"Прибой и берега" - читать интересную книгу автора (Юнсон Эйвинд)

Глава тридцатая. ПРИГОВОРЕННЫЕ

А какую же роль играл во всей этой истории сорокалетний Дакриостакт, громадный, широкоплечий, волосатый, немой полураб, отпущенный на волю современным рассказчиком?

Задолго до того, как его купил Лаэрт, ему отрезали язык в краю Людей с опаленным лицом. В нем жила ненависть, искавшая выхода в действии. Он был тайным орудием Эвриклеи, и в конце концов его помощь в исполнении замысла оказалась решающей.

Он умел слушать. Во время многочисленных поездок по делам коммерции и (скажем прямо) политики, в которых он сопровождал Судьбоносную старуху, он не разговаривал, но слушал и мотал на ус; или объяснялся способом, который понимала одна только Эвриклея.

В это утро она стояла перед ним под капелью, стекавшей с крыши на заднем дворе, и давала ему инструкции. Она привстала на цыпочки, он слегка согнул колени, чтобы ей было легче дотянуться до его уха. Отвечал он ей причмокиванием, мычанием и выразительными взглядами.

Глаза его слезились, а руки дрожали от ярости.

В помещении, отведенном для рабынь, громко стонала женщина.

* * *

Пенелопа долго не вставала с постели, но никто не знает, хорошо ли она спала и такой ли уж доброй была для нее эта ночь. Когда старуха, войдя к ней в комнату, раздвинула тяжелые, не пропускающие света занавески, а потом открыла ставни, Все Еще, быть может, Ожидающая открыла глаза и явила дневному свету совершенно перевернутое лицо. Над городом висели низкие облака, и она знала, что нынешний день ближе к зиме, чем день минувший.

— Идет дождь, Ваша милость.

Она слышала, как льет во дворе, слышала шаги, поспешные или спросонья ленивые, собачий лай и глухое позвякиванье бубенцов: это вели на бойню коз.

— Погода переменилась, Ваша милость, — сказала старуха. — Пришла пора снимать урожай.

Пенелопа помедлила, собираясь с мыслями для ответа.

— Что ты хочешь сказать, Эвриклея?

Старуха отошла от окна и засеменила к кровати. Она хотела уже сложить ладони вместе, но вспомнила, что Хозяйка с недавних пор невзлюбила этот жест, поэтому старуха только приподняла руки, потом уронила их, и они повисли вдоль бедер.

— Долгий год сватовства созрел для жатвы, Ваша милость, — дерзко сказала она. — Совершенно созрел. Ну а я, глупая старуха, в своем бесстыдстве дошла до того, что меня так и тянет оскорбить слух Вашей милости упоминанием гнусного имени одной рабыни.

Пенелопа опять помедлила, прежде чем задать вопрос. Она потянулась всем телом, пытаясь найти в постели положение поудобней, но такого не нашлось.

— Что же это за имя, Эвриклея? Уж не той ли твари, что кричит и стонет там внизу?

— Ваша милость развязала мне язык и выпустила на волю мою старческую болтливость и дурость, — сказала Эвриклея. — Так и есть, начались схватки. Но, как видно, младенец не отваживается явиться на свет, в прекрасный божий мир отца нашего Зевса. Девчонка все утро напролет кричала и выла.

— Я не желаю больше слушать об этом, — заявила Еще Не вполне Проснувшаяся. — Слушать об этом ниже моего достоинства. — Она внимательно поглядела на старуху. — Очень уж красные у тебя нынче глаза, Эвриклея. Ты что, не спала всю ночь?

Старуха не удержалась-таки от своего мерзкого жеста — сложив вместе ладони, она ответила:

— Не сказать, чтобы не спала. Но я стала бродить во сне, Ваша милость. Скоро мне крышка. Я засыпаю, сплю непробудным, каменным, мертвым сном, да еще, наверняка, храплю на весь дом, просто мычу во сне или уж по крайности блею, — и при всем том поднимаюсь, иду и шагаю по дому ну что твой часовой.

— Ты что, охраняла нынче ночью дом? — спросила Пенелопа ледяным тоном.

— Ну, не то чтобы охраняла, — сказала старуха. — Но поскольку я все равно брожу во сне, отчего мне было не выйти из моей каморки и не пройтись по мегарону да по обоим дворам.

— И все запоры ты тоже проверила во сне, — сказала Теперь Уже Совершенно Проснувшаяся. — Одни засовы открывала, другие закрывала, одни узлы завязывала, другие развязывала. Я-то спала хорошо. Я вообще сплю спокойно, мой сон ничто не нарушает. Но когда я случайно просыпалась (меня будил какой-то неуместный шум, может, это гром гремел, а может, меня просто хозяйственные заботы одолели), я не могла не слышать, как кто-то… ходит во сне.

