожилой еврей отпускал здесь доброе киевское пиво, которое варилось на Подоле, полоская все использованные кружки в большой кастрюле, вода в которой не менялась. Здесь холостяки выпивали первые две кружки. Еврей, видимо близкий родственник Бендера Задунайского, имел с летчиков очень неплохой доход, отпуская им пиво в кредит и записывая должников в специальную книгу, заглянуть куда никому не позволял. В день получки называл летчикам произвольные цифры, обычно превышая раза в два. Если кто-нибудь возмущался подобной обдираловкой, то навечно терял кредит. Потом гурьба холостяков грузилась в старенький дребезжащий трамвай № 8 и, весело хохоча в тесном вагончике, ползущем по улицам древнего, хлебного, уютного Киева, прибывала на Крещатик. Главная магистраль столицы была тогда узкой улицей, застроенной кирпичными домами в стиле неоклассицизма, еще при царе, первые этажи которых были сплошным магазином.

Здесь можно было купить многое, на многое посмотреть, со многими познакомиться. Веселой гурьбой холостяки приставали к девушкам, пропускали еще пару кружек пива в пивных ларьках, а то и чего покрепче в какой-нибудь забегайловке. Девушками интересовались, в основном, платонически, а вот напивались крепко. Будто поставили себе целью пропустить через свой желудок, почки и мочевой пузырь определенное количество спиртного, по-стахановски, в кратчайший срок. Парни были незамысловатые. Такие, какие нравились, да и нравятся сейчас, власть предержащим. Пьет — значит свой парень, имеет в жизни интерес, другая дурь ему в голову не полезет. Да и всегда можно как шкодливого кота отмокать мордой в этот порок. Паша Рычагов ничем не выделялся из этой компании. Помню, как-то нам выдали билеты в театр имени Франко, так он называется ныне. Жена не смогла пойти со мной, и я присоединился к компании холостяков: Павел Рычагов, Сашка Михайлов, Григорий Воробьев и Петька Скляров — «Квасник», веселый разбитной парень, неисчерпаемый кладезь анекдотов.

Петр Скляров погибнет в 1941 году при обороне Киева. Его истребитель И-16 был подбит в воздушном бою в районе Броваров, и Петр с трудом тянул на нем в сторону аэродрома, почему-то сосредоточив все свое внимание на левую сторону, а справа была горушка — песчаная дюна, и самолет в нее ударился. Петру сдвинуло верхнюю половину черепа при ударе о прицел. Я ездил на это место, к перевернутому самолету, в кабине которого на ремнях вниз головой висел Петр, и освобождал его оттуда, мертвого, залитого кровью. Похоронили мы его неподалеку от штаба полка, возле села в районе Остра. А тогда, в 1936 году, во время нашего культпохода, мы весело смеялись. Терпеливо высидев два акта пьесы из старой украинской жизни, мы вышли на Крещатик, и ребята сразу устремились в сторону пивных ларьков. Театральное искусство распалило жажду, и если я ограничился двумя кружками, то ребята приняли по пять. Мочегонные свойства пива известны. Часам к одиннадцати-двенадцати вечера мы это почувствовали. Людей на улицах почти не было, а мы были любимцами народа, которым должно же было быть что-то позволено. «На отлив, становись!» — скомандовал Рычагов, и мы выстроились вдоль высокого фундамента здания, расположенного на месте, примерно, нынешнего Киевского горсовета. Высокий фундамент частично скрыл следы нашего преступления, и лужи получились не очень большие, хотя кое-что и полилось бурными ручейками по асфальту. Со двора вышел пожилой мужчина и закричал: «Что вы делаете, дураки!» «Ты, батя, молчи» — ответил ему Павел.

Холостяки пытались втянуть меня в свою кампанию, но мне было явно не по дороге с ними. Я очень серьезно относился к семье и браку, активно помогал жене по домашнему хозяйству и уходу за ребенком — дочерью Жанной. С Жанной я в основном и пил пиво, по воскресеньям. В свои три годика она очень любила пиво, пила его понемножку, но с явным удовольствием. Стоило увидеть «Голубой Дунай» — сразу просила: «Пива, пива!». Так что в холостяцкую кампанию я не вписался, хотя по возрасту соответствовал, и женщины даже больше обращали внимание на меня, чем на моих приятелей-холостяков.

К тому времени к нам стали поступать новые истребители И-15. Говорят, что их появление ускорило следующее, унизительное для престижа нашей державы авиационное происшествие. В Москву прилетел кто-то из видных французских руководителей на своем пассажирском самолете. Ворошилов решил выделить ему на обратную дорогу до советской границы почетный эскорт истребителей, «знаменитых» И-5, в количестве двух звеньев, или шести самолетов. Сразу после взлета и набора высоты, в пределах видимости с московского Центрального аэродрома, самолет француза дал полный газ и легко оторвался от бессильно трепыхавшихся как воробьи тихоходных и маломощных И-5. Конечно, это не прибавило авторитета нашей державе как союзнику Франции. Климка Ворошилов громко ругался и критиковал такую авиационную технику, лишний раз склоняясь к преимуществам кавалерии, где наши кубанские и донские кони были впереди всех на полкорпуса.

Летал Пашка Рычагов здорово: смело, расчетливо и в то же время раскованно. Он одним из первых стал осваивать истребитель И-15 с мотором М-25 и вскоре пообещал показать нам, на что он способен. Мы его подначивали в ответ, утверждая, что на наших «гробах» много не покажешь. Но на следующий день, во время полетов, я сразу уже на взлете узнал летный почерк Рычагова. Именно этот плотный крепыш всегда так резко и уверенно поднимал машину вверх. Старт аэродрома был разбит в сторону Поста-Волынского, на запад. Рычагов долетел до Поста-Волынского, сделал коробочку вокруг Жулян и, зайдя со стороны бомбохранилища, положил самолет на бок, с креном в девяносто градусов, мотором слегка вверх при немного опущенном хвосте. Именно в таком положении Пашка промчался на высоте двадцати метров над стоянкой наших самолетов на аэродроме, поднимая продолговатое облако пыли — дело было в июле 1936 года. Потом, поднявшись метров на пятьдесят, Пашка сделал две бочки.

Все ахнули возможностям машины и бесшабашности пилота. Откажи на мгновение мотор, и они за компанию врезались бы в землю. Но это не было хулиганством. Дело в том, что месяца за два до этого на большом совещании авиационного руководства в Москве, на котором присутствовал Сталин, анализировались первые, невеселые для нашей авиации, итоги боевых действий в Испании. Говорить об отсталости нашей материальной части было не принято, и как обычно кто-то из сталинских холуев стал валить вину на летчиков, которые, вроде бы, побаиваются летать. Авиационное руководство же оправдывалось массой запретов, которые существуют в нашей авиации, во избежание летных происшествий. Еська Сталин запреты не отменил, но глубокомысленно заявил, что техникой нужно владеть так, чтобы играть ею в воздухе. Об этом, как всегда банальном, выражении нашего штатного гения нам с глубоким почтением, сообщил командующий ВВС Киевского Особого Военного Округа Ингаунис, присутствовавший на том совещании. Так что, получалось, Пашка не хулиганил в воздухе, а выполнял указания вождя — вот что значит взгляд на вещи.

Вскоре в жизни Пашки произошло два серьезных события. Во-первых, он женился на пилотессе Марии Нестеренко, щупленькой, черненькой и смуглой, не ахти красивой женщине, направленной в их отряд в ходе начавшейся тогда шумной кампании по овладению женщинами тракторами и самолетами. По идеологической задумке эти противоестественные и опасные для здоровья женщины занятия, зато очень полезные на случай войны, должны были означать полное торжество женского равноправия в первой в мире стране победившего социализма, недавно принявшей такую славную Конституцию, которую, впрочем, мало кто читал и обращал на нее внимание. Во-вторых, Пашку послали в Испанию, где он пробыл недолго, месяцев шесть, но успел неплохо себя показать в бою. Наши политрабочие с пеной на губах плели, что Пашка сбил в Испании не то десять, не то двадцать, не то тридцать самолетов.

