"Концерт для виолончели с оркестром" - читать интересную книгу автора (Катасонова Елена)Катасонова ЕленаКонцерт для виолончели с оркестромЕлена КАТАСОНОВА Концерт для виолончели с оркестром Анонс Новая книга Елены Катасоновой - это история любви одаренной виолончелистки и поэта, любви, способной преобразить жизнь человека и наполнить ее новым смыслом История о том, как пробуждается неподдельное, прекрасное чувство, которое на протяжении столетий воспевали поэты... ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Санаторий "Ласточка", невысокий, уютный, с белыми балконами и колоннами, стоял на склонах горы Машук, возвышаясь над городом, ласково и спокойно глядя на него сверху вниз. Из его окон хорошо был виден весь Пятигорск - радостный, праздничный южный город. Он лежал внизу, раскинувшись широко и свободно. Огоньки домов и домишек весело перемигивались друг с другом, трамвай, делая круг, звонко оповещал о своем прибытии. Ему вторил едва уловимый, чуть дрожащий в прозрачном воздухе серебряный звон - оттуда, с горы Машук, где стонала на вершине под ветром знаменитая Эолова арфа, восстановленная не так давно и теперь звучавшая снова - как прежде, давным-давно, когда здесь жил, любил, ненавидел, страдал и встал под дуло дуэльного пистолета загадочный, непостижимый, сумрачный русский гений, преемник Пушкина, гордость России. Чуткий слух Рабигуль напряженно ловил этот стон, доставлявший странное наслаждение и не менее странную боль. Дзынь-динь... Дзынь-дон... А-а-а... Словно тихий и бесконечный погребальный звон. Она стояла на балконе и смотрела то вниз, на бегущие огоньки трамвая, то влево, на смутно белевшие в сгущавшихся сумерках цветущие яблони, а то поднимала голову к небу, ожидая появления первой звезды, место которой уже заприметила. Потом перегнулась через перила, чтобы полюбоваться арфой, но в фиолетовой полутьме разглядела лишь вершину горы; тонкие контуры арфы тонули в вечернем тумане, медленно сползавшем в долину. "Печальный Демон, дух изгнанья..." Господи, какие слова! Здесь он летал, восстав против самого Бога, тоскуя, страдая, стремясь к несбыточному. И так же, как он, тосковал его мятежный творец. Как он мог так глубоко чувствовать жизнь, в его-то юные годы? Так понимать ее трагизм, безысходность? Должно быть, здесь, у подножья гор, не ко времени рано мужал его дух. Ссылка дерзкого поручика на Кавказ сослужила человечеству неплохую службу... Рабигуль поежилась от вечерней прохлады, подняла воротник легкого бежевого плаща. Зябко... Но в комнату идти не хотелось: девочки резались в карты, смеялись, подшучивая друг над другом, а ей опять было грустно. "И скучно и грустно, и некому руку подать..." В прошлом веке такое ощущение жизни говорило о тонко чувствующей натуре, в нынешнем - о нервной депрессии. Как раз это случилось с ней после Алжира. А ведь было там хорошо, было чудесно! Розовые восходы, стремительные закаты, когда солнце в считанные минуты скатывается в море и оно становится золотым, багровым, покрывается серым пеплом. А потом оттуда, из моря, встает луна, и оно волнуется, серебрится, словно чешуя огромной сказочной рыбы. - Ты моя фантазерка, - снисходительно улыбался Алик в ответ на восторги жены. Правда, они редко сидели вот так, вдвоем, на плоской крыше просторного дома, где жили советские специалисты-нефтяники. Чаще Алик пропадал в пустыне, на разработках, и Рабигуль смотрела на закаты одна, стараясь не вслушиваться в болтовню торгпредши, то и дело забегавшей в гости, по поводу цен на базаре и бесконечных болезней детей. Она знала: все скоро уйдут, и она, в тишине и гармонии с миром, досмотрит прощальные всполохи красок, а потом на темном небе зажгутся огромные сияющие звезды - здесь, в Алжире, они вспыхивают разом, словно кто-то высыпал их из мешка, - и, запрокинув голову на спинку шезлонга, можно любоваться этим таинством бесконечно. Звезды мерцают, горят, небо - мощная симфония звуков. Музыка рвется из души, как из силков птица, и Рабигуль, повинуясь ей, покорно встает и идет к себе, к виолончели. Плотно закрыв окна, чтобы не раздражать взрослых и не мешать спать детям, она осторожно вынимает из футляра виолончель, привычно подкручивает колки, натирает канифолью конский волос смычка, бережно протирает инструмент бархатной тряпочкой, садится поудобнее, поставив виолончель между коленями, и, прикрыв глаза, затаив дыхание, касается смычком струн. Она никогда не знает заранее, что будет играть, просто трогает струны, и виолончель ведет ее дальше сама. И звучит бессмертная классика, и вплетается в нее нечто новое, восточное, услышанное здесь, по радио и на улицах, в кофейнях и барах, а иногда не слышанное нигде, возникшее только что... Тогда Рабигуль откладывает смычок в сторону, берет лежащие наготове листки и, словно боясь спугнуть что-то в себе, записывает все, что проснулось в сердце, таилось в нем до поры и вот ожило, зазвучало. И таких листков становится больше и больше. К отъезду собственной музыки набралось уже на целый концерт, но ведь надо ее еще показать - дирижерам, музыкантам и композиторам. Пусть скажут, что это - настоящее или нет? А вдруг - ничего, так, ерунда? - Послушай, пожалуйста, - сказала она однажды Алику. Он как раз приехал домой из пустыни. Отмылся, отужинал и сидел с газетой в пижаме и тапочках, покачиваясь в глубоком кресле-качалке. Вообще-то он собирался смотреть телевизор, очередной боевик про неуловимого Бонда. Фильмы эти считались антисоветскими, хотя злодеями в основном были китайцы - но может, из солидарности с братским народом? - и потому вся колония впивалась в них с особенной страстью. Впрочем, время еще было: пятнадцать минут плюс реклама. - Давай! - постарался сказать он даже с энтузиазмом. Поглядывая в ноты, волнуясь, Рабигуль заиграла нечто странное, дисгармоничное, однако же завораживающее. "Восток и пустыня", - подумал Алик и, прищурившись, посмотрел на жену. Тоненькая, смуглая, с непроницаемым восточным лицом, она склонилась над своей драгоценной виолончелью как над ребенком. Длинные ресницы прикрывали огромные, едва заметно поднятые к вискам глаза. Густые иссиня-черные волосы были забраны в "конский хвост". Да, за такой стоило и побегать, как бегал он. Вся колония ахнула, когда она здесь появилась. - У Алика-то жена - красавица! - Как, она еще и музыкантша? - Ай да Алик!.. ...Рабигуль опустила смычок, нежно коснулась ладонью струн. Они были теплыми, живыми еще от музыки. - Ну как? - робко спросила она. Алик молчал. Рабигуль застенчиво улыбнулась - иногда молчание высшая похвала - и подняла на мужа глаза. Какое-то время, прижав руку к заболевшему вдруг сердцу, она молча рассматривала невзрачного человечка, уснувшего в кресле под ее музыку. Да как он посмел! "Замухрышка!" - с ненавистью подумала она. Вот он перед ней - ее нелюбимый муж. Все в нем среднее: рост не маленький, но и не высокий, волосы, как и закрытые сейчас глаза, неопределенного цвета... "Убью", - устало подумала Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Он много работал, жил несколько дней в бунгало, трясся много часов в джипе. И зачем ему на самом деле виолончель? - Эй, проснись, - ласково потрепала она его по руке. - Пропустишь своего дурацкого Бонда... Так что же все-таки с ней случилось в Алжире? Почему по возвращении невыносимо стало в Москве? Холодно, некрасиво, неуютно и грубо. Главное грубо. Все ее толкают и на нее кричат. Алик не всегда может возить на репетиции - их рабочие ритмы не совпадают, - она едет в метро, и вот тут-то на нее кричат и ее толкают, и такой за ее отсутствие стал у толпы язык... А в Алжире толпы, как таковой, нет вовсе. В этой сини и зелени, в разноцветье домишек и вилл никто никуда не спешит, смуглые люди с любознательными глазами сидят у открытых дверей кафе за столиками, наслаждаясь зимним теплым солнышком, курят кальян, разговаривают, пьют кофе, добродушно поглядывая на кишащих вокруг ребятишек. А детишки такие нарядные и веселые - как же ими не любоваться? Никто их не ругает, на них не кричит, послушанья не требует, вот они и резвятся, вольно и беззаботно, как рыбки в водах теплого океана. В Москве же волоком тащат несчастных в метро и на них же шипят: - Быстрее, быстрей... И матерей - озлобленных, взъерошенных, некрасивых - жалко, и ребятишек - тоже. Может, и хорошо, что у нее узкий таз и она не может рожать, может, и хорошо, что испугалась кесарева и у них нет детей? Да, наверное, хорошо; вдруг бы она тоже на малыша своего орала? *** Врача после Алжира нашла Маша. Она же, не врач, первой поставила, как потом выяснилось, верный диагноз. - Никакая у тебя не амеба, - заявила она. - Никакая не хроническая дизентерия, а просто депрессия. Нервная депрессия, вот что я тебе скажу, дорогая. - Депрессия? - удивился Алик, и в маленьких бесцветных его глазах загорелась тревога. - Это еще что за зверь? Маша забежала к ним после дневного концерта - передохнуть перед репетицией. Кудрявая хохотушка, в узких брючках и свитере (концертное платье, аккуратно, умело сложенное, таскала в большущей сумке), с узенькой, бесценной скрипочкой - копия Страдивари, - она была легка и подвижна, как ртуть. - Хорошо тебе. Маша, - вздыхала не раз Рабигуль. - Скрипка не только царица музыки... - А что еще? - А еще удобна для передвижения. - Да уж, - охотно соглашалась Маша. - Мы с ней легки на подъем. И она дружески похлопывала футляр скрипочки, точно наездник своего верного скакуна. - Так что за зверь, спрашиваю? - повторил Алик, стараясь, чтобы вопрос звучал небрежно, потому что слово его испугало: он же знал, что такое депрессия, скажем, в промышленности. Застой, умирание... Маша, усевшись поудобнее в кресле, принялась загибать пальцы, перечисляя симптомы, обращаясь в основном к Рабигуль: - Худеешь - раз, не спишь - два, инструмент, можно сказать, не берешь в руки - три, композиции свои никому не показываешь... - Потому что они - ерунда, - пробормотала Рабигуль. Даже на эту короткую фразу сколько же у нее ушло сил! - Ты так считаешь? - зорко взглянула на нее Маша. - Тогда - четыре. - Что - "четыре"? - нахмурился, изо всех сил стараясь уловить суть, Алик; - Собственные композиции кажутся теперь нашей Гульке ерундой, подчеркнув интонацией слово "теперь", пояснила Маша. Ее обычно озорные глаза на сей раз были серьезны. Рабигуль вяло махнула рукой, тяжело встала со стула и поплелась к дивану. - Не обидишься? - устало и тихо спросила она Машу. - Я полежу. Не дожидаясь ответа, легла на диван, отвернулась к стене и поджала ноги. - Одеяло бы мне... Но при мысли о том, что за одеялом придется встать, Рабигуль чуть не стошнило. Алик озадаченно переглянулся с Машей, взял плед - он лежал у Гули в ногах, - заботливо укутал жену. "Про плед-то я и забыла..." - краем сознания отметила Рабигуль. Туман заволакивал усталый от постоянного отвращения мозг, время, как часто по возвращении из Алжира, остановилось, тихий говор Маши и Алика отодвинулся далеко-далеко. Рабигуль не спала. Она просто отсутствовала. - А как же понос? - выдвинул последний и, как ему казалось, весомый аргумент Алик. Все, что угодно, только не эта странная, пугающая своей неопределенностью, мистическая какая-то хворь. Уж лучше амеба или там малярия! - Желудок часто так реагирует, - понизив голос, сказала Маша. - Там, в Азии-Африке, происходит дисбаланс в нервной системе... У нас, европейцев. - Да ты-то откуда знаешь? - вскипел Алик, неожиданно разъярившись на ни в чем не повинную Машу. - К сожалению, знаю, - не обиделась Маша. - Помнишь, как я работала по контракту в Индии? - Ну помню, - угрюмо буркнул Алик. - Потом целый год выкарабкивалась, - нехотя призналась Маша: вообще-то это была ее тайна. - Хорошо, что нашла врача. Передам его Гульке, если он жив и никуда не отъехал. - Но Гуля же не европейка, - радостно вспомнил Алик. - Она-то как раз из Азии! Ты же знаешь, она уйгурка, из Талды-Кургана. - А помнишь, как она болела первые годы в Москве? - не сдавалась непреклонная Маша. - Еле-еле привыкла... И кстати, Алжир - далеко не Талды-Курган, совсем другой край света. - Но в Алжире ей было хорошо, просто здорово, - продолжал упорствовать Алик. Он был человек простой, технический, и все эти тонкости его бесили. - Там - да, но теперь же она вернулась! - Перестаньте... - застонала с дивана Гуля, и Алик с Машей испуганно попритихли - столько боли и безысходности было в этом печальном голосе. Уйдите, пожалуйста, на кухню... Вы так шумите... Ничего они не шумели, говорили почти что шепотом: все надеялись. Гуля заснет. На цыпочках, покосившись на плед, под которым, как от озноба, мелко-мелко дрожала Гуля - "А ведь у нас тепло", - испуганно подумал Алик, на ее черные волосы, отброшенные на подушку, он с Машей перебрался в кухню. И там, окончательно сломленный, дал честное слово, что покажет Гулю тому самому старичку, что вытащил из чего-то похожего Машу, если только он жив и не отчалил в Израиль. *** Целый месяц, даже немного больше, Рабигуль пила таблетки с длинными, пугающими названиями - а уж какие были к ним аннотации, лучше и не читать! сначала нехотя и со страхом, потом охотно, едва ли не жадно, потому что жизнь медленно и со скрипом, но поворачивалась к ней лицом и потому что тоже медленно и со скрипом - возвращался сон и иногда ей даже хотелось есть. Потом испугалась снова, когда Абрам Исаакович постепенно и осторожно стал снижать дозу. - А вдруг опять?.. - робко спросила Рабигуль. - Теперь все зависит от вас, - сурово сказал старик с блестящими молодыми глазами. - Не возьмете себя в руки, станете хроником. Есть у меня такие: год за годом весной и осенью ложатся в клинику. Взглянув на прекрасное испуганное лицо, старик смягчился, ободряюще похлопал Рабигуль по руке, и сразу в ее огромных темных глазах вскипели слезы. Абрам Исаакович руку тут же убрал, потому что вспомнил, как безудержно рыдала месяц назад эта юная женщина, когда встретились они впервые, и он, привыкший, казалось бы, ко всему, поразился ее утонченной, изысканной красоте. Такая красавица, умница и.., депрессия. Впрочем, чем тоньше душа, тем она уязвимее. А тут еще этот Алжир, совсем другой климат и другие широты, и нет детей, и муж - никакой. Нет, очень может быть, что хороший, честный и классный специалист, но, Бог мой, на диво неинтересный! Для такой-то красавицы... "Бедные наши женщины", - сокрушенно вздохнул доктор и встал. - Вот что, - решительно сказал он, - поезжайте-ка вы в Пятигорск. Без всяких таблеток. - Как, совсем без таблеток? - испугалась Рабигуль. Она все еще то и дело пугалась. - Ну возьмите снотворное, - великодушно разрешил доктор. - Только снотворное. С антидепрессантами пора кончать. Он походил по кабинету - Рабигуль завороженно следила за ним глазами, снова сел. - Поезжайте, - повторил Абрам Исаакович. - Пятигорск, смею заметить, восхитительный город. А в "Ласточке" - это такой санаторий - один из врачей мой старинный друг. Я дам вам записочку, чтобы поместил в лучший корпус белый, с балконами, с палатами на двоих, на троих в крайнем случае. Ну, решайтесь! Заодно подлечите и желудок. И очень полезно сменить обстановку. А там посмотрим. Может, на этом и остановимся. Доктор задумчиво смотрел на Гулю. - Мы ведь не знаем, что будет дальше, - неожиданно заметил он. Рабигуль вопросительно вскинула длинные, прямые, как стрелы, ресницы. - Я имею в виду все эти... - доктор неопределенно пошевелил толстыми пальцами, - общегосударственные новации, - подобрал он наконец слово. Горби, как зовут нашего говорливого лидера влюбленные в него американцы, это еще цветочки, а вот басовитый его оппонент - ну тот, из горкома... Решительный мужичок! Прорвется к власти - то-то на Руси начнется потеха! - Он снова встал, походил, уселся напротив Гули. - Вы тут со своими недугами много чего пропустили, а я человек любопытствующий... Вот, как вы думаете, что в самом ближайшем будущем окажется самым трудным? Прищурившись, он воззрился сквозь очки на эту славную девушку. Честное слово, до чего приятно было смотреть на нее! Хоть и не отошла она еще от депрессии. - Экономика, - не очень уверенно пролепетала Рабигуль. "Еще боится, - профессионально отметил Абрам Исаакович, - еще во всем нерешительна. Ну да предоставим все времени..." - Национальный вопрос, - поднял к потолку палец доктор. - Проблемы республик, краев, регионов. Вот что возникнет и закипит сразу! Так что поезжайте, деточка, в Пятигорск, пока на Кавказе еще не страшно. - Но почему же должно быть страшно? - осмелилась спросить Рабигуль. Черные ее глаза поблескивали, как антрациты. Абрам Исаакович, спохватившись и мысленно обозвав себя старым дурнем, улыбнулся, похлопал Рабигуль по руке. - Не мне бы говорить, не вам - слушать. Словом, поезжайте, советую настоятельно. И он написал записочку в несколько слов: "Васенька, не в службу, а в дружбу, устрой эту юную даму получше, в корпус для иностранцев, если получится и окажутся там места. Она устала. Надо бы ей отдохнуть. И нашим зарубежным гостям смотреть на такую прелесть будет приятно". Абрам Исаакович, не удержавшись, хмыкнул: один его тяжелый больной только этот глагол и употреблял - сердобольные врачи так его научили: "Сначала я отдыхал в Кащенко, потом - в Белых Столбах..." И доктор записку, не поленившись, переписал, насчет "отдыха" все повычеркивал и про "прелесть" - тоже, заменив два последних предложения приветами жене и детишкам. 2 Вот и первая звезда - яркая точка на темном небе. Рабигуль сжала тонкой рукой воротник плаща, защищая от вечерней прохлады горло. Знакомая певица научила ее, как беречь этот дивный инструмент природы, и Гуля ее советом пользовалась, не пренебрегала. Холодно... Апрель все-таки. Рано она приехала. Но зато цветут вишни и поют-заливаются соловьи. Сейчас, правда, примолкли, угомонились, а то выдавали такие трели долгие, на одном дыхании, соревнуясь, соперничая, будоража друг друга. Еще немного, и загорятся, зажгутся звезды, большие и маленькие, яркие и не очень, - словно чья-то рука, не торопясь и примериваясь, примется расцвечивать, украшать, освещать небо. Музыка плескалась в душе. Ей навстречу рвались стихи - Лермонтов, Пушкин, Тютчев... Они сливались с музыкой воедино, звучали мощным аккордом этому небу, звездам, горам; им вторила далекая арфа. Боже, какая несравненная красота! Зажглись звезды. Стих ветер, и умолкла арфа. Молчали и соловьи. Пора возвращаться. Рабигуль всей грудью вдохнула едва уловимый запах цветущих вишен, открыла дверь и шагнула в тепло, в комнату. Рита с Людой уже оставили карты. Быстро-быстро Рита накручивала бигуди на жиденькие, сожженные перманентом волосы; Люда, лежа в постели, читала толстую книгу. - Надышалась? - Она отложила книгу в сторону. - Не будешь теперь приставать с форточкой? - Не буду, - смиренно ответила Рабигуль. - Слава Богу! - с облегчением воскликнула Рита. - Ты нас с этой форточкой прямо заколебала! Открыть да открыть! А ночи еще холодные... А в кино, между прочим, зря не пошла, напрасно. Классный фильм, обхохочешься. Рита с жаром стала пересказывать какую-то французскую комедию, с привычной легкостью продолжая пристраивать бигуди, но Рабигуль, вежливо улыбнувшись, повернулась к Рите спиной, нагнулась, вытащила из тумбочки длинную нотную тетрадь и ручку, вышла в коридор, быстрыми шагами - пока что-то там внутри не расплескалось, пока звучит - дошла до холла и села на краешек стула. Сидя очень прямо, не касаясь спинки, машинально пригладив волосы - гладкие, блестящие, туго стянутые в ее обычный "конский хвост", она принялась записывать то, что родилось в ней там, под звездами, в необъятной ночной тиши. Волнуясь и радуясь, она быстро скользила ручкой по бесценной тетради, оставляя в ней частицу своей души, своих надежд, печалей и упований. Потом вздохнула, откинувшись на спинку стула, закрыла глаза и посидела немного, отдыхая и успокаиваясь. Потом спустилась на первый этаж к роялю, проиграла, легко касаясь пальцами клавиш, что было записано, поморщилась - как расстроен! - подумала, проиграла еще и еще раз, осталась довольна, опустила черную, поцарапанную курортниками крышку, подошла к высокому, от потолка до пола, окну. Сделав ладони "домиком", прижалась к стеклу, всматриваясь в волшебство ночи. Там, за окном, угадывались силуэты гор, небо светилось от звезд... "Я верю: под одной звездою мы с вами были рождены; мы шли дорогою одною, нас обманули те же сны..." Она сразу, как приехала, взяла в библиотеке томик Лермонтова, с наслаждением и печалью вчитывалась в его стихи. Это небольшое стихотворение, посвященное графине Ростопчиной, сегодня весь день звучало в душе мелодией, еще неясной и переменчивой, но вот-вот и можно будет уже записать. Или нет, еще рано, надо еще подождать... "На воздушном океане, без руля и без ветрил, тихо плавают в тумане хоры стройные светил..." Господи, Гос-поди, есть же, наверное, кто-нибудь, где-нибудь на Земле может, в Австралии, - ей предназначенный! Она так тоскует по этой родной душе, ей так отчаянно не хватает любви! "Но ведь есть же Алик", укоризненно напомнила себе Рабигуль. Да, все правильно: Алик есть, и он ее любит. И он хороший, еще какой хороший! Он ей и муж, и отец, и нянька. Но она-то, она... Как же так вышло, что она связала с ним свою жизнь? Смешной и трогательной была их первая встреча... *** Осень в том году выдалась замечательной: сухая, солнечная, теплая и какая-то радостная. Желтые листья светились ярким нарядным светом, голубое, без единого облачка небо сияло над головой. Впереди были листопад и дожди, серая хмарь и хлябь "под ногами, а пока лишь отдельные листочки, оторвавшись от своих более крепких собратьев, медленно и плавно кружась в неподвижном воздухе, опускались на тротуары. На таком-то листочке и поскользнулась неожиданно Рабигуль. Отчаянно взмахивая руками (левое плечо оттягивал громоздкий футляр, в котором лежала на