— Чудеса, да и только, — на диво бодрым голосом отвечала старуха. — Другие лунатики бродят вслепую, прут себе напролом, а я все время сознавала, что делаю, ни столов, ни скамеек не опрокидывала. По-моему, я даже могла рассуждать. Вообще-то я, конечно, рассуждать не умею, это не пристало моей жалкой участи. Рассуждать я не выучена, я умею только приглядывать за кормилицами, чтобы не переводили зря молоко, и еще моя обязанность — на мой неуклюжий и назойливый лад прислуживать Госпоже. Но когда я бродила во сне, я туго соображала, что к чему, потому мне мнилось, будто я способна рассуждать. Чудное дело лунатики.

— Стало быть, ты рыскала по дому и… рассуждала! — злобно сказала Хозяйка. — Смотрела небось, спит ли он? Беспокоилась, не озяб ли?

— Признаюсь, я и вправду забеспокоилась, не озяб ли он, — ответила Эвриклея. — Он ведь не захотел ложиться в постель, лег на пол в прихожей и укрылся старой, плохонькой, вытертой козьей шкурой, ну, может, по крайности тремя шкурами. Ну а раз уж я проходила мимо, я накинула на него еще одну шкуру. Ну, по крайности три. Мне мнилось, будто я рассудила: еще простудится, схватит лихорадку, а уж как начнет чихать, того и гляди других разбудит.

— Он что, спал? — спросила Пенелопа коротко, приподнявшись на локте.

Старуха удержалась от гнусного жеста.

— По-моему, спал, я уверена. Но свет из мегарона сочился слабый, хоть я и подбросила в очаг поленьев, да к тому же лучина моя коптила, и бродила-то ведь я во сне, так что поклясться, что он спал, я не могу. Но показалось мне, когда я быстро пробежала мимо, что он спит: глаза у него были закрыты.

— Ты с ним разговаривала? — жестко спросила Хозяйка.

— Нельзя сказать, что мы разговаривали, — отвечала старуха. — Помню только, что я — во сне, само собой, — обронила несколько слов. Может статься, и он, повернувшись на бок, что-то пробурчал, но, наверно, он тоже бормотал во сне.

Пенелопа снова впилась взглядом в старуху.

— Упоминал он о состязании?

— О состязании? — с величайшим удивлением переспросила Эвриклея. — А-а! Это то, о котором я случайно услыхала вчера вечером! С топорами? Нет, не помню, чтобы он об этом говорил. Но чуть позже я встретила господина Телемаха, и тут я случайно упомянула о состязании.

— Ладно, — сурово сказала Пенелопа. — Я так и думала, что это ты всем распорядишься. Ладно. Где сейчас гость? Нет, не то, я хотела спросить, где сейчас Телемах?

— Кажется, пошел прогуляться, — отвечала старуха. Пенелопа села в кровати.

— Зачем ты осматривала запоры, Эвриклея?

Старуха поглядела на свои ноги, они были в грязи — она немало побегала с раннего утра.

— Я подумала, раз уж я на ногах и брожу во сне, осмотрю заодно запоры, мне ведь редко случается осматривать их по ночам. Видеть-то я не могла. Я ведь ощупью пробиралась вперед. Но мне чудилось, будто я стала такой сообразительной, что рассудила: надо бы иногда проверять запоры. Засовы и веревки на наружных дверях должны быть крепкими на случай, если кто-нибудь вздумает сюда явиться, какие-нибудь злодеи — из Нижнего города, само собой, не из Верхнего, ну, к примеру, всякий сброд из Нижнего города, или морские разбойники высадятся на берег ночью, проберутся сюда и начнут ломиться в дом. А меня всегда манили запоры. Мастерить запоры — по моему разумению, величайшее искусство.

— Ты, стало быть, проверила все ворота, все двери в доме и главный вход в мегарон тоже?

— Да, раз уж я начала проверять, я решила проверить все.

Пенелопа спустила с кровати белые ноги, и Эвриклея, нагнувшись с невероятной гибкостью и проворством, надела на них красные шлепанцы.

— Куда пошел Телемах, Эвриклея?

— О-о, толком я не знаю, — сказала старуха-лунатичка. — Не могу ж я шпионить за ним, у меня своих дел хватает. Кажется, он прошелся вокруг дома, а потом вдоль ограды. Я случайно вышла утром во двор, гляжу, а он там.

— Возле оружейной?

— Да, кажется, он дверь открывал, приоткрыл ее и заглянул внутрь. А потом задвинул засов и еще завязал его замечательно красивым, замысловатым узлом.

— Он умеет вязать замысловатые узлы? — спросила мать. — Когда ж это он научился? И быстро он их вяжет?

— По чистой случайности при этом был наш Гость, или как его надлежит звать, — отвечала Эвриклея.

Пенелопа поднялась с постели, выпрямилась.

— Где они теперь?

— Не знаю, то есть не могу сказать с уверенностью, — отвечала старуха, отвратительным движением соединяя ладони дряхлых, с набрякшими венами старческих рук. — Кажется, пошли через оба двора за ограду. Наверно, стоят у наружных ворот.

— Под дождем?

— На них плащи. У высокочтимого Гостя плащ очень старый и дырявый.

