"Прибой и берега" - читать интересную книгу автора (Юнсон Эйвинд)

Глава двадцать девятая. НОЧЬ НАКАНУНЕ

Поздним вечером, когда все гости-женихи разошлись, Странник имел беседу с Пенелопой.

Ему позволили остаться в мегароне, зал прибрали, в очаге горело несколько поленьев. Он сидел на каменном пороге и ждал. Одна из рабынь поставила перед ним медный таз, чтобы он вымылся — от него пахло свиньями.

По воле властвующих временем богов день показался ему долгим. Гости — пока еще он не называл их смертельными врагами, а всего лишь противными шалопаями, похотливой стаей молодых и пожилых мужчин — попытались натравить на него другого нищего. Он отшвырнул побирушку и выкинул его во двор. Проделал он это с какой-то давно не испытанной радостью. Он вдруг почувствовал силу в спине, в руках, в ногах. Он старался показать ее лишь отчасти — в паре рывков, в паре захватов. И испытал при этом какую-то истребительную радость — радость оттого, что выводишь людей из строя силой, утверждаешь над ними свою власть. После этой стычки его оставили в покое. Он посидел немного на скамье во внутреннем дворе, потом прошелся до наружных ворот. За ворота вынесли пса, он был мертв. Странник не часто вспоминал этого пса. Звали его Аргос. Странник помнил, что был в доме щенок, но не знал, тому ли щенку минуло теперь двадцать, или это был уже другой пес. Он успел поговорить с сыном — они пошептались друг с другом, прежде чем Телемах ушел спать.

— Я сгораю от нетерпения, — сказал Телемах. — Ну и, конечно, немного нервничаю. Я убрал из прихожей все твое старое оружие, оно теперь в оружейной. Но три щита и несколько копий спрятал за сундуком. Кое-кто из женихов входит в мегарон с мечами. Но я помню наизусть все твои наставления. Когда заваруха начнется и ты подашь знак…

— Если она начнется, если я подам знак, — возразил он. — Я еще не решил.

— Надо избавиться от двенадцати главных злодеев, — сказал Телемах. — Завтра их, вообще-то, соберется не очень много. Двадцать четыре человека сегодня отбыли. Если погода будет плохая, большинство местных останутся дома.

— Отдохни как следует, мой мальчик, — сказал он Сыну. — Скоро мне предстоит разговор с твоей матерью.

Сын прошел через полутемный мегарон, отец услышал его шаги в прихожей, какая-то дверь открылась, потом захлопнулась — Сын ушел в свою спальню.

Возвратившийся домой остался во мраке, в полумраке. Изредка в очаге потрескивали поленья. Он долго сидел за чертой отбрасываемого пламенем светлого круга, и годы шли.

* * *

В покоях, расположенных наверху, открылась дверь. Она медленно спустилась по лестнице, прошла через прихожую, а за ней тихонько семенила другая. Появилась она в дверях, ведущих внутрь дома, он различал очертания ее фигуры. Когда она приблизилась к очагу, он встал, но остался стоять у порога. Она опустилась на сиденье Телемаха.

— Что ж вы стоите у порога, — сказала она. — Подойдите ближе, вечер нынче холодный.

— Госпожа, — отвечал он из темноты, — я сожалею, что бесцеремонно вторгаюсь к вам и беспокою вас в такой поздний час. Благодарю вас, что вы соблаговолили спуститься вниз.

— Садитесь, пожалуйста, — сказала она.

Она различала общий облик: мужчина далеко не первой молодости, в лохмотьях. В тусклом свете борода отливала серебром и медью. Он взял низкую скамеечку для ног и сел поближе, но тень колонны падала на его лицо.

— Я слышала, вы можете что-то сообщить о моем супруге?

Она была сильно накрашена, раньше она так не красилась, подумал он. И располнела, черты лица стали определеннее, грудь выше, пышнее, бедра шире. Волосы блестели и благоухали, они все еще были густыми. Поступь стала более тяжелой, насколько он мог судить по нескольким шагам, которые она сделала. Одета она была нарядно, расфрантилась, как молодая, — это его кольнуло. Синее платье оторочено красной каймой, на шее феспротское или критское серебряное ожерелье, инкрустированное то ли красным жемчугом, то ли сгустками лака. На запястьях тяжелые, гремучие браслеты, четыре серебряных и два золотых, ему показалось, что он их узнает. На ногах белые, расшитые жемчугом сандалии — видно, что в первый раз надеванные.