синем бархате виолончель), она пыталась сохранить равновесие, не упасть: а вдруг грохнется об асфальт драгоценная ноша? Тут и бросился ей на помощь невысокий молодой человек с противоположного тротуара. Ловко лавируя между гневно гудящими на него машинами, он стремительно пересек улицу и подхватил Рабигуль под руку. "Я увидел все сразу, - рассказывал он потом. - Твою тоненькую фигурку, такую хрупкую, туфельки на каблучках, темные волосы, а на них крохотная такая шапочка. И как ты тащишь эту огромную виолончель... Я буквально задохнулся от восхищения, и так захотелось тебе помочь, что и не передать..." - Позвольте вас проводить? - Да я пришла уже. Вот она, Гнесинка. - Но ведь еще крыльцо. И ступени, - не растерялся Алик. Вообще-то он был робок с девушками, да и мало было их на его факультете, но Рабигуль поразила Алика в самое сердце, откуда-то взялись и решительность, и напористость, смелость, терпение, даже хитрость, совершенно ему несвойственная. Он сразу решил все про нее выведать. - Вы на каком курсе? - На третьем, а что? - А я на четвертом, - почему-то обрадовался Алик. - В нефти и газе. - Как это? - не поняла Рабигуль. - Ну, в Губкинском. - Ах, в Губкинском... - Имя ничего ей не говорило. - Ну я пришла. Спасибо. И, кивнув своему случайному знакомому, Рабигуль скрылась в вестибюле училища. Подождав немного и крепко подумав, Алик небрежно, вразвалочку, вошел туда же, просочившись с независимым видом через бдительную вахтершу времена суровых охранников были еще впереди, - подошел к расписанию, все, что надо, для себя вычитал, растворился на время в Москве, а в три ровно уже стоял у широкого каменного крыльца. Россыпью высыпали студенты - со скрипочками и, как ни странно, с гитарами, а то и вовсе без всякой ноши. "Наверное, пианисты", - рассеянно подумал Алик. А она-то где? Где ж она? Может, есть какой другой выход? Может, осталась позаниматься? Дома небось не очень-то поиграешь: соседи забарабанят в стенку. Ладно, подождем. Никуда отсюда он не уйдет, а дождется эту красавицу, не позволит ей затеряться в огромном городе. И только он решил ждать до победного, как она вышла, и Алик прямо задохнулся от восточной ее красоты. Да как он смеет? Да разве такая девушка для него? Но отступать было поздно, и невозможно было ему отступить. - Вы? Улыбка тронула строгие губы, гордо и нервно дрогнули крылья породистого, прямого носа, краска вспыхнула на смуглом лице. Алик молча протянул руку, и Рабигуль сняла с плеча виолончель. - Можно? Он крепко взял ее под руку. Рабигуль чуть-чуть отодвинулась, хотя руки не отняла. Все-таки в ней была восточная кровь и культура Востока, и, повинуясь их мощному зову, многого она стеснялась, хоть и жила уже три года в Москве. - Я даже не знаю, как вас зовут, - опустила она ресницы. - Алик, - охотно и быстро ответил он и тут же сделал поправку на первую встречу: - Александр. - А я Рабигуль. Можно - Гуля. - Ра-би-гуль, - повторил по слогам Алик. - Какое имя... Никогда не встречал... - Это уйгурское имя... - А уйгуры - кто? - О, это древний народ, и язык наш один из самых редких и трудных... Они шли по улице и разговаривали свободно и просто, и Рабигуль чувствовала, что ей приятно опираться на руку этого парня; она, если честно, ни с кем еще под руку не ходила. Как ни странно, именно невзрачность Алика вызвала доверие Рабигуль: такой ничего себе не позволит, он, конечно, ни на что не надеется, не претендует. Просто несет ее виолончель. Плохо же она знала мужчин! Да что там, она их совсем не знала. Если б кто-нибудь сказал ей тогда, что очень скоро Алик, которого и описать трудно, станет ее мужем, она бы, наверное, рассмеялась. Она мечтала.., нет, не о славе, но об известности. И еще - о любви, не о браке. Она не знала, что мир принадлежит мужчинам, что они выбирают судьбу для женщины. Ей остается лишь защищать последние свои права - профессию, работу, духовную жизнь. Не так уж мало, если подумать. Но и победителям приходится нелегко. Алику, во всяком случае, было трудно. Где - Гнесинка, а где - нефть и газ? Огромные пространства бессердечного мегаполиса между ними! "Что-нибудь придумаю", - решил Алик и наплевал на свой родной институт - ни минуты не сомневаясь, сразу. - Пиши четко, разборчиво, - строго наказал он Кириллу, с которым дружил аж со школы, вместе решали, куда идти, вместе решили - в Губкинский. Пиво - за мной! - Пиво-то пивом, - не одобряя друга, да и скучно же таскаться на лекции одному, почесал в затылке Кирилл, - а практические занятия? - Скажи, заболел, - не растерялся Алик. - И надолго? - иронически поинтересовался Кирилл, поглаживая чуть заметные усики, которые тщательно взращивал. - "На всю оставшуюся жизнь"! - завопил дурным голосом Алик, и Кирилл понял, что друг в самом деле влюбился, потому как поглупел здорово, ничего не скажешь. *** Алик бросился в атаку с такой напористостью, какой сам от себя сроду не ожидал. Не только лекции, семинары, но и друзья, книги, кино, танцы - все полетело в тартарары, все отброшено было, забыто, все перестало иметь значение. С утра, задыхаясь от радости, мчался он в арбатский глухой переулок, где в маленьком домике, во дворе, снимала комнату Рабигуль. Вместе с Машей, скрипачкой. По-хозяйски взваливал он виолончель на плечо, по-хозяйски поторапливал Рабигуль: - Быстрее, быстрее: опаздываешь. Маша весело поглядывала на Алика - ишь, раскомандовался, - Рабигуль же неторопливо и невозмутимо пристраивала на голове свою неизменную крохотную красную шапочку. - Простудишься! - волновался Алик. - Сегодня ветер! - Не простужусь, - скупо улыбалась Рабигуль, втыкая в шапочку очередную шпильку. - Здесь, в Москве, разве ветры? Вот у нас в Казахстане... Легкое длинное пальто, узконосые туфельки... От ее изящества захватывало дух. Но ведь легкое же пальтишко!.. О виолончели Рабигуль заботилась больше: теплый футляр и дерюжка на зиму. - А потом у меня будет два инструмента, - мечтательно говорила она, когда шли они к Гнесинке. - Один дома и один в оркестре. "Я куплю машину, - именно тогда озарило Алика. - И буду возить Рабигуль вместе с ее виолончелью. Заработаю и куплю! Нам и за практику, говорят, заплатят". Знала бы Рабигуль, о чем думает этот юноша. Ей и в голову прийти не могло: они ведь даже не целовались, ничего такого друг другу не говорили! Но разве это важно? Главное, что решил он: эта удивительная, неприступная, ни на кого не похожая девушка станет его женой, обязательно. - Два инструмента? - удивленно и недоверчиво переспросил он. - Чтоб не таскать тяжести? - Не в этом дело. - Рабигуль прищурилась, спасая глаза от взметнувшейся под ветром пыли. - Просто, когда гастроли, инструменты уезжают заранее. Их везут каждый в отдельном ящике! - с гордостью добавила она. "Ух ты! - восхитился Алик. - Гастроли, концерты... Как она верит в себя! Оркестр... А если ничего не получится? Ну сколько в оркестре требуется виолончелистов? Это ж не инженеры на буровой..." Но спрашивать ни о чем не стал, молча подтянул широкую лямку. Даже ему оттягивало плечо. Улица была еще темной. Горели еще фонари. "Могли бы хоть гнесинцам позволять высыпаться", - совершенно справедливо подумал Алик. Дул жесткий, как всегда перед снегом, ветер, редкие ледяные крупинки скупо падали с неба. Уже не дождь и еще не снег. Рабигуль впервые сама взяла Алика под руку. - Скользко... - Держись крепче. Эта ее хрупкость, ее беззащитность умиляли до слез. Так хотелось ее защищать. - Что ж ты все ходишь в туфельках? - с жалостью и любовью взглянул на черные "лодочки" Алик. - Холодно. - Ага, - согласилась с ним Рабигуль. - Завтра влезу в сапоги. А не хочется, - капризно протянула она. Она уже привыкла к своему неизменному спутнику, к его каждодневным визитам. Он уже становился для нее своим. Но вдруг Рабигуль, пораженная внезапной мыслью, резко остановилась и заглянула Алику в лицо. - Слушай, а как же ты? У вас, что же, нет разве лекций? - Вообще-то есть, - сразу раскололся от неожиданности Алик. - Но.., во вторую смену, - мгновенно нашелся он. - Пошли. - Нет, погоди. - Рабигуль мучительно покраснела, смутилась. - Ведь ты же меня и встречаешь. Разве лекции, если они во вторую смену, заканчиваются так рано? Алик молчал: он просто не знал, что сказать. Рабигуль мягко тронула его за плечо. - Ты не надо, не приходи каждый день, - попросила она. Алик покачал головой: - Не могу. - Почему? - растерялась Рабигуль. - Я сама в состоянии... - Что? - Носить виолончель. Она не такая уж и тяжелая, я привыкла. Только болит иногда плечо. - Дело не в ней, - с трудом вымолвил Алик, упорно глядя в сторону. - Не в виолончели. Злой ветер налетал на них со всех сторон. Подняв воротники, глядя под ноги, чтоб не споткнуться, торопливо шли мимо люди. - А в чем? - распахнула черные как ночь глаза Рабигуль. - В тебе, - беспомощно признался Алик и добавил, сдаваясь: - Не могу я не видеть тебя. - Но ты меня совсем не знаешь, - пробормотала Рабигуль и устыдилась банальности собственных слов. - Все равно, - покачал головой Алик. - Не знаю, что со мной творится: с утра до ночи только о тебе и думаю. А иногда и ночью, во сне. Просыпаюсь, и сразу - ты, со своей виолончелью. Он закашлялся от волнения, и Рабигуль сочувственно постучала по его спине слабеньким кулачком. - Когда у тебя нет занятий, я просто тону, пропадаю, - торопливо, словно боясь, что его перебьют, говорил Алик. - Воскресений жду с ужасом. А завтра как раз воскресенье, - добавил он упавшим голосом. - Можно я приду к вам в гости? - набрался он храбрости. - Но мы все равно в Гнесинке... Рабигуль снова взяла Алика под руку, и они пошли дальше. Теперь говорить стало легче: можно было не смотреть друг на друга. - Мы там готовимся, репетируем, - объясняла Рабигуль. - Но ты можешь зайти вечером. - Да? А когда? - торопливо спросил Алик. Рука его дрогнула. - Часов в восемь. Мы уже будем дома. "Мы"... Это он сразу усвоил... Ну и что? Да пусть в этой маленькой комнатке соберется хоть вся Гнесинка! Лишь бы там была Рабигуль. Сто раз он бывал уже в арбатском их тупичке, но впервые придет не поднести рыцарски виолончель, не проводить на занятия, а вот именно в гости! *** - Слышь, Кир, дай бабочку! - вечером позвонил Кириллу. - Ого! - одобрительно заметил Кирилл. - Это уже кое-что... Дела продвигаются? Да как он смеет так говорить? Дела... Придумал тоже! - Так дашь или нет? - сухо спросил Алик, и Кирилл понял, что вторгается на запретную территорию. - Какой разговор! - с жаром воскликнул он. - Где встретимся? - На "Октябрьской". В глубине длинного вестибюля, у подсвеченных сиренево-синим ажурных ворот Кирилл передал другу эту милую замену галстука, ободряюще хлопнул Алика по спине, сказал на всякий случай: "Не дрейфь!" - и растворился в толпе. Но Алик и не думал дрейфить. Он был так счастлив, так горд собой, он так спешил к своей Рабигуль, что даже о цветах или там о шампанском забыл. Вспомнил, когда позвонил и ему открыли. Как-то сразу почувствовал, что ничего - ни торта, ни цветов, ни конфет, дурак, не принес. "Она подумает, что я жадный!" Эта ужасная мысль залила его горячей волной, и он готов был бежать назад, к метро, где цветы продавались и в поздний час. Но Рабигуль уже протягивала ему руку. - Заходи, заходи. А Маша у Тани. Маша действительно убежала к Тане, несмотря на все старания Рабигуль ее удержать. - Нет, нет и нет, - твердо сказала она. - Ты разве не видишь, что он влюблен? Хочешь, чтоб возненавидел меня? Что я здесь буду делать? - Маша, прошу, - Рабигуль умоляюще прижала руки к груди, - я не знаю, о чем говорить... - Значит, слушай, - кинула на прощание дельный совет жестокая Маша. Пусть говорит он. Мужчины любят, когда их слушают. И она убежала, оставив Рабигуль одну. 3 Его друзья умерли бы со смеху, если б Алик им рассказал, как прошло его первое свидание с Рабигуль - вечером, наедине, в тихом, отъединенном от прочих домике, где ни папы-мамы за стенкой, ни даже соседки какой-нибудь, куда никто не должен был неожиданно возвернуться, и кровать у стены, а напротив диван так притягивали взор, что и не оторваться. Но на диван, не говоря уже о кровати, они так и не перешли. Весь вечер просидели за столом напротив друг друга. Рабигуль вежливо поила его чаем из тонких фарфоровых чашек, и они разговаривали. С чуткостью влюбленного Алик сразу угадал, что она.., нет, не боится, конечно, но насторожена, и все силы бросил на то, чтобы настороженность эту преодолеть, убрать. Он ничего ей такого не скажет, не сделает ни единого рискованного движения, он и пальцем ее не коснется, пока она сама того не пожелает. Он так даже не думал, он так чувствовал - глубоко, в душе, на уровне, наверное, инстинкта. Еще месяц назад ему и в голову не пришло бы, что так страстно, безудержно он захочет жениться, да еще на девушке, к которой не прикоснулся. А ведь был Алик мужчиной, знал женщин - так, иногда, от случая к случаю, но знал. Что же теперь с ним случилось? Маленькая, очень теплая комната, и накрыт к чаю стол. Он сидит за этим столом, а против него Рабигуль. И он тонет, тонет в загадочных темных глазах, и ничего ему, кажется, больше не нужно. Сидеть бы да слушать, смотреть на нее и надеяться, замерев, что так будет вечно. - Когда-нибудь будет у меня настоящий инструмент, с именем, - мечтала вслух Рабигуль. - У виолончели такой глубокий, искренний голос, а когда инструмент настоящий... Алик заставил себя вслушаться. - Тяжело, наверное, играть на виолончели? - придумал он подходящий вопрос. Рабигуль застенчиво улыбнулась, строгие глаза потеплели. - Это такое счастье... Она так поет... Как сопрано... Мы с Машей все спорим. Конечно, скрипка - царица музыки, кто скажет "нет"? Но низкий голос виолончели меня, например, завораживает, чарует... Как она говорит! Ну от кого еще он мог бы услышать такое слово: "чарует"? - А как это все получается? - Алику становилось по-настоящему интересно. - Ведь у виолончели всего четыре струны. - Ну и что - четыре? Рабигуль живо встала, подошла к стене," где стоял, к ней прислоненный, огромный черный футляр, взяла его, положила на диван и раскрыла. Вытащила свое сокровище, стала показывать, объяснять. Алик подошел к дивану, склонился вместе с Рабигуль над инструментом, и у него закружилась от волнения голова: от ее волос пахнуло чем-то легким, едва уловимым - то ли сиренью, то ли просто свежестью. Через много лет, поздним вечером, почти ночью, сидя перед телевизором в своем одиноком доме, Алик смотрел фильм, справедливо получивший кучу "Оскаров", и вспомнил вдруг этот вечер так ясно, словно он был вчера. Фильм назывался "Аромат женщины". Так передать все в названии! Только там герой был слепым, а он-то слепым не был! Или все-таки был? Недаром же он закрыл в тот вечер глаза, ощутив слабый запах сирени. И еще он их закрыл от соблазна: слишком близко стояла к нему Рабигуль. Он даже слегка отодвинулся - осторожно, незаметно, чуть-чуть. А она ничего и не замечала, так старалась все ему объяснить. - Конечно, это не одно наслаждение, это еще и труд: левой рукой плотно прижимаешь пальцы к грифу, иначе хорошего звука не будет, а правой, смычком, скользишь по струнам. С нажимом! Тяжело... Физически тяжело... Но зато какая награда! А что четыре струны, так знаешь, сколько можно извлечь из них звуков? Нажимаешь сюда, сюда и сюда... Дай-ка руку! Рабигуль легко и непринужденно взяла Алика за руку, прижала его пальцы к струне. Какая у нее теплая, сухая ладонь - Алик терпеть не мог влажных рук! До чего ж она милая и доверчивая! Но тут же не без грусти понял: это все музыка, это она преображает Рабигуль, от ее сдержанности и следа не осталось. Значит, с этим придется жить. Ну что ж, не такая уж тяжкая ноша! Хотя если постоянно музыка в доме... "Ох, ну и дурак же я! Что - музыка? Лишь бы только она согласилась..." - Завтра нам к девяти, - тихо молвила Рабигуль, взглянув на маленькие часики, поблескивающие на узком запястье. - А тебе еще целый час домой добираться. Алик залился густой краской: его выгоняют! Нет, вежливо просят уйти. Сколько там времени? Еще только десять! Даже нет десяти. Почему же она... Ах, Господи! Обнять бы ее, прижать к себе тонкую фигурку, зарыться лицом в черные волосы... Может, этого она и ждет? Ведь он мужчина, ему делать первый шаг. Алик моляще взглянул на Рабигуль. Она ответила спокойной улыбкой. "Ей и в голову не приходит!" - с болью понял Алик и старательно улыбнулся тоже. - Ну, я пошел, - сказал он небрежно и встал. - Счастливо, - приветливо отозвалась Рабигуль. - Спасибо за чай. Он все еще не двигался с места, будто чего-то ждал. И дождался. - Ты.., знаешь что? - с заминкой сказала Рабигуль. - Ты завтра не приходи. - Почему? Алик внезапно охрип и закашлялся. - Ну.., мы же сегодня виделись, - неловко попыталась объяснить Рабигуль. - Зачем тебе ехать в такую даль? - Да мне не трудно. Из последних сил, с упорством отчаяния Алик старался удержаться хотя бы на этой - зыбкой, неверной почве. Ведь ему было нужно так мало! Он тут же отринул все свои дерзкие притязания. Пусть только позволит быть рядом, хоть иногда! И все. И все! - Не в этом дело... Ресницы поднимались и опускались, прикрывая черные матовые глаза. Так вот почему они кажутся такими огромными: зрачок сливается с радужной оболочкой, и это так неожиданно, необычно! Все в этой девушке необычно, единственно, неповторимо. - А в чем? - хрипло спросил Алик. - Девчонки смеются, - по-детски обиженно ответила Рабигуль. - "Что, говорят, - он таскается?" - Пусть смеются, - заглянул ей в глаза Алик. - Мне все равно. Что ж это с голосом? Слова протискиваются через глотку с таким трудом! И голос совсем чужой - хриплый, больной и несчастный голос. - Нет, не пусть, - покачала головой Рабигуль. - И мне вовсе не все равно. Алик внезапно понял, зачем его пригласили: чтобы вежливо распрощаться. "Не надо! - беззвучно и жалко взмолился он. - Я не могу без тебя!" И вдруг спасительная мысль пришла ему в голову. - Хорошо, завтра я не приду, - покорно согласился он. - Значит, увидимся послезавтра? Он постарался произнести это весело, непринужденно, вот только голос срывался. - Нет, совсем не надо, - с восточной непроницаемостью и восточной жестокостью, даже не понимая, как она жестока, отобрала у Алика спасательный круг Рабигуль. - Мы всегда ходили с Машей... - Так пусть и она идет с нами! Алику было уже все равно - гордость там, мужское достоинство, самолюбие, - лишь бы спастись - на шатком плоту, в ледяном бурном море. - Да не надо же, говорю! - вспыхнула Рабигуль и даже ножкой в мохнатой тапочке стукнула об пол от нетерпения. Гнев вспыхнул в темных глазах. И этот гнев, эта маленькая, топнувшая об пол ножка сказали Алику все яснее самых ясных слов: он ей не нужен ни в каком качестве. Даже в ранге носильщика. - Что ж, - кто-то чужой, казалось, говорил за него, - тогда до свидания. - До свидания. Что значат слова? Какое свидание? Они же прощались навеки. Пошатываясь от жестокого, коварного в своей неожиданности удара, Алик вышел на улицу. Ветер стих, потеплело. А его колотила дрожь. Сутулясь, подняв воротник пальто, он зашагал к метро, механически передвигая озябшие сразу ноги. - Эй, парень! - Контролерша всей своей мощной грудью загородила путь к турникету. - Пьяных не пускаем. - А кто пьяный? - тупо спросил Алик. Он стоял перед жизнерадостной контролершей, пошатываясь, сунув руки в карманы. - Ты, а кто ж еще? - воинственно сказала тетка. - А ну дыхни!.. Гляди-ка, не пахнет. - Она озабоченно заглянула в глаза странному пассажиру. - Да ты никак болен? - Да, - ответил Алик, и это было, как ни странно, правдой. 