* * *

Она долго причесывалась, помогала ей одна только Эвриклея. Бессонные глаза старухи в этот день видели особенно зорко, а покрасневшие в этот день глаза Пенелопы были почему-то отуманены: их то и дело застилала влажная пелена, и пелена эта превращалась в капли различной величины. Старуха, стоявшая за спинкой стула, наклонялась и один за другим вырывала седые волоски.

— Они вовсе не седые, они совершенно молодые, просто они светлей других, вот я их и вырвала. А вообще сами по себе волоски отменные.

— Покажи!

— Я их обронила, — отвечала старуха. — Да там и был-то всего один, ну по крайности три, но я хочу вырвать еще один.

Она вырвала один каштановый, или почти каштановый, волосок и протянула Хозяйке;

— Вот.

Но когда она вырвала следующий волос, Хозяйка успела схватить старухину руку, удержала ее. Волос был совершенно седой.

— Таких седых, как этот, раз-два и обчелся, Ваша милость, — сказала старуха.

Пенелопа вымыла тело, ноги, руки, плечи, шею, старуха приносила горячую воду, растирала хозяйку и массировала. Женщина средних лет взяла из рук Эвриклеи флакон с елеем, умастила себя, тщательно наложила густой слой белил и румян на лоб, на щеки, шею и руки. Потом надела платье, которое Сын привез из Лакедемона, — дружеский подарок заботливой Елены.

Она почти не прикоснулась к еде — проглотила только немного хлеба, оливок и баранины, но зато с жадностью выпила вина. И только после полудня, когда все уже было устроено, сошла вниз.

* * *

Все было устроено. Все устраивалось. Ничто никогда не устроится.

Отец с сыном стояли под дождем за наружными воротами. У их ног лежали холмы и Нижний город. Наискосок, по ту сторону гавани, на другом ее берегу, отдыхали длинные смоленые суда, вытащенные на берег зимовать. Этой дорогой, со стороны пролива и моря должен он был бы прийти, под парусами, открыто, при свете дня, во главе мощного флота, большой рати, с добычей и оружием.

— У меня такое чувство, будто я подкрался к ним сзади, — сказал он, — Что я хитрец, я лукавец.

— Ну и что из того? — возразил Телемах с гордостью и удивлением, — Хитрецов повсюду славят. Твоя слава, папа, и в знаменитом деревянном коне, что вы пустили в ход под Троей. Об этом слагают песни, во многих песнях поется о деревянном коне.

— Вот как! — сказал он.

Все было устроено, ничто никогда не устроится.

Боги были на их стороне, но что такое боги? Никто не знает. Но они были на их стороне. Ночью разразилась гроза, а с утра зарядил хранительный дождь. Скоро должен был вернуться Эвмей вместе с пастухом, посланным сюда богами как нельзя более кстати, — он пас и закупал рогатый скот на Заме, его привлек к делу Эвмей, а Эвриклея мобилизовала Дакриостакта. Дождь должен был охранить их от многих гостей. Рано утром отец с сыном побывали на заднем дворе в оружейной и попробовали лук — Эвриклея стояла на страже. Лук был из рога и дерева. Телемаху почти удалось натянуть тетиву — сделай он еще несколько попыток, может статься, он и справился бы. Отцу тоже пришлось попотеть, прежде чем он добился успеха, — усилие отозвалось в плечах, бицепсах, пальцах. Но он вспомнил прием, небольшой рывок — и лук согнулся, поддался, тетива врезалась в пальцы, но уступила.

— Я знаю еще только двоих, кто мог бы его натянуть, — сказал Телемах.

— Антиной, наверно, — предположил отец. — А кто второй?

— Меланфий, — ответил Телемах. — Но ему никогда его не дадут.

Когда они возвращались через двор к дому, дождь припустил. Рожавшая, собиравшаяся вот-вот разродиться рабыня кричала в людской возле зимней кухни. Она взывала к богам:

— О-о-о! Зевс! О-о-о! Деметра! О-о-о! Посейдон! (При чем тут был Посейдон?) — Она выкликала имена еще других богов — тех, что обитают на далеких южных берегах и на восточных границах знаемого мира, имена, которые темнокожее семейство Долиона привезло с собой в здешние места и, быть может, до сей поры не вспоминало: — Бел! Бубастис! Секхет! Мелитта! [93]

Отец остановился под проливным дождем и прислушался.

— Плохо ей. Рожает, видно? Кто это? Вчерашняя смуглянка? Беременная девчушка?

— Наверно, — торопливо ответил сын, собираясь идти дальше, он спешил укрыться от дождя.

Отец зашагал следом за сыном.

— Это что, сестра Меланфия? — спросил он. — Когда я уехал, ее еще на свете не было, а теперь она сама рожает. Это ее испортил Эвримах?

— Должно быть, да, — широко шагая, ответил сын. — Только говори потише. Нам обоим пора вернуться к своим ролям.

— Многие рабыни спали с женихами, Телемах?