Она почувствовала запах свиного помета и увидела, что ему принесли медный таз с водой, но, должно быть, он еще не успел вымыться. Беспокойный отблеск огня плясал на его ступнях — они были чудовищно грязные. Быть может, она уже видела его прежде или кого-то на него похожего, такого же нищего, и от этого ей было почему-то не по себе.

— Госпожа, — сказал он, — я надеюсь, он скоро будет сидеть здесь и чувствовать себя в своем доме как у себя дома.

— То есть?

— Надеюсь, он скоро вернется домой.

Старая песня. Ее всегда сначала обнадеживали, чтобы заставить сидеть и слушать. Она и сейчас готова была слушать. Она считала это своим долгом, это входило в круг обязанностей Долгоожидающей. Да и какое-то любопытство продолжало ее томить — после стольких-то лет! — и тоска по чему-то неведомому, с чем она соприкасалась только посредством слуха, через рассказы путешественников и случайных заезжих гостей.

— Откуда вы? — спросила она коротко, чтобы он не отвлекался на посторонние разговоры.

— Я родом с острова, госпожа. Или, точнее сказать, из царства на островах.

— Я слышала, что вы с Крита, — сказала она, чтобы поставить беседе еще более жесткие рамки. Час был поздний, ей с полным правом могло хотеться спать, вскоре она, пожалуй, сочтет, что исполнила свой долг слушательницы.

— Я встречал там вашего супруга, госпожа. Когда двадцать лет назад они направлялись в Илион.

— Ах вон оно что, — сказала она, отвернувшись к огню и пытаясь подавить зевоту. — Давненько это было.

— Да, это было давно.

— Я тоже встречала его двадцать лет назад, — сказала она с иронией. — И хорошо помню это время. Я даже помню, как он был одет.

— Госпожа, — сказал он, — не стану похваляться, будто в памяти моей сохранились все подробности, но все же я случайно помню — в ту пору я был моложе и внимательней к мелочам, — я тоже помню, как он был одет.

— Неужто? — спросила она, вздернув брови и обратив к нему лицо. — Стало быть, вы и впрямь отличаетесь редкой памятью.

— К несчастью, порой это так, — сказал он. — И это весьма меня тяготит. Я помню кое-что из прошлого, к примеру войны, в которых участвовал, и это мешает мне заняться моим делом.

— Вашим делом? — переспросила она. — А что же это такое за дело?

— Госпожа, многие годы, семь лет, у меня почти не было никаких дел — я просто жил на покое, жил с особами, которые, правду сказать, были мне весьма по душе. А потом пробудились воспоминания и стали меня тяготить. Боги пробудили их. И я отправился в путь.

— Вот как, — снова сказала она, пропуская его слова мимо ушей. — Так как же был одет мой муж?

— Я помню, что на нем был плотный и длинный шерстяной плащ пурпурного цвета, — сказал он.

— Такие плащи были у многих, они вошли в моду в тот год, — сказала она. — Все хотели носить длинные пурпурные плащи, все старались в щегольстве не отстать от микенцев. И хотели произвести впечатление на врагов.

— Они и произвели впечатление, — сказал он — Красный цвет держался долго.

— То есть?

— У тех, у кого плащи были посветлее, они вскоре тоже окрасились в этот цвет.

Она прислушалась к многозначным оттенкам интонации, к призвуку иронии в его голосе.

— Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать, — заметила она, глядя в огонь и чувствуя, как несет свиньями. — Помните ли вы еще какие-нибудь подробности?

— У него была золотая пряжка, — сказал он. — Двойная, и на ней выгравирован рисунок. Постойте, вспомнил. На нем была изображена собака, схватившая олененка.

Она упорно смотрела в огонь.

— А еще? — спросила она коротко.

— На нем был замечательный хитон, — продолжал он. — Из тончайшей ткани — ну прямо как луковая шелуха. Он был желтый и, помню, блестел как золото.

И тут Пенелопа заплакала. Она не хотела плакать. Но слезы хлынули из ее глаз. Как глупо, что я плачу, думала она, быть может, он лжет, он мог слышать это от других, он хитрый, этот пришелец, он хотел, чтобы я расплакалась, ужасно глупо, что я плачу.

— Здесь очень дымно и воздух тяжелый, какая-то тяжесть в воздухе.

— Воздух и вправду тяжелый, — подтвердил он.