4 Падал снег, пушистый и мягкий, февральский снег. Но теперь же стоял декабрь, снегу положено быть сухим, ломким, колючим. Рабигуль так и сказала Маше, когда шли они утром в Гнесинку, а снег падал и падал, и Рабигуль тревожно косилась через плечо на футляр, а Маша смахивала варежкой снег со своей скрипочки. - Смешно, - засмеялась Маша. Рабигуль вопросительно посмотрела на подружку. - Как мы боимся за свои инструменты, - ответила на ее взгляд Маша. Знаем ведь, что футляры надежны. - Да еще в чехлах! - подхватила Рабигуль. - А все равно боимся, - закончила фразу Маша. - Дай-ка я зайду с той стороны да и возьму тебя покрепче под руку. Эх, нет твоего верного рыцаря! - Да, рыцаря нет, - с неожиданной печалью подтвердила Рабигуль. - И зачем ты его прогнала? - недоумевающе пожала плечами Маша. Стой-ка... Они остановились. Маша перекинула русые косы со спины на плечи, старательно потрясла каждую - снежинки посыпались на светло-коричневое пальто. - Надоели! - капризно заявила она. - Честное слово, срежу к чертовой матери! Получим стипендию, пойду к нашему парикмахеру, и пусть сделает мне короткую стрижку. Вся Гнесинка считала старенького парикмахера в одном из арбатских переулков своим. - Не кокетничай, - сурово заметила Рабигуль. - Сама знаешь: все твоим косам еще как завидуют. Пошли, а то опоздаем. И они двинулись дальше. - А ведь я скучаю о нем, - застенчиво призналась Рабигуль. - О ком? Мысли Маши были уже далеко. - Об Алике. Маша недоверчиво покосилась на Рабигуль. Бог мой, сколько нежности в голосе! "Подумаешь, какой-то Алик..." Сама она никогда ни о ком не скучала. Ей все и всех заменяла музыка, ни на что и ни на кого времени просто не оставалось. Да и желания. - Так позвони сама, - добродушно предложила она. - Никогда! - мгновенно вспыхнула Рабигуль. - И потом, у меня нет его телефона... - А почему? - все так же рассеянно спросила Маша. Сегодня ее исполнение представляли профессору, и она заранее волновалась. - Понимаешь, он всегда был рядом... Приходил каждый день... Да и откуда звонить? У нас же нет телефона. - Откуда! - фыркнула Маша. - Из автомата! Проигрывая мысленно прелюд, она тем не менее краем уха все слышала. Рабигуль печально молчала. - А Владька? - вспомнила Маша. - Он за тобой вроде бегает. - Владька - бабник. - Рабигуль с трудом выговорила непривычное для нее, грубое слово. - Пошел провожать и сразу полез целоваться. - Ну и что? - удивилась Маша. - Подумаешь... Я уж сто раз целовалась. Ничего особенного! Довольно скучно. - У нас не так, - обронила сдержанно Рабигуль. - У вас - это, что ли, в Талды-Кургане? - с ласковой насмешкой уточнила Маша. - У нас, уйгуров, - с непонятной для Маши гордостью ответила Рабигуль. - Ну-ну, - уважительно протянула Маша. - Не останься в девках с этой своей гордостью. Мы ведь на третьем курсе уже. Так они шли, безмятежно болтая о самом, что там ни говори, в жизни главном и трудном, а снег все валил с небес, укрывая, убаюкивая Москву, и казалось, смягчал людские сердца. Близился Новый год, а за ним и сессия, а перед ним - зачеты. Как-то портили они, собаки, праздник. А может, и украшали, особенно если удавалось их поскорее сбросить. *** Любовь Петровна с тревогой покосилась на сына. Что же все-таки с ним творится? Похудел, осунулся и каким-то стал злым. Ну не злым, так раздраженным, колючим. Чуть что - срывается и грубит, спросишь о чем - не отвечает: делает вид, будто не слышит. И не доберешься до него, не дозовешься, не достучишься. Молча съедает по утрам, что там она приготовила, и уходит. Вечером сидит в своей комнате за столом - над книгами, чертежами, или валяется в чем попало на неубранной с утра постели. А мать уж и замечание сделать боится, и застелить не смеет. Стукнет тихонечко в дверь костяшками пальцев. - Может, поешь? - Неохота. Тикают старинные стенные часы. На их фоне еще отчетливей тишина в доме. И, спасаясь от этой гнетущей, вязкой, осязаемой тишины, Любовь Петровна включает старенький телевизор. На экране какая-то муть, или это ей только кажется? Не до телевизора ей теперь. Там, за дверью, в крохотной комнатушке, мается ее сын. А она не в силах помочь, потому что не знает. Как же он похож на отца! Весь в себе... Ах, Петр, Петр! Эта рана не заживет никогда. Молча прожил с ней пятнадцать лет, молча ушел к другой. Не совсем, конечно, молчком: буркнул несколько слов - медленно, неохотно, словно кто клещами из него вытягивал, - и ушел. А она осталась позади, в прошлой жизни, оцепенев от боли, непонимания. Такой молчун, такой угрюмый, и вдруг... Как это получилось, что он кого-то нашел, за кем-то ухаживал, объяснялся? Стыдно и страшно вспомнить - а и забыть невозможно, - как она пыталась понять, жалко, беспомощно вопрошая: - Кто она такая? Откуда взялась? - Не важно. Вот и все, что услышала в ответ Любовь Петровна. - Откуда-то они всегда берутся, - печально и мудро сказала подруга. Ты ведь знаешь; у нас на каждого мужика - по две бабы. Так что кто-нибудь да найдется. Ладно, хватит! Сколько лет можно недоумевать, изумляться? Кобели они все, вот что. Только одни породистые, а другие дворняги - вот и вся между ними разница. Так что же творится с Аликом? Осенью таким был счастливым, убегал-прибегал, хватая на ходу бутерброды, все мчался куда-то. А однажды пришел как мертвый, хоть и был в самом лучшем своем костюме и вместо галстука - бабочка. Ее, эту черную бабочку, Любовь Петровна заприметила сразу: видела у Кирилла на шее... Да что же она? Надо, наверное, аккуратненько повыспрашивать у Кирилла. Он славный мальчик, может, и скажет. А она попросит ничего не говорить Алику... Нет, невозможно: Алик никогда ей этого не простит, да и не заслужил он предательства, переговоров за его спиной. Они доверяют друг другу, и это он спас маму, когда сокрушительный удар нанес ей его отец. Мальчишкой был, школьником, а как-то все понял, душой, не умом понял, и спас, вытащил из черного отчаяния, беспросветной обиды, ревности, унижения. И уж потом поняла она, что сын ее - тоже жертва: его-то бросили тоже. И как, интересно, у мужчин получается? Бросить свое дитя и пойти дальше как ни в чем не бывало... Значит, Кирилл отпадает. Остается ждать и терпеть эту напряженность, гнетущую тишину в доме. Хоть бы только из института не выгнали! Этого она просто не вынесет. *** Стиснув зубы, призвав на помощь все свое мужество, Алик боролся с дьявольским наваждением по имени Рабигуль. Хорошо, что второго такого имени не существовало в природе. Ну если не в природе, так по крайней мере в Москве. Как бы он вздрагивал в институте, если б имя было попроще, как, например, у ее подруги-скрипачки. У них на курсе была, конечно же, Маша, а еще были Вера и Таня, Надя, Полина. Девушки по имени Рабигуль, естественно, не было. Так что можно было смело входить в любую аудиторию, где звенели всяко-разные голоса, призывавшие этих самых Маш и Тань. - О-о-о, кого мы видим! - воскликнула энергичная Верочка, староста курса, когда Алик, впервые после долгого перерыва, нежданно-негаданно явился на лекции. - Кто к нам пожаловал... В свое время Кириллу понадобилось немало усилий и целые реки самой откровенной лести, чтобы ее умаслить. - Слушай, ты человек или кто? - вскипел он в конце концов. - Ставь плюс, и точка! - Кирилл ткнул пальцем в ведомость против фамилии Алика. - У него дела, понимаешь, дела! К нему дядя из Владивостока приехал. - Ну и что? - удивилась, округлив и без того выпуклые глаза, Верочка. - Надо же дяде показать Москву, - осерчав на непонятливость Верочки, раскипятился Кирилл и принялся приглаживать свою буйную шевелюру, вечно торчавшую дыбом. Этот маневр позволил ему не смотреть в наивные голубые глаза Верочки. - Так сколько можно ее показывать? - не унималась упрямая Верочка. Она была на диво дотошна, потому и избрали ее на трудную, какую-то двусмысленную роль старосты. Ведь что такое - староста курса? С одной стороны, весь курс - это твои товарищи, и сама ты - одна из них. С другой - отмечая присутствие и отсутствие, ты вроде доносчицы. Но Верочка ловко со своей ролью справлялась, как бы и помечая, кто ходит на лекции, а кто - нет, но и особо не зверствуя. К тому же шумный Кирилл отчаянно ей нравился, и споря, и медленно отступая, она надеялась, что какие-то ниточки вдруг да и протянутся между ними. - У них во Владивостоке отпуск раз в три года! - горячился Кирилл, недоумевая про себя: "Зачем я, дурак, придумал про дядю? При чем тут Владивосток?" Впрочем, отступать уже было некуда. Полагаясь на вдохновение, размахивая руками, Кирилл выпалил все, что когда-либо слышал о суровых порядках в закрытых городах России, о бесстрашных капитанах, бороздящих холодные воды сурового океана и ступающих на берег, а тем более прибывающих в столицу нашей Родины так удручающе редко, что грех великий не уделить им внимания... Верочка хлопала ресницами, открывала рот, чтобы вставить слово, но Кирилл говорил без остановки, и рука ее сама собой нарисовала в ведомостях кучу крестиков против фамилии злостного, однако благородного в своих родственных чувствах прогульщика. Так что конфликта, типа снятия со стипендии или там строгача, ловко удалось избежать. Теперь Алик свирепо наверстывал упущенное. Вообще-то Губкинский институт - заведение строгое, основательное, общими фразами, неконкретикой там не отделаешься. И Алик старался. Но душа его изнывала, и ни чертежи, ни таблицы, ни мудреные и очень интересные технологии не могли заполнить ее. Она была пуста, как одинокий, заброшенный дом в покинутой всеми деревне. Кругом снега, лес чернеет вдали, сквозь рваные тучи бросает неяркий свет плывущая в небе луна, и лишь волчий вой стынет в морозном воздухе, делая тишину особенно безнадежной... - Тебе надо писать стихи, - серьезно посоветовал Кирилл, выслушав Алика. Слово "душа" тот, правда, не произнес, но было же ясно... Оба сидели на лестничной площадке, на подоконнике: Алик - прижавшись к ледяному стеклу, однако не чувствуя холода, Кирилл - разумно от стекла отстранясь и болтая ногами. Он заглянул другу в глаза и по-настоящему испугался - такая в них застыла тоска. Впрочем, Кирилл быстро пришел в себя: у него всегда все получалось быстро. - Слушай, - вежливо заговорил он, привычно пригладив непослушную шевелюру, - а пошли завтра на танцы, в Иняз? Там такие девчонки... - Да ну их... Вот и все, что услышал Кирилл в ответ. - А иди ты... - обозлился он и неожиданно послал друга не по всем известному адресу, а как раз туда, куда надо, - в Гнесинку! Алик ошеломленно уставился на Кирилла. Как он сам-то не догадался? Ведь это так просто! При одной только мысли какое огромное облегчение! Кирилл такого эффекта, признаться, не ожидал: жизнь возвращалась к другу потеплели глаза, несмелая улыбка тронула губы. И эти глаза, и улыбка вдохновили Кирилла на дальнейший порыв. - Пойми... - Он спрыгнул с подоконника и стал ходить туда-сюда, энергично потирая озябшие руки. Алик завороженно следил за ним взглядом. - Пойми, она ведь девушка, не мужчина, да еще музыкантша... Представь, что она ошиблась, ну сказала не то, и что же ей теперь делать? Ведь она не может позвонить первой! - А у нее даже нет моего телефона, - неожиданно вспомнил Алик. Кирилл замер на месте, воззрился на своего нелепого друга. - Ну ты даешь... - Он просто не находил от возмущения слов. - Телефон, имей в виду, сообщают сразу. Если, конечно, девушка тебе нравится. - Дурак я, - подумал вслух Алик. - Конечно! - охотно подтвердил Кирилл. - Ну да ладно. Что сделано - то сделано. Расписание помнишь? - Чье? - Ну не наше же... - Оно у меня записано. - Тогда дуй к Гнесинке и жди свою пассию. - Кого-кого? - Смотри словарь иностранных слов, - важно сказал Кирилл, потому что и сам не знал толком, кто такая "пассия". Кажется, что-то хорошее. 5 "Мороз крепчал..." Сколько рождественских историй начиналось такими словами. "Шел по улице малютка, он озяб и весь дрожал..." Оставалось лишь самому над собой издеваться. Третий день сшивался он у этой чертовой Гнесинки. Третий день прятался за угол, за дерево, за колонну, когда появлялись девушки с неуклюжими большими футлярами. Но это все были сплошь незнакомки. Рабигуль точно в воду канула. А мороз стоял по Москве лютый. Мерзли ноги, хоть он и подпрыгивал и притоптывал, коченели руки, хотя, отбросив пижонство, являлся Алик к училищу в двойных шерстяных варежках, в которых вообще-то ходил лишь на лыжах. На четвертый день - показалось ему или нет? - вроде мелькнула со своей узкой скрипочкой Маша, но он не был вполне уверен: Машу толком не запомнил, да и она вот именно что мелькнула метеором, по застывшей от мороза улице. А вдруг Рабигуль уехала? Что-то случилось, и она уехала к тебе, в свой далекий, таинственный Талды-Курган? Екнуло, замерло, остановилось на секунду сердце. Потом заторопилось, застучало - быстро, испуганно, торопливо наверстывая упущенное. Нет, она не может исчезнуть: это было бы так ужасно несправедливо! - Эй, парень, - высунулась в дверь вахтерша в ватнике и пушистом платке. - Тебе, тебе говорю. Поди-ка сюда. Алик послушно и благодарно шагнул в тепло. - Уши не отморозил? - грубовато пошутила вахтерша. - Я уж тебя заприметила. Кого дожидаемся? - Никого, - глупо ответил Алик. - А тогда чего стоишь? - не отставала вахтерша. - Мороз под тридцать! - Да мне не холодно. - А то... - не поверила вахтерша. - На-ка вот, хлебни. И она отвернула колпачок термоса. - Пей, пей, не стесняйся. Ах, какое блаженство - горячий, черный, как деготь, чай! Разве сравнишь его с чем бы то ни было? - Спасибо. - Не за что... Ну, ступай. Беги к метро, пока щеки не отморозил. Но Алик к метро не пошел. Ноги сами понесли его в тихий глухой переулок, в старый арбатский двор, окруженный невысокими, прошлого века, домами, к двери, обитой коричневым дерматином. Не позволяя себе задуматься, подавив привычную нерешительность, даже страх, он нажал кнопку звонка и замер в напряженном, мучительном ожидании. *** Из бескрайней пустыни дует сухой, знойный ветер, принося с собой ее песок, жаркое ее дыхание. Люди идут прищурившись и пригнувшись, прикрывая носы и рты шалями и платками. Весна уже позади. Ах, как алели в долине маки, как вокруг все цвело и благоухало! Каждая травинка, каждый росток выпускал на свет Божий разноцветные стрелочки, а они превращались в цветы - маленькие и большие, яркие и не очень, - и над всей этой несказанной красотой трепетали роскошные, нежные, на глазах облетавшие и от этой скоротечной, незащищенной их красоты особенно бесценные маки... Задул, загудел, засвистел знойный ветер, а это значит пришло изнуряюще долгое лето. Господи, какая жара! И как хочется, безумно хочется пить. А до воды еще далеко... Где-то, должно быть, шагают по пескам верблюды: звенят, звенят колокольчики на гордых и длинных шеях... Значит, она не в городе, а в пустыне? Как же она попала сюда? Надо догнать караван: в бурдюках есть, конечно, вода. Надо идти на этот незатихающий, манящий звон... Рабигуль застонала от жажды и села. Мокрая рубашка прилипла к спине. Пересохли губы, и болит голова. Где она? Что с ней? Так это все - сон? Какое счастье! Она у себя, в Москве, в их с Машей комнате. И она больна, очень больна. Легкие не выдержали влажного московского мороза, а может, не выдержали хилого пальтеца. И легкомыслия. Маша же говорила... На тумбочке, у постели, термос, а в нем спасение - чай. Значит, все ей приснилось: горячий ветер - это потому, что у нее жар, алые маки потому, что болят от температуры глаза, звон колокольчиков... И тут зазвонили снова. Так вот что ее разбудило! - Иду, иду... Задыхаясь и кашляя, Рабигуль влезла в темно-синий халат, сунула ноги в тапочки и пошла, хватаясь за кровать и за стенку, к двери. Повернула влево английский замок, отворила, прячась за дверь, чтоб не пахнуло на нее лютым холодом. - Заходите, быстрее. - Что же ты не спросила кто? Перед ней стоял Алик - продрогший насквозь, в какой-то нелепой шапке: тесемки завязаны под подбородком. Он стоял и смотрел на нее, как на чудо, не смея приблизиться, потому что понимал, что от него веет холодом. - Ты больна? - испуганно спросил он. - Да, - с какой-то жалкой покорностью ответила Рабигуль. - Можно я лягу? Раздевайся Замерз? Не снимая халата, Рабигуль снова забралась в постель, налила из термоса чаю - себе и Алику. - Пей, согреешься. И опять он вспомнил, что явился с пустыми руками. - У тебя что? - Воспаление легких. - А мед есть? - Меда нет, - помолчав, смущенно ответила Рабигуль. - А молоко? Она опять помолчала. - Как раз вчера кончилось. Голос звучал чуть ли не виновато. Алик подумал, нахмурился, расстегнул пальто, полез во внутренний глубокий карман, вытащил блокнот и ручку. - Знаешь что? Давай по порядку. Хлеб в этом доме имеется? - Да, - обрадовалась Рабигуль и закашлялась. - Масло? - Не знаю. Кажется... Но Алику все уже было ясно. - Где тут у вас холодильник? - сурово спросил он и, не дожидаясь ответа, скрылся в кухне. Там он рванул на себя ручку старенького "Саратова", прошелся скептическим взглядом по пустым полкам. На гвоздике у холодильника висела большая сумка. Ее Алик заприметил сразу. С сумкой в руке он вернулся к Рабигуль. - Ключ есть? - Какой ключ? - От квартиры. - Есть... Она не знала пока, как на это неожиданное вторжение реагировать, но Алик не давал ей опомниться. - Ну, я пошел, - решительно сказал он. - Жди! И чтоб не вставала. Он шагнул на порог, оглянулся. Огромные глаза Рабигуль смотрели на него радостно, изумленно, смуглые щеки пылали. - Лекарства есть? - строго спросил Алик. - Есть. - Честно? - Честно. - Тогда все. Пока. Дверь за Аликом затворилась, и Рабигуль, изнемогая от слабости, откинулась на подушки. Как хорошо, что не надо больше вставать... Ни о чем больше не надо думать... Ни о чем не придется заботиться... Потому что есть Алик. Она вздохнула, закрыла глаза и снова провалилась в полусон-полубред. Опять пустыня, злой ветер, и от ветра пересыхают губы... Открывается-закрывается дверь, постукивают вилки и ложки на кухне. Сильные руки приподнимают Рабигуль, подкладывают под спину вторую подушку. - Не трогай меня, я хочу спать. - Выпей молока с медом - я разогрел - и спи. Одной рукой Алик придерживает ей голову, вторая рука держит чашку. - Как вкусно. - Откуси кусочек, - просит Алик и подносит ко рту Рабигуль хлеб с маслом. - Умница. А теперь спи. Я сварю куриный бульон. Он снова кладет подушки плашмя, заботливо укутывает одеялом ее прямые плечи, подтыкает одеяло под ноги и скрывается в кухне. Никогда не думал, что такое счастье - хозяйничать в доме у Рабигуль. Никогда не думал, что посмеет сказать: "Умница". Это все, потому что она заболела и стала слабой. А он почувствовал себя мужчиной. Курица - кусок льда, но откуда-то берутся сообразительность и сноровка. Алик ошпаривает ее кипятком, разрубает, стараясь не грохотать, на части, ставит воду на газ. Где тут у них морковь? Где зелень? Ничего у девчонок нет! Как же тут не заболеть? Эх, нужно было купить аскорбинки! Ну, завтра купит. Алик не замечает, что улыбается. Он счастлив до неприличия. Он даже напевает - негромко, чуть подвирая - какой-то шлягер. Маша, раскрасневшаяся от мороза, со своею закутанной скрипочкой и сама укутанная в сто одежек, замирает на месте от изумления: снова возникает этот невероятный парень, а вместе с ним - чистота и порядок в их небрежном жилище, пахнет чем-то невиданно вкусным, и он серьезно, ответственно сервирует стол. - Здрасте! - Маша шутливо наклоняет голову. - Привет, - добродушно улыбается Алик. - Как раз к обеду. - Почуяла запах съестного! - веселится Маша. - Как наша Гулька? "Наша"... Какое чудесное слово! - Спит, как сурок. Что ли разбудим? Надо же ее кормить, правда? Алик не очень в этом уверен, но ведь и вправду пора обедать. И так хочется заглянуть ей в глаза, что-нибудь от нее услышать: какой, дескать, он молодец! Маша ныряет в комнату. Слышен веселый ее говорок, а в ответ - слабый голос Рабигуль, перемежаемый долгим, мучительным кашлем. "Надо ее на рентген, - волнуется Алик. - Пригнать такси, и все дела". - Ты почему босая? - вскидывается он, когда возникает Рабигуль в дверях. - Так ведь тепло, - неуверенно оправдывается Рабигуль. - И потом я в носках. - Ну и что? - возмущается Алик. - Тоже мне, защита! Сейчас же влезай в какие-нибудь брючки или что там еще... Рабигуль улыбается, исчезает, возникает вновь - в коротких, до колен, брючках и свитере. В этих брючках она такая прелестная! Обед проходит совсем как в семейном доме. Только вместо ребенка Маша. Она болтает без умолку - новостей тьма, да и вообще Маша болтушка, - а эти двое молчат, улыбаясь и поглядывая друг на друга. Один только раз Алик прерывает Машу. - Есть направление на рентген? - неожиданно спрашивает он. - Врач дала, но сказала... - Завтра поедем, - решает Алик. - Пригоню такси прямо к подъезду. - А оттуда? - беспокоится Маша. - Гулечка посидит в коридоре, а я поймаю, - успокаивает ее Алик. Всей кожей, всем своим существом чувствует он теперь, как это здорово быть мужчиной. И это вовсе не тогда, когда обнимаешь женщину и не когда укладываешь ее в постель. Это когда ты о ней заботишься, а она заботу твою принимает. Он всегда, всю жизнь будет заботиться о Рабигуль. Ей никогда ничего не придется решать. Он все возьмет на себя. Лишь бы она согласилась. *** С этого морозного дня Алик не оставлял Рабигуль. Как он умудрился при этом не вылететь из института, он и сам потом удивлялся. Утроились, удесятерились силы. Он мотался между Гнесинкой и Губкинским как ошпаренный. Сложнейшие предметы изучал в метро. Лекции перекатывал у Кирилла. На практике вкалывал так, что заработал уйму денег. Сердце замирало при мысли, что так надолго расстался он с Рабигуль. Вдруг найдется кто-нибудь там, в Талды-Кургане? Да нет же, нет: она принадлежит уже другой культуре! Но - вдруг?.. От ужаса ночи лежал без сна после такой-то работы! Выходил из вагончика, курил, с тоской глядя на звезды. Внезапно стал суеверен, почти молился: "Только бы она никого не встретила!" Вернулся в Москву черным от загара, осунувшимся от душевных мук, повзрослевшим от неудовлетворенной страсти. - Мальчик мой, - погладила его по плечу мама. - Дорогой мой, милый мой мальчик... И больше ничего не сказала, потому что знала, как скрытен Алик, как молчалив, весь в отца. И, как отец, может преподнести сюрприз, дай Бог, чтобы не такой жестокий. "Кто же она такая? - маялась Любовь Петровна, глядя на узкую полоску света, пробивавшуюся из-под двери комнаты сына. - Кто так его мучит? Взглянуть бы, хоть одним глазком..." - Да я ее сам не видел! - обиженно воскликнул Кирилл, когда Любовь Петровна, набравшись храбрости, попыталась что-нибудь у него выведать. Знаю только, что музыкантша, из Гнесинки. - Музыкантша? - ахнула Любовь Петровна. - Только этого нам еще не хватало... А когда увидела Рабигуль - высокую, тонкую, с черными гладкими волосами, стянутыми в "конский хвост", открывающими непроницаемое восточное лицо, когда Рабигуль протянула, знакомясь, руку с длинными пальцами, узким запястьем, совсем оробела. "Что он делает? - подумала о сыне испуганно. Разве такими должны быть жены?" Потому что Алик познакомил мать не просто со своей девушкой, а с невестой. Он сделал предложение сразу, как только приехала из своего таинственного Талды-Кургана Рабигуль. Он не мог больше ждать, терпеть и страдать. Она взглянула на него, опустила ресницы, и, трепеща от волнения, чуть не страха, Алик впервые обнял свою красавицу, прижал к себе и поцеловал эти гордые губы, слабо шевельнувшиеся ему в ответ. 