Сам Пашка, вернувшийся из Испании в звании капитана, побывавший в самом Париже, где заглянул, по его рассказам, в публичный дом (и такое там видел!), на гимнастерке которого сверкал эмалью орден Ленина и светилась звезда Героя Советского Союза, в ответ на наши вопросы отмалчивался и только махал рукой. Это говорило о порядочности Пашки и его трезвой голове, хотя он и любил выпить. Слишком много товарищей погибло рядом с ним: мой хороший друг Ковтун, многие другие наши общие знакомые. На этом фоне трескучие рассказы о подвигах «испанцев» звучали святотатством. Хотя некоторые из этих летчиков, которых вытащили из испанской воздушной мясорубки в качестве образцово-показательных экспонатов, совсем потеряли голову и плели невероятное. Например, маленький блондин, летчик Лакеев из нашей истребительной эскадрильи, тоже получивший Героя. Но ему не повезло — фамилией дальше не вышел. Селекция героев производилась и по фамилиям: не было среди них Коровиных и Дерюгиных, а были благозвучные Стахановы и боевые Рычаговы, которым предстояло переворачивать мир капитала. В начале уже нашей, серьезной, войны, большинство «испанцев» имели весьма жалкий вид и нрав, практически не летали. Зачем рисковать головой, увенчанной такой громкой славой? Такими были командир дивизии Зеленцов, командир полка Шипитов, командир полка Грисенко, командир полка Сюсюкало. В начале Отечественной войны мы ожидали от них примеров того, как надо бить «Мессеров», которые нас буквально заклевывали и которых эти былинные герои в своих рассказах десятками уничтожали в испанском небе, но слышали от них в основном комиссарское подбадривание: «Давай, давай, вперед, братишки. Мы уже свое отлетали».

Помню жаркий день июля 1941 года. Я сижу в кабине И-153 — «Чайки», на аэродроме южнее Броваров, где сейчас птицекомбинат, перед вылетом. Через несколько минут мне вести восьмерку на штурмовку противника в район хутора Хатунок, что сейчас за Выставкой Достижений Народного Хозяйства. За день до этого именно в этом месте мы потеряли летчика Бондарева, а в этом бою меня едва не сбили. В районе Хатунка скапливались немецкие танки, отлично прикрытые огнем очень эффективных немецких мелкокалиберных зениток «Эрликон» и крупнокалиберных пулеметов, которые пробивали наши фанерные самолеты насквозь.

К борту моего самолета подошел генерал-майор без должности, «испанский» Герой Советского Союза Лакеев, дивизию которого, где он был командиром, немцы сожгли на земле в первый же день войны, и он без дела болтался по нашему аэродрому. Летать Лакеев трусил и занимался тем, что вдохновлял летный состав. Решил вдохновить и меня: «Давай, давай, комиссар, задай им перцу». Очень хотелось послать воспетого в прессе, стихах и песнях героя подальше, но мне не позволила комиссарская должность. Лакеева послал подальше и показал ему комбинацию из кулака, прижатого к локтю другой рукой, один из пилотов соседнего, второго полка, Тимофей Гордеевич Лобок, которому Лакеев предложил покинуть самолет и уступить ему, генералу, место, чтобы такая большая ценность вылетела из окружения, когда до этого дошло дело.

Так вот, ничего плохого не скажу о Пашке. Было у него здоровое нутро, и Испания его не сильно испортила. Но с другой стороны, Пашка отнюдь не был лопухом и хорошо соображал, с какой стороны куда подступаться. Одно дело — попасть в карьерную струю, а другое дело — в ней удержаться. Проезжая через Париж, Павел не только болтался по публичным домам, но и грамотно использовал оказавшуюся на руках валюту: накупил пудрениц, дорогих духов и прочих сувениров. Тогда эти предметы производили в нашей нищей стране ошеломляющее впечатление. Как нам было известно, хороший сувенир вручила Пашкина жена, Манька Нестеренко, жене командира бригады Бахрушина, и очень хороший — жене командующего округом Якира.

Немного отвлекусь: недаром говорят, что нередко на вершине успеха засеваются семена гибели. Думаю, что именно этот подарок и возникшая с Якиром близость и погубила Павла через несколько лет. Представляя себе характер Сталина, я склонен думать, что, даже осыпая Рычагова ласками, он постоянно держал в уме его связь с Якиром. Все люди, близкие к участникам «военного заговора», должны были исчезнуть. А не знать об отношениях Якира с Рычаговым Сталин не мог. Было время, когда мы жили с Рычаговым в одном подъезде дома № 9 для офицерского состава, первый подъезд. И как-то меня не пускали домой чекисты, вдруг появившиеся в нашем подъезде, в связи с тем, что Якир был в гостях у Рычагова на втором этаже, а я жил на первом. Уж не знаю: охраняли ли чекисты Якира или следили за ним, но конечно сообщали куда следует.

Вскоре Рычагов стал командиром второго отряда. Любопытно, что это авиационное подразделение еще с царского времени нумеровалось цифрой «2». Второй отряд еще до революции в Гатчине, перешедший позже вместе со своим командиром Павловым на сторону советской власти, вторая эскадрилья 81-й штурмовой бригады, второй полк, комиссаром которого мне пришлось быть. Эти подробности мне известны именно поэтому. Будучи командиром отряда, Пашка не заносился. Еще можно было совершенно спокойно попить с ним пивка. Помню сцену на аэродроме: на посадку заходила его жена Маня Нестеренко, неплохая женщина, но, к сожалению, бездетная, пилотировавшая И-5. Дело было поздней осенью, при сильном ветре, и Маня никак не могла поставить самолет носом строго на посадочную полосу, ее машину бросало то в одну то в другую сторону, по зигзагу, грозя приземлить чуть ли не на голову руководителю полетов, которым был тогда ее родной супруг Пашка Рычагов. Пашка был парень с юмором. Он оглянулся на нас и закричал: «Братва, разбегайся, моя проститутка летит». Мы бросились в разные стороны, подальше от посадочной полосы, и Мария, пролетевшая буквально в десяти метрах от нас, благополучно приземлилась.

Дальше служебный рост Павла приобрел дикорастущий характер. Месяца через два он стал командиром эскадрильи. Потом его послали в Китай для наведения порядка в частях нашей авиации, где были большие потери в воздушной войне с японцами. Потом он получил авиационную бригаду на Дальнем Востоке, которой прокомандовал с полгода. Затем Рычагов командовал военной авиацией Дальнего Востока. В связи с Халхин-Гольскими событиями о нем неплохо вспоминает Жуков. Вскоре после этого Пашка стал главкомом ВВС Красной Армии, получив звание комкора — носил три ромба. Весь этот головокружительный путь он проделал за два с половиной года, без всякой дополнительной учебы или подготовки. Во всех докладах его называли «драгоценным самородком». Плотно сбитый, крепенький, Пашка действительно походил на кусок какого-то твердого материала.

Последний раз я видел Рычагова у ворот двора Генерального Штаба, куда был вызван после Китая. Подъехал роскошный черный лакированный «ЗИС», и из него через опущенное стекло заулыбался мне Пашка Рычагов. Все на нем было красное: и ромбы, и почему-то покрасневшее лицо. «Здоров!», — поприветствовал меня Пашка, помахав рукой, а я отдал честь, не без почтения к главкому ВВС, с которым еще недавно шатался по Крещатику. Хорошая струя несла Пашку, но ехал он, поприветствовав меня, прямо к своей гибели. Избави бог от барского гнева и барской любви или, как говорят в армии: «Всякая кривая вокруг начальства короче всякой прямой». Скользким оказалось для Пашки Рычагова руководящее место, еще залитое кровью его предшественника — славного Алксниса. Как известно мне — вычитал в директиве, уж не знаю, правда ли, или наврали на Пашку, но причиной его ареста называется следующая. В 1940 году наша промышленность впервые выпустила партию модернизированных самолетов ДБ-ЗФ, дальних бомбардировщиков, форсированных. Рычагов принял решение направить их на Дальний Восток. Якобы его предупреждали о плохой погоде по маршруту, но он приказал лететь. Если полное обалдение от собственных успехов все-таки вскружило ему голову, это было немудрено. У нас это случается нередко: только выбьется человек на верхушку, как начинает дурить. Но и не исключается, что из Пашки просто сделали козла отпущения, а приказы отдавал кто-то повыше, скажем, сам Тимошенко. Да и возможно ли было предвидеть погоду на многотысячекилометровом сибирском маршруте? Наши отцы-командиры были мастера на всякие провокации. Во всяком случае, новые бомбардировщики ушли по маршруту, а в конечный пункт не прилетели. Они заблудились и, выработав горючее, попадали где-то в сибирской тайге. Уж не знаю, может быть наговаривают на Пашку, а может он вконец сдурел, но рассказывают, что когда ему предложили сообщить о случившемся министру обороны Тимошенко, чтобы организовать масштабные поиски и спасение членов экипажей, он ответил в том смысле, что, мол, хер с ними, раз не умеют летать. Экипажи погибли. Об этом доложили Сталину, который не любил, когда его любимчики хамили больше его самого. По слухам, Сталин приказал организовать широкомасштабные поиски, и самолеты, пусть со значительным опозданием, но были обнаружены. Некоторые летчики вели дневники, в которых указывалось, что они были живы еще почти месяц и умерли с голоду, не дождавшись помощи.

