"Богема" - читать интересную книгу автора (Ивнев Рюрик)

Встречи с Маяковским

Через несколько дней после обеда в «Альказаре» я встретил Мариенгофа в редакции газеты «Вечерние известия».

– Стихи принес?

– Не стихи. Что они в них понимают! Очерк, – ответил Анатолий.

– А в этом они понимают?

– Здесь не надо ума и таланта. Один сотрудник меня боготворит. Он пишет стихи и считает себя моим учеником, подсказал мне тему критического очерка. Я и принес. Что касается стихов, ни мне, ни моему ученику не приходила в голову мысль предлагать их редакции. Здесь печатают стихи «на случай», вроде твоих о немецких рабочих.

– А твоя статья хвалебная или ругательная?

– Конечно, ругательная. Кто из наших поэтов достоин похвалы?

– Кого же ты избрал жертвой?

– Не я, а редакция.

– А если бы редакция выбрала в качестве жертвы Маяковского? – Я взглянул в глаза Анатолия.

– Его и ругать не стоит, недостоин ругани!

– Любопытно узнать, кто достоин ругани?

– Ройзман. Он издал какую-то книжонку, которая редакции не понравилась.

– Это называется сводить счеты.

– Какие у меня могут быть счеты? Ройзман для меня не существует. Довольно об этом. Скажи лучше, чем кончилось ваше бдение?

– Какое?

– Ну, с этим иеромонахом Мгебровым.

– Мгебров – редкой чистоты человек, талантливый, тонко чувствующий…

– Первый кандидат в друзья народа, – перебил Анатолий.

– Как ты любишь все выворачивать наизнанку!

– Мы говорим на разных языках. Рюрик, пойми, я совсем не тот, за кого меня принимают, и не виноват, что не могу выносить ходульности и фальши, потому вступаю в столкновение с людьми. К примеру, Мгебров. Ну скажи, пожалуйста, кого может восхитить его позерство? Только простаков. Если бы он был один, я не обратил бы внимания, но таких много, и это бесит. Вместо того чтобы заниматься делом, они разглагольствуют о высоких материях, клянутся, ударяя в грудь, в верности новой власти, высовываются вперед, желая доказать, что те, которым неприятна их экзальтация, враги нового строя. Как будто нельзя спокойно и честно, сохраняя достоинство, работать на общую пользу правительству и народу. Посуди сам, что у нас происходит: парикмахер, который не умеет играть, лезет в актеры, актер, не умеющий писать, хочет сделаться писателем, зубной врач уже осуществил мечты – бросил врачебную практику и занимает пост руководителя Московского отдела народного образования.

– Ты имеешь в виду сестру Раевского? Она старая партийная работница и в царское время занималась зубами только для отвода глаз.

– Ну что же, я б ее поставил во главе райздравотдела.

– Ты сам не знаешь, чего тебе хочется. Все критикуешь. И назначения не те, и поэты не так пишут…

– Ну вот, я говорил, стоит высказать мнение, которое не совпадает с общепризнанным или, вернее, общепридуманным, как начинается вой.

Я засмеялся:

– Мне кажется, я говорю, а не вою.

– Ну, значит, подвываешь. Нет, серьезно: получается такое положение, что те, кто искренне хочет указать на ошибки, которые допускают «вышестоящие липа», считаются задирами и нигилистами, а кто умалчивает о них – преданные новому строю только потому, что все время ударяют себя в грудь и неустанно клянутся.

Я долго слушал его словоизвержения, наконец не выдержал:

– Толик, с тобой творится неладное. Ты достаточно умен, чтобы понять, когда успокоишься, что этот словесный винегрет несъедобен.

– Поживем – увидим!

На лестнице мы столкнулись с Маяковским. Мариенгофу ничего не оставалось, как поздороваться и добавить иронически:

– Владимир Владимирович, вы напоминаете мне тореадора.

Маяковский, держа в зубах папиросу, как сигару, вынул ее на секунду.

– Вы хотите сказать, что похожи на быка. Не напоминаете даже теленка.

– Я не люблю телячьих нежностей, а вы уворовываете у меня строчки.

– Я бы скорее повесился, чем стал копаться в вашем хламе!

– История рассудит, кто во храме, а кто во хламе, – парировал Мариенгоф.