— Не знаю, — ответил сын и, войдя в прихожую, снял с себя мокрый плащ и стал его отряхивать. — Идем же, папа, ты сам сказал, мы должны сыграть свои роли.

— Хотел бы я знать, кто эти рабыни, — сказал отец. — Я здесь для того, чтобы все устроить. Я должен сделать это сегодня. Не знаю, смогу ли я сделать для вас еще что-нибудь потом.

— Наверно, какой-нибудь десяток девчонок или около того, — сказал сын, — Эвриклея знает лучше. Она знает все! — Голос его стал пронзительным, поднялся до крика. — А теперь нам пора войти в свои роли, папа.

* * *

Они сыграли свои роли, и боги все устроили, и ничто не устроилось.

Эвмей вернулся из инспекционного обхода, он провел беседу со своими пастухами, ему многое было известно, он умел наблюдать и делать выводы. Возможно, он считал, что дня через два, а то и завтра им могут понадобиться резервы. Его сопровождал Филойтий, которого Хозяйка давно уже определила на Зам закупать скот и начальствовать над тамошними пастухами; он был в какой-то мере чужак в здешних местах и, по-видимому, охотник до приключений. В полдень, промокшие до нитки, они спустились с гор. Эвриклея отсутствовала несколько часов, может, ходила в Нижний город поговорить с людьми, на которых могла положиться, или предупредить их, точно неизвестно, может, она просто слушала, у нее был с собой помощник-слухач, слуховой аппарат — Дакриостакт, впрочем — кто знает, — может, она просто лежала в своей каморке, подкрепляя силы сном?

Боги все устроили, и потому небесная влага часами изливалась на землю. Дождь, затоплявший Островное царство, западные острова, принесся от самых Гесперид и Испании, из края Атлантид, из царства дочери Атланта, из владений Калипсо, с островов лестригонов, с Голубиной горы, с моря, называемого Кирносским морем. Осенние западные ветры принесли его с Длинной земли, которая позднее стала называться Италийской, с берегов Кирки, от Сциллы и Харибды, из огнедышащих Полифемовых пупов земли — этих сосцов на груди Геи. Он принесся из краев Зевса, Гелиоса и Посейдона и, становясь все более жестоким и беспощадным, затопляя разум и туманя взгляд, потоками низвергался на острова, которые звались Закинф и Зам, и на сказочную страну — богатый злаками Дулихий. И ливмя лил на маленькую судьбоносную точку в громадности мира — Итаку.

В Нижнем городе люди сидели по домам и говорили: «Скоро зима, да, вот она и пришла, нынче первый зимний день. Слава богу, мужчины наши вернулись с моря домой, и мы, и рабы наши здоровы, и у нас есть крыша над головой, есть где схорониться от непогоды. Благодарение богу, слава Зевсу, у нас есть дом, и одежда, и пища, и нам нет надобности выходить на улицу в такой день!» А в Верхнем городе, в богатых домах вокруг Большой усадьбы, которую иногда высокопарно именовали Дворцом, сидели молодые и средних лет мужчины и думали: можно, конечно, пойти туда, но к чему зря мокнуть под дождем, можно отложить и на завтра, а Аполлонов день [94] можно отпраздновать и дома, если уж так необходимо праздновать его в такую непогодь. Впереди еще целых шесть дней. Еще успеем узнать, кого она выбрала, да это и так уже известно. Молва все знает: слава богу и увы, она уедет в Дулихий. А на маленьких клочках земли, под крышами хижин и лачуг в северной и южной части острова, сидели овечьи пастухи, козопасы и свинопасы, мелкие землевладельцы и бедные рыбаки и думали: хорошо тем, кто не рожден знатным господином и избавлен от бремени забот, налагаемых властью, — и радовались, что хоть в такой день они избавлены от знатных господ, снедаемых жестокими заботами, которые налагает власть. И на них на всех лил, струился, низвергался дождь. Дождь захлестывал Большую землю, взбивая в пену морскую гладь, срывая пожелтелые листья дубов, барабаня по зеленой листве олив, вспарывая землю вздувшимися ручейками, ручьями, горными потоками, речками и реками. Дождь стекал с деревьев на землю, а с земли в море, струился с гор, взбаламучивая источники, доказывая, что нимфы еще существуют, и вязкими, тинистыми, бурыми и желтыми потоками стекал в глотку самого Посейдона.

Но сквозь воздвигнутую самими богами решетчатую преграду дождя некоторые все же явились. Современный рассказчик, ваш слуга, сникнув под бременем фактов, многочисленных, многозначных, многоликих и переменчивых свидетельств, может только назвать сухие цифры и перечислить уже помянутые прежде имена — имена промокших до костей, до нитки молодых и средних лет мужчин, вышедших навстречу своей судьбе.