Пашку арестовали и почти год продержали в тюрьме. Был он своеобразной жертвой Сталина, благодаря которому совершил свою головокружительную, но, как выяснилось, непосильную для него карьеру. Осенью 1941 года, по личному приказу Сталина, Рычагова вместе с группой арестованных военных расстреляли в одной из приволжских тюрем. Шум мотора трехтонки, заведенного для заглушения звука выстрелов и криков казнимых, был последний звук, который Пашка слышал в своей короткой, но бурной жизни. Лучше бы не было его головокружительной карьеры, и слушал бы лихой пилот Пашка Рычагов, которому непосильной оказалась шапка Мономаха, только рев авиационных двигателей. Сколько пользы еще мог бы принести он в воздушных боях. Перечитываю написанное и порой сам удивляюсь: сколько дряни обнаруживается на обратной стороне медали нашей доблестной авиации, которую показывали народу как образец патриотизма и отваги. Таково уж свойство деспотии, в условиях которой мы жили: все хорошие качества в людях безжалостно подавляются, о чем я не раз писал на этих страницах, а всякая дрянь расцветает буйным цветом и всплывает на самый верх. Взять хотя бы испанскую эпопею. Сколько молодых летчиков с горящими глазами осаждали штабы авиационных частей, желая лететь в Испанию помогать республиканцам. А ведь подоплека этого интернационализма, была простой: те из «испанцев», кому удавалось вернуться, сразу совершали резкий скачок по служебной лестнице: становились командирами полков и эскадрилий, порой не имея на это никаких способностей. Их награждали редкими тогда высокими наградами. Даже тех, кто по году пробыл в плену у Франко. Например летчик Зверев, которого с трудом разменяли, освободив из франкистского плена, сбитый над территорией противника, был награжден орденом Красного Знамени, авторитет которого, как самой высокой боевой награды времен Гражданской войны, был по-прежнему высок. Я разговаривал со Зверевым. Он сам не знал, за что его наградили. Кроме того, у многих путь шел через Париж — разжиться барахлишком, а убьют — не меня. Словом, «испанцев» приветствовали в 1936–1939 годах, как самых больших героев, и многим молодым пилотам хотелось приобщиться к их числу. Проводя исторические параллели, грустные, но все же показывающие интеллектуальный рост и моральное падение нашего общества, я отмечу, что, пожалуй, «испанцы» были так же популярны в те годы, как непопулярны стали, уже в наше время, люди, воевавшие в Афганистане. «Афганцев» мало награждали, почти не чествовали, боевые награды вручали потихоньку, будто уворованные, назначали на новые должности с понижением. Будто не герои, а ассенизаторы. Такова логика нашей системы, которая, даже возвышая, неизбежно уродует и уничтожает не только людей, а и понятия интернационализма и воинского долга. Жертвами становились все: от Тухачевского до Рычагова и до детей самого Сталина. Рискну сделать вывод, что на протяжении во всяком случае последнего столетия в России не было ни одного счастливого и свободного человека. Весь ужас этой системы в том, что даже ее хозяева не могут быть довольными и счастливыми.

Не могу не сказать об интересной странице в истории нашей авиации, связанной с ее феминизацией. До сих пор всюду читаю только восторженные отзывы о летчицах-героинях — так получилось, что очень многие из них служили в хлебном и престижном Киевском гарнизоне, в одной бригаде со мной. И потому, отдавая должное этим, действительно боевым, девчатам, хочу рассказать, как они выглядели с точки зрения меня, командира звена штурмовиков, на том историческом отрезке времени, которое нам пришлось прожить. Попытаюсь рассказать об этом как летчик и джентльмен, без лишней соли, но и без лишнего сахара, как сам видел и воспринимал. Во-первых, изначально идиотской была сама идея феминизации авиации, а отсюда следовало все остальное, в чем конкретные женщины были мало виноваты.

Года с 1935-го в нашу спаянную и дружно спитую бригаду начали поступать, приезжая из летных школ, девушки — пилотессы. Сначала их воспринимали с юмором, но потом привыкли и мирились с женскими слабостями. В летной столовой мне не раз приходилось переламывать хлеб-соль за одним столом с Марией Нестеренко и Полиной Осипенко. О Марие я уже писал, а Полина — среднего роста, сильная, крепко сложенная украинка, вышла замуж за «испанца» Осипенко, чью фамилию носила. Ее муж был Герой Советского Союза, полковник, это звание давали чуть ли не всем «испанцам», находившимся у нас за штатом, скромный, не крикливый парень. Наши пилотессы были девчата свойские, за столом толковали об атаках и бомбометании, постепенно усваивали крутую летную лексику.

Активное участие принимали в работе женсоветов гарнизона. Вообще тогда стремились привлекать женщин. Одно время жены летчиков даже мыли их самолеты. А потом придумали, в разгар зимы: «Поход боевых подруг». Летать у наших пилотесс не очень получалось, и они решили среди зимы пешком пройтись от Киева до Броваров. Женсовет гарнизона организовал этот поход под руководством жены самого командующего Киевским Особым Военным округом товарища Якира. Поход длился несколько дней. Я посмотрел на легкие боты своей жены и наотрез запретил ей участвовать в этом походе. Мне нужно было летать, а на кого же оставить малолетнюю дочь? Да еще в течение двух-трех дней. Собралось человек двадцать офицерских жен во главе с Якирихой и нашими геройскими пилотессами. Думаю, что этот геройский марш по маршруту, где ходили автобусы и даже трамвай, выглядел чрезвычайно смешным. Никто не знал ни цели похода, ни ожидаемых результатов. Совсем по анекдоту, в котором советские люди, ведомые родной партией в светлое будущее, порой вопрошали: «Куда вы ведете — не видно ни зги», получали ответ: «Идите вперед — и не пудрить мозги!» Двадцать довольно упитанных офицерских жен старшего комсостава за весь морозный денек бодро промаршировали от Киева до Броваров. Здесь в захудалой гостинице разыгралась сцена, которая имела грозные последствия. Жена Якира, женщина постарше, пожаловалась бравым пилотессам, что умаялась — даже расшнуровать ботинки нет сил. Мария Нестеренко, проявив необходимую для летчицы реакцию и смекалку, взялась ей помочь. Полина Осипенко только заскрипела зубами, сетуя на свою нерасторопность. «Поход боевых подруг» закончился без особых результатов. Однако, у жены Якира, очевидно, сохранились приятные воспоминания о заботливой Марии, которая ее разула, обогрела ей ноги и уложила в кровать.

Этот жест участия приобрел грозные очертания после ареста Якира, тем более, что по итогам этого марша Марие Нестеренко, как одной из его организаторов, был вручен орден Красной Звезды, а Осипенко не получила ничего. Боевая Полина взяла реванш на расширенном партийном активе нашей бригады сразу после ареста Якира. Забравшись на трибуну, она трубным голосом сообщила партийному активу о мерзких пособниках и приспешниках врагов народа, подхалимах и подхалимках, которые опускались до того, что принимали врагов в своих квартирах и даже согревали ноги их женам, разувая их. Партактив зашумел, на Марию принялись гневно указывать пальцем. Вокруг нее образовалась зловещая пустота. Она пыталась что-то объяснить, а потом разрыдалась и, выскочив из зала, убежала домой.