– Вы не раз оскандаливались, когда в каком-то буржуазном листке писали про периодические дроби истории, намекая, что не сегодня, так завтра будет реставрация, – добавил Владимир.

– Не ошибаются олухи, гениальные люди всегда ошибались.

– Слушайте, Мариенгоф, могу составить протекцию – директор цирка просил найти клоуна.

Анатолий сделал серьезное лицо и участливо спросил:

– Что же вы отказались?

– Потому, что вы предъявили читателям свою визитную карточку, где представляетесь клоуном и коробейником счастья одновременно. Удивляюсь, Рюрик, как вы выносите его пустую болтовню. – И, не оглядываясь, размахивая огромной палкой, напоминающей дубину, он стал быстро подниматься по лестнице.

Мы ничего не успели ответить, однако Анатолий сказал с раздражением:

– Что же ты его не отбрил?

– Толик, он ведь брил тебя, а не меня.

– Ты пытаешься острить?

– Нет! Я не хочу отбирать у тебя хлеб.

– Ты плохой союзник, – сказал Мариенгоф. – А все-таки, Рюрик, я тебя люблю, потому что ты не такой, как все, и за это многое прощаю!

Мы расстались.

Через несколько дней я встретил Маяковского в Наркомпросе, в кабинете наркома. Он нападал на Луначарского:

– Послушайте, Анатолий Васильевич, так нельзя. Опираться в литературе надо только на левые революционные элементы. Революция поставила вас во главе не только просвещения, но и искусства, а вы потакаете всем, кто ласково помашет хвостиком. Гоните их в шею и не приглашайте на заседания.

Луначарский молча слушал Маяковского, и это раздражало поэта.

– Кого гнать? – спросил он. – Говорите конкретно.

– Я не доносчик, чтобы называть фамилии. Революционное чутье должно подсказывать вам, кого надо привлекать к работе, а кого – к ответственности.

Анатолий Васильевич засмеялся.

– Вы считаете, что я лишен революционного чутья? В таком случае сообщите в ЦК, пусть заменят другим, кто имеет более тонкое чутье.

Увидев меня, Луначарский обратился к Маяковскому:

– Вот ваш товарищ по перу, а до революции – и по школе футуристов. К чему его привлекать, пользуясь вашим выражением, – к работе или ответственности?

– И к работе, и к ответственности, – не моргнув глазом, сказал Маяковский. – К работе за то, что Рюрик Ивнев одним из первых перешел на сторону Советской власти и работал, не боясь враждебного воя контры, в рядах интеллигенции, а к ответственности за то, что якшается с чуждыми элементами, наивно надеясь их переродить.

– Вас, Владимир Владимирович, надо определить в революционный трибунал, – заметил я иронически.

– И пойдем, коль позовут, – пробасил Маяковский.

– Ну хорошо, – сказал Луначарский, и глаза его заблестели под стеклами пенсне, – пока меня не сняли, я должен исполнять свои обязанности – еду на заседание в ЦК.

Мы остались вдвоем.

– Рюрик, я серьезно не понимаю, – сказал Маяковский, – что вы находите в Мариенгофе и Шершеневиче, ведь у них все кривлянье, а революция – это слово, которым они потрясают, в их руках оно превращается в погремушку. На словах они левые, а на деле – плевелы. Мне кажется, что вы это понимаете, но по непростительной мягкости не отмежевываетесь от них.

Я ответил:

– Все гораздо сложнее. Революция, ее приятие и неприятие, любовь к России и чувство интернационального долга, религия и атеизм – одним ударом этот гордиев узел разрубить нельзя. Мне тоже кажется, что вы все понимаете, но что-то восстает против вас, против этого.

Маяковский нахмурился, а это случалось не часто.

– Жаль, что здесь нет вашего друга Есенина, он бы вам сказал: «Мудришь, Рюришка». Вы все-таки подумайте над моими словами. Если бы я не восхищался вашим мужеством в первые годы революции и простыми волнующими статьями в «Известиях», не стал бы говорить так откровенно.

Мне стало жаль этого большого человека и поэта, разрываемого на части затаенными противоречиями, а Маяковский жалел меня, поэта не в меру доброго, которого окружали недостойные люди.

В эту минуту мы не догадывались о мыслях друг друга и разошлись, обменявшись рукопожатием.