Антиной явился, чтобы доказать: я не из неженок, велика беда — окропит дождевой водой, к тому же я — Партийный вождь. Эвримах отправился во Дворец, чтобы никто не подумал, будто из-за какого-то там ливня он утратил свою улыбку, растерял свое обаяние, он пришел туда, чтобы они не воображали, будто он стесняется показаться в доме, оттого что одна из рабынь, девчонка, с которой он случайно провел ночь, ну, может, две, самое большее несколько десятков ночей, путался, ну, может, полгода, от силы год или что-то в этом роде, ходит теперь непорожняя, оттого, что темнокожая, курчавая, с огромным животом служанка со дня на день, а может, даже сегодня родит. И Амфином с Дулихия покинул свое пристанище на постоялом дворе Ноэмона и прошел весь путь без всякого зонта. Он думал: может статься, это я. Поэтому мне неудобно пропустить хотя бы один день. К тому же в такой дождь соберется не так уж много народа, может, мне удастся улучить минуту и перемолвиться с ней двумя словами, произвести на нее благоприятное впечатление, чтобы она поняла, что я вовсе не так робок, как, может, иногда кажусь.

Нам известны и другие имена: Демоптолем, Эвриад, Элат шли из богатых домов Верхнего города или из трактира в Нижнем городе через оба двора, под стрехами крыш, с которых стекала вода, к мегарону Долгоотсутствующего, туда явились Писандр и Эвридам, Амфимедонт, Полиб и Ктесипп с Зама, Агелай, Леокрит и Леод и еще двое-трое, и, может быть, кто-то из них остался в живых, а может, не уцелел никто.

Они входили, снимали в прихожей свои плащи и, внося их в зал, просили позволения развесить их ненадолго у огня, чтобы испарилась хотя бы часть влаги. Они отряхивались и говорили: «О боги, ну и ливень, ну и ненастье. Сегодня не повредит малость подкрепиться и выпить глоток неразбавленного вина». Они составили собрание, съезд, беспощадной рукой отобранную группу, а на ее обочине, на дальнем ободке круга находился Фемий, который должен был для них петь, и двойной шпион и гонец Медонт, все еще не решивший, на чьей он стороне.

Были там, гласит предание, еще и многие другие. Но, надо полагать, это преувеличение. Ни смертному певцу, ни далее богам не дано распорядиться участью ста восьми или пятидесяти двух человек, покончив с ними в таком небольшом зале, да еще с помощью колчана, в котором может уместиться всего сорок стрел.

А впрочем…

Мы этого не знаем.

Телемах сидел на почетном месте, за столом, уставленным яствами и питьем, а копье его щегольски и хвастливо прислонено было к колонне за его спиной. Вчерашнего нищего он усадил за маленький столик у двери, ведущей в прихожую. За спиной Сына у порога двери, ведущей во внутренние покои, по чистой случайности стояли старшая кормилица, дряхлая, но проворная старуха Эвриклея, и ее немой, но наделенный острым слухом слуга и неизменный провожатый в дальних поездках, Дакриостакт, а в глубине дома находились также искатель приключений, торговый агент Филойтий и его друг и наставник Эвмей.

Перед Сыном за столами, расставленными вдоль стен между колоннами, сидело человек двадцать, а может, тридцать. Сегодня трудно сосчитать их на таком отдалении — словом, некоторое число гостей. Жрецом у них был Леод: когда они видели в том нужду, он исполнял обряды, распоряжался жертвоприношениями и формулировал молитвы. А начальник козопасов Меланфий был у них Главным виночерпием, обер-мундшенком, тем, кто уже так давно сидит в игорном зале, что и сам считается игроком, хотя ему и не дозволено прикасаться к игральным костям. Фемий был их неизменно печальным певцом, а Медонт, как уже сказано, был двойным шпионом, над которым тяготело весьма сильное подозрение и который все еще не решил, на чьей он стороне, но скоро, уже сегодня, он решит и выберет нужную сторону, самую безопасную — всегда самую безопасную.

* * *

Наверху, под звуки дождя, барабанившего по ее крыше и по плоской крыше мегарона, Пенелопа оторвала ногу от пола, сделала от окна шаг, другой, третий, прошла по комнате, отворила дверь и стала спускаться по лестнице.

Кто-то сообщил ей (одна из рабынь явилась с вестью): «Скоро начнется. Они собрались. Телемах приготовился держать речь».

Телемах сказал:

— Господа, почтенные мои гости. Очень любезно с вашей стороны, что вы явились сегодня сюда, несмотря на плохую погоду. Быть может, этот день окажется счастливым для кого-то из сидящих в зале. Моя мать решила сократить время, перешагнуть через ожидание, чтобы нынешний день стал самым полновесным днем из всех, какими одарили нас Зевс и Гелиос за последние годы.

Ему самому казалось, что это удачное начало речи, он помнил его наизусть, он вызубрил урок.

Услышав голос сына, она остановилась посреди лестницы — ей удалось разобрать несколько слов. Речь может затянуться. Она не спеша поднялась обратно по ступенькам, вошла к себе, взяла лежавшее на постели медное зеркало и стала в него глядеться.

— Господа, — говорил Сын, — чтобы сократить время ожидания, моя мать решила предложить вам состязание. Мы считаем, что сегодня здесь собрались самые знатные и самые серьезные из претендентов — непогода их не устрашила. Я убежден, что никто из тех, кого сегодня здесь нет, не сможет считать себя несправедливо обойденным.