6 "Расстались мы, но твой портрет я на груди моей храню. Как бледный призрак лучших лет, он душу радует мою..." Рабигуль неслышно скользнула в темную комнату, тихо подошла к своей тумбочке, открыла дверцу, нащупала в глубине атласный алжирский платок, надела на голову, завязав тугим узлом под подбородком, взяла с вешалки плащ и выскользнула в коридор. При слабом свете оставленной на ночь лампы надела плащ, спустилась к выходу. На ночь корпус теперь запирали на мудреный кодовый замок, но все этот код знали, и он не служил препятствием. С тихим щелчком дверь отворилась, и Рабигуль вышла в мокрый от ночного тумана сад. Какая ночь... Какие звезды... Пахнет весной и надеждой. Она всегда теперь будет сюда приезжать, и всегда весной. Что там пророчил этот чудак доктор? "Пока на Кавказе еще не страшно..." Почему же должно быть страшно? Наоборот! Такие великолепные пришли времена. И границы уже приоткрылись, и какие дерзновенные по радио звучат слова! И прекрасные книги лежат в магазинах и на возникших невесть откуда лотках. Все настолько стало свободней, и в выборе репертуара - тоже, А уж как все расцветет, когда спадут многолетние путы... Ведь как страдает, например, Петька, их общий друг, журналист, какие жуткие рассказывает истории про цензуру... - Да врет он все, - раздражается Алик. - Цену себе набивает: он бы то, он бы се, если бы не цензура. Ну вот ее, считай, что и нет, посмотрим, какие гениальные творения создаст твой Петька! Рабигуль с безнадежной печалью смотрит на мужа. Как он некрасив, когда злится, ревнует. А ревнует и злится всегда. Кто бы ни переступил порог их жилища, если этот "кто-то" мужчина, Алик весь подбирается, как перед прыжком, жесткие желваки ходят по скулам, сжимаются кулаки. Он почти все время молчит, он ведет себя почти неприлично, и Рабигуль старается за двоих: шутит, смеется, болтает без умолку, что вообще ей несвойственно. Но люди-то чувствуют, их ведь не проведешь: Рабигуль им, конечно, рада, но хозяин дома - бирюк бирюком. И дом постепенно пустеет. Кто из друзей остался у них? Петя да Маша. Остальные не выдержали угрюмости Алика и сбежали. Как она-то еще выносит? Приходится выносить, потому что чувствует себя Рабигуль виноватой: ее любят, а она - нет. А ведь как старалась вначале! Изо всех сил скрывала, что неприятны и близость его, и прикосновения, учила Алика каждый вечер стирать носки, посыпать тальком ноги, покупала дорогие одеколоны, дезодоранты - очень уж чутко реагировала она на запахи. Да чего она только не делала, чтобы стал ей муж хотя бы менее неприятен! Не получилось. Не вышло. Так разве ее в том вина? Прибегала Маша - вся в страстях и романах. - Какая ты счастливая! - слушала ее Рабигуль. А однажды, когда Маша страдала - она постоянно то любила, то страдала и все рассказывала, как он ее обнимал, целовал ноги, а теперь... - Рабигуль не выдержала. - Ты б хоть подумала, кому это все говоришь, - горько сказала она, и огромные очи такими стали печальными, что Маша споткнулась на полуслове. - А что? А.., что? - растерянно повторяла она. - Я такого не знаю, - призналась, помолчав, Рабигуль. - У меня ничего такого не было никогда. - Как - не было? - не поняла Маша. - Ты же десять лет замужем! - Ну и что? - обронила рассеянно Рабигуль, и Маше показалось, что подруга сейчас заплачет. - Вот десять лет и терплю. Стараюсь подавлять отвращение. Иногда получается. - Да ты что? - ахнула Маша. - Это же такое счастье! Почти как музыка. - Как музыка? - недоверчиво переспросила Рабигуль. - А помнишь, как тебе ни до кого не было дела - только скрипка? - Да, - улыбнулась, вспоминая, Маша. - Мне она заменяла все; Хотя, если честно, так и заменять было нечего. Маленькой я была... - А теперь? - А теперь я бы не вынесла музыки без любви, не вынесла этого счастья, этого напряжения. - Не понимаю... - Где уж тебе понять, - призадумалась Маша и взглянула на подругу едва ли не с жалостью. - А как ты снимаешь это давление? - Давление? - Ну да, ну да, - заторопилась Маша. - Она ведь звучит везде: в голове, в душе, в сердце. И выплескивается не только когда берешь в руки скрипку, но и с любовью. На время как бы освобождаешься. - Выходит, я не освобождаюсь, - совсем запечалилась Рабигуль. - Может, я фригидная женщина? - нерешительно предположила она. - Ты-ы-ы? - протянула недоверчиво Маша. - Ну, не знаю... Так чувствовать музыку... - Может, в музыку все и ушло? - Должно быть наоборот, - покачала головой Маша. - Знаешь, что я про все это думаю? Алька просто тебя боится. Влюблен до сих пор как безумный, вот и боится. - Она подумала, помолчала. - Или не тот мужчина тебе достался. Знаешь что? Попробуй с другим! Рабигуль вспыхнула. - Что такое ты говоришь? - Молчу, молчу, - засмеялась Маша. - Ты у нас женщина строгих правил. И добавила, не сдержавшись: - Такие редко бывают счастливы. Ну что ты себя стреножила? Рабигуль самолюбиво пожала плечами. - Ничего не стреножила. Просто мне никто не нужен. Тонкие ноздри ее прямого носа вздрогнули, строгие губы сжались. - Просто ты сидишь в тюрьме у своего Алика, - рассердилась Маша. Думаешь, если б он не был так безумно влюблен, если бы ему, как тебе, было плохо, он не гульнул бы налево? Рабигуль поморщилась от Машкиного жаргона. - Думаю, нет, - сдержанно возразила она. - Почему? Маша склонила голову к плечу, как любопытная птичка. - Потому что он порядочный человек, - с достоинством ответила Рабигуль. - Да при чем тут порядочность? - всплеснула руками Маша. - Ну что мне с тобой делать, а? Ты как из прошлого века! *** Рабигуль постояла в садике, вглядываясь в темноту, к ней привыкая, и, обогнув корпус, выбралась на волю сквозь прореху в ограде - ее, как и коды замков, тоже все знали. Пятигорск - там, внизу, еще не спал: золотистые огоньки на улицах, в окнах домов зримо обозначали его присутствие. Рабигуль спускалась все ниже и ниже и наконец вошла в город. Она чувствовала себя путешественником, прибывшим в цивилизацию после долгой отлучки. Там, наверху, оставался совсем другой мир - спокойный, неторопливый, с культом ванн и массажей, - здесь же кипела жизнь. Из многочисленных ресторанчиков доносились модные в этом году шлягеры, улицы были полны народу. "Странно, рассеянно подумала Рабигуль, - все-таки ночь. Да и прохладно. Ах да, сегодня пятница, завтра же выходной..." Подняв воротник плаща, сунув руки в карманы, она походила по улицам, с невыносимой остротой ощущая гнетущее одиночество среди всех этих людей, и стала медленно подниматься к себе, в гору. Белые корпуса санатория, приближаясь, вырисовывались в темноте. За ними темнел округлый Машук. - А я думал, что я один такой полуночник... Веселый басок прозвучал за спиной, и Рабигуль вздрогнула от неожиданности. Рядом возник высокий плотный мужчина в плаще и синем берете, лихо сдвинутом на ухо. - Я давно за вами иду, - продолжал басить он. - Все размышлял: "Куда держит путь сия дама? Вдруг нам с ней по пути?" Так куда вы, сударыня, направляетесь - одна, в столь поздний час? Не боитесь? - А чего бояться? - скупо улыбнулась Рабигуль. - Мы не в Чикаго. - Разве вы были в Чикаго? - добродушно поддел ее нежданный попутчик. - Нет, но все почему-то так говорят, - смутилась Рабигуль. - Мало ли у нас штампов, - хмыкнул спутник. - Чикаго не опаснее Москвы, уж вы мне поверьте. Кстати, вы, случайно, не из Москвы? - Да. - А здесь где обитаете? Случайно, не в "Ласточке"? - Да. Все-таки за его поддразнивания она обиделась. - И я! - обрадовался незнакомец. - Глядите-ка, все совпадает! Москва... "Ласточка"... Давайте знакомиться! Он остановился и остановил Рабигуль. "До чего симпатичный", - подумала Рабигуль. Он и вправду был очень милым: с крупными добродушными чертами лица, веселыми глазами, широкой белозубой улыбкой. И говорил с ней приветливо и непринужденно, как со старой знакомой. Рабигуль так не умела и таким людям немного завидовала. - Как вас зовут? - спросил он. - Рабигуль. Отвечая, она привычно разделила свое мудреное имя на слоги. - Чудесное имя, - с некоторым удивлением отметил он. - Я уйгурка, - не дожидаясь ставшего привычным для нее вопроса, объяснила Рабигуль. - А я русский, - шутливо поклонился незнакомец. - И зовут меня очень по-русски - Владимиром, Володей, в детстве звали Вовой. Ваше имя самое что ни на есть экзотическое, мое - одноклеточное, без затей. - Значит, вы - Владимир.., как дальше? - Нет, по отчеству мы не будем, - бурно запротестовал этот неожиданный человек. - Не так уж мы и стары, верно? И потом, я всегда забываю отчества, потом мучаюсь; то ли Петровна, то ли Ивановна... Ваше же наверняка в сто раз сложнее. Давайте без отчества, идет? Володя уверенно, крепко взял Рабигуль под руку, прижал ее локоть к себе, и они пошли дальше. Как хорошо! Южное небо над головой, сияют яркие звезды, двое идут по пустынной дороге... - Погуляем еще? - предложил Володя, когда подошли они к корпусу. - Погуляем, - согласилась Рабигуль. И тут несмело и с остановками защелкал тихонечко соловей. Где-то там, в гуще темневших по сторонам деревьев, совсем не ко времени. - Чего это он? - удивился Володя. - А-а-а, понял: это он в нашу честь. - В нашу честь? - Ну да. По ночной дороге идут двое. "Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу..." Рабигуль даже остановилась от непонятного ей самой волнения. - Вы - тоже? - Что? - Вы тоже постоянно чувствуете здесь Лермонтова? Его присутствие, его стихи... Володя взглянул на Рабигуль внимательно и серьезно. Замкнутое восточное лицо внезапно стало совсем другим: приоткрылись строгие губы, огромные глаза наполнила какая-то несмелая радость. - Мне по штату положено: ведь я поэт, - сказал он небрежно, легко, будто у нас каждый третий поэт. - А вы? - из приличия поинтересовался он. - Я играю в оркестре, - тихо ответила Рабигуль. - На виолончели. У него аж дыхание перехватило. Он, конечно, надеялся, что она свой человек, гуманитарий - не инженерный у этой восточной женщины вид: тонкое слишком лицо, - но чтоб музыкантша... То-то на его торжественное признание она так спокойно отреагировала: что ей поэт, когда она умеет читать ноты? Все точки и закорючки на нотных листах полны для нее глубокого смысла. Как же ему повезло: такая красавица, да еще музыкантша! 7 "У поэта соперника нету - ни на улице и ни в судьбе. И когда он кричит всему свету, это он не о вас - о себе..." Через несколько лет, в год своей кончины, накануне гигантской, немыслимой катастрофы в стране, написал эти строки Булат Окуджава. И написал он их не о себе только, а обо всех поэтах - и крупных, значительных, и о тех, кто не очень... Володя относился как раз ко второй категории. Нет, конечно, случались у него и удачи, особенно в юности, когда все вокруг так свежо и впервые, когда любишь взахлеб и взахлеб страдаешь и нет ничего важнее того, что с тобой происходит. - Если бы вышли тогда в "Новом мире" мои "Сумерки и рассветы", вся моя творческая биография могла бы сложиться иначе, - горько вздыхал он, вернувшись домой сильно навеселе из своего литературного подвальчика, именуемого в ЦДЛ нижним буфетом. Соня, жена, пышная блондинка с сильно накрашенными глазами, стиснув зубы, молча слушала знакомые сетования, молча помогала мужу стянуть пальто, строго указывала на тапки. - Да вижу, вижу, - осмелев, возвышал голос Володя: самое опасное встреча лицом к лицу - было уже позади. - Вот он, твой мир... - Ну, пошла плясать губерния, - ворчала, удаляясь, Соня. Володя смотрел ей вслед - на ее широкую спину, лошадиный зад и короткие ноги в шлепанцах, изумлялся, вздыхая: "Неужели это моя жена?" Он жил с ней уже двадцать шесть лет, да что там, он жил с ней всю жизнь - женился, дурак, на втором курсе, - вместе они вырастили Наташку, и в свои восемнадцать дочка от них сбежала. - Вся в меня, - буркнул Володя, когда однажды вечером, независимо тряхнув челкой, Наташка огорошила "предков", заявив, что выходит замуж. Соня ахнула и села на подвернувшийся очень кстати стул. - Погуляла бы еще, а? - безнадежно сказал Володя. - Вот выйду замуж и погуляю, - засмеялась Наташка и подтолкнула к родителям переминавшегося с ноги на ногу вполне заурядного парня. Знакомьтесь, Денис. "Ах ты бедняга, - сочувственно подумал Володя, пожимая слабую, какую-то не мужскую руку. - Не знаешь ты, братец, что тебя ждет!" Но тут же устыдился и себя сурово одернул: "А что, собственно, его ждет? Быт обустраивать надо? Надо, Детей рожать, ставить на ноги... Да просто с кем-то перемолвиться словом. И когда заболеешь... Ну как там его? Пресловутый стакан воды..." Он скосил глаза на жену. Соня неподвижно сидела на стуле, опустив на колени руки; грудь и живот выпирали из платья. Казалось, вот-вот и оно треснет по швам. Ноги широко расставлены, синим обведены опухшие больные глаза. В платье он ее видел редко и сейчас поразился ее толщине. В юности была премиленькой пышечкой, как Наташка, потом аппетитной дамочкой, а теперь... - Пап, ты чего это махнул рукой? - засмеялась Наташка. - Ищешь, что ли, рифму? Я тебе говорила, что отец - поэт? - повернулась она к жениху. Тот кивнул. - Папа, почитай ему что-нибудь, - попросила дочка чуть позже, когда уселись за стол и выпили первую рюмку. - Ну хоть бы твои знаменитые "Сумерки". Или что-нибудь свеженькое. - Свеженькое... - пробурчал Володя. - Это тебе не рыба, а стихи! - Не придирайся, - примирительно сказала Наташка и коснулась отцовской руки; они любили друг друга. - - Почитай, а? - Дай же Денису поесть, - раздраженно вмешалась Соня. - Стихи... Начнет читать - так не остановишь. - Губы ее кривились. Володя глянул на жену зверем, вспыхнул гневным пламенем, сжал в кулаке вилку, но дочь так испугалась обычной между родителями перепалки, что он сумел подавить гнев. - Выпьем за вас, - сказал миролюбиво. - Чтобы все было у вас хорошо. - Чтобы вы любили друг друга, - тихо молвила Соня, и припухшие ее глаза наполнились вдруг слезами. - Это ведь самое главное. Она заморгала часто-часто, аккуратно, стараясь не смазать ресницы, промокнула платочком глаза. - Ты чего? - мельком удивился Володя и ткнул вилкой в обожаемую им, хорошо вымоченную селедку. - Радоваться надо... Когда ребята ушли - Наташка с ходу сочинила, что будет ночевать у подружки, - он потянулся так, что хрустнули кости. - Ну, я к себе. Работать, - солидно, нахмурившись, заявил он и укрылся от жены в кабинете. Конечно, он сел к столу - основательному, большому, заваленному исписанными черновиками, с бронзовой старинной лампой, купленной по случаю с его первого крупного гонорара, когда лепил строфу за строфой какой-то киргизский эпос, поглядывая на лежащий справа подстрочник, - конечно, положил перед собой лист бумаги и взял ручку, но не написал ничего. Лукавый и своевольный Пегас давно не залетал в эту комнату, и заказов на переводы не было тоже. "Ах, как нужны были бы сейчас переводы! - сокрушался Володя. Здорово набиваешь руку, да и деньжат набегает прилично". Он запустил пятерню в густые пшеничные волосы, потом встал, походил по кабинету широкими решительными шагами, закурил сигарету, снова сел, взял в руки стило, или, попросту говоря, ручку. Не писалось. Нет, не писалось! Ни черта не писалось. Может, перепечатать последнее? Руки после малоинтересного знакомства с будущим зятем рвались к работе. Володя выдвинул нижний ящик, вытащил исчерканные правкой листки, перечитал. А что, ничего... Очень даже неплохо... Бодро застучала машинка, сразу стало весело, энергично. И очень скоро сочиненные недавно стихи уже радовали глаз своей чистотой, стройностью. Володя с удовольствием откинулся на спинку стула, закурил, отдыхая. На сегодня хватит. Какой треп стоял на эту тему в том самом нижнем буфете несколько дней назад! - Можно написать целый цикл, запершись в какой-нибудь зачуханной деревеньке, - убеждал народ краснолицый толстяк, походивший скорее на грузчика, чем на поэта. - Взять, скажем, Пушкина... - Ну, Пушкин и без деревеньки бы обошелся, - возразил маленький щуплый Игорь и почему-то обиделся. - А Болдинская осень? - стукнул кулаком по столу известный бузотер Яшка. Зашумели и заговорили разом. - Поэт может ехать в трамвае, и его осенит... - У нас всегда все внезапно! Это прозаики, черти, сидят сиднем целыми днями и стучат на машинке, как дятел клювом! Поэты - народ шумный и не очень воспитанный. Но буфетчицы ЦДЛ к ним привыкли и любили их больше, чем прозаиков - серьезных и основательных. Снисходительно терпели шум, выкрики, даже драки, когда все вдруг неожиданно, от какого-то пустяка - вскакивали и кричали, размахивая руками, хватая друг друга за грудки, и катились по столу рюмки, разливался коньяк, а однажды был опрокинут дубовый стол. Правда, на этот раз ничего подобного не случилось; за сдвинутыми столами царило согласие: все, как сговорившись, изрекали прописные истины. - А помните, как в Переделкине по утрам, до завтрака, кто-то печатал на машинке, никому не давая спать? - басом расхохотался обычно мрачный Женя. Мы, озверев, стали искать негодяя, подлеца, эгоиста и нашли - кого? пересмешника! Помните, как передразнивал он еще и каретку: тук-тук-тук, вжжик... Общий хохот сотряс стены буфета. Все глядели друг на друга с любовью, симпатией. Всем сейчас было худо - их не печатали и не было переводов из братских республик, - так что все нуждались во взаимной поддержке. Пришли новые, такие непоэтические времена - трезвые, грязные, - и чуткие сердца поэтов знали, предвидели, как если бы кто им сказал, что будет еще тяжелее. - Кому теперь нужны поэты Армении, Грузии, Дагестана? - невесело призадумался признанный мастер поэтических переводов Сергей. Пиджак его криво висел на спинке стула, ворот рубахи был, конечно, расстегнут, грубое, словно вырезанное топором лицо раскраснелось, по лбу катились капельки пота. - А что у тебя? - обратился он к товарищу по оружию. - Как там со странами Азии-Африки? Черноглазый, рано полысевший романтик Миша. десятилетиями рифмовавший афро-азиатские призывы к борьбе за свободу - подстрочники ложились густо, хотя настоящей поэзии в них было прискорбно мало, - невесело улыбнулся. - Ничего, - сказал он. - Журнал еле дышит. Он печатался в журнале "Азия и Африка сегодня". Писал и сам, и очень неплохо, но издателям почему-то не предлагал да и друзьям показывал редко, под настроение, потому что застенчив был до чрезвычайности и в себя не очень-то верил. А между прочим, зря. - Ну а ты? - повернулся Сергей к Володе. - Что у тебя? - У меня гастрит, - сострил тот, что было, к сожалению, правдой. - Еду, братцы мои, в Пятигорск: пить воду, скучать, промывать кишки, флиртовать с дамочками. - Да что ты? - удивился Сергей, - А как же Дубулты? - Отправлю жену. Пока что и для жен скидки. - Смотри, пожалеешь, - пьяно задумался впавший в обычную мрачность Женя. - Прибалты с утра до ночи требуют отделиться. Плакал тогда наш Дом творчества. - Ни хрена! - уверенно возразил Сергей. - Литфонд же купил там землю. Не арендовал, а купил, чуешь разницу? Эта, что под зданием, наша земля, а они знаешь какие законники? Чтут право. - Отделятся, так отберут, ни на какое право не поглядят, - бурчал свое Женя, хмуря косматые густые брови. - Не-е-т, они законники, - смаковал Сергей недавно попавшее в его лексикон слово. - Все мы законники, когда закон на нашей стороне, - проворчал Женя. Надоел ему этот никчемный спор: у него-то сомнений не было. Но последнее слово, как всегда, должно было остаться за ним. - Хапнут, да еще врежут кому ни попадя, и придется стерпеть. - Прибалты? - вступил в спор Володя, хотя знал, что Женька умнее их всех, вместе взятых. - Ну это уж ты загнул! Они интеллигенты. - Кто? - удивился сидевший в самом углу молчаливый сибиряк в унтах. Он попал в компанию поэтов случайно и до поры, робея, молчал. Лишь таращил глаза и слушал. Но тут не выдержал: что-то в этом споре задело его за живое. - А латышские стрелки, извините, - напомнил он. - Ведь что творили, как зверствовали! Главная была опора большевиков. - То другое дело. - Ничего не другое! - Да ладно вам! Кто их отпустит? Столько там всего понастроили, и все отдать? Вон в Эстонии, к Олимпиаде... Искра между собравшимися уже пробежала. Шум и гвалт грозили перерасти в открытую свару. Но прозвучал тихий голос Миши, и как-то шум и гвалт этот он перекрыл. - Отпустить все равно придется, - усмехнулся он. - Вместе со всем, что там наработано. А в другой раз не лезь, - непонятно добавил он. - Дом творчества - это еще пустяк... *** Как странно она сказала: "Чтобы вы любили друг друга". И дело даже не в этих в общем-то нормальных словах, да и к месту сказанных, а в том, как подозрительно дрогнул у Сони голос, заблестели от непролившихся слез глаза. Что там ни говори, а они долго прожили вместе, понимали друг друга. Володя задумался, глубоко и несчастно. Как они радовались когда-то своим совпадающим ощущениям, как часто в ответ на признание одного другой восклицал - радостно, изумленно: "И я!" Что же теперь у них происходит? Ничего особенного, дело обычное и жестокое: ушла любовь - незаметно, на цыпочках, так, что он сразу и не заметил. В юности обрушилась снежной лавиной, накрыла с головой, все вокруг захлестнула, Володя ослеп и оглох. Потом вспыхнула ярким пламенем, осветив новый, невиданный, сверкающий мир. Этот мир таким был прекрасным! Тогда-то Володя и начал писать стихи сначала слабые, неуклюжие, покоряющие разве что искренностью. Позже пришло мастерство. Это из-за нее, из-за Сони он стал поэтом, она пробудила в нем жажду выразить в слове то, о чем думает, чему сострадает. И вдруг - как отрезало: все исчезло, ушло, растаяло в разреженной атмосфере их печального, опустевшего дома. Володя старается себя превозмочь: садится за стол, что-то пишет, вымучивает, подстегивает себя. Иногда получается, только реже и реже. Соня замирает где-то там, за стеной: в спальне или на кухне. О чем она думает? Что делает без него? Может, и она больше не любит? Мысль обожгла тревогой. Нет, невозможно, этого быть не может. Женщины ведь иначе устроены: любят и берегут дом, семью и вообще моногамны. Не все, конечно, но многие. Матери и жены - особенно. Это ему, мужчине, великодушно дано природой любить, разлюбить, принимать решения; он - охотник, а женщина поддерживает огонь в очаге; он - ведущий, она - ведомая. Так было всегда, и всегда так будет. Но ведь очаг-то давно погас, их очаг. Так что не ему только скучно, не он один мается. Страшная вещь - скука. Где-то он прочитал, что ее неизменные спутники злоба и даже ненависть. Ну уж нет, тут