Партийный актив длился с пяти часов вечера до восьми часов утра — целую ночь. Чего только ни вылили, чего только ни вспомнили на коммунистов, имевших хоть какие-то отношения с Якиром и его семьей. Засыпая на ходу, я пришел домой, когда солнце стояло уже высоко. Хорошо, что в этот день не было полетов — мы обслуживали материальную часть. Я собирался пару часов поспать, но у меня это плохо получилось. Мы жили на первом этаже, а со второго этажа, из квартиры Рычагова, которого не было в это время в Киеве, доносился буквально звериный вой-вопль Марии Нестеренко, перемежаемый нечеловеческими проклятиями в адрес Полины Осипенко. Марию с трудом успокоили пришедшие подружки, а я, с гудящей головой, отправился на аэродром. Получив жесточайшую моральную травму, не менее тяжелую, чем физическая, Мария Нестеренко недели две не выходила из дому, будучи на грани помешательства, а когда появилась на людях, то выглядела как выходец с того света: черная и исхудавшая. Это доставило немало удовольствия многим завистникам семьи Рычаговых. Вскоре они уехали из нашего гарнизона.

А у меня из головы не лезла история комиссара эскадрильи Софина, отстраненного месяца за два до этого партактива от должности и сдавшего ее Орлову. С самим Софиным будто играли в кошки-мышки: взять его или дать немножко походить по воле? «Дело Софина» для затравки и распаления страстей, демонстрации образа врага, тоже вынесли на партийный актив. Оказалось, что этот маленький, но хлесткий человек, хороший оратор, участник Гражданской войны, окончивший сразу после революции «Толмачевку», как называлась тогда по имени ныне забытого революционера Толмачева Военно-Политическая Академия имени В. И. Ленина, в 1921–1922 годах на групповом семинаре, на котором инсценировалась дискуссия с оппозицией, выступал за троцкистов, которые были тогда совершенно легальной партийной фракцией, «против» Ленина. Хорошо учили в свое время наших политработников! Но именно это стало причиной несчастий многих из них.

На партконференции выступил прибывший из Москвы представитель, уж не знаю откуда, который привез с собой выступления Софина и еще ряда старых политработников, времен их молодости — пожелтевшие номера журналов, потрепанные конспекты. И никого не интересовало, что за пятнадцать лет люди могли в корне поменять свои убеждения или просто перестать интересоваться этими вопросами. Никого не интересовало, что людям приходилось защищать Троцкого во время семинаров, напоминавших войну в ящике с песком, которую разыгрывают общевойсковые командиры. Сказанное на учебных семинарах им упорно ставили в вину.

Нужны были враги, и их создавали вопреки всему. Софин много раз аргументированно объяснил ситуацию прошлых лет. Приводил примеры, когда он на семинарах выступал за ленинцев против Троцкого. Да и на политзанятиях, уже совсем недавно, с моим участием, он всегда критиковал Троцкого и защищал линию Сталина. Все доводы рассудка и логики были на его стороне, но все они проходили по графе «коварство замаскировавшегося врага». Зал ревел, и судьба Софина была решена, хотя выступал он просто здорово и защищался искусно. Вскоре этого, примерно тридцатипятилетнего, человека, который, как все комиссары, любил со мной летать, высаживая из задней кабины Агафона Дорофеева, к удовольствию последнего, арестовали, и он пропал из нашей бригады бесследно. Очевидно, его поглотил ненасытный ГУЛАГ, которому все мало было преданных, честных и думающих коммунистов.

Помню, один из полетов с Софиным в задней кабине — в 1935 году. Мы находились на аэродроме возле Полонного. Вдруг политотделу бригады приспичило получить от Софина какую-то информацию: не то цифру, не то справку, которым всегда придавалось так много значения. Софину нужно было срочно лететь в Киев. Была дрянная погода: дождь с низкой облачностью, и никто из летчиков не согласился. Обратились ко мне. Я порядком соскучился по семье, да и урожай клубники в ближайшем селе был просто прекрасный. Решил рискнуть во благо партийно-политической работы и клубничного варенья. Погрузил в заднюю кабину Р-5 килограммов восемь клубники в плетеных из бересты корзинках и щуплого Софина, которого не видно было из-за борта, и поднялся в воздух. Поначалу погода вроде бы стала улучшаться, и я легко ориентировался по железной дороге Шепетовка — Бердичев, но возле столицы «еврейского казачества» начался целый гвалт.

Нас встретила сплошная стена темных туч от земли до пяти тысяч метров в высоту, пронизываемая сучковатыми копьями молний — сильная грозовая деятельность. Я уклонился вправо, обходя этот грозовой фронт. Там та же картина. Пришлось брать еще правее. Маневрируя, я надеялся на Софина, который недавно окончил курсы штурманов и летнабов, что позволяло комиссарам в авиации получать летный паек. Когда оглядывался, видел, что он действительно колдует над картой, уткнувшись в нее острым носиком. Но когда вынырнули на согреваемое ласковым солнышком пространство, то Софии беспомощно развел руками и сморщил от огорчения маленькое лицо, похожее в шлеме и очках на мордочку хорька. Мой штурман явно не знал, где мы находимся. Словом, был полный гвалт.

Плюс ко всему Софина сильно испугали стрелы молний, раскалывавших темную стену непогоды, возле которой пролетал наш деревянный самолетик. Поначалу я тоже не мог узнать местности, куда мы вылетели, но потом узнал реку, знаменитую в истории славянства, единственную, чье небыстрое течение прерывают гранитные водопады, метра по два-три в высоту, по которой проходила целые столетия граница Руси со степью, да и мутно зеленая окраска воды сразу подсказала, что это река Рось, давшая, как утверждают некоторые историки, название самой России. Дальше уже было дело техники, путь от Белой Церкви до Киева я мог найти, казалось, с закрытыми глазами. Клубничное варенье вышло славным, а встреча с женой — теплой. Так что комиссарские сводки, порой, приносили летчикам и немного человеческой радости. Однако я отвлекся.

Вернемся к авиации, которая имела несчастье принять в свои ряды женщин, из которых нужно было обязательно слепить высококлассных пилотов и героинь, на радость всей советской женской общественности. Как жаль, что у летчиков не хватило характера отказаться от этого начинания подобно морякам, имеющим вековой опыт и традиции.

Вскоре наши доблестные пилотессы начинали безжалостно истреблять мужской летный состав. Начала Полина Осипенко, угробившая первоклассного летчика Серова, оставившего вдовой красавицу актрису Серову, из-за которой уже в годы войны схлестнулись два маршала: военный — Рокоссовский и литературный — Симонов. Два маршала, два Кости. Вскоре после сокрушительной победы над Марией Нестеренко, Поля Осипенко убыла на Липецкие Высшие Командные Авиационные курсы, повышать квалификацию. Дошла очередь до ночного или слепого полета. «Испанский» герой Серов осваивал это искусство в паре с Полиной на самолете УТИ-4, который был знаменит тем, что был, собственно, И-16, на котором устроили вторую кабину, и отличался крайней неустойчивостью в воздухе: чуть что — срывался в штопор. Летчик чувствовал себя на нем как будто сидящим на кочане кукурузы или какой-то вертихвостке. Слепой полет на этом самолете осваивался следующим образом: обучаемый сидел в первой, затемненной, кабине под колпаком и пилотировал по приборам, а инструктор — в задней кабине, поправляя ошибки, самой грозной из которых мог быть слишком большой крен на крыло, чреватый штопором. Пока в задней кабине сидел Серов, то он вовремя устранял все ошибки Осипенко, и дело заканчивалось благополучно. Но стоило сесть Полине, как она конечно же зазевалась, и самолет сорвался в штопор с высоты двухсот метров. Не хочу ее винить. Ведь доказано, что если мужчине свойственна более четкая реакция, то женщина берет скрупулезностью и терпением. Каждому свое, и не нужно переть против законов природы, чем мы, в основном, занимались в последние десятилетия.