— Верно, снова будет дождь, — сказала она.

Он выждал. А когда искоса взглянул на нее, заметил, что в румянах на щеках пролегли бороздки.

— Не знаю, так ли он был одет, когда уехал из дому, — сказал он. — Может, он приобрел эту одежду и пряжку где-нибудь по пути.

— Я верю вам, — сказала она. — Верю, что вы видели его на Крите. Но откуда вы знаете, что он жив и что он на пути домой?

— Госпожа, — ответил он, — я много странствовал. И сказать вам могу одно: совсем недавно Одиссей был в краю феспротов. Он собирался в Додону [92], чтобы вопросить Зевса, что ему делать — должен ли он это сделать, когда вернется домой.

— Что сделать? — спросила она, обратив лицо к скрывавшим его потемкам.

— Должен ли он их убить или дать им убраться восвояси, — сказал он. — Должен ли он вернуться домой тайно или открыто. Должен ли он сказать своей супруге: «Жена моя, дорогая моя супруга, я вернулся. Я долго отсутствовал, долго странствовал. Я не мог вернуться раньше. Но я вернулся домой не нищим».

Молчание — а до нее медленно доходил смысл его слов.

— Или? — спросила она.

— Или он должен явиться безмолвно, ночью, посидеть в темноте, поглядеть на то, что трепещет на свету, и сначала все взвесить.

Молчание — а она пыталась понять и представить себе все это.

— Он… — начала она и смолкла.

— Он знает, что здесь происходит, — сказал он.

* * *

Она овладела собой, подумала: я должна сделать выбор, сейчас же, немедленно, — и выбрала.

— Любезнейший, — сказала она, — я вам не верю.

— Да, госпожа, — сказал он, — вы не верите. Но что-то в глубине вашей души верит моим словам.

— Любезнейший, — сказала она, — мой супруг умер. Я должна снова выйти замуж. Я давала уже столько разных обещаний, и одно из них я хочу сдержать.

— Да, госпожа, — сказал он, — вы этого хотите.

— Почему я говорю с вами так откровенно, любезнейший? — спросила она. — Сама не знаю. Впрочем, заметьте, я говорю сама с собой.

— Я заметил, что вы говорите сами с собой, госпожа, — сказал он, — и не слишком вслушиваюсь в ваши слова.

— Я должна сделать выбор, любезнейший, — продолжала она. — Надеюсь, вы это понимаете.

— Понимаю, госпожа, — сказал он из потемок. — Он слишком долго отсутствовал. И ваш выбор уже сделан.

— Нет, — солгала она.

— Я почти не слушаю, что вы говорите, сижу себе просто так. Надеюсь, вам не кажется, что от меня слишком скверно пахнет?

— Сидите спокойно, — сказала она, — мне приятно с вами поболтать. Может, я надумаю что-нибудь дельное. Может, мне придет в голову расспросить вас о разных делах и событиях, мой любезный, мой почтенный гость. Может, я попрошу у вас совета.

— Я слушаю вас, госпожа.

— Может, я попрошу у вас совета, любезнейший, — повторила она, глядя в сторону колонны. Его лицо теперь совсем скрылось в тени, — Выбрать мне надо одного из двенадцати, — сказала она. — Почему бы мне не сделать выбор сейчас, зачем ждать шесть дней, почему бы не выбрать завтра?

— Если вы еще не выбрали, госпожа, вы, конечно, можете выбрать завтра. Вы сказали, их трое?

— Двенадцать, — поправила она. — Говорят, будто их сто восемь, а тех, что нахлебничали здесь, было вдвое больше. Вы, наверно, это знаете, любезнейший, наверно, слышали об этом?

— Мне показалось, вы сказали — трое, — повторил он. — Должно быть, я невнимательно слушал. Стало быть, их двенадцать.

— Собственно говоря, их пятьдесят два, — сказала она. — Но сплетники утверждают, будто сто восемь. Они включили в перечень всех гостей.

— Из двенадцати выбрать легко, — сказал он. — Вот из троих трудно. А может, и не трудно. Но двоих отвергнутых обидеть, оскорбить легче, нежели одиннадцать. Могу ли я задать вам вопрос, госпожа?

Она подумала, устремив взгляд в огонь.

— Вообще-то я не позволяю задавать мне вопросы, — сказала она и почувствовала, как несет свиньями.

— Вы можете не отвечать.