автор загнул: ничего такого он, конечно, не чувствует слишком много дорог пройдено вместе, и потом - у них есть Наташка. А иногда, не очень часто, есть даже близость - привычная, теплая и спокойная. Правда, после нее почему-то бывает стыдно - немного, чуть-чуть, далеко не всегда. И Соня молчит, перестала щебетать, как прежде, милые глупости. Так ведь возраст... Но только ли дело в возрасте? Что она чувствует? И чувствует ли что-то? Никогда раньше об этом не думал, а теперь думает часто. Молчит и молчит - и в близости, и после. Повернется на бок и вроде спит. Володя прислушался. Тишина. Ни звука. Ну да, ну да, когда он работает, никто не смеет включать телевизор: в этих квартирках отдельные комнаты понятие относительное. Так что же она все-таки делает: читает, готовит обед, спит? Чем вообще занимается целыми днями? Когда-то работала. Родилась Наташка - бросила. Он вдруг подумал об этом как о невосполнимой утрате: ужасно жить без собственного занятия! Убирать, готовить, часами болтать по телефону с такими же женами, и как-то все - ни о чем... Кажется, прежде много читала. Да, точно, читать любила всегда. И газеты они выписывали сначала целую кучу, потом меньше, меньше... Теперь покупают. Иногда. Но не всегда прочитывают. Почему? Кто знает. Может, потому, что газеты пугают, описывают всякие страсти - не благородные, а плебейские, часто - кровавые. Господи, какая никчемная у Сони жизнь! Особенно теперь, когда сбежала Наташка, выпало соединяющее звено... Володя снова заходил по кабинету. Почему он думает о дочери как о предательнице? Даже мысленно использует глагол "сбежала". - Потому что я остался лицом к дину с Соней, - сказал он вслух. Он подошел к столу, нажав на белую кнопку, погасил настольную лампу. Теперь остался лишь стоящий в углу торшер. Мягкий приглушенный свет высвечивал книги в шкафу, картину знакомого художника - темное озеро в тихий осенний день, бронзовую статуэтку - купили вместе с лампой, для интерьера. Углы тонули во мраке. Все хорошо, только не пишется. А бывало, писал, примостившись у края кухонного стола, и как писалось! Соня укладывала спать Наташку - жили тогда в однокомнатной, - а он парил в горних сферах. Оторваться бы в Переделкино, месяца на два, как прежде, до перестройки, до всей этой кутерьмы - чем-то она еще кончится? Нет, не получится: дорого, и все дороже, дороже... А ведь по-прежнему идут в Литфонд отчисления с каждой книги. Куда ж это все девается? Да, хорошо в Переделкине! Просторная комната, две мягкие, застланные пушистыми одеялами кровати, письменный стол с выдвижными ящиками, куда можно положить книги, рукописи, словарь, полки - тоже для книг, торшер, кресла. Что нужно еще человеку? И как же там взахлеб работается - духовная энергия, что ли, накапливается? Ведь и Тарковский жил в этом доме с колоннами, Анастасия Цветаева... А рядом, через дорогу, жил Пастернак, чуть левее - Чуковский. Может, в самом деле от этой мощной энергии что-то да остается в воздухе? Сейчас много об этом пишут... А как встречали их в Переделкине! Отношения с персоналом были почти домашними. - О-о-о, Володя и Сонечка! - улыбалась им навстречу дежурная. - Как всегда, в свою комнату? "Своей" была тридцатая - они к ней привыкли, иногда приходилось ждать, пока освободится, - "своим" был столик в столовой у огромного окна, "своей" была милая официантка, да все там было своим: тенистая аллея, ведущая к дому Пастернака с круглой верандой и башенкой, прелестная старинная церковь, тропинка к станции, где, не боясь редких прохожих, неустанно трудился большой, с красным брюшком, дятел... Теперь все отнималось, а ведь только там он работал по-настоящему, и там отдыхала от однообразия домашней жизни Соня. Ну что ж, теперь Соня поедет в Дубулты, что-то ему подсказывало, что и вправду - в последний раз. На следующий год им, пожалуй, не потянуть, даже если никто никуда не отделится. А ему надлежит лечить желудок. Невозможно откладывать на потом: боли стали невыносимыми. - Поедете в Пятигорск, - сурово сказала врач и набрала номер Литфонда. - Значит, в Пятигорск? - переспросила Елена Михайловна, общая мама писателей - красивая, полная и доброжелательная. - Поменяем вашу путевку в Дубулты на Пятигорск, желающих предостаточно. - Но там же небось по трое в комнате! - в отчаянии вскричал Володя. - А я и так не сплю! - Устроим вас одного, - успокоила его Елена Михайловна. - Поезжайте, пока есть такая возможность. Сейчас так все меняется... В самом деле, какая-то грозная неопределенность висела в воздухе. Надвигались события, перевернувшие плавное течение жизни всех. Только мало кто об этом в полной мере догадывался, и, уж конечно, никто ив страшном сне представить не мог, сколько жертв потребует обновленная Россия от своих граждан, сколько крови, грязи, слез, нищеты впереди. 8 Он заметил ее сразу. Тоненькая, высокая, не по-современному сдержанная и одинокая. Почему он сразу решил, что она одинока? Этого Володя не знал. "Наверное, потому, что так мне хочется?" - упрекнул он себя. Нет, не поэтому... - Ты чего башкой крутишь? - спросил сосед по столу, могучий шахтер, прибывший из Воркуты. - Стихи, что ли, задумываешь? И захохотал оглушительно довольный своею шуткой. Его почему-то ужасно смешило, что взрослый мужик балуется стишками." - Ну ты даешь! - обалдел он, узнав о таком потешном роде занятий. - Ты же старый уже. - Во-первых, не такой уж я старый, - обиделся Володя. - А во-вторых, при чем тут возраст? - Мужик должен вкалывать; - убежденно заявил Николай, грохнув на стол в мозолях и трещинах кулаки. - Этими вот руками. - Я тоже вкалываю, - снисходительно улыбнулся Володя, - но головой. И еще - сердцем. - Сердцем? - недоверчиво переспросил Николай. - А оно при чем? - Оно при всем, - загадочно ответил его новый кореш. - А сейчас, прости, мне на ванны. - Так и мне! - возрадовался шахтер. - Погоди, только сбегаю, возьму полотенце. Он увязался следом, и куда же было его девать? Николай вообще органически не мог оставаться один. - Мой-то все спит да спит, - жаловался он на старого язвенника, с которым ему так не повезло поселиться. - Слова, гад, не скажет, такая зануда! А ты с кем в палате? - Ни с кем, - небрежно бросил в ответ Володя. - Один. - И не скучно? - ахнул Николай. - Ну, Вовчик, давай дружить! Володя поморщился - так его сроду не называли, - но промолчал. А Николай был в восторге. - Давай отселим старика к тебе, а ты ко мне? - возбужденно тараторил он. - А то поллитру распить не с кем! - Нет, спасибо, - вежливо отказался Володя. - Я тут работаю. - Работаешь? - вытаращил на него глаза Николай. - Так ведь же отпуск! - У нас отпусков не бывает, - сдержанно улыбнулся Володя. - Как это? - А вот так. Объяснять было лень, да и как ему объяснишь? Спускались, бросив на плечо полотенца, к ваннам. Бело-розовым цветом светились вишни и яблоньки, весна набросила уже на склоны изумрудный ковер свежей зелени, далеко, на холме, горел в ясном утреннем солнце золотой купол церкви. Володя все думал об этой изящной женщине, неведомо как и откуда, как ветром занесенной сюда, в Пятигорск, а Николай все говорил, говорил, говорил, намолчавшись со своим язвенником до смерти. Говорил он странно, сумбурно, невнятно, перескакивая с сюжета на сюжет, и все про какие-то страсти: кого-то засыпало, что-то там возгорелось, пошел в забой газ... Наверное, старался быть интересным. Потом вдруг принялся потешаться над москалями, представителем которых и был его новый друг Вовчик. - Так ты сам платил за путевку? За паршивые ванны да за жратву? Ну ты даешь! За меня все - местком. А как же? Я, понимаешь, вкалываю, корячусь... От искреннего негодования он просто не находил слов. - Мне еще подкинули на лечение! - радостно вспомнил он. - Ну я от супруги, конечно, заначил, накупил пузырей. - Чего? - рассеянно спросил Володя. - Чего-чего, - почему-то рассердился шахтер. - Ты, Вовчик, живешь как на небе. Водяры, вот чего. А для дамы коньяк. - Для какой дамы? - удивился наивный его собеседник. Ответом был оглушительный хохот. - Да уж какую-нибудь найдем! "Как бы от него отвязаться? - маялся Володя. - Хоть бы и в самом деле какая нашлась". Он покосился на бодро шагавшего рядом с ним Николая. Круглый, как шар, маленькие, с хитрецой, глаза. "Что же, на безрыбье и рак рыба, - не очень уверенно подумал он. - Для курортного романа сойдет". Окончательно отключившись от его трепотни, вставляя невпопад "да ну?" и "да что ты?", Володя все думал о незнакомке, видел перед собой ее легкую фигурку, черные блестящие волосы, туго стянутые в "конский хвост", опущенные долу глаза. Очень строгая, очень замкнутая, очень манящая. Почему она смотрит в землю? Такая манера? Чем-то смущена? Где же она сидит в столовой? Сегодня за завтраком специально прошелся со своим стаканом через весь зал, зорко поглядывая по сторонам - вроде за чаем, - но ее не увидел, и такая его охватила тревога... - И вот Серега орет: "Залезай, братан, в клеть!" - Куда? - устало спросил Володя. - Ну, ты даешь! Неужто не знаешь? Пока Николай описывал, как мог, шахтерскую клеть, Володя все думал, как бы отыскать эту женщину... А вдруг она вовсе не в "Ласточке"? Но тогда почему он ее там видел? Как - почему? Да мало ли... Может, зашла к подруге... Больно защемило сердце. Что же делать? Внезапно его озарило. - Ах я дурак! - радостно воскликнул он. - Почему? - вытаращился на него Николай. - Ванны-то для всех! - расхохотался его странный кореш и с размаху хлопнул по плечу своего спутника. - А рука у тебя - что надо, - уважительно потер плечо Николай. - Я-то думал, ты хлюпик. - Потому что поэт? - весело догадался Володя. - Пошли быстрее! И он почти побежал с горы. Ну конечно, там он ее и найдет - не на ваннах, так у источника. Скоро он уже лежал в теплой воде, сонно прищурившись, лениво наблюдая за стайками пузырьков, резво вырывающихся из глубин на поверхность, и представлял, как с утра пораньше, взяв синюю кружку с узким носиком - их здесь продавали всюду, - отправится к источнику и будет ждать, ждать, ждать, пока не дождется. Он не думал о том, как к ней подойдет и что скажет. Лишь бы ее увидеть! Почему-то это казалось теперь самым важным, важнее даже его стихов. Всю ночь она ему снилась - черные волосы, прямые плечи, и как она идет по светлому просторному залу, и как сдержанная улыбка трогает ее губы. Проснулся он на рассвете от пения птиц, внутренней тревоги и яркого солнца. Оно щедро заливало палату, ветерок легонько теребил занавески - на ночь Володя никогда не закрывал форточку, - и предощущение счастья было столь острым, пронзительным, что Володя с трудом перевел дух. Он увидит ее сегодня - там, у источника, - и сюда они пойдут уже вместе. А потом поднимутся на гору, постоят у Лермонтова, на месте дуэли, сходят в лермонтовский домик, погуляют по городу... Вообще-то он любил поваляться в постели, но сейчас вскочил как ошпаренный: он может ее пропустить! Душ, зубы, самая нарядная, кофе с молоком, рубашка, заботливо приготовленная с вечера, а к ней светло-коричневые носки и коричневый платочек в карман. Бриться, слава Богу, не нужно: побрился вечером, на ночь. Быстрым шагом, мельком взглянув на цветущие яблони - создаст же природа! - Володя спустился к источнику. Подумать только, что здесь бывал сам Лермонтов, здесь собиралось "водное общество" - дамы в длинных платьях, с кружевными зонтиками, кавалеры в цилиндрах и с тросточками, и среди них молодой поручик с дерзким, огненным взглядом. Здесь он увидел княжну Мери... Но где же его княжна? Потягивая через носик курортной кружки теплую, с запахом, воду, Володя нетерпеливо ждал. - Вовчик! - Рядом, как из-под земли, внезапно возник Николай. - А я за тобой заходил! Так и знал, что ты здесь. Аида в столовку! - Я еще похожу, - попытался отбиться от него Володя, но не тут-то было. - Так и я с тобой! - завопил Николай. - Врачиха учила, что сразу после воды кушать вредно. Чертов парень мгновенно пристроился рядом и принялся плести бесконечное кружево немыслимых своих историй - путаных, непонятных, без начала и без конца, ни секунды не сомневаясь, что всем они интересны. "Господи, за что ты послал мне такие муки? - мысленно взмолился Володя. - Чем я тебя прогневал? Угораздило же сесть за его стол!" - Николай... Коля... Крашеная блондинка в яркой синтетической блузке и тренировочных синих штанах издали махала рукой. - Ух ты, Клавка! - бурно обрадовался Николай. - Наша, буфетчица. Че она тут делает, а? Аида познакомлю! - Нет, спасибо, - замотал головой Володя. "Все-таки есть Бог на небе!" - Ты иди, иди... - Не обидишься? - тревожно спросил Николай, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. - А то давай с нами... Прозвучало это, правда, не очень искренно. - Иди, - мягко повторил Володя и легонько подтолкнул Николая к заждавшейся Клаве. - Я люблю один. - Ну да? - не поверил Николай, но спорить не стал, Скоро вместе с Клавой он уже поднимался по склону к санаториям. Клава держала крендельком пухлую руку, Николай торжественно поддерживал так неожиданно кстати возникшую вдруг буфетчицу под локоток. А свою незнакомку Володя так и не дождался. Когда, разочарованный, явился в столовую, все уже давно отзавтракали, в чайниках не осталось ни кофе, ни чаю, гуляш неаппетитно застыл, каша затвердела. Но все это так, семечки. Главное - он не встретил ее, свою женщину, и теперь уж, как видно, не встретит: она, наверное, уехала, и эта потеря невосполнима. Вечером, оцепенев от непонятной, но явственно ощутимой тоски, Володя спустился в город, рассеянно побродил по его пестрым, простодушным и открытым улицам, зачем-то зашел в кафе, машинально сжевал черствую безвкусную булку, запивая ее какой-то бурдой, выдаваемой нагло за кофе, и поплелся к себе, в гору, с твердым намерением надраться - ведь и у него, как у всех, кого позднее, обобрав и унизив, стали торжественно именовать "россиянами", всегда находилось, что выпить. *** Она возникла перед ним, как видение, непонятно откуда, и он узнал ее сразу. Только что не было никого, и вдруг на тропинке - эта легкая, как струйка сока, фигурка в плаще, черные, как южная ночь, гладкие волосы, развернутые прямые плечи. Идет, задумчиво опустив гордую голову. Бешено застучало сердце, загорелись щеки от прилившей к ним крови... Он шел за ней осторожно, как вор, стараясь ступать след в след, чтобы не было слышно его шагов, успокаивая, утишая себя. Как к ней приблизиться, что сказать? Смешно! Сколько раз приставал он к дамам в своем писательском клубе, и всегда успешно. Ему ли не знать старых, как мир, и, как мир, банальных приемов? Робость, непривычная, вовсе ему не свойственная, сковала его, стреножила. В темноте уже белели корпуса первого санатория, надо было спешить. Володя набрал полные легкие воздуха и - как в воду, как прыжок с трамплина... - А я думал, что я один такой полуночник... С удивлением услышал он собственный голос - веселый, небрежный басок всегдашнего победителя. Женщина оглянулась. Ее большие глаза смотрели доверчиво и серьезно. - А я давно за вами иду, - продолжал Володя все так же весело и развязно. Казалось, кто-то другой говорил за него, вовсю за него старался, пока он трепетал от испуга, неуверенности, смутной надежды. А уж когда узнал, что она играет в оркестре... "Зачем я ей нужен?" - в отчаянии подумал он, в то время как тот, другой, продолжал болтать как ни в чем не бывало и вспомнил так кстати Лермонтова. По тому, как она встрепенулась, как дрогнули ее губы и как обрадовалась она, Володя с восторгом понял, что в главном они чувствуют синхронно, и, осмелев, сказал: - Давайте завтра поднимемся на Машук, к памятнику? А потом - к Эоловой арфе. После обеда, когда нет процедур, - торопливо добавил он, потому что знал, что женщины в отличие от мужчин относятся ко всяким там ваннам очень серьезно. - Хорошо, - спокойно согласилась Рабигуль, и Володя поздравил себя пусть с маленькой, но победой. 9 Как буйствовали в ту ночь соловьи! Сначала один - не очень уверенно это когда они шли к своей "Ласточке", потом его серебряное бульканье на какое-то время смолкло, а уж когда Рабигуль с Володей расстались, такой закатили концерт, какого не было еще той весной ни разу. Может, потому они и не спали - ни Володя, ни Рабигуль. Войдя в комнату - тихонько, чтобы не разбудить соседок, - Рабигуль приоткрыла форточку, Свежий ветер, напоенный ароматами цветущих садов, звонкое щелканье соловьев в волшебной ночной прохладе музыкой ворвались в ее душу. Рабигуль быстро разделась, скользнула под одеяло. Она слушала, слушала, и какими-то странными, потаенными, извилистыми путями в сердце ее приходили покой, радость; оно освобождалось от гнетущей, ставшей уже привычной печали, возрождаясь к новой, другой жизни. Высокий, светловолосый русский богатырь ласково смотрел на нее, и что-то такое было в его глазах, чего никогда не было в бесцветных глазах Алика. - Как вас зовут? - Рабигуль. - Чудесное имя... Так ли уж много они сказали друг другу? Совсем немного. Но Рабигуль все вспоминала и вспоминала - и как они шли, и как неожиданно и задумчиво прочитал он ей Лермонтова, и как он смотрел на нее, и как, прощаясь, пожал руку. Она не спрашивала себя, что с ней случилось и случилось ли что-нибудь. Она не удивлялась их встрече. Просто думала и думала о Володе, пока внезапно не перестала всхрапывать во сне грузная, в шпильках и бигудях, Рита. - Ну вот, расхлябянила все, что можно, - ворочаясь, прошипела она. Рабигуль такого слова не знала, никогда его не слышала, но смысл уловила. Живо вскочила с постели, закрыла и заперла форточку. - Ты только послушай, как поют соловьи, - виновато прошептала она, надеясь умилостивить соседку. - Спать не дают, гады, - засыпая, проворчала Рита и натянула одеяло на голову. Одна лишь нежность была в душе Рабигуль, и она пожалела Риту. "Она же не виновата, что не чувствует соловьев и не слышит музыки... А мы завтра пойдем в горы..." Рабигуль закрыла глаза такой счастливой, какой бывала лишь на концертах, когда пела - глубоко и сильно - ее любимая виолончель. *** Володе было несравненно легче: стараниями Литфонда он жил один, и ему не нужно было беречь чей-то сон. Он включил настольную лампу, сунул в стакан кипятильник, сделал черный, как деготь, кофе и уселся за стол. Белый словно черемуха лист звал, манил - впервые после долгого перерыва. Он взял ручку, и она заскользила по бумаге, оставляя за собой поющие строчки, которые сами собой укладывались в ритмичные строфы. Он едва успевал записывать. Один лист, второй, третий... Та же нежность, что была в душе Рабигуль, благодарность судьбе - они все-таки встретились! - восторг - как пели в ночи соловьи! - все ложилось на листы бумаги, оставаясь людям навеки. И когда на рассвете, вымотанный и счастливый, встал Володя из-за стола, он уже точно знал, что написал нечто стоящее, достойное высокого предназначения поэта, и что из-за такой вот ночи и стоит жить. Смеясь от счастья, он бухнулся в постель и мгновенно заснул крепким сном - надолго, на полдня, пропустив завтрак, процедуры, обед. Но за час до, назначенной встречи проснулся, как от толчка; "Пора! Третья лавочка справа, у главного корпуса". Там они договорились встретиться с Рабигуль. *** В светлом мягком плаще, а на шее яркий кокетливый шарфик, в туфлях на каблучках, держась очень прямо, как балерина, Рабигуль сидела, скрестив ноги, на лавочке, не касаясь спинки, смирно сложив на коленях тонкие смуглые руки, и ждала. Застыв на месте от невозможного, чудовищного волнения, Володя до боли в глазах всматривался в ее строгий классический профиль. Испанский гребень собрал и оттянул назад гладкие волосы. "Как у Кармен, - подумал Володя. - А ножки такие маленькие!" Странная боль, похожая на предчувствие, пронзила его. Он, что ли, боится? Но почему? Он - боится? Глубоко вздохнув, невольно сжав кулаки, Володя решительно шагнул к лавочке. Почему ему страшно? "Потому что ты, брат, влюбился", - поставил бы диагноз умный Женя, если бы Володя все ему рассказал. Но он никогда никому ничего не расскажет. Особенно про свой страх. - Хэлло, - развязно сказал он, сверкнув белозубой улыбкой. Протезист Литфонда изводил его месяца два. "Ничего, зато улыбка будет, как в Голливуде", - утешал он несчастного пациента. И не наврал: такой она и была! - Как спалось? Рабигуль подняла на Володю задумчивый взгляд. - Хорошо, спасибо, - машинально кивнула она. И вдруг улыбнулась, и светом озарилось лицо. - Какой концерт дали нам соловьи! - Да уж, совсем отбились от рук, - радостно подхватил Володя. Прямо-таки обнаглели... С недоумением, страхом, растерянностью слышал он, как со стороны, дурацкие свои слова. Что он несет? Чушь какую-то! Какое "хэлло"? И о соловьях - "обнаглели"... Нет, он, похоже, совсем свихнулся. А Рабигуль будто ничего не слышала, не замечала: ни Володиных глупых слов, ни его смятения. Эта женщина жила в своем мире - музыки, красоты и гармонии. - Такие маленькие, невзрачные птички, - своим глубоким и низким голосом с нежностью сказала она, - и такой оркестр, такая невероятная мощь! Володя осторожно сел рядом, с трудом перевел дыхание. Лицо его горело от напряжения и стыда за собственную неуклюжесть, неловкость, глупость. - Что с вами? - участливо спросила Рабигуль. - Вам нездоровится? Может, никуда не пойдем? - Нет! - крикнул Володя так громко, что пузатый господин в соломенной шляпе, выгуливавший себя после нарзана, приостановил размеренный, важный шаг и воззрился на сидевшую на скамейке парочку. Володя покосился на Рабигуль - она снова смотрела вниз, под ноги, состроил толстяку зверскую рожу, тот оскорбился, сдвинул на затылок шляпу и двинулся, слава Богу, дальше. - Нет, - повторил Володя и несмело коснулся руки Рабигуль. - Я просто не спал сегодня. Почти Не спал. - Почему? - наивно спросила Рабигуль. "Потому что влюбился!" - простонал про себя Володя, но