Но даже из смерти Серова и Осипенко наши кремлевские мудрецы устроили идеологическое шоу. Радио захлебывалось словами скорби и соболезнования. Их тела для прощания поместили в Центральном Доме Советской Армии в Москве на площади Коммуны. Затем их кремировали и урны с прахом при огромном стечении народа погребли в Кремлевской стене на Красной площади. Вся наша пропаганда трубила о несчастном случае, вырвавшем из наших рядов…

Однако, дальнейшие события показали, что подобные случаи становятся правилами. В моду вошли дальние беспосадочные женские перелеты по маршруту: Москва — Дальний Восток. Для этой цели сооружали специальные самолеты с большой заправкой горючего, очень похожие на бомбардировщики ДБ-ЗФ. Впервые на таких самолетах, которые какой-то очередной дурак додумался выкрасить в белый цвет, пустилась в перелет через необъятную Сибирь, полную мест, где не ступала нога человека, Марина Раскова. Она начала целую серию женских перелетов, в ходе которых самолет взлетал и исчезал бесследно.

Искать экипаж Расковой были назначены несколько десятков мужских экипажей под руководством главного штурмана ВВС Брягинского. Ребята совершили почти невозможное: зимой 1938 года на бескрайних заснеженных пространствах Сибири нашли-таки самолет женского экипажа, который был оснащен радиосвязью, никого ни с кем не связывающей. По рассказам, потерпевший аварию самолет сквозь туманную дымку увидели сразу два мужских экипажа: один на ТБ-3, а другой на пассажирском ЛИ-2. Не видя друг друга, они принялись кружиться над местом аварии — один с левым разворотом, а другой — с правым, в результате чего, конечно же, столкнулись влобовую. Авария получилась просто грандиозная. Погибли сразу 22 авиатора, среди которых был и главный штурман ВВС Брягинский. Их похоронили потихоньку, без громких почестей, чтобы не множить количество «случаев». Потом искали Марию Рычагову, севшую на каком-то острове. Потом еще кого-то. В конце концов это безумие прекратили. Дороже всего обошелся Родине полет самолета «Родина», который пилотировала Раскова, погибшая в 1942 году при перегоне звена самолетов с аэродрома Энгельса на аэродром Разбойщина, что в Саратовской области — в плохую погоду врезавшись в один из холмов Приволжской возвышенности, заросший дубняком. В тех местах мне пришлось служить в пятидесятых годах.

Женщины-авиаторы — это было настоящее варварство. Мало того, что на аэродромах, как известно — открытых пространствах, женщине не так-то легко сходить по малой или большой нужде, что летчики-мужчины решают относительно просто. Тем более не предусмотрено никаких удобств в самолетах. Для пилотесс даже сшили комбинезоны специального покроя с отстегивающейся нижней частью. А уж месячные циклы, во время которых женщину и близко не стоит подпускать к самолету, наших отцов-командиров, вообще не интересовали. Такова была реальная практика участия женщин в летном ремесле. Не лучше было и на войне. Хлебнули мы горя, в частности, с Лилей Литвяк, которую нужно было обязательно сделать героиней и не дай бог не позволить «Мессерам» ее слопать. Не просто было этого добиться, если Лиля, судя по ее маневрам в воздухе, частенько плохо представляла, куда и зачем летит. Кончилось тем, что Лилю сбили в районе Донецка, и она выпрыгнула с парашютом. Наши летчики, оказавшиеся в плену вместе с Лилей, рассказывали, что видели ее разъезжающей по городу в автомобиле с немецкими офицерами.

В мае 1938 года началось переформирование ВВС Красной Армии: из эскадрилий формировали полки, а из бригад — дивизии. Я в это время был откомандирован в распоряжение райвоенкомата Московского (бывшего Сталинского) района города Киева, где занимался переучетом запасного личного состава Красной Армии. Вернувшись в родную эскадрилью, превращенную в полк, я не без удивления обнаружил, что не значусь в списках личного состава, а значит и на довольствии. Судьба подпоручика Киже мало меня вдохновляла, и я пошел в другой полк. И там моей фамилии не было в списках. Все радовались переназначениям, один я ходил как зачумленный. Любят наши «кадры» такие сюрпризы: ничего не спрашивая, оглоушить человека мешком по голове. Не без труда я выяснил, что направлен, в числе прочих, в частности Саши Чайки и Василия Шишкина, для переучивания на истребитель И-16 и для продолжения службы в городе Василькове, что под Киевом, где стоял тогда второй полк, созданный на базе нашей второй эскадрильи, и вновь сформированный сорок третий авиационно-истребительный полк. Переучиваться предстояло в том же Василькове, который был мне хорошо знаком — несколько раз мы организовывали там свой зимний лагерь.

Как позже выяснилось, судьба Онегина хранила. Моим товарищам, оставшимся в Киеве летать на штурмовиках, выпала плохая участь. Вскоре после присоединения Западной Украины их перебросили на аэродромы у новой границы, в частности Стрый и Ковель, вооружив новыми штурмовиками, а по сути истребителями И-15 БИС с мотором воздушного охлаждения, деревянным, вооруженным четырьмя пулеметами, стреляющими через винт, и четырьмя бомбодержателями для бомб АО-25. Они попали под первый удар фашистского вторжения и почти все погибли. А я начинал жизнь истребителя противовоздушной обороны города Киева.

Вторым истребительно-авиационным полком, базировавшимся на Васильковском аэродроме, командовал «испанец», майор Пузейкин, парень примерно моего возраста. Хороший, уравновешенный человек и летчик-профессионал. К сожалению, его скоро забрали от нас на повышение, и на его место прибыл из Китая Александр Иванович Грисенко: маленький, худенький человечек с большими серыми навыкате глазами, спокойный по характеру, но мучимый каким-то нервным тиком, постоянно передергивающим его плечи. У Грисенко была разнообразная жизнь — побывал даже в кинобригаде. Васильковский полк входил в одно из колец противовоздушной обороны Киева, которые в конце тридцатых спешно создавали, учитывая опыт бомбардировок китайских и испанских городов. Возле аэродрома имелся прекрасный городок из шести четырехэтажных ДОСов с хорошими квартирами, к сожалению, кое-где сгоревшими в войну, отличный Дом Офицеров. На аэродроме имелись три ангара, хорошее летное поле. К лету 1941-го года было построено уже 600 метров из требуемых 1200 взлетно-посадочной полосы из бетона. Достраивали ее уже немцы. Тоже опыт советско-германского сотрудничества. Городок был построен на месте части села Каплица и утопал в садах. Одних яблонь росло более пяти тысяч. Не требовалось никакого витаминного доппайка, летчики до отвала наедались прекрасными яблоками, вишнями и абрикосами, идя на полеты и с полетов. Селяне из Каплицы, перейдя через дорогу в гарнизон, приносили молочные продукты, кур, овощи. Так что Вера только поначалу расстраивалась, уезжая из Киева и покидая нашу, уже хорошо обжитую, двухкомнатную квартиру в ДОСе № 9 квартира 1 Киевского авиагородка, из окон которой открывался отличный вид на южные окраины Киева, Чоколовку в частности, красивое здание Сахарного Института. Для меня до сих пор загадка, зачем взорвал его какой-то дурак при отступлении наших войск. А в Василькове я получил квартиру из двух комнат. Они были просторными, с высокими потолками и балконом. Жили мы в этой квартире с удовольствием. Тем более, что после всех потрясений страна вроде бы начала немного оправляться, и кое-что стало появляться в магазинах. Мы купили хорошую никелированную двуспальную кровать с сеткой, добротный платяной шкаф, письменный стол и стулья — все в сельском магазине села Каплица.