— Хватит трепаться! — громко заявил Антиной. — Давай выкладывай сразу. Что там еще за состязание? Кто больше всех сожрет? Или быстрее всех сосчитает волоски в твоей бороденке? Бьюсь об заклад, их семь с половиной штук.

Они смеялись, а Телемах старался вновь овладеть собой. Руки его дрожали, шея, потом щеки покраснели. В наступившем молчании, в тишине, которая воцарилась, когда они нахохотались всласть, послышались стоны из помещения для рабынь. Некоторые гости перемигнулись. Эвримах смотрел прямо перед собой в огонь, над которым клубился пар от сохнущих плащей, челюсти его были стиснуты, он злился. Амфином обвел окружающих вопросительным взглядом. Вчерашний нищий уставился на кисти своих рук, может, считал свои пальцы, в надежде, что насчитает больше девяти.

— Господа, — сказал Телемах, и краска сошла с его щек, — почтеннейшие гости, у моего отца, в данную минуту Не Совсем Здесь Присутствующего, Временно Отсутствующего, но, вероятно, весьма скоро Долженствующего возвратиться, — (он выучил речь наизусть!), — есть двенадцать бронзовых топоров. В прежние времена он, бывало, ставил их в ряд во дворе и посылал стрелу сквозь отверстия колец, ввинченных в рукоятки. Никто, кроме него, не мог это сделать. Он брал свой самый тугой лук…

— А он, наш великий герой, часом не разбивал рукоятки сотни топоров, чтобы потом стрелять сквозь все дыры с пятисот шагов?

Это был первый смертный приговор — реплику подал Ктесипп с Зама.

Меланфию, который был сегодня с похмелья, тоже хотелось исполнить свою роль.

— Нет, он расставлял топоры на горе Нерит, а потом греб через пролив к Заму и оттуда стрелял! — загоготал он так, что слюна пузырями вздулась у него на губах. — И стрелял он не через какие-нибудь там дырки, а прямо сквозь бронзу! И стрела его летела аж до самого песчаного Пилоса и раскалялась так, что Нестор пальцы обжигал, если пытался поднять ее, прежде чем она остынет!

Он дал им отсмеяться. Меланфий почти уже мертв, почти изрублен в куски, подумал он.

Последовал еще один смертный приговор — теперь была очередь Леокрита.

— А мне рассказывали, будто он пропускал стрелу сквозь кольца топоров и, нанизав их так, натягивал лук! В том-то и состояла вся хитрость, хитроумнейшая из всех хитростей!

Им дали отсмеяться.

— Мой отец брал свой самый тутой лук… — сказал Телемах.

* * *

Он сидел так, как сидел однажды вечером двадцать лет тому назад, только не на пороге, а в середине зала — тогда Агамемнон с Менелаем явились за ним и увезли на войну в Трою. Он низко наклонил голову, бородой касаясь груди, на гладкой поверхности стола перед ним играли отблески тусклого дневного света и пламени очага. Во дворе дождь потоками стекал с крыши в бочки с водой, переливавшейся через край. Закрыв глаза, он слушал речь своего сына, отменно вызубренный урок, упражнение в красноречии и геройстве. Все это суесловие на сегодняшней пирушке отчасти придумал он сам. Оно должно было замаскировать истинные их намерения: затею с топорами надо было преподнести так, чтобы она не показалась им слишком зловещей. Время от времени до него доносился женский стон из глубины дома. Девчонка рожает своего первенца, и ворота, достаточно просторные для любострастия, слишком тесны для его плода. Сестра приговоренного к смерти. Наследница Долиона, грезящая о троне, шепнул ему сегодня утром Эвмей. Из женского тела на свет появляется ребенок. Таких вот детей герои хватали за ножки и убивали как щенят под стенами Илиона. Может, ее ребенок станет новым Астианаксом, подумал он. Или молочным поросенком, которого скоро забьют. В чем разница между рабыней и свиноматкой? Люди, свободные люди, берут новорожденного молочного поросенка, потом откармливают, недолго — недели две, несколько дней, отпущенных Гелиосом, а потом приносят в жертву — едят, набивают мясом свою утробу. А рабов — тех держат впроголодь, поддерживают в них жизнь, предоставляя зимам и болезням прореживать их ряды, прореживая их и сами, а те, что останутся в живых, в двадцать лет станут служанками или солдатскими подстилками и возницами боевых колесниц, стеной пик, безымянных пик, — той самой стеной, о которой поется в песнях. Об этом ребенке надо бы хорошенько позаботиться, может, отпустить его на волю, подумал он, открыл глаза и посмотрел на приговоренных к смерти, которые сидели за столами. В моей ли это власти? Ведь я — солдат, я повинуюсь богам. И мне поручено дело. Я палач, назначенный богами, я послан сюда осуществить задуманную ими политику. Я, сидящий здесь, избран ими. Я желал бы, чтобы не было на свете кораблей, чтобы нельзя было переплывать моря. Я желал бы заснуть. Заснуть таким глубоким сном, чтобы потом не вспомнить, что мне пришлось делать в этом сне.