вслух сказал: - Потому что писал стихи. И это тоже было признанием. - Хорошо, наверное, пишется под соловьиные трели, - задумчиво сказала Рабигуль. Она смотрела на Володю приветливо и спокойно, и ее спокойствие ранило, убивало, потому что виделось в нем равнодушие, победить которое можно только стихами. - Да, хорошо, - задохнувшись от гордости за написанное соловьиной ночью, признал Володя правоту Рабигуль. Он всегда, лучше самого лучшего критика, знал своим стихам цену. Строки, звучавшие сейчас в душе, были, казалось ему, прекрасны. Да что там, они такими и были. Не дожидаясь просьбы, глядя прямо перед собой, севшим от волнения голосом, Володя начал читать. Голос его дрожал, срывался, руки судорожно вцепились в сиденье скамьи; "Она должна, она не может не догадаться, - мелькнула в его сознании радостная, тревожная мысль. - Сейчас, вот сейчас она все поймет: ведь музыка и стихи - почти одно и то же!" - Спасибо, - просто сказала Рабигуль, когда он наконец умолк и, не глядя на Рабигуль, страдальчески сдвинув брови, стал ждать вердикта. - В ваших стихах столько чувства... - Как будто эти чувства не относились к ней! - А теперь пошли на Машук, к Лермонтову. Почему, зачем она сказала о Лермонтове? Чтобы поставить его на место? До Лермонтова, как до вершины высочайшей из гор, конечно, ему не добраться! Неожиданно Рабигуль взяла его за руку, и Володю это так взволновало, что он чуть не расплакался. "Еще чего не хватало!" - мысленно возмутился он, сжал тонкие пальцы этой поразительной женщины, которая так тянула его к себе и так мучила, но Рабигуль уже отняла руку, смуглые щеки внезапно покрыл румянец, она встала, и вслед за ней встал он, и они пошли по дорожке к Провалу: оттуда шла вверх тропа к месту злосчастной дуэли и выше - к арфе древнего, легкомысленного и веселого бога ветров. У Провала, как всегда, теснился народ. Потягивали из кружечек целебную воду, кричали "э-гей, э-гегей...", сложив руки лодочкой, вызывая из пещеры эхо. Кто-то, как всегда, вспоминал Ильфа, кто-то, несмотря на строгий запрет, бросал в голубую, пахнущую серой воду камешки. Было шумно и пошло. Но загадочно темнела в глубине пещеры аквамарином вода, поблескивали на ней блики уходящего солнца, а там, вдали, у самой стенки, вода становилась совершенно зеленой. - Как русалочьи волосы, - сказала Рабигуль. - Верно, - улыбнулся Володя. Как они понимали друг друга, как одинаково чувствовали! На тропе, плавно вьющейся в гору, как ни странно, не было ни души. То ли потому, что сгущались синие сумерки, вечерний туман легкой, загадочной пеленой уже лег в ложбинки, то ли потому, что бурный летний сезон был еще впереди. Они шли вдвоем, и только звук их шагов да плач арфы нарушали вечернюю тишину. - К ней идти уже поздно, - сожалея, сказала Рабигуль. Ее голос так его волновал! - Значит, пойдем завтра, - осторожно предложил он, с восторгом и страхом чувствуя, что вся его жизнь зависит теперь от нее, от этой легкой, смуглой женщины с единственным, неповторимым именем - Рабигуль. Только это они и сказали друг другу и молча, вдыхая запахи проснувшихся к весне деревьев, дошли до памятника, молча остановились возле. Скорбный лик поэта смотрел прямо на них, железные цепи окружали маленькую площадку, темные туи печально возвышались в отдалении, замыкая траурную композицию. "Дзинь-динь... А-а-а..." - плакала под ветром - там, на вершине, - арфа. - Холодно, - прошептала Рабигуль, и бережно, осторожно Володя обнял ее за плечи. Она вздохнула и, словно подчиняясь царившей вокруг тишине, земной и небесной гармонии, склонила голову ему на плечо. Володя замер от счастья, боясь шевельнуться, спугнуть. Всем своим существом ощущал он небывалость происходящего. Эта чужая, непонятная, странно-суровая женщина с низким глубоким голосом так ему дорога, так бесценна, единственна, что только оставшись один, усевшись за стол, сможет он снова выразить всю безмерность своего чувства. - Почему он всегда таким был печальным? - подумала вслух Рабигуль. Ведь любил, понимал, чувствовал Пушкина, ощущая себя, наверное, его преемником, но Пушкин - это же свет, а Лермонтов - ночь. Она отодвинулась от Володи, взглянула на небо. Первая звезда встала уже над арфой. - И он, похоже, искал смерти, неустанно думал о ней, - сказал Володя. Но, как все молодые, не очень-то в нее верил. - Да, - согласилась с ним Рабигуль. - В "Герое..." остался живым Печорин, разочарованным, как его создатель, но живым, а в жизни - Мартынов. - Искусство с реальностью обычно не совпадает, - продолжал свою мысль Володя. - Это другая действительность. Да что я вам говорю? - спохватился он. - Вы и без меня знаете. - Знаю. Музыка - самое абстрактное из искусств - ну, может, еще балет, - но рассказывает о человеке все: о чем он думает, что чувствует, чем живет... Они говорили, негромко роняя слова, стоя, как заколдованные, у памятника безрассудному, как все русские, гению, зачарованные горами, дрожанием в прозрачном воздухе арфы, терпким запахом туи и сырой земли, покоренные близостью ночи. Уже давно пора было идти в санаторий, но лишь когда очертания памятника почти слились с темно-синим небом, Рабигуль сказала: - Пошли? - Пошли. Они медленно, неохотно стали спускаться - к огням и людям, разухабистым, на зыбкой грани приличия песенкам, к шашлыкам, бастурме, пирожкам на прогорклом масле, оставляя за собой автора "Демона", божественных строф, поразительной прозы, так рано покинувшего этот мир, успевшего столько о нем сказать. 10 Санаторий "Ласточка" - заведение серьезное, основательное; в курортной книжке жизнь расписана если не по минутам, так по часам - это уж точно. После завтрака - ванны и всякие там души (у Рабигуль - циркулярный, "от нервов", как определила Рита), через день у всех подряд сифонные промывания кишечника, а к ним та еще подготовочка. - Вся наша жизнь - сплошная клизма, - громогласно потешалась над "сифоном" Люда, и ямочки играли на се упругих, крепких щеках. А еще предлагалось народу промыть минеральной водой печень "Помолодеете лет на десять!" - но от этой средневековой пытки Рабигуль, например, отказалась. А Рита с Людой - нет, и долго потом рассказывали, как заглатывали кишку с металлическим наконечником, да так, чтоб добрался наконечник до печени. - Ниче, - бодро сказала Рита, - у нас в горячем цеху пожарче будет. Но выглядела при этом неважно и легла сразу. - В Америке небось за такое деньги дерут! - поддержала ее Люда и тоже бухнулась в койку" - А мы задаром! Они все гордились перед дурочкой Рабигуль, что платили за путевку сущие пустяки, а отдыхают по полной программе. На Рабигуль же врач лишь взглянула, как тут же велела встать на весы, толкнула туда-сюда гирьку, покачала укоризненно головой - она и без весов оценила изящную хрупкость уйгурки - и на предложении помолодеть лет на десять не стала настаивать. - Будете принимать ванны, душ, кислородный коктейль, дюбаж через день и "сифон" - через два Днем - спать. Очень рекомендую. Надеюсь, не пьете, не курите? Рабигуль только улыбнулась в ответ. Зачем ей пить и курить, когда у нее есть музыка? Врач, седая, с короткой стрижкой, чиркнула спичкой, закурила старомодную, со сладким медовым запахом папиросу, откинулась на спинку стула. - Не возражаете? - на всякий случай спросила она, щурясь от дыма. - Вы у меня сегодня последняя. - Конечно, нет, - снова улыбнулась Рабигуль. Очень ей эта седая врачиха понравилась. - И то правда, - непонятно сказала врач. - Что - папиросы? Так, чепуха! Нынче правят бал наркотики. "Наркота", как они их называют. - Как вы сказали? - с любопытством взглянула на врача Рабигуль. "Наркота"? Никогда не слышала. - Проложили тропу из Афганистана, - словно сама с собой говорила врач. - Вторглись в "Золотой треугольник". А теперь никто не знает, что делать. И прежде была конопля, но сейчас... Она устало махнула рукой, выпустила изо рта струйку синего дыма, проследила взглядом за его тающими в тиши кабинета кольцами и вдруг сказала то, о чем как раз подумала Рабигуль. - Вот скажите, - резко наклонилась врач к сидевшей напротив" - зачем, например, творческому человеку наркотики? Вы ведь и так, без подстегиваний, создаете другие миры, расширяете жизненное пространство, его меняете - для себя и других. Зачем вам дурман и призраки? Рабигуль молчала, стараясь вспомнить имя врача, написано же на дверях кабинета! Наконец вспомнила. - Серафима Федоровна, - они словно поменялись местами, врач и ее пациентка, - я в этом совсем ничего не смыслю: поверьте, никогда ничего такого не пробовала. Я даже вина не пью - просто не хочется. И вы правы: когда пишешь или исполняешь что-то серьезное... Но врач ее не дослушала. - Некоторые считают: есть что-то такое в крови что притягивает. У кого-то есть, а у кого-то - нет Впрочем, в отличие от алкоголя привыкание идет стремительно. Эх, да что там... Простите великодушно. У вас есть дети? - Нет, - потупилась Рабигуль, почему-то чувствуя себя виноватой. - Тогда вам этого не понять. - А что, сын? - с запинкой, несмело спросила Рабигуль. Она не была уверена, вправе ли задать такой вопрос. - Хуже! - отчаянно воскликнула врач. - В сто раз хуже! Внук... Совсем мальчик... И я, врач, ничего не могу поделать... И не сразу я поняла, не сразу - мы все - догадались. Каким-то он стал странным... Ну так подростки часто такими бывают. А потом не верили очевидному - не хотели, не смели верить. Серафима Федоровна, вдавив пальцем окурок в стоявшее на столе блюдце, обхватила голову руками, закачалась, как пьяная. - Идите, идите, - простонала она, и Рабигуль встала, попятилась, пробормотав "до свидания", и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь. - Извините меня,. - услышала уже за дверью глухой, сдавленный голос. Простите, что сорвалась. Рабигуль нерешительно постояла у двери. Хотелось вернуться, что-то сказать, как-то утешить, но она услышала то ли всхлип, то ли сдавленное рыдание и не решилась. *** Сифонное промывание - самая главная и не слишком приятная процедура в санаториях Пятигорска. Тут тебе и клизма, и нельзя позавтракать - чистый же горный воздух к завтраку, обеду, ужину очень располагает, - а длинная, как шланг, только тонкая трубка пробирается по всем извилинам кишечника, старательно промывая его минеральной водой, очищая, опустошая его с каждой через день-два - процедурой. Лежишь на боку, а над тобой колдует сестра в ослепительно белом халате, и можно повернуть голову и посмотреть в стеклянном кусочке трубки, сколько из тебя вымывается всякой дряни, с удовольствием отмечая, что с каждым разом ее все меньше и меньше, что, конечно, с процедурой в какой-то мере смиряет. Люда неизменно, с восторгом и, как назло, за обедом сообщает динамику изменений, а Рабигуль никогда в стеклянную трубку не смотрит. Закрыв глаза, покорно лежит на боку и терпит все двадцать минут, думая о своем. После процедуры положено отдыхать в общем зале. Отмучившиеся сидят расслабленно в креслах, многие - закрыв глаза. Кто-то читает, а кто-то спит. - Ну вот и все, - бодро говорит сестра. - Книжечку не забудьте. Рабигуль привычно благодарит, берет курортную книжку, выходит в зал. И тут же кровь бросается ей в голову: у самых дверей в процедурную, прислонясь плечом к стене, стоит, праздно сунув руки в карманы, что-то легонько насвистывая, Володя. - Привет! - Он сжимает ей руку. - Что ты здесь делаешь? - растерянно бормочет Рабигуль. - Тебя жду, - ничуть не смущаясь, отвечает Володя. - А что? Он заглядывает ей в глаза, вдруг понимает, и его богатырский хохот заставляет сидящих оторваться от книг, а тех, кто дремлет, открыть глаза. - Тише, тише, - шепчет испуганно Рабигуль. Снисходительно, по-взрослому, обнимает ее Володя за плечи. - Какая же ты смешная! - с нежностью говорит он. - Боже мой, какая смешная! Пошли сядем. Он усаживает свою восточную красавицу в кресло, садится рядом, держит в огромных ладонях ее тонкую смуглую руку, гладит длинные пальцы, заглядывает в смущенные все еще глаза. Потом кладет ее голову к себе на плечо блестящие черные волосы ласкают его лицо, - проводит рукой по нежной, как персик, щеке. Так вот что такое - любовь! Это когда все прекрасно - даже сифонные промывания. Это когда ничего не стыдно и ничто не смущает. Господи, какое великое чудо - жизнь! Ну ведь ничего уж не ждешь - и нечего вроде ждать! - ну ведь уже годами не пишется, а если пишется, то плохо, плохо, плохо! И дома так тяжело, и все давно уже в прошлом, а в писательском клубе невыносимо пошло, и вдруг - вот она, любовь, и нет никакого сомнения: пришла и стоит на пороге, и разве можно ее прогнать, от нее отказаться? Ну у кого, скажите, поднимется на любовь рука? Да и не получится ничего из такой-то затеи. Сейчас, вот сейчас перешагнет твоя любовь порог, перевернет все в твоей жизни, возьмет тебя целиком, и ты погиб, пропал, растворился в темных глазах, низком гортанном голосе, и тебе пишется так, как писалось лишь в юности, когда ты тоже любил, но совсем иначе, потому что юным был, легкомысленным и не ценил великий, бесценный дар. А сейчас все в тебе поет и ликует, и кажется, что ты неподвластен смерти... И пусть это всего лишь иллюзия и когда-нибудь кончится - да нет, такое не может кончиться никогда! - но сейчас ты так невыносимо счастлив, что даже больно от счастья. - Пошли ко мне, - хрипло говорит Володя и видит в глазах Рабигуль ту же страсть, что испепеляет его. - Да, скорее... - Рабигуль смотрит на него в странном отчаянии. - С этим надо ведь что-то делать, - беспомощно шепчет она, и Володя прекрасно ее понимает. Невыносимо это чудовищное напряжение, желание, острое как нож. И приближается - неотвратимо и грозно - разлука. Соединившись, слившись в единое целое, они уже не расстанутся, и ничто тогда им не страшно. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Есть же, наверное, где-нибудь родная, единственная ее половина? В вечном городе Риме, на влажных островах Океании, в знойной, загадочной, непостижимой для европейского сознания Индии или там, за Полярным кругом, где полыхает в бездонном и черном небе Северное сияние и разбросанные на десятки километров друг от друга станции перестукиваются, передавая важные сообщения своей любимой морзянкой, презирая компьютеры и прочую мудреную технику. Существует, должен существовать кто-то, кто думает, как она, так же, как она, ощущает мир, кто тоскует о ней, неведомой, как тоскует она, примирившись уже с утратой. Сколько думала Рабигуль на эту бесполезную тему, а однажды поведала о своих грезах Маше. Та сочувственно улыбнулась, перекинула на грудь тяжелую русую косу, стала задумчиво и машинально ее расплетать-заплетать. - До Океании не добраться, - философски заметила она. - Да и там попробуй найди! - Она по молчала. - Полюбила бы ты лучше Алика, посоветовала нерешительно. - Ведь он хороший. - Хороший, - покорно согласилась Рабигуль. - Очень порядочный, честный... Она словно загибала, перечисляя достоинства мужа, пальцы. - И нефтяник классный, - подхватила это перечисление Маша. Выездной... Она смутилась и замолчала: собственная фальшь в голосе пристыдила ее. Выездной... Какое отношение имеет это к любви? Сейчас - здесь, в Пятигорске, - Рабигуль вспомнила их разговор, улыбнулась, как улыбаются взрослые, слушая детский лепет. Володя... Имя звучит словно музыка. Какие поразительные у него глаза! А какие волосы светлые, мягкие. Как он смеется, говорит, смотрит. И стихи у него замечательные, потрясающие стихи! Ведь они - тоже музыка. Начало - низкие ноты, басы, потом все выше, выше и горячее - пиано, форте, фортиссимо... Вот она, ее половинка! Господи, Господи, за что ты послал мне такое счастье? А она-то про Океанию, Рим и Полярный круг! А он был совсем рядом, в одном с ней городе, ходил по тем же улицам, и его клуб, где он собирался с друзьями, - ну просто под боком у Гнесинки. Как же они не встретились? А может, не раз встречались, но каждый глядел себе под ноги - в Москве ведь сроду то снег, то лед, то все бурно тает и текут даже не ручьи, а потоки; а то слепит солнце так, что ничего не увидишь. Где уж тут всматриваться в идущих навстречу? Рабигуль сонно потягивается, щурясь от яркого солнца, заливающего их светлую комнату. Ах, как хорошо! Люда с Ритой уже ушли, можно распахнуть настежь окно, даже не форточку, можно постоять перед окном в пижаме - "Какая ты в ней хорошенькая! Как паж, как мальчик!" - можно прошлепать босиком в ванную - здесь, в корпусе для иностранцев, душ есть в каждой комнате, не в конце коридора. Рабигуль встает на цыпочки, вытягивает руки; вдох - выдох, вдох выдох. Володя велит ей делать зарядку, каждый день принимать не просто душ, а контрастный, учит не пропускать процедуры, пить воду и кислородный коктейль. Рабигуль с удовольствием ему подчиняется. Это так органично подчиняться мужчине, почему же с Аликом наоборот? Алик всегда и во всем с ней согласен: смотрит с восторгом, кивает, молчит, что неизменно ее раздражает. Володя учит ее простым, нормальным вещам, а они ей и в голову не приходили. - Контрастный душ - это здоровье! Но сейчас Володя ее не видит, и вместо душа Рабигуль снова ныряет в постель, сворачивается калачиком, с наслаждением вдыхает льющийся из открытого окна воздух. Никогда прежде не чувствовала она своего тела, никогда его не любила. Да что там, своего тела она просто не замечала - так, телесная оболочка, вместилище ее мыслей и чувств. А теперь... Почему это? "Потому что его любит Володя", - радостно поняла Рабигуль и на мгновение закрыла глаза. Вчера она вернулась, как всегда, поздно и, как всегда, шла на цыпочках, оберегая глубокий сон немцев, соседей по коридору. Вот уж кто все делает правильно! Дородные супруги, а с ними неуклюжая, некрасивая дочь-подросток, и воду пьют пунктуально - медленно, глотками, как ведено, - часами ходят, поглядывая на часы, по "лечебной тропе", вежливо улыбаясь, здороваются при встрече, старательно выговаривая немыслимо трудное русское слово "здравствуйте". А однажды господин Майер, как мог, как умел, разъяснил Рабигуль, что бывал здесь, в Пятигорске, в войну, и уже тогда полюбил этот город, что он - о да! - учитель литературы - "нихт фашист, нихт эсэс, плейн золдат", - что знает Толстого и Достоевского. - Только Толстого и Достоевского? - удивилась западному невежеству Рабигуль. - А Лермонтова? - О да, Лермонтофф, Пушкин... Но Толстой, о-о-о! - Значит, у вас, в Германии, не очень-то удачные переводы Лермонтова, решила Рабигуль, но немец, похоже, ее не понял. С тех пор они всегда обменивались при встречах двумя-тремя фразами: о весне, о погоде, и всегда, неизменно господин Майер преподносил Рабигуль комплимент, старательно подыскивая слова. - Вы есть не фрау, вы - фрейлейн. О да, по-французски белль фрейлейн. - А по-немецки? - смеялась Рабигуль. - По-немецки - шен, очень, очень шен вы есть, да! *** - Как ты можешь разговаривать с этим фашистом! - прошипела однажды постоянно чем-то возмущенная Рита. Да и Люда как всегда поддержала подругу, смотрела на Рабигуль очень строго, даже сурово. - А почему вы решили, что он фашист? - удивилась Рабигуль. - Так ведь немец! - в унисон воскликнули Рита с Людой. - Оккупант! - Была война, - пыталась объяснить очевидное Рабигуль. - Призвали в армию - попробуй-ка откажись! - бросили на Кавказ. Помните у Высоцкого? "А до войны вот этот склон немецкий парень брал с тобою..." - Ну и что? - обозлилась Люда: все-то знает эта чечмечка! - Я бы с таким никогда... Но господин Майер ни с ней, ни с Ритой не заговаривал, так что ей не пришлось демонстрировать свое презрение к "фашисту". Зато Рабигуль за него доставалось. - Чего эти фрицы сюда приперлись? - ярилась Рита. - У них что, своих, что ли, гор нету? Есть! Как их там? Ну, словом, есть горы. - И своя вода есть, - подхватила Люда. - Мы ж к ним не ездим! Рабигуль хотела сказать, что немец полюбил Пятигорск еще в юности, но вовремя спохватилась: не стоит подливать масла в огонь, ведь юность Майера пришлась как раз на войну. - Стране нужна валюта, - примирительно сказала она. - Серафима Федоровна говорит, их путевки намного дороже наших. - Еще б не хватало! - воскликнула непримиримая Рита. - Это ты у нас артистка, а мы вообще платили двадцать процентов, да еще подбросил профком на лечение. Ни та ни другая не признавались даже себе, что хотели бы - еще как хотели! - пообщаться с немцем - поговорить, как получится, а то и пройтись по аллее, - но гад Майер видел одну Рабигуль, с ними только здоровался, вежливо приподнимая шляпу, и эта его вежливость и тирольская шляпа с пером тоже вызывали бешенство. - Гутен морген, гутен таг! Хлоп по морде - вот так так! - хохотала Рита, ей вторила Люда, и обе при этом вызывающе поглядывали на Рабигуль. Ох и не нравилась им эта чечмечка! Худая, как щепка, строит из себя фифочку. В карты не играет, в кино не ходит, все записывает что-то в своей дурацкой тетрадке. Однажды, когда Рабигуль ушла на процедуры, порылись в ее тумбочке, нашли, полистали тетрадку. Точки, палочки, какие-то знаки. - Ноты, - определила Люда так, будто поймала Рабигуль на воровстве. - Скажите, пожалуйста, музыкантша! - Рита произнесла последнее слово почти с такой же ненавистью, как слово "фашист". - Пиликает на своей скрипочке. Тоже мне, работа! - Не на скрипке, - поправила ее грамотная Люда. - На виолончели. - Да какая разница! - вспылила Рита. - Работать надо! Она прямо полыхала негодованием. Обе они полыхали. А уж когда возник на горизонте Володя, на которого засматривались все женщины в санатории... - Что он нашел в этой дохлятине? - Дома небось жена, дети! - А эта, гордячка... Ах, ах, она такая скромница! А сама бегает к нему в палату. - Крадется на цыпочках. Думает, что мы спим, не слышим... - Написать бы в ее профком... - Или мужу. Вон - каждый день по письму... - А что... - призадумалась Люда, и ямочки заиграли на ее пухлых щеках. - Да там