Помогал переучиваться мне на знаменитый истребитель И-16, вошедший в боевую историю советской авиации, мой приятель еще по Киевской бригаде Леонид Ковалев. Сначала мы совершили пять провозных полетов на той самой спарке УТИ-4, на которой погибли Осипенко и Серов, а потом я сам сел на И-16. До этого я летал на неповоротливых разведчиках-штурмовиках Р-5 с водяным охлаждением. Под плоскостями вечно висели тяжелые учебные бомбы, сделанные из цемента — бомбы практические П-25 и П-50, в центре которых был пиропатрон, взрывавшийся при падении. Эти бомбы мы бросали по макетам орудий или танков, причем они бывали не менее опасны для самолетов на бреющем полете, чем для поражаемой ими мишени. Бомбы, ударившись о землю, подпрыгивали и кувыркались, летя за самолетом. Под плоскостями обычно висели ВАПы и ЖАПы — зажигательные приборы, наполняемые кусочками натрия, плавающими в керосине. Самолет был тяжелый и неуклюжий, из-за чего плохо управлялся. Как-то на учениях в Белорусском военном округе в 1937 году штурмовик, не рассчитав высоту при имитации химической атаки, врезался в строй солдат, убив двадцать пехотинцев. Это были последние большие маневры, которыми руководили замнаркома обороны маршал Тухачевский, военный человек до мозга костей, при котором в армии все-таки было некое подобие порядка, и Семен Буденный, в присутствии которого мы, курам на смех, с бреющего полета обрызгивали синькой макеты орудий и завод «Большевик» в 1935 году. В боевых условиях наши штурмовики посбивали бы как птиц.

Так вот, после тяжелого, вечно нагруженного как биндюжник штурмовика, истребитель показался мне легким и удобным в управлении, хотя и излишне шумным. На И-16 стоял двигатель воздушного охлаждения М-25Ф. Все здесь было больше и лучше: скорость выше в два-три раза, набор высоты в два-три раза быстрее, разворот в два-три раза легче. Словом, на истребителе я ощутил себя полным хозяином самолета, вольным орлом и свободным пилотом, за спиной не было штурмана. Получилось, что я нашел свой самолет на шестом году летной работы. И потому осваивал новую машину быстро и скоро, как и на штурмовиках, стал одним из лучших пилотов. Легко пилотировал, точно стрелял по конусу, который таскал в воздухе прицепленным к хвосту на тросе кто-либо из коллег, и по мишеням на земле, летал по маршруту, уверенно маневрировал в учебных воздушных боях. В моем звене было четыре летчика, все хорошие ребята: Клименко, женившийся на каплицкой девушке и обосновавшийся там, потом попавший в плен под Сталинградом и сильно избитый румынами, Дмитрий Зайцев, курносенький сероглазый парень, похожий на моего брата Николая, автор первого тарана над Киевом, после которого он остался жив, пилот Слободянюк, и четвертый — русский парень, фамилия которого не сохранилась в моей памяти.

Всем командирам звеньев вскоре дали дополнительные должности по совместительству и прибавили зарплату. Я стал начальником связи эскадрильи. Конечно, здорово, что на некоторых самолетах начали появляться радиостанции РС-3 и РС-4, очень капризные и ненадежные, принимавшие все подряд и оглушавшие летчика какофонией звуков, но я-то был в них, как говорят, ни уха, ни рыла. Я бы с удовольствием был начальником воздушной стрельбы, хорошо зная ее теорию и удачно исполняя на практике, но в нашем государстве отношение к людям вроде как к стандартным кирпичам: куда ткнут, там и приживайся. Словом, И-16 пришелся мне по душе. Только вот, к сожалению, этот удачный по своим летным качествам истребитель был по-прежнему деревянным и слабо вооруженным: два пулемета ПВ-1, стрелявшие через винт. Позже ему поставили еще два ШКАСА на плоскости. Этот легкий самолет при посадке прыгал как мячик. В Испании их называли «курносыми», а наши летчики — «ласточками». Конечно, все это была не та техника, с которой можно было ввязываться в большую войну. А ведь именно на этих истребителях мы уже в сентябре 1938 года собирались воевать с немцами, выполняя свои союзнические обязательства по отношению к Чехословакии. Наш полк перелетел на аэродром Скоморохи возле Житомира и ждал дальнейших команд. Мы были укомплектованы по-боевому. В юго-западные области Украины было стянуто не менее ста сорока наших дивизий. Правда, в основном стрелковых и кавалерийских, а немцы уже тогда были моторизованы и на основе анализа боев в испанском небе довели до высоких кондиций свой «Мессершмитт». Не знаю, чем бы все это закончилось, но тогда мы не вмешались в драку, уже начавшуюся в Европе. Польша и Румыния отказались пропускать нас через свою территорию, а президента Чехословакии Бенеша представители крупных держав принудили подписать Мюнхенское соглашение. Впрочем, думаю, что из нашего военного вмешательства было бы мало хорошего. Наша армия была большой, но довольно слабо обученной и плохо вооруженной — в лучших национальных традициях. После репрессий ею командовали люди, которым следовало бы еще расти и расти. Все эти недостатки компенсировались воинственной фразеологией.

Однако тот период оказался памятным в моей летной биографии тем, что с аэродрома в районе Полонной, я, по специальному заданию командования, здорово рискуя своей жизнью, единственный раз в своей летной биографии на И-16 поднялся на высоту девяти с половиной тысяч метров, пользуясь одной только кислородной маской. В этот же день летчик лейтенант Бардерер, выполняя такое же задание, скажем ради объективности, никому не нужное — бои на такой высоте никто вести не собирался, потерял сознание на высоте семи с половиной тысяч метров и сорвался в штопор. Чудом пришел в себя на километровой высоте и успел взять ручку управления и вывести самолет в горизонтальное положение. Оказалось, что он потерял сознание из-за закупорки штуцера выдоха замерзшим паром. Нам предлагали прочищать эти штуцера карандашиками, а потом придумали лепестковый раструб, который тоже, впрочем, смерзался. Да и я на высоте девяти с половиной тысяч метров, без герметической кабины, выглядел неважно, когда посмотрел на себя в зеркальце: лицо было синим, как у утопленника, в голове звенело и трещало. Когда полез пальцем в ухо, то обнаружил, что мои перепонки выперло почти в ушную раковину, а живот почему-то вспух. Именно в связи с последним обстоятельством, летчиков стараются не кормить гороховым супом и капустой перед полетом.

Впервые с этой высоты я увидел то, что потом стало банальностью, повторяемой космонавтами: наша планета купается в голубой дымке атмосферы. Дивным было и зрелище перистых облаков, идущих на большой скорости на высоте семидесяти-восьмидесяти километров над землей, блестевших и сверкавших на солнце как начищенное серебро. Спускался я постепенно, по площадкам, разница в высоте между которыми составляла две тысячи метров. Мой самолетик на предельной высоте совсем уже было опустивший хвост и тянувший меня на пределе своих возможностей, понижая обороты с 1700 до 1300 в минуту, постепенно выровнялся, и мотор заработал в обычном режиме. На каждой площадке я делал круг, который занимал у меня четыре-пять минут, постепенно адаптируясь и, тем не менее, когда лет через тридцать я стал плохо слышать на одно ухо, то почему-то вспомнил именно тот рекордный подъем, в котором меня выручило кубанское здоровье, поддержанное спартанским образом жизни и добрым молоком.

Но полеты полетами, а не всю же жизнь быть пилотягой, даже командиром звена. Мои сверстники делали головокружительные карьеры, я к этому не стремился, да и не был приспособлен, но как-то же нужно было продвигаться, не засиживаясь. Да и ко мне присматривались. Безукоризненный служебный и партийный формуляр, летный опыт наводили на раздумья. Думаю, что моя командирская карьера не сложилась из-за привычки по возможности мягче разговаривать с людьми, склонности к компромиссам, что тогда считалось признаком излишней мягкости характера. В моде были напористые горлопаны. И я загудел в комиссары. Впрочем, эта должность тогда была в чем-то даже выше командирской. Нам говорили, что комиссар — представитель партии и правительства в армии и отвечает за весь личный состав, в том числе и за командира. А комиссарский состав в авиации к концу тридцатых годов явно не пользовался авторитетом. Почти никто из комиссаров не летал, почти все они плохо разбирались в технике, нажимая на идейность, а над «чистыми комиссарами» летчики смеялись, их не пускали в летную столовую.