И мелькнула у него еще одна, странная, безумная мысль: я желал бы быть Антиноем. Быть Эвримахом и Амфиномом.

Он переводил взгляд с одного лица на другое. Вот жесткое лицо Антиноя, лицо предводителя, разбойника, этакого военного героя, который еще не участвовал ни в одном настоящем сражении. Вот Эвримах, юноша с мягкой улыбкой и приветливым, смеющимся, женолюбивым взглядом. Вот Амфином, сын богатого землевладельца с обильного пшеницей Дулихия: лицо у него доброе и безвольное, медленные движения рук округлы — у таких рабы всегда хорошо откормлены. И вот другие: на их лицах написаны злоба, алчность, тяга к приключениям, добродушие, хитрость, и на всех — неукротимая жажда жизни. Зевс, думал он, ты, Всесильный, Безгранично мудрый, собери всю свою Жестокую мудрость и сделай ее Доброй, и преврати меня в ласточку, в чайку, дай мне улететь отсюда на остров Эю или к Ней! Прими меня на свое лоно, жестокий, непримиримый Посейдон, и унеси меня прочь отсюда!

* * *

— …свой самый тугой лук, — говорил Телемах. — Мой отец натягивал лук, которым он пользовался только для этой цели и который мог натянуть только он один, и одним выстрелом пропускал стрелу сквозь отверстия всех колец.

— А нам, само собой, это не под силу! Но разве твой отец не был на две головы выше всех людей на свете, выше даже самих богов? И разве обыкновенной быстроногой вше не нужно было затратить целый день, чтобы облазить его спину? И разве он не убирал с дороги мешавшие ему дома, когда прогуливался по Итаке?

Это Амфимедонт подтвердил свой смертный приговор.

— Моя мать… — начал Телемах.

Но тут большой шаг на пути к Аиду успел сделать Пасандр:

— Честно говоря, надоело уже слушать болтовню о несравненном папеньке! К делу!

Писандра нагнал Демоптолем:

— Мало того, что нам все уши прожужжал крикун Фемий, теперь и ты надумал петь хвалебные песни об Илионе? Где же твоя кифара, не в животе ли?

— Кифара? Она в животе у девчонки, которая орет за дверью! Прислушайтесь и услышите, как она играет!

Меланфий, уже дважды приговоренный, обернул свое смуглое лицо к Элату и к хохотавшему во все горло Эвриаду и сам приговорил их к позорнейшей смерти. Если я когда-нибудь доберусь до власти, оскоплю обоих, а с ними заодно и еще кое-кого! — подумал он.

— Моя мать… — начал Телемах.

* * *

Перед внутренним взором Возвратившегося, Долгоотсутствовавшего стояла картина — тонущий человек. Волны подкидывали его, швыряли на острые скалы, но он знал, что у него есть спасение, есть женская нежность, улыбка Навзикаи и женские колени, на которые можно склонить усталую голову. Если его пронесет между скалами в тихий залив, в широко разверстое лоно земли, он найдет там пристанище. Но волны были слишком круты, злобный бог Посейдон навис над ним, он накатывал на него свои валы, вновь и вновь затягивая его в водяную пучину. Никогда не добраться ему до берега. Его разобьет о скалы, а остатки его существа, смертные лохмотья, надолго сохранившие способность мыслить, осуждены барахтаться в море крови — во веки веков. Если б я мог спасти хоть кого-то из них, мне было бы не так тяжело, думал он, переводя взгляд с одного лица на другое. Если бы я мог кого-нибудь спасти, это впоследствии оправдало бы меня перед самим собой. Он переводил взгляд с одного лица на другое. Они сами приговаривали себя к смерти, один за другим, приговаривали себя дважды, а некоторые по многу раз, к самой позорной смерти, к исчезновению, к странствию в Аид, к истреблению. Если бы я мог спасти хоть кого-нибудь из них, думал он, быть может, я спас бы и самого себя. Тогда я, быть может, имел бы право сказать: «Ты, Астианакс, или как там тебя зовут, я спас тебя! Ты живешь благодаря мне! Ты был уже на пути в Аид, ты сам пытался осудить себя на смерть, но я спас тебя, я сделал вид, что не слышу смертного приговора. Я был хитроумным, изворотливым, я не то чтобы сознательно обманул кого-то из богов, но я недослышал некоторые из их приказаний!»

А потом он понял: я пришел сюда, чтобы убивать. Я пришел, чтобы все устроить и навести порядок в здешней неразберихе. Я пришел домой, чтобы спасти будущность сына и честь жены. Я пришел как посланец богов, как их солдат.

Еще названы не все имена. Эвридам, хочешь сохранить жизнь? Полиб, разве ты не хочешь выбраться отсюда живым? Агелай, у тебя еще есть надежда: молчи и гляди в стол или улизни прочь, пока двери еще открыты'.