нет домашнего адреса, - мгновенно поняла ее Рита. - И фамилия неразборчива. - При чем тут фамилия, - досадливо отмахнулась Люда от что ни говори, а глупой Риты. - Фамилия небось общая, а вот то, что без адреса... - Низкая пока у нас культура быта, - немного успокоившись, важно сказала Рита, вспомнив вчерашнюю передачу по телику. - Положено ведь писать обратный адрес? Вот и пиши! А здорово было бы... Никогда не признались бы себе эти две несчастные женщины в том, что отчаянно завидуют, что забиты и одиноки, замордованы грубыми мужиками, которых надо кормить и обстирывать, а толку от них - как от козла молока, и сыновья не учатся и не слушаются, грубят, матерятся, вот-вот влипнут в какую-нибудь блатную кодлу, хорошо если не уголовную. Здесь, где не приходилось стряпать, обстирывать, мыть полы, проснулось что-то далекое, женское, но реализовывалось это женское лишь в похабных анекдотах, сплетнях, яростном осуждении всех и вся да в неясной тоске по какой-то другой жизни, откуда и явилась к ним Рабигуль. Как же было не ненавидеть ее? Выше человеческих сил было бы - не ненавидеть. *** "Все, подъем!" - весело сказала себе Рабигуль и встала. Какая пришла к ней жизнь! Какая огромная, неуходящая радость! Сейчас она оденется, выйдет из корпуса и быстрым шагом, изо всех сил сдерживаясь, чтоб не бежать, спустится с горы к источнику, мимо роскошных по склонам вишен, мимо маленьких крепких яблонь, мимо всей этой новорожденной зелени. Белые и розовые лепестки летят к ее стройным ногам, падают на волосы, украшая их словно блестки; справа, внизу, крохотная прелестная церковь, мелодичный звон колоколов - сегодня Пасха! - чисто звучит в утреннем воздухе. Все - счастье, все - диво. А там, у источника, прислонясь плечом к каменной стенке, возвышаясь над всеми на голову, стоит белокурый и синеглазый рыцарь и ждет только ее, Рабигуль. Он вообще ее теперь ждет - везде и всегда. И всюду они теперь ходят вместе, такие счастливые, что не заметить этого невозможно. Кто-то откровенно любуется такой не похожей на другие парой, кто-то отводит в смущении взгляд, старики покачивают головами: они-то знают, чем обычно кончается настоящая, большая любовь - разлукой. Отчего, интересно, так происходит? Кто его знает... Может, оттого, что жизнь - простая, каждодневная, рутинная жизнь - неизбежно вступает с любовью в непримиримое противоречие? А ведь рутина всегда побеждает. *** - Не хочу больше и слышать об этом! - Рабигуль сердито махнула ножкой в сандалии с длинными ремешками, опоясывающими икры почти до колена. - У нас с тобой так мало времени, а я, значит, буду шляться по процедурам? - Но ведь тебе нужно, - радуясь ее решимости все ради него бросить, тем не менее возразил Володя. - Смотри, какая ты худенькая. - Тебе тоже нужное - улыбнулась Рабигуль, - а ты разве ходишь? - Да ты взгляни на меня! - расхохотался Володя. - Меня ж об дорогу не разобьешь! Посмотреть на него не предоставлялось никакой возможности: они сидели на выступе высокой скалы, беспечно свесив ноги в зияющую под ними пропасть, Володя крепко обнимал Рабигуль, защищая ее от ветра, прижимая к себе, а над ними тихонько пела знаменитая арфа - наконец они до нее добрались. - Зачем же тебя сюда послали? - закрыв глаза и перебирая Володины пальцы, сонно спросила Рабигуль. Шум ветра, шорох листвы, плач арфы навевали на нее дрему. Да и не спали они все ночи! Куда девалась восточная застенчивость, природная сдержанность Рабигуль? Она же, природа, заставила ее распахнуться, раскрыться любви навстречу, и все полетело в тартарары. Рабигуль уже не возвращалась к себе, невозможно было друг от друга им оторваться, - презрев правила приличия, общественное мнение в лице Риты и Люды, наивные вопросы господина Майера: "Где вы все пропадаете?" - она любила, любила, любила. - Зачем меня сюда послали? - переспросил Володя и коснулся губами закрытых век Рабигуль. - Чтобы мы встретились. Разве неясно? Рабигуль только вздохнула, теснее прижалась к теплому, родному плечу. О чем там поет Эолова арфа? Отзывается струнами на дуновение ветра, шепот листвы, на их мысли и чувства. - У тебя есть бумага? - задыхаясь от волнения и отчаянной надежды, спросила Рабигуль. Володя понял ее мгновенно. - Блокнот, - быстро ответил он. - И ручка. Только отодвинься, ради Бога, от края. А то я боюсь тебя потерять. - Не бойся. - Вон же лавочка. - Ах, ладно, - с досадой бросила Рабигуль, и видно было, что она уже не с ним, далеко от него, в какой-то другой Вселенной. Выхватив у Володи блокнот и ручку каким-то новым, неизвестным ему хищным движением, вскочила - он едва успел ее поддержать, - не глядя на Володю, не видя его, вообще ничего перед собой и вокруг не видя, вывернулась из-под его руки, в несколько легких шагов очутилась у лавочки, села на краешек, и вот уже точки и линии - вверх, вниз, и двойные разбивки стали ложиться на чистые страницы блокнота. Володя тихонько сел в отдалении. Не говоря ни слова, искоса поглядывая на Рабигуль - новую, чужую, отстраненную от него, - почувствовал такую печаль, какой не испытывал давным-давно, со дня смерти матери, когда подростком еще ощутил каждой клеточкой тела, что не будет ее никогда - ни рук ее, ни ее голоса, что никогда не услышит он знакомых, привычных шагов, позвякивания посуды на кухне, ее добродушной ворчни по поводу рваных брюк и грязных рубашек... - Она всегда любила зеленое, - тихо сказал отец. - Говорила, это цвет жизни. Гроб был обит зеленым и черным. Красивый был гроб. "Да что это я? - ужаснулся себе Володя. - Как смею сравнивать? Это же творчество - мне ли не знать? Она ушла от меня лишь на время. Она вернется!" Но что-то внутри противилось этому превращению, замерло перед новой, чужой Рабигуль, которая сегодня утром так покорно и нежно лежала в его объятиях, и сейчас они пойдут к нему снова, и все у них повторится. Почему же так больно?.. Рабигуль склонилась над блокнотом ниже: на Кавказе темнеет быстро. Она уже не писала, а вслушивалась в себя, в то, что в ней зрело. Потом снова по блокноту заскользила ручка, и нервно, отрывисто ложились точки и линии. И что-то она, досадливо хмурясь, чертила, и Володя понял что: нотное поле для этих точек и черточек. 2 Домик Лермонтова напоминал "Тамань". Чистенький, ухоженный, маленький и уютный. Так Рабигуль и сказала. - Почему "Тамань"? - буркнул Володя. - Там, сколько я помню, рыбачья хижина. Бедная, грязная... - Он расстегнул ворот рубахи. - Духотища какая... - Почему "Тамань"? - переспросила рассеянно Рабигуль. - По настроению... И улыбнулась загадочно. И взяла Володю за руку, и уже не выпускала ее из своих смуглых рук. Так они и ходили по крохотным зальцам, точно влюбленные школьники. Потом вышли из домика, сели на лавочку, и в сей же миг, как чертик из табакерки, перед ними возник господин Майер. Упитанный, с округлым уютным животиком, в шортах и пестрой майке, в своей неизменной тирольской шляпе с пером, со своей неизменной улыбкой - от уха до уха. - О Господи, - вздохнул Володя. - Да он за тобой просто охотится! Рабигуль виновато моргнула. - Он любознательный. - Он влюбился, старый дурак, - стиснул зубы Володя. Рабигуль хотела сказать, что не такой уж немец и старый, но вовремя спохватилась: не стоит сердить Володю, он и так почему-то сердится. От жары, что ли? Жизнерадостный толстячок бесцеремонно плюхнулся рядом, отирая со лба обильный и крупный пот. - О-о-о, колоссаль! - заговорил он, не особенно заботясь о лексике, полагаясь в основном на собственную жестикуляцию и догадливость слушателей. С возрастающим бешенством наблюдал Володя за тем, как чертов фриц то и дело касался руки Рабигуль, похлопывая себя по волосатым голым коленкам, хохотал во всю глотку, заглядывал Рабигуль в глаза. - Все! - встал Володя. - Уже поздно. Мы уходим. - Поздно? - не понял немец. - Что есть "поздно"? - Ну-у-у, - смешалась Рабигуль, - он хочет сказать, что у нас дела. Немец оглушительно расхохотался. - Дела? Там, дома, дела, в Баварии... И в Москве... Здесь у всех релакс, отдых. Он развел руки, как бы приглашая полюбоваться домиком, садом, синим небом, горами вдали... - А у нас, русских, везде дела, - вызывающе заявил Володя. - Да, да, я знаю, - радостно закивал в ответ немец. - У вас все, как это, миш-маш... - Он завертел руками, завинчивая невидимую крышку на банке. - Вперемежку, - машинально подсказала Рабигуль. - Как-как? - залюбопытствовал немец, но Володя уже тащил Рабигуль от лавочки - вон из сада. Он был так зол, так красен, взбешен, что Рабигуль засмеялась. - Эй, - тронула она его за рукав, - ты чего? - А чего он лезет? - совсем по-мальчишески вспыхнул Володя. - Пристал как банный лист... - Так ведь наши комнаты рядом, - попыталась объяснить Рабигуль. - Это не основание! - снова вскипел Володя. - Зачем он до тебя дотрагивается? - Может, у него такая привычка? - предположила Рабигуль. - Козел! Это недавно вошедшее в моду слово вырвалось у Володи совершенно случайно: ну какой в самом деле господин Майер козел? Такой толстый, розовощекий и добродушный. Логичнее было бы обозвать его поросенком... Володя вдруг остановился и остановил Рабигуль. Повернул ее лицом к себе и, никого не видя, кроме нее, ничего не видя перед собой, кроме огромных огорченных глаз, прижал к себе свою драгоценную женщину. - Я тебя люблю, - беспомощно признался он. - Так люблю, так... Он искал и не находил слов - он, литератор, поэт, привыкший мыслить образами, чувства облекать в слова. - Я - тоже. Рабигуль, успокаивающе погладила Володю по голове - как маленького, как ребенка. И он всхлипнул, как ребенок, и крепче прижал Рабигуль к себе. Что это сегодня у него с правым глазом? Что-то давит там, изнутри, какая-то мешает соринка. Володя закрыл глаза. - Я так мучаюсь, - стыдясь самого себя, сказал он. - Так ревную... - К кому? - обрадовалась Рабигуль: так вот почему он такой хмурый! - К симпатяге Майеру? - Не надо, не называй его симпатягой, - взмолился Володя и сжал Рабигуль так сильно, что ей стало больно. - Зачем он говорит по-русски, раз не умеет? - пытался отыскать он причины острой своей неприязни. - Зачем вставляет английские слова, раз сам - немец? - Думает, так понятнее... - Ах, - скривился Володя, - вообще-то дело не в нем. - А в ком? - В тебе. - Почему? - Не знаю. Ты такая.., такая... - Володя столь же неожиданно, как обнял, столь же резко и сильно отстранил от себя, почти оттолкнул Рабигуль. - Пошли ко мне! Он схватил Рабигуль за руку и, преодолевая непонятную слабость и бессильную, тоскливую злобу, потащил в гору, к их санаторию. *** Там, за окном, правила бал великолепная южная ночь. У них в Москве таких ночей не бывает. Огромные яркие звезды подрагивали на черном бархатном бездонном небе. Пахло свежестью и весной, робкими первоцветами. Утомившаяся от любви Рабигуль сладко спала на его плече, а Володя все не мог насмотреться на небо, на звезды, шептавшие ему о вечности, о том, что жизнь - всего лишь миг, сладкий, тревожный, печальный. Странная тоска теснила грудь, мешала дышать, томила и мучила. Легкие занавески трепетали от ветра, вздувались белыми прозрачными парусами, тяжелые портьеры часовыми застыли по сторонам. Тихонько, чтобы не разбудить Рабигуль, Володя освободил руку, встал, надел халат, задернул портьеры, сел к столу, сначала накрыл полотенцем, а уж потом зажег настольную лампу - так, чтобы круг света падал лишь на бумагу, и стал писать то, что видел и ощущал: о беспредельности чувств, об этой волшебной ночи, о таинстве жизни. Но сегодня ему не писалось: строки ложились неохотно и вяло, и не было в них того огня, какой полыхал только что, когда под ним вздыхала, постанывая, Рабигуль, обнимала его крепко-крепко, а потом он почувствовал на своей щеке ее слезы. Она шептала непонятные, загадочные слова на родном языке, и слова эти были как шум ветра или степная песня. - Что, что такое ты говоришь? - Ничего... - Но что? - Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина... Рабигуль выскользнула из-под него, приподнявшись на руках, оказалась сверху - легкая, как перышко, ее девичья, совершенно не женская грудь коснулась волосков на его груди, и это прикосновение зажгло в нем такое пламя, словно не отбушевало оно только что до конца. С превеликим трудом он уговорил Рабигуль не задергивать портьеры - "Я хочу тебя видеть!" - и теперь, при свете мерцающих звезд, он видел провалы глаз; волна блестящих волос накрыла его, нежные руки легли на плечи. Какая женщина любит его! - Я так горжусь тем, что ты меня любишь, - прошептал Володя. - Дурачок, - улыбнулась Рабигуль. - Чем тут гордиться? Полюбить можно кого угодно. Как это - кого угодно? Володя застыл от обиды. Что значит - кого угодно? Разве он - кто угодно? Уж он-то знает себе цену. Да любая женщина в санатории... Да девчонки в нижнем буфете - там, в его клубе... И тут же ему стало стыдно за мелкое свое тщеславие. - Ты всегда говоришь все, что думаешь? - не удержался он от вопроса. - Не знаю, - медленно ответила Рабигуль. - Кажется, да. А ты? - На одной правде не проживешь. - Володя старался сдержать растущее раздражение. - Приходится иногда промолчать, схитрить. , - Но это так трудно, - зевнула Рабигуль. Она уже засыпала. - Что трудно? - не понял Володя. - Хитрить, молчать... Огромные черные глаза закрылись. Рабигуль обняла Володю легко и нежно, примостилась поуютнее на его груди, чмокнула куда-то в ухо и заснула, вздохнув, как ребенок. И вот он сидит над листом бумаги, но мысли его разбегаются, голова снова тяжелая - как там, в музее, - и он все обижается, обижается, сердится на Рабигуль, и ничего на этой самой бумаге у него отчаянно не получается. Володя горестно усмехнулся: счастье творчества, муки творчества - все это есть на самом деле; шаловливая муза улетает-прилетает, когда ей вздумается, дух Божий витает, где хочет... В десятый раз перечитал он написанное и расстроился окончательно: вся эта галиматья никуда не годится! Разорвать бы ее к чертовой матери, но не хватает духу: может, утром покажется все иначе? Да и Рабигуль разбудишь... Володя еще посидел, помаялся еще над листками, потом перевернул их вверх рубашкой, как игральные карты, чтоб не мозолили глаза неуклюжие, бездарные строфы, взял чистый лист. Так и проторчал за столом полночи, ничего из себя не выдавил, маету свою не избыв. Потом осторожно прилег рядом с Рабигуль, с непонятной враждебностью покосившись на разметавшиеся по подушке волосы, и заснул сном тревожным, но крепким. *** Солнце заливало комнату, чирикала какая-то беззаботная птаха, когда он проснулся, открыл глаза и увидел ее, Рабигуль. Она сидела за столом неприбранные волосы тяжелой волной падали на прямые плечи - и читала его стихи. Его стихи! Не законченные, не отделанные, бездарные! Бешеный гнев вспыхнул, как пламя, залил тело горячей волной. Володя вскочил с постели, и его странно качнуло в сторону. Он накинул на голое тело халат, в два шага очутился рядом, одним резким движением сгреб бумаги, вырвал листок из рук Рабигуль. - Ты что? - Она подняла на Володю изумленные, непонимающие глаза. - Как ты могла? Как ты смела? Он рвал, комкал бумагу, бросал идиотские стишата в корзину, и у него кружилась голова и болело сердце. - А что, нельзя? - совершенно растерялась Рабигуль. - Почему? Это же не дневники и не письма... - Это больше! - заорал в ответ Володя, прижимая пальцем правый глаз, в котором росла какая-то травинка, очень быстро превращаясь в толстый камыш, а затем - в дерево. Дерево качалось, плыло, мешало смотреть, видеть, вызывало жгучую ярость. - Стихи - это.., это.., интимнее, чем дневник, и лучше бы ты прочла письмо к другой женщине... Он сам не понимал, что несет. В голове гудело, звенело, пол уплывал из-под ног. - Да моя жена - и та не смеет, - прохрипел он. - И она никогда, понимаешь ты, никогда... Как во сне, как в тумане, видел он застывшее, расплывающееся перед ним лицо Рабигуль. Кровь прихлынула к ее щекам, а потом оно стало каким-то серым, безжизненным, глаза сузились и почти закрылись. Она запрокинула голову так, что он видел только упрямый ее подбородок и шею, на которой билась, пульсировала тонкая жилка. - Не знаю, - не мог остановиться он, - как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии, а у нас, в Москве, чужих бумаг не читают... Так невыносимо стыдно было за стихи, так было страшно, что их прочла Рабигуль, что он готов был ее придушить. Он затопал ватными, словно чужими ногами, ненавидя эту женщину почти так же страстно, как любил все эти дни, только пока не понимая, за что. И вдруг время остановилось. В последний раз пискнула и умолкла беззаботная птаха - может, ее напугал дикий Володин крик? - выскользнуло из комнаты, спряталось за тучи ласковое весеннее солнце - стало пасмурно, хмуро, темно, - чья-то рука выключила радио, бормотавшее по соседству. И в этой неожиданной, оглушительной тишине прозвучал невозможно спокойный, ровный, на одной ноте, без модуляций, голос: - У нас, в Талды-Кургане, вообще в Азии, из-за таких пустяков не орут во всяком случае, на женщину, с которой только что провели ночь. Она так и сказала - "провели ночь", - словно лишь это у них и случилось, будто не признавались они друг другу в том, что никогда прежде... Ее слова, хлестали наотмашь. - Я говорю, разумеется, о людях интеллигентных... Рабигуль что-то добавила по-уйгурски - негромко, высокомерно, - и вот ее уже нет в комнате, а Володя стоит, остолбенев, посредине, пригвожденный невообразимым презрением, прозвучавшим в этих ее, непонятных ему, словах. Гнев его улетучился, силы внезапно покинули, и он плюхнулся на постель и зарычал от боли, обхватив руками подушку, хранившую еще едва уловимый запах волос Рабигуль. Тело болело от напряжения, обильный пот сочился из пор - а он-то потешался над толстяком Майером! - кровь стучала в висках, и глазные яблоки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Володя застонал и закрыл глаза. Так плохо ему не было никогда в жизни! Железные невидимые обручи сжимали голову, в которой нарастал тонкий, звенящий гул. Вот он перешел в визг, в звон - на самой высокой, невыносимой ноте. И вдруг что-то там, в голове, лопнуло - дзинь! - и стало немного легче. Володя открыл измученные глаза. Стена напротив, мягко качнувшись, колеблясь и колыхаясь, двинулась ему навстречу. От Изумления, испуга и еще чего-то, понять которое он не мог, Володя открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, но тут все пропало, и он рухнул во тьму. 3 Знакомая пичуга во все горло распевала ликующую утреннюю песнь, изо всех своих маленьких сил славя выкатившееся из-за горизонта солнце. Где-то он ее уже слышал... Но когда, где? Давно это было... Володя с трудом разлепил набрякшие веки. Где же он? Ах да, в санатории. И он поссорился с Рабигуль. Огромные, обиженные глаза, черные волосы, брошенные на плечи... Что же он ей сказал? Почему она ушла от него, его покинула?.. Голова как чугунная, и ноги - вроде как не его. Но он все помнит. Или почти все. Он сказал что-то обидное, и она ушла. Надо скорее ее догнать! - Очнулись? Ну вот и славно! Перепугали вы нас, Владимир Иванович. Над ним наклонилась женщина в белом халате. Он, конечно, видел это лицо. - Не узнаете? - добродушно улыбнулась женщина, и веселые морщинки собрались в уголках ее светлых глаз. - Я - Маша, уборщица. Теперь вот приставлена к вам. - Последняя фраза была произнесена с нескрываемой гордостью. - Хотели отправить вас в Кисловодск, в особую, для начальства, больницу, да Серафима Федоровна не дала: "Сами вытащим". А супруге вашей на всякий случай телеграмму все-таки дали. - Так ведь она.., в Дубултах... Язык ворочался с превеликим трудом. Он словно распух, стал вдвое толще. - Это потому, что вы все работали, - уважительно заметила Маша. - Как ни приду - весь стол в листках. Я уж не трогала. Да еще ванны, массажи... Все просят всего побольше, а потом: "Ох, голова! Ох, сердце..." Володя засмеялся - хрипло и безобразно. - Тише, тише, - переполошилась Маша. - Вам нельзя волноваться. Сейчас сбегаю за Серафимой Федоровной. Она исчезла, а Володя снова закрыл глаза - от слабости и усталости... Скрипнула дверь, кто-то взял его за руку. А-а-а, Серафима Федоровна... Седая, строгая и очень несчастная. Кажется, сын... Нет, внук... Рабигуль рассказывала... Где же она? Где Рабигуль? Он сел рывком. - Тихо, - прикрикнула на него Серафима Федоровна. Ax да, она же считает пульс. Пришлось лечь. Как пахнет от нее табаком! Невыносимо... Рот наполнился вязкой слюной. Нет, только не это! С детства панически, до судорог, боится рвоты. - Что со мной, доктор? - спрашивает Володя. Собственное косноязычие пугает его. - Ничего особенного, - бодро отвечает врач, оставляя наконец его руку в покое. - Маленький криз. Мозговой сосудистый криз. Мы тут посовещались, хотели в больницу... она задумчиво смотрит в окно, словно все еще решая проблему, - но решили пока не трогать. Дали телеграмму вашей жене. Как будет можно, отвезет вас домой. - А она у них в этом, как его... - встревает Маша. - В Дубултах, - с трудом, по слогам выговаривает нерусское слово Володя. - Ах так, - равнодушно роняет врач. - Ну придумаем что-нибудь. Посмотрим, что скажет невропатолог. Время терпит, - непонятно добавляет она. Время терпит... Так где ж Рабигуль? Ушла. Бросила его в беде и ушла. Конечно, зачем он ей такой нужен? Последовательность событий переместилась в его сознании. Слезы наполняют глаза, бегут по щекам ручьями. - Ну-ну, - похлопывает его по руке Серафима Федоровна. - Все не так плохо. Инсульта же нет! Через недельку встанете. А в Москве вас долечат, обследуют. У вас там такая аппаратура, - мечтательно добавляет она. *** "Не знаю, как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии..." Задыхаясь от гнева, обиды и унижения, Рабигуль стоит, прислонясь плечом к тонкому деревцу, протянувшему к небу ветки с робкими клейкими