В частности, совершенно не признавал «чистых комиссаров» известный в советской авиации ас и мой добрый приятель, бывший в то время командиром эскадрильи полка в Скоморохах Лева Шестаков, небольшой крепыш, сероглазый шатен. Был он порывистый человек с крутым характером, очень упрямый, если уж что решил. Мы были знакомы с ним по Киеву как командиры звеньев и настолько прониклись симпатией друг к другу, что накануне ожидавшейся чехословацкой кампании 1938 года Лева отдал мне самое большое, что может дать летчик летчику — свой самолет. Новенький И-16 был в отличном состоянии. В поршнях стояли новенькие кольца, и мотор работал бодро, со звоном, развивая большую мощность. А в своем полку мне попала старая машина, у которой обнаружился дефект: трещина в пятой точке моторной рамы, что вообще нередко случалось в этих машинах. У меня был прекрасный техник, пожилой опытный человек, и он сразу же, открыв капот, подложил в место дефекта ломик, и самолет откатили для ремонта.

После возвращения из несостоявшегося чехословацкого похода меня вскоре вызвал к себе комиссар полка, среднего роста, худой, пожилой еврей Виленский, носивший звание батальонного комиссара. Виленский не летал, но был человеком въедливым, любившим поучать и, как принято говорить, бросить везде свои пять копеек. Еще в 1936 году мне пришлось наблюдать как на аэродроме в Жулянах, где Виленский был тогда комиссаром батальона аэродромного обслуживания, он, участник Гражданской войны, даже попробовал поставить на место командующего ВВС Киевского Особого Военного Округа Ингауниса, который совершил посадку на нашем аэродроме, где в одном из ангаров № 4 стоял его постоянный самолет Р-5, выкрашенный в красный цвет. Мотор машины командующего почему-то закапризничал и не стал запускаться от баллона. Потребовалась машина-стартер для запуска через храповик. Но Виленский, будучи на старте, в целях экономии горючего, с которым было туго, своей властью запретил запускать самолет командующего. Узнав об этом, Ингаунис страшно орал на Виленского, который стоял весь побледнев и, мигая выпуклыми глазами, был очень похож на лягушку, по которой проехало велосипедное колесо. Ингаунис крестил Виленского «мерзавцем» и «подлецом» и обещал его выгнать, а тот, стоя навытяжку с ладонью возле виска, упорно молол что-то свое, о дефиците горючего. Как видим, этот случай не пошел Виленскому во вред, тем более, что Ингауниса скоро расстреляли, и к 1938 году он уже был комиссаром второго авиационно-истребительного полка в Василькове. Виленский въедливо посмотрел на меня и принялся расспрашивать как да что. Затем сообщил, что есть приказ товарища Сталина, согласно которому все комиссары авиационных эскадрилий должны быть опытными летчиками из числа самых лучших. Я немного подумал и стал откручиваться, мол, не знаю этой работы. Недавний массовый расстрел комиссаров был у меня на памяти. Но Виленский наседал, рассказывая мне о себе самом такое, чего и в природе не было: и на собраниях я отлично выступал, и подход к людям имею, и политику партии понимаю правильно, и в летном деле образец аккуратности. Однако, в первый день он меня не охмурил, как и командир полка Грисенко, который меня тоже вызвал и долго убалтывал.

Дома я стал советоваться со своим начальником штаба — женой Верой. Она не без ориентации в служебной иерархии поинтересовалась, к чему приравнивается моя должность и сколько я буду зарабатывать. Должность приравнивалась к командиру эскадрильи, а заработок составлял 1600 рублей — вдвое больше, чем у командира звена. Вера стала медленно, но неуклонно склоняться к той мысли, что предложение нужно принимать. И родителям сможем больше помогать и дочери покупать шоколад. Почти убежденный этими доводами, я наутро снова явился по вызову Виленского, в кабинете которого уже сидел представитель округа — батальонный комиссар с двумя шпалами и большими красными звездами на рукавах гимнастерки с голубыми петлицами. Я в последний раз все же попытался выкрутиться и сослался на мнение своих товарищей, в плане своей непригодности к комиссарской работе. Батальонный комиссар достал папку, в которой было тринадцать отзывов моих приятелей и друзей, утверждавших, что мне комиссаром быть.

Как известно, против чертовой дюжины бороться бесполезно, и меня сосватали. Дело действительно приняло бесовский оборот. Как новоиспеченный комиссар эскадрильи, я продолжал летать, постепенно погрязая одновременно в бездонной пучине собраний, совещаний, политзанятий, марксистско-ленинской подготовки, руководстве женсоветом, что вызывало неудовольствие моей жены, утверждавшей, что я слишком люблю «калякать с бабами», хотя и она была женоргом гарнизона. Донимали обязательные протоколы, сверху и донизу исписанные клятвами верности Великому Сталину. Как вдруг прибывает, тихо и скромно, с каких-то политических курсов на мою должность армянин, одношпальный капитан старший политрук Чапчахов. Виленский меня вызвал и рокировал, в ходе очень неудобной для него беседы, вновь на должность командира звена. Я переживал недолго. Решил, что не утвердили. А возможно, на меня кто-то «капнул» в ответ на многочисленные запросы, которые были разосланы для моей проверки от пеленок до нынешнего дня. Видел я документы и с ахтарского рыбзавода, и из качинской школы.

Однако чертовщина продолжалась: Чапчахов всячески извинялся передо мной. Он был хороший парень, сбитый в первые дни войны немцами и погибший при падении, оставив жену-армянку и сына.

А здесь из таинственных сфер, где бардака было не меньше, чем у нас в эскадрилье, вдруг поступил приказ о моем назначении военным комиссаром четвертой эскадрильи соседнего, сорок третьего авиационно-истребительного полка. Было это все с неким предназначением: ведь из четырех эскадрилий полка три были вооружены самолетами И-16, а моя, четвертая, И-15 БИС — «Чижиками».

В чем предназначение, спросит читатель? Да в том, что все эскадрильи И-16 ушли на Халхин-гол, в монгольские степи, а И-15 БИС, выпуск которых московским авиационным заводом уже прекращался, как менее совершенная техника, попали в Китай, где интересы Советского государства были затронуты меньше. И вместо боев над озерами и солончаками, мне открылась великая древняя страна, ставшая, пожалуй, самым ярким впечатлением моей жизни.

В новой эскадрилье ребята поначалу отнеслись ко мне с некоторой настороженностью. Сказывалось, что до меня у них был комиссаром не летчик Бибик, потом ставший ответственным работником ЦК Компартии Украины по проблемам вероисповедания, которого пилоты чуть не за пивом посылали. Да плюс мое прошлое штурмовика, а истребители всегда держали хвост пистолетом. Но я был полон азарта. После короткой беседы подхватил на руки миниатюрного командира эскадрильи, капитана Гришу Воробьева и поносил его, потряхивая, по кабинету. Гриша пищал, чтобы я его не уронил. С тех пор у меня с командиром проблем не было. Но пилотяги решили «накрутить мне хвоста» в воздухе, для чего поставили в учебном бою в пару с местным асом Жуком. Мы забрались на высоту три тысячи метров и принялись, кружась, гоняться друг за другом. Я, очевидно, чаще заходил Жуку в хвост и прижимал его к земле. Когда мы сели, Жук был весь мокрый и признал комиссара. Потом мы покрутились с Сашкой Михайловым, заместителем командира по летной части, справиться с которым мне вообще не представляло особенного труда, и с ребятами все наладилось. Особенно когда я пригласил погоняться друг за другом в воздухе командира Гришу Воробьева, а он сослался на чрезвычайную занятость. Нет, не одни только дурацкие приказы, конечно, издавал Сталин.