* * *

— Моя мать… — снова начал Телемах.

— Уж верно, она и сама может натянуть лук и послать стрелу — аж до самого Дулихия! — вставил Эвридам.

Амфином поглядел на него и подумал: ей-богу, я не на шутку рассердился. По-моему, во мне закипает злость. Надо бы посмотреть на него самым суровым взглядом. Уж если бы мне пришлось кого-то убивать, я убил бы его.

Лицо Телемаха снова полыхало огнем.

Эвримах думал: господи, до чего же ты глуп, Эвридам! Будь ты моим рабом, я отрезал бы тебе нос и уши, а может, и кое-что еще, может, оскопил бы тебя, а потом приказал бы засечь тебя насмерть.

— Моя мать решила… — сказал Телемах.

— Ах вот как, так это она решает? — спросил Агелай. — А мы и не знали! Так-таки она сама? А мы-то думали, Ваше Сыновнее Величество теперь уже решаете сами.

Они засмеялись, приятно было найти повод посмеяться. Среди них были молодые люди и мужи средних лет. Они пили и смеялись.

Ангиной поставил кубок на стол.

— Так что же решила Бесконечно желанная? Говори живо, у нас нет времени слушать пустую болтовню, мы пришли сюда не для того, чтобы слушать нудные проповеди, а чтобы есть, пить и добиваться благосклонности Недоступной.

— Моя мать решила, что тот, кто сумеет натянуть лук и послать стрелу через кольца топоров, как это делал мой отец, тотчас получит ее в жены.

* * *

Что ни говори, то была важная новость, она так сокращала срок ожидания, что в мегароне воцарилась тишина. Они не могли сразу решить, хорошая это новость или дурная. Они посмотрели на властителя Дулихия, потом на Сына. В недоуменном безмолвии они услышали родовые стоны из-за стены, но еще отчетливей они услышали исполненную достоинства, однако не такую уж медлительную поступь Пенелопы во внутренних покоях. Она сошла с лестницы, ведущей в Гинекей, и остановилась в дверях за спиной своего Сына, в нескольких шагах от него. Она оглядела зал, она показалась залу, она была очень хороша. Белизна ее кожи была ослепительной в сером свете дня, клонившегося к сумеркам. На ней было множество украшений и новое платье, а аромат благовоний, которыми она себя умастила, доносился даже до дверей, ведущих в прихожую, и до самой прихожей.

Она прошла, проплыла еще несколько шагов, снова оглядела зал, бросила взгляд в сторону двери, где сидели певцы, шпионы и нищие.

— Мой сын говорит правду, — сказала она. — Сегодня я изберу в мужья одного из сидящих в зале. Приготовь топоры, Телемах.

Четверо рабов внесли тяжелую ношу на копьях, пропущенных сквозь кольца, ввернутые в рукоятки; топоры раскачивались и звенели, ударяясь друг о друга. Рабы остановились в прихожей, ожидая приказаний. Телемах набросил на плечи плащ и вышел следом за ними. Рабы прорыли узкую ложбинку наискосок через внутренний двор. Телемах сам расставил топоры по прямой линии, которую выровнял с помощью длинного натянутого ремня. Он разместил их на расстоянии шага один от другого и поставил кольца стоймя. Одно из колец упало, он поспешно бросился к нему, вновь поставил стоймя, проверил, хорошо ли натянут ремень, который держали рабы, еще одно кольцо упало, он выпрямил его и, присев на корточки, посмотрел сквозь кольца. Эвриклея стояла в прихожей, стиснув ладони. Дождь хлестал рабов по голым спинам, все вокруг плавало в сером мареве дождя. На своем стуле, на покрытом козьими шкурами и полотняными покрывалами почетном сиденье с непроницаемым лицом восседала Пенелопа. Кто-то подбросил в огонь поленьев. Странник, Возвратившийся, безмолвный нищий склонился над столом. Со своего места через дверь мегарона и дверь, настежь распахнутую из прихожей во двор, он мог видеть кольца топоров: они смотрели прямо на него. Эвриклея не ошиблась в своих расчетах.

Самые любопытные из женихов встали из-за столов и, столпившись в прихожей, заслонили от него топоры: живая, пока еще живая, стена рук, спин и ног. Антиной остался сидеть, но Эвримах встал, за ним Амфином, они вышли во двор, постояли там, поглядели и вернулись к своим столам. Никто уже больше не смеялся. Они перешептывались, ждали, может быть, взвешивали свои шансы на успех. Кое в ком из тех, кто вчера или позавчера совсем уже решил отступиться, теперь снова пробудилась надежда. Телемах вернулся на свое место. Не садясь, он поднял руку. Теперь он обрел спокойствие и уверенность. Когда воцарилась полная тишина, он приказал, обращаясь к двери во внутренние покои:

— Эвмей, принеси лук!

В сумраке за этой дверью стоял также немой и волосатый Дакриостакт. Глаза его слезились, хотя ветра не было, а руки дрожали от ярости.