— Это верно, — подтвердила она. — Возможно, я и не отвечу. О чем же вы хотите спросить?

— Если Одиссей возвратится, вы…

— Он не возвратится, — жестко сказала она, — он умер. Ваш вопрос бессмыслен.

— Вами многие восхищаются, поклоняются вам, госпожа, — заметил он. — Многие мужчины вожделеют вас.

— Если я снова выйду замуж, я сделаю это, чтобы спасти Телемаха, — запальчиво возразила она, обращаясь к пламени очага. — Мне кажется, я могу на вас положиться, и потому скажу: если я не выйду замуж, и притом скоро, они его убьют. Они должны скоро кого-нибудь убить, никого не убивать противоестественно. Они должны убить его, ибо в противном случае он убьет… кого-нибудь. Кого-нибудь из них. А может, троих из них. Он уже совсем взрослый мужчина. Если я выберу супруга и уеду отсюда, я выйду из игры. Тогда Телемах станет знатным мужем среди других знатных мужей на острове, Партия Женихов сгинет и никто не будет стоять на его пути. Останется только партия знати, и он будет одним из ее членов. И тогда он станет царем. Их царем. И Лаэрт сможет поднять руку, благословить его и сказать, что он царь по праву, что династия не прервалась. И выйдет, что муж мой погиб во время долгого странствия, исчез после длительной войны, сын наследует ему и жизнь продолжается.

Он не ответил.

— Видите, как я вам доверяю, любезнейший, — сказала она, обращаясь к потемкам.

— Вижу, госпожа, — ответил он. — Вы мне доверяете.

— Если я уеду, никого не придется убивать, — продолжала она. — Ни пятьдесят два человека, ни двенадцать. Ни троих. А если бы Долгоотсутствующий…

— Если бы Долгоотсутствующий?..

— Я не позволила вам задавать мне подобные вопросы, — сказала она.

— Значит, и троих тоже не придется убивать? — спросил он.

— Нет, нет… тому, кто умер… не придется убивать и троих. Бог все устроит. Зевсу лучше знать.

— Да, Зевсу лучше знать, — сказал он. — Но вдруг Бессмертный в Додоне даст другой ответ, нежели тот, что дают женские уста, женское сердце в Итаке?

Она вдруг почувствовала, как разит свиньями.

— При поддержке здравого смысла Зевс может возвестить свой ответ и в Итаке, — сказала она. — Зевсу это подвластно. Он может возвестить свой здравый ответ и через женские уста, и даже через женское сердце.

— Давно ли вы пришли к этой мысли насчет Телемаха, госпожа? — учтиво спросил он из потемок. — Нет, нет, вы не должны считать мои слова вопросом. Если хотите, считайте их невнятным бормотаньем, звуками, не облекшимися в слова. Так вот, давно ли вы пришли к мысли о том, что спасете его, если выйдете замуж? Ведь вы могли это сделать много лет назад, не так ли? Разве это не было бы проще, удобнее? Ведь вы полагаете, что ваш супруг умер?

— Вы сказали, что он на пути к дому, что он — Возвращающийся, — ответила она, — но большая часть ваших слов кажется мне весьма невнятным бормотаньем.

— Само собой, — сказал он. — Но только пусть вам не кажется бормотаньем то, что л вам скажу сейчас: предположим, будет устроено состязание и объявит о нем Телемах, а не вы. Состязание между тремя.

— Я устроила бы его между двенадцатью, — возразила она. — Между пятьюдесятью двумя будет слишком громоздко для наших условий.

— Ну что ж, пожалуй, пусть будет между двенадцатью, — сказал он. — Что вы скажете насчет топоров? Что, если устроить состязание с топорами?

— С топорами?

— Госпожа, — сказал он, — мне говорили, что у вашего супруга была дюжина дорогих бронзовых топоров, которые использовались только для состязаний.

— Вот как! — промолвила она в сторону потемок,

— Да, так мне говорили, — продолжал он. — Ваш супруг расставлял их во дворе по прямой на расстоянии шага один от другого, топорищем вверх, а потом стрелял сквозь кольца, на которых они обычно висят. Ставил эти кольца стоймя и стрелял сквозь них.

— Вы хорошо осведомлены, любезнейший, — заметила она.