Весной 1939 года мы отпраздновали Первое Мая и выехали в летние лагеря, что были на аэродроме Гоголев, недалеко от Киева. Конечно все эти годы, как и в лагере под Гоголевым, я получал письма из Ахтарей, от матери и старшего брата. Все эти годы я чем мог помогал им и родителям своей жены, на что уходила значительная часть моего скромного жалованья. Но все равно дела в Ахтарях шли неважно. Мать уже тяжело болела, а братья, заразившись кубанским хамством, отказывались помогать ей материально, хотя жили в Ленинграде, где неплохо зарабатывали. Вообще братишки мне завидовали и, держась кучкой, при случае вставляли шпильки, даже Ванька. Довольно сильно обидел меня случай, когда летом 1938 года я встретился в Москве с братьями Николаем и Василием, которые ехали из Ахтарей, где провели отпуск, в Ленинград. Я как раз сдавал экзамены в Академию имени Жуковского: на инженерный факультет не потянул, а на командный отказался, не сумев найти правильного решения своих семейных проблем — квартир в Москве слушателям не давали. Так что в авиационные военноначальники не вышел. Ладно, слава Богу, голова осталась на положенном месте после всей мясорубки, которую пришлось пройти. Так вот, мы списались, и я встретил братьев в Москве на Казанском вокзале. Мы зашли в ресторан, я заказал выпить и закусить, а сам, дело было жарким летним днем, все косился на два арбуза в сетке у Василия: один большой, а другой поменьше. Вспомнилось детство, мои блуждения по степям за коровами, ночевки на бахче. И так арбуза захотелось из родных кубанских мест, что даже рот слюной наполнился. Я бодро предложил: «Сейчас кубанского арбуза попробуем!» — не без основания полагая, что хватило бы крашеной ленинградской жене Василия и большого арбуза, а маленький не грех раздавить со старшим братом, который собственно заменял ему отца, кормил и поил, отрывая от себя, порой последнее. «Кто попробует, а кто и посмотрит» — холодно ответил Василий. Пришлось мне обойтись без арбуза. Мелочь, конечно, но есть в жизни мелочи, которые очень плохо забываются.

Но дело было не только в арбузе. Братья наотрез отказывались помогать матери, заявляя: «Пусть Митька помогает, он даром деньги получает». Слушать это было не очень-то приятно. За свою довольно скромную зарплату, я чуть ли не каждый день рисковал свернуть себе шею, летая на деревянных «гробах». Словом, избавь нас Боже от друзей, а с врагами мы сами справимся. Мать одно время думала даже подать в суд на братьев. Я решил забрать ее к себе. Впервые мать приехала ко мне в 1936 году, вместе с младшим братом Николаем. Все вместе мы разместились в моей 18 метровой комнате. Мои ахтарские родственники, конечно, были разочарованы условиями моей жизни. Мать спала на солдатской кровати, а брат на полу. Наступила слякотная, сырая и холодная киевская осень. Практически каждую ночь приходилось вызывать «Скорую помощь»: у матери были сильные боли, то в боку, то в области сердца. Видимо, болезни обострила и перемена климата. Да плюс ко всему именно этой осенью наше командование охватила горячка боевой готовности. Почти каждую ночь над авиагородком выла сирена боевой тревоги. Я хватал свой «тревожный» чемоданчик, в котором были две пары белья, портянки, полотенце, мыло и бежал на сборный пункт, который находился у главного входа в штаб бригады. Там нас ждали машины, отвозившие на аэродром, где мы готовили самолеты к боевому вылету. Очень жаль, что вся эта большая работа пропала даром: в первые дни войны немецкие бомбардировщики заходили на бомбежку Киева, а наши олухи, свежеиспеченные начальники, не подавали нам команду на взлет. Вся эта суматоха очень тяжело сказывалась на состоянии больной матери. Она стала проситься домой, на Кубань, чтобы умереть там, где родилась. Я вызвал старшего брата Ивана, оплатив все расходы, и отправил мать и двух братьев домой. Это окончательно опустошило мой скромный бюджет.

Иван, к тому времени работавший слесарем на рыбкомбинате, женился на казачке Тосе из села Голофировка, что в 60 километрах от Ахтарей в сторону Ейска. Эта красивая девушка оказалась с тяжелым характером. Да плюс ее отец, казак, приехавший навестить молодую семью, во всеуслышанье выразил свое разочарование партией дочери, узнав, что она вышла замуж не за того брата Панова, который летчик, а за того, который слесарь. Тося, поселившись в нашем доме, обижала мать. Она была недовольна всем: от свекрови до Ивановой зарплаты. Всегда удивлялся этим сельским девушкам, каких было немало среди жен офицеров — вырвавшись из глухих углов в более или менее приемлемые для жизни условия, они будто с цепи срываются и требуют корабля с матросами. Масла в огонь подливала и сестра Ольга, вышедшая замуж за моего друга Сеню Ивашина. Скандалы разгорались из-за всякой ерунды: то мать отдаст Ольге какой-нибудь тазик или стакан, то еще что-нибудь. Пытались и меня втравить в эту склоку, сообщая, что Ольга забрала мой письменный стол и какие-то картины. Я, конечно, не стал даже говорить на эти темы. Проклятая бедность заставляла портить отношения между родными из-за всякой дряни. Да плюс кубанский темперамент. Уж не знаю, кто там был прав, а кто виноват: у Тоси были свои претензии, но Тося бросила Ивана и, прихватив годовалого сына Бориса, на баркасе подалась в родную Голофировку. По дороге простудила ребенка, и он вскоре умер. Сколько ни налаживал Иван отношения, ничего не выходило, в конце концов Тося вышла замуж за пьяницу, который ее нещадно бил. Во время моего последнего приезда в 1937 году в бывшем купеческом саду Иван, который в свои тридцать лет уже имел вид типичного работяги, с длинными натруженными руками, висящими вдоль тела и сгорбленной спиной, на моих глазах ходил мириться к Тосе, сидевшей на лавочке с подругами, но та подняла его на смех со всей казацкой грубостью и бесцеремонностью. Иван в сердцах плюнул, заявив, что была Тоська гадюкой и гадюкой останется.

Словом, в Ахтарях было неважно. Но чем я мог помочь своим родным? И так делал все возможное. Правда, в следующем 1938 году во время отпуска мне, пользуясь авторитетом авиационной формы, все-таки удалось засватать для Ивана вполне приличную жену Надежду, с которой он и прожил до конца своих дней. Надежда была донская казачка, поселилась в Ахтарях, выйдя замуж за сына директора ахтарской мельницы, который вскоре спился и умер от пьянства. Малолетнего сына взял на воспитание дед по линии отца, а Надежда была тогда, примерно 26 лет, черноглазой, симпатичной ахтарской парикмахершей. Ко времени нашего сватовства Надежда жила на квартире у Журавских. Иван пустил меня вперед, потому что, разгуливая в своей авиационной форме по Ахтарям, подобно фазану среди кур, единственный летчик на все Ахтари, я всюду был желанным гостем. Не скажу, чтобы мне это не нравилось. Журавского я знал еще грузчиком в ахтарском порту, где сам работал дрогалем. Заранее предупрежденный Журавский выставил чай из самовара на столике под вишней, и мы с Иваном долго дудлили этот безалкогольный напиток, пока с работы пришла Надежда. По уже привычному для меня сценарию, Надежда уселась рядом с летчиком. Однако пришлось ее разочаровать. Посмотрев на часы, сказать, что мне пора домой к жене. Вера отличалась догадливостью и предложила пройтись в наступившую лунную ночь по аллеям городского парка, где наверняка сидят Иван и Надежда в тенистой аллее на лавочке, если у них сладилось. Они сидели на лавочке, у них сладилось. Вскоре Надежда пришла в наш дом и стала там настоящей хозяйкой. Мать на нее нахвалиться не могла, и она была довольна свекровью. К сожалению, длилась эта идиллия недолго. Через год у Ивана с Надеждой родился сын Владимир, который и сейчас живет в Ахтарях, работает, как и отец, слесарем на рыбкомбинате.

Такими были ахтарские дела. Но вернемся в мир, где ревут авиационные двигатели, трещат пулеметы, и подвешиваются к плоскостям пока еще учебные бомбы. В июне 1939 года на аэродром под Гоголевым поступил срочный приказ: четвертой эскадрилье сдать боевую технику и выехать в полном составе в Москву. Штучки эти были знакомы летчикам того времени, и мы толковали между собой, что есть два адреса, по которым нас уже поджидают косоглазые японские пилоты: Монголия или Китай. О Монголии я не знал совсем ничего, а о Китае бытовала известная поговорочка, позволявшая сделать вывод, что пешком до него идти далековато.

Если бы оборванному пастушку, бродящему вслед за коровами по кубанским степям и приазовским плавням, кто-нибудь сказал, что всего через пятнадцать лет ему предстоит в качестве комиссара эскадрильи летчиков-истребителей на фанерном самолете висеть над тогдашней столицей Китая, городом Чунцином, прикрывая его от японцев, то он бы, а это значит я, никогда бы в это не поверил. Тем не менее, мне это предстояло.