— Мне многое пришлось слышать на моем веку, госпожа, — сказал он. — Что, если Телемах возьмет самый тугой из луков вашего супруга и предложит им натянуть его и послать стрелу сквозь кольца? На том, кто сумеет натянуть лук и послать стрелу сквозь все кольца, вы и могли бы остановить свой выбор.

— Любезнейший, — сказала она, — уже поздно. Я думаю, вы устали. Вам принесли воды, чтобы помыться?

— Госпожа, — сказал он. — Я знаю, я очень грязен. Я три дня прожил у Эвмея и с тех пор, как пришел в город, еще не мог вымыться. Я думал, что успею это сделать раньше, чем вы сойдете вниз. И прежде всего вымою ноги. От меня несет свиньями. Вот почему я сижу так далеко от вас.

— Вы очень деликатны, любезнейший, — сказала она. — Но пусть мое присутствие вас не смущает, вы можете вымыть ноги не откладывая.

— Я не хотел бы выпроваживать вас из зала, который принадлежит вам и Одиссею, госпожа, — сказал он.

— Вы вовсе меня не выпроваживаете, любезнейший, — сказала она. — Мойте спокойно ноги, а я посижу здесь. Вы человек старый, не так ли, я женщина в годах. Мы можем тем временем еще немного поболтать. Эвриклея!

Старуха выступила из темноты дверного проема, ведущего во внутренние покои.

— Я здесь, Ваша милость, — откликнулась она. — Я случайно проходила мимо.

— Наш гость, наш высокочтимый гость, хочет вымыть ноги, — сказала Пенелопа. — Он считает, что от его ног пахнет.

— Госпожа изволит употреблять очень деликатные выражения, — сказал он. — По-моему, от моих ног воняет. Я удивлен, что госпожа могла так долго выдерживать вонь от моих стариковских ног.

— Мой супруг, мой покойный супруг, любил изъясняться таким слогом. Он выражался иногда так забавно, так находчиво, так иронически, так преувеличенно смиренно, и притом так сочно и метко.

Эвриклея — в эту минуту более чем когда-либо нянька и кормилица героя — наклонилась, попробовала указательным пальцем воду, подняла медный таз и перенесла его на несколько шагов глубже в потемки. Он встал, взял скамеечку для ног и пошел следом за старухой.

Пенелопа закрыла глаза, прислушиваясь к плеску воды. И вдруг воцарилась мертвая тишина. Я не хочу смотреть, думала она, не хочу видеть. Но открыла глаза. И увидела в полумраке за колонной его спину и внутреннюю сторону левой ноги от голени вверх почти до паха. Рука кормилицы со вздутыми венами лежала на его колене. Торопливым движением он прикрылся полой плаща. Лицо кормилицы было поднято к его медной бороде. Пенелопа увидела его подбородок, увидела, как заходил ходуном его кадык. Рука его протянулась вперед, зажала рот старухи.

Она снова закрыла глаза. Кто-то что-то прошептал, она не хотела вслушиваться. В тазу плескалась вода. Она слышала, как старуха прошла через мегарон в кладовую, вернулась и стала обсушивать полотенцем и натирать маслом его ноги, ласково, бережно, как мать натирает ноги любимого дитяти. По комнате распространился аромат благовоний. А все-таки свиной запах остался, подумала она и открыла глаза. Он сидел подавшись вперед и разглядывал ступни своих ног, она посмотрела на его профиль, на волосы, лоб, нос, бороду, шею. Эвриклея нагнулась, подняла с пола таз.

Пенелопа встала.

— Меня немного клонит в сон, — сказала она. — Пойду, пожалуй, лягу. Мы еще с вами поговорим. Время у нас будет. Ведь я полагаю, вы останетесь здесь надолго, любезнейший, — холодно сказала она.

— Спасибо, госпожа, — ответил он.

Сделав несколько шагов по направлению к двери во внутренние покои, она остановилась и обернулась. Теперь на него падало больше света. Эвриклея шла к наружной двери с тазом, в котором плескалась и взбулькивала вода.

— А вообще-то мысль насчет состязания недурна, — сказала Пенелопа. — Это я славно придумала, хорошо, что эта мысль пришла мне в голову.

— Да, госпожа, вам пришла в голову замечательная мысль, — подтвердил он.

Эвриклея остановилась так внезапно, что расплескала воду. Она переводила с одного на другую свой мутный, подслеповатый, прищуренный взгляд.

— Доброй ночи, — сказала Пенелопа.

— Желаю вам самой доброй ночи, госпожа, — тихо ответил он.