листьями, и страдает. Она-то всегда считала, что национальные предрассудки - это для плебса, что люди отличаются друг от друга уровнем знаний, тонкостью восприятия мира, а не национальностью или цветом кожи, и вдруг... Ее друзья по училищу никогда бы так не сказали! А там, в Казахстане, кого только не было в их шумной веселой школе! Конечно, все знали, что учитель математики Оскар Осипович немец, а литераторша, например, татарка, но только потому, что они сами без конца вспоминали родные места, откуда их выслали. Конечно, все знали, что вот эти - корейцы, с их знаменитой лапшой-куксу, что соседи у них - чеченцы, в одночасье высланные с Кавказа, а рядом живут ингуши, дальше - казахи скоро они будут гонять на своих мохноногих лошадках мяч, и все на них будут глазеть в восторге и вопить кто во что горазд, подбадривая лихих скакунов... В домах говорили на языках самых разных, старуха Чон целыми днями курила кальян, молоденький мусульманин расстилал по утрам коврик и молился в своем крохотном дворике, простирая руки к солнцу, а получалось - прямо к памятнику грозному вождю, собравшему их всех тут воедино. - Вы к нам по несчастью? - спросила как-то раз пожилая казашка у матери Рабигуль. - Ничего, у нас народ мирный. Народ вокруг и в самом деле был мирный - общее горе, что ли, сближало? Только в Москве впервые услышала Рабигуль смешной еврейский анекдот - из уст Еськи, еврея, узнала, что среди музыкантов, артистов, писателей много евреев, что они талантливы, и чернь как раз за это их и не любит. Так ведь на то же она и чернь! Но Володя... Рабигуль поежилась, подняла воротник плаща: холодно. Если б можно было нырнуть, как дома, в постель, зажечь бра и читать, читать... Там, в Алжире, она накупила множество книг, но не прочла и половины: трудно читать по-французски, да и нет времени. Рабигуль улыбнулась, вспоминая, как провозила книги через таможню, но улыбка лишь мелькнула, словно луч света, на ее лице, и снова туча закрыла небо. "Зачем ты так? - мысленно упрекнула она Володю. - Ты все испортил". И тут же испугалась: неужели это конец? "Да, конец, - сказала себе и гордо вскинула голову. - Раз я для него человек второго сорта..." Знала бы Рабигуль, что это как раз азиатская кровь в ней заговорила, гордость восточной женщины, вот бы она удивилась. Но ей это, конечно, и в голову не пришло. Холод пронизывал ее насквозь, а она все стояла под огромными южными звездами, и тоска входила в ее сердце все глубже, больнее. Казалось, она не вынесет этой тоски и любви, горечи и печали, стыда, разочарования, страстного желания снова быть рядом, чувствовать его плечо, гладить родное лицо, шептать, что любит, шептать на своем родном языке - по-уйгурски это звучит так нежно! - слышать в ответ: "Как, как ты сказала?" - Володя, - простонала Рабигуль. - Володечка... Почему он ее не догнал, не остановил, не попытался что-то исправить? Лежал багровый и злой и молча смотрел, как она уходит. Какие беспощадные, свирепые слова бросила она в него, уходя! Хорошо, что он не знает ее языка. Азия... Поутихший было гнев вспыхнул снова. Азия... Она заставит его вымолить у нее прощение, и пусть он ей объяснит... Завтра, в столовой, она молча пройдет мимо, будто они незнакомы. Она нарочно придет позже всех, когда столовая опустеет, а он пусть сидит и ждет, ждет, ждет... Если б можно было сейчас прикоснуться к виолончели, излить в звуках свою печаль, свой гнев, горечь! Нет, без инструмента она больше никуда не поедет! И тут смех напал на несчастную вдрызг Рабигуль: хороша бы она была с нею здесь, в санатории! Да Рита с Людой ее бы сожрали. Этот, как его, слесарь, что ли, ну тот, с кем знакомил ее Володя, наверняка бы решил, что она чокнутая. И только господин Майер - в этом Рабигуль была почему-то уверена - понял бы ее и был бы за нее рад. "Иди в палату, - велела себе Рабигуль. - Чем скорее ты сумеешь уснуть, тем быстрее наступит завтра". Она открыла кодовый хитрый замок, ступила в тепло узкого, освещенного одной лампочкой коридора, тенью скользнула к себе. Завтра они встретятся и помирятся; он скажет ей все, что положено говорить в таких случаях, он ей все объяснит, и она поймет его и простит, потому что без него нет ей жизни. Рабигуль поняла это с такой пронзительной ясностью, что у нее захватило дух. "Господи, за что ты послал мне такое счастье?" - очень по-русски спросила она того неведомого, грозного и могучего, в которого мы то верим, а то не верим, о котором то помним, то забываем - особенно когда все у нас хорошо, но когда нам трудно, когда тяжело, на него только и уповаем. *** Уснула Рабигуль, как ни странно, мгновенно. Ей снилась музыка - не та, которую она играла, а новая, незнакомая, написанная во сне. Но когда Рабигуль проснулась, музыки в душе уже не было: она исчезла, пропала, поверженная орущим во всю глотку радио. "Не уходи, не уходи, не уходи..." как заведенный повторял какой-то полоумный юнец. Рита всегда включала радио на полную мощность - терпеть не могла тишины! - и теперь под вопль "не уходи", тяжело отдуваясь, пыталась делать зарядку. - Вставай, подруга! - крикнула она Рабигуль: у нее было хорошее настроение. - Опять прогуляла всю ночь? - Я вас не разбудила? - виновато спросила Рабигуль. - Ниче, - великодушно простила ее Рита. - Мы бессонницами не страдаем. Они с Людой расхохотались: по их понятиям, это была такая глупость, ну такая глупость! Что-то почти неприличное... Они и тогда смеялись до слез, в первый день знакомства, когда Рабигуль призналась, что у нее проблемы со сном. - Ну ты даешь! - потешались они, а эта дурочка смотрела на них широко раскрытыми глазами, в которых тоже вдруг заблестели слезы. Сейчас, бросив на Рабигуль нечаянный взгляд, Рита почувствовала некоторую неловкость: уж очень печальной была Рабигуль. - Воду пойдешь пить? - протянула она руку дружбы, но неблагодарная Рабигуль отказалась. - Идите, я - позже, - сказала она, решив не ходить сегодня к источнику вовсе. Веселья Люды, неожиданного смущения Риты она не заметила, думая только о нем, о Володе. - Как знаешь, - обиженно поджала губы Рита и взяла с тумбочки свою огромную, в золоте и цветах, кружку. - Люд, пошли? - Иду-иду... Они ушли. Вздохнув с облегчением, Рабигуль выключила радио, прервав бесконечную мольбу кого-то к кому-то: "Не уходи!" "Интересно, сколько можно. талдычить одно и то же?" - поморщилась Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Веками, тысячелетиями просят люди друг друга, повторяя эти слова, как заклятие, как молитву. Иногда помогает... Так что нечего вызверяться, как сказала бы Маша. Рабигуль вдруг заторопилась, заметалась по комнате. Схватила косынку, кружку: может, пойти? "Нет, не пойду!" Бросила в раздражении косынку, швырнула на тумбочку кружку - та обиженно грохнулась набок. Время тянулось мучительно медленно. На смену раздражению пришла странная нерешительность, смутное ощущение какой-то беды... Машинально, не думая, Рабигуль застегнула на боку пеструю юбку, надела белую кофточку, рассеянно поглядела на себя в зеркало. Он ее в этом сто раз уже видел. Она подумала и вынула из шкафа новый светло-сиреневый костюмчик и сиреневые, на высоком каблуке туфли. Переоделась. Сунула ноги в туфли. Что значит - платье, а особенно туфли для женщины! Сиреневое так идет к черным ее волосам... Настроение немного улучшилось. "Теперь нужно подкраситься", - сказала себе Рабигуль. В самом деле, почему она решила, что нравится Володе всегда и в любом виде? Женщина никогда не должна так думать. Вот же тушь, карандаш... Почему она их забросила? Ах да, из-за ванн, из-за разлетающегося во все стороны душа. Какие глупости! Другие женщины, куда бы ни шли, непременно подкрасятся, а она... Рабигуль взяла карандаш и принялась за дело. Слегка подвела брови, глаза, подмазала ресницы, коснулась пушистой кисточкой щек. Ну вот, теперь можно идти. Ах нет, еще рано: завтрак только еще начался. Рабигуль снова заходила по комнате. Чьи это шаги - там, в коридоре? Затаив дыхание, замерев на месте, прислушалась. Кто-то потоптался у двери или ей показалось? - прошел дальше, вернулся. Сейчас, вот сейчас он стукнет в дверь и войдет... Резкий голос фрау Майер развеял иллюзии, призвав зарвавшегося супруга к порядку. Тот заоправдывался, заобъяснялся, Рабигуль уловила слово "компания" и улыбнулась сочувственно. Ах, какой он смешной, этот господин Майер! Хотел позвать Рабигуль к источнику - пусть составит всем им компанию, - но для фрау Майер юная Рабигуль - опасность, хотя ясно же, что ничего здесь не может быть! Но все равно: не позволит она, чтобы ее собственный муж любовался тоненькой, как лоза, смуглянкой - черноволосой и черноглазой, - не потерпит невыгодного для нее сравнения. Рабигуль в сотый раз взглянула на часики. Все, пора. Нет-нет, еще духи! Прекрасное изобретение - спрей. Душистое облако окутало Рабигуль. Она взяла сумочку, еще раз придирчиво оглядела себя с головы до ног - "свет мой, зеркальце, скажи...". Зеркало подтвердило, что она хороша, придало такую необходимую ей сейчас уверенность, и Рабигуль, стараясь не торопиться, направилась в столовую. Ей навстречу валом валили довольные, сытые отдыхающие. Веселые, в разноцветных платьях, расстегнутых пиджаках. Ни на кого не глядя, но замечая всех, Рабигуль толкнула тяжелую дверь столовой. За дальним столиком у окна никого не было. Никого - это значит Володи. Выходит, он ее не дождался и нарядный костюмчик надет совершенно зря? Кровь стыда прихлынула к щекам Рабигуль. Она прошла к своему столу, бросила на край сумочку, села, поковыряла вилкой остывший гуляш, налила из огромного алюминиевого чайника прохладного чаю, сжевала бутерброд с сыром, встала и пошла к выходу, смутно надеясь, что, может, он ждет на их лавочке. Но там сидели и ржали местные парни, нахально разглядывая заезжую публику. При виде Рабигуль разом смолкли, во взглядах мелькнуло что-то похожее на уважение: какая женщина! Но Рабигуль не заметила произведенного ею впечатления. Она уловила главное: среди сидевших нет Володи, он не ждет ее на их лавочке, значит, не мается, как она, не жалеет, как видно, о том, что случилось. "Но ведь этого не может быть! - в отчаянии подумала Рабигуль. - Так разве бывает, когда любовь? Пойти к нему? Нет, ни за что на свете!" - Эй, подруга! Але, замечталась? - Перед ней стояла Рита. - Ты что, оглохла? Зову, зову... Тебе телеграмма. - От кого? - испугалась Рабигуль: "У мамы больное сердце!" - Телеграмма от гиппопотама, - сострила Рита и добавила, гордясь собой: - Я чужих телеграмм не читаю. Рабигуль разорвала полоску, скреплявшую сложенный вдвое листок. "Срочно возвращайся, намечается длительная командировка", - писал Алик. 4 - Да вы у нас молодец! Впрочем, с кризами так иногда бывает. Если вовремя ухватить. Молодой, очень в себе уверенный невропатолог освободил Володину руку, упаковал тонометр в коричневую коробочку, щелкнул замком. - Что ж, коллега, - повернулся он к Серафиме Федоровне, молча стоявшей рядом, - укольчики пока оставим, а в остальном... Поздравляю! - В столовую ходить можно? - нетерпеливо спросил Володя. Это было для него сейчас самым главным. - Можно, - бодро ответил невропатолог. - И пройтись по аллеям... Только медленно, не спеша: вдох - выдох, вдох - выдох, и вниз не спускаться - это уж само собой. И никаких ванн, натурально. - Обошлось, - перевела дух Серафима Федоровна, и ее суровое лицо неожиданно осветилось мягкой, застенчивой, девичьей улыбкой. - Выходит, хорошо, что супруга ваша оказалась не в Москве, а в Дубултах. Еще бы! Только Сони ему здесь не хватало! - Так я пойду на обед? - еще не веря своему счастью, переспросил Володя. - Да, да, конечно! - подтвердила Серафима Федоровна. - Сейчас позвоню на кухню. Только осторожнее, хорошо? В таких случаях не исключены рецидивы. Никакого спиртного, никаких... - она неопределенно пошевелила пальцами, стараясь Подыскать подходящее слово, - никаких выкрутасов... Что она хотела этим сказать? Все эти смутные, тяжелые дни Володя старался не думать о Рабигуль, не вспоминать о ней и не волноваться, чтобы скорее поправиться, но ничего из благого его намерения не получалось: она в нем просто жила. Он просыпался, и первая мысль была: "Рабигуль!" Ныряя в блаженное забытье после уколов, он видел гладкие черные волосы - то забранные в пучок под экзотический испанский гребень, то упавшие тяжелой волной на плечи, - видел обиженные родные глаза, чувствовал на себе ее легкое, юное тело, слышал горячий шепот, страстные слова на чужом языке слетали с любимых губ. - Что, что ты сказала? - Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина... Милая, милая... Он обидел ее. Стыдно и страшно вспомнить, как он ворчал там, в музее, а потом орал на нее после ночи любви. "Я тебе все объясню, родная моя... Мне уже было плохо: поднималось давление, что-то мешалось у меня в голове..." Володя закрыл глаза, собираясь с силами: они понадобятся ему сегодня, еще как понадобятся! "Как же зависим мы от нашего тела, как оно нас подводит..." Он спустил ослабевшие за время болезни ноги на коврик, опираясь на обе руки, встал, шагнул вперед. Ничего, неплохо. Осмелев, прошелся по комнате, вышел на балкон, сел в шезлонг, с наслаждением подставил лицо солнцу. За долгую неделю его болезни пышными стали деревья, жарким - солнце, а небо таким невозможно синим, что Володя зажмурился. "Почему ты ни разу не пришла ко мне? - продолжал он свой бесконечный разговор с Рабигуль. Неужели ты ничего не знаешь? Ведь меня нет в столовой, у родника, нет нигде. А если знаешь, то как можешь такой быть жестокой?" Но он тут же оправдал Рабигуль: она ведь такая гордая, и он обидел ее, что-то такое сказал... невозможное. Но что - не помнит. Володя вздохнул: надо еще прочитать Сонины письма - лежат на тумбочке. Раздражение вспыхнуло внезапно и ярко: "Договорились же не писать, так нет, неймется!" Он встал, опираясь на подлокотники, вернулся в комнату. На смену раздражению пришло беспокойство: а вдруг что-то случилось с Наташей? Взял с тумбочки письма, вернулся на балкон, сел в кресло: из шезлонга тяжело подниматься. Ничего, конечно, ни с кем не случилось, но новости были, "Дубулты умирают, - писала Соня. - Почти нет отдыхающих, особенно "дикарей". Латыши косятся на приезжих, как на врагов; в магазинах, кафе, на пляжах нас "в упор не видят". Местные русские в ужасе: отовсюду их вытесняют, выдавливают. Дочь нашей официантки поступала в училище - всего лишь в училище дошкольного воспитания! Здесь выросла, знает латышский язык, как русский, и стаж был - работает два года няней, - так все равно не приняли, хоть и сдала экзамен по языку. Настя прямо почернела от горя, а дочка озлобилась, тут же ушла из садика - заведующая чуть ли не на коленях перед ней стояла, умоляла поработать, пока найдут замену. Но у девочки шок, обида смертельная, лежит на диване лицом к стене и молчит. Да, выдавливают..." Странное слово дважды употребила Соня в письме, откуда оно взялось? Володя отметил это рассеянно и равнодушно. Какая разница? Взялось и взялось. Значит, так говорят в Доме творчества, а может, пишут в газетах. "У нас тут холодно, - заканчивала письмо Соня. - И скучно. Целую". Жаль, что холодно. Плохо, что скучно. С огромным облегчением закончил Володя чтение писем: пока ничего страшного, хотя случай с Настиной дочкой - опасный симптом. Ощутимая тревога висела в воздухе и здесь, в Пятигорске, а уж в Прибалтике... Казалось, вот-вот грянет буря, и все взорвется, полетит к чертовой матери, рухнет построенное двумя поколениями, пронесенное через две войны, обагренное кровью, оплаченное сотнями жизней отечество. Но все старались жгучей этой тревоге не поддаваться - есть правительство, власть предержащие, им виднее. Так и Володя. Прочитал про Дубулты, подивился странностям тамошней жизни и снова, закрыв глаза, подставил лицо солнцу. Посидел немного, потом пошел в ванную, брился долго и тщательно - здорово зарос за неделю, как же таким небритым прикоснется он к губам Рабигуль? Так же долго, придирчиво выбирал рубаху. Надел синюю, к глазам, усмехнулся собственному волнению и отправился к Рабигуль - мириться. *** Он нигде ее не нашел: ни в столовой, ни на лавочке, ни в аллеях. Нет, он не позволит, чтобы нелепая случайность... Да и сил не видеть ее больше не было. Володя решительно направился к первому корпусу, где жила Рабигуль. - Здрасьте, - еще издали приветствовали его блондинка с перманентом барашком, толстушка, и блондинка без перманента, потоньше, но зато с очень злыми, злорадными даже глазами. Они сидели бок о бок у цветника и лузгали семечки, культурно собирая шелуху в подставленные ковшиками ладошки. Острое любопытство горело в глазах. - А она уехала, - не дожидаясь вопроса, с удовольствием сообщила толстушка и в волнении сплюнула шелуху наземь. - К мужу, - добавила та, что без перманента. - Он вызвал ее телеграммой. - Уезжают, кажись, за границу. Они говорили поочередно, по фразе, как два эксцентрика, с одинаковыми интонациями - злорадного удовлетворения, а Володя стоял перед ними оглушенный, ошеломленный, не понимая, кто эти женщины, откуда знают его, какое отношение имеют они к Рабигуль и что ему теперь делать. - Спасибо, - сказал он тусклым, безжизненным голосом и пошел к себе, стараясь идти твердо и быстро, но шел медленно, неуверенно, потому что снова прилила кровь к голове и замельтешили мушки перед глазами. Что-то нужно было немедленно делать, но что, он не знал. Силился вспомнить и никак не мог. Все вдруг потеряло значение: солнце, горы, синевшие вдали, и то, что он встал на ноги, а впереди - еще неделя. "Целая неделя!" - с ужасом подумал Володя. Что ему теперь здесь делать? Надо ехать, спешить, лететь к Рабигуль! Она уезжает? Не может быть... Нет, этого просто не может быть! Злые бабы - ну те, что с таким смаком лузгали семечки, врут, издеваются, мучают его нарочно! Володя ввалился к себе таким усталым, опустошенным, словно перетаскал на собственном горбу мешки с мукой, как те грузчики, за которыми он наблюдал когда-то студентом: думал, что как раз так изучают жизнь, дурачок. Он рухнул ничком на кровать - красный туман поплыл перед глазами - и стал думать, что делать. Ведь он даже фамилии ее не знает, а уж адреса и подавно. Придется что-то придумать, наврать Серафиме и адрес выпросить. А как он поедет? Сил нет никаких! Ничего, как-нибудь доберется, лишь бы достать билет. Господи, почему приходится все доставать? Везде, во всем мире, были бы деньги, а у нас... Сколько об этом они говорили - там, в нижнем буфете, - а что толку? - Можно? Не дожидаясь ответа, кто-то толкнул дверь. Николай... Вкатился, как шарик, без церемоний сел на кровать - под крепким телом жалобно пискнули и замолчали, смирившись, пружины. - Ну, ты даешь, - с ходу заговорил Николай. - Мы тут с Клавдией отъехали в Кисловодск на недельку - сняли комнату, все чин-чином, - а ты без нас, выходит, что ж, занемог? Что случилось-то? - Скучно рассказывать. Все в порядке уже. - Кой черт, в порядке! Морда сикось-накось. Володя поморщился."" - Не кричи, ради Бога. - А я что, кричу? - искренне удивился Николай. - Вовсе я не кричу, разговариваю... А краля твоя где? - Уехала. - Вот те раз! - Слушай, - неожиданная идея осенила Володю, и он заговорил лихорадочно, быстро, - не можешь ты попросить Клаву... Торопясь, спотыкаясь о фразы, багровея, покрываясь потом, изложил Володя свою нехитрую просьбу: узнать фамилию Рабигуль и ее адрес. Лучше, если это сделает женщина. - А то! - согласился с ним Николай. - Наврет С три короба - не подкопаешься! Ей как раз сегодня к врачу, мы потому и приехали. - Он хитро подмигнул Володе. - Отметимся и - вперед, в Ставрополь. - В Ставрополь? - не поверил своему счастью Володя. - А что? - удивился Николай. - Гулять, так гулять! У шахтеров деньжата водятся. Правительство нас уважает! Знал бы он, что ждет их всех впереди... " - Мне бы билет на Москву, - стыдясь себя, жалко попросил Володя. - Я понимаю, вам не до этого, но может... - О чем разговор? - бурно обрадовался Николай. - Ты ж подарил мне книжку, да еще надписал, а я что ж, не куплю для тебя какой-то паршивый билет? Володе было ужасно стыдно - просьба не из приятных, - но выхода не было: жгучее нетерпение съедало его. Нетерпение, страх: вдруг в самом деле уедет в какой-нибудь там Алжир? А ему без Рабигуль нет жизни - он это понял ясно. - Давай деньгу, паспорт, - энергично распоряжался меж тем Николай, сунул то и другое в карман широких, как у матроса, брюк, стиснул Володину руку. - Пока! Будет тебе билет, не сумлевайся. - И адрес, адрес! - торопливо напомнил Володя. - И адрес вырвет, будь спок, - басом расхохотался Николай: гениальная идея пришла ему в голову. - Наврем, что обещала прислать журнал, для вязанья. У нас в Донецке все бабы на нем помешаны. Какой журнал? Какое вязанье? Спрашивать Володя не стал. Через два дня, перетерпев изумление Серафимы, терпеливо выслушав предупреждения главврача, махнув рукой на мрачные прогнозы невропатолога, Володя сел в пригнанное Николаем такси и покинул санаторий "Ласточка". - Спасибо тебе, - сказал он на прощание Николаю. - И вам - тоже. Огромное, до небес спасибо! Клава зарделась. - И вам... За книжечку... Девчонки в буфете лопнут от зависти. - Да что там, - смутился Володя. - А то б ни за что не поверили, что я с поэтом, вот так вот запросто, как с простым человеком... Клава запуталась в словах, спряталась за широкую спину возлюбленного. Володя растрогался, обошел Николая и поцеловал ей руку, чем потряс Клаву до глубины души: такое случилось в ее жизни впервые. Она чуть не расплакалась от смущения. Николай ободряюще обнял ее за плечи. - Ну, будь! - сжал он огромной ручищей Володину руку. - Привет Москве! И они - Николай и Клава - не спеша, с удовольствием направились к источнику вкушать чуть пахнущую сероводородом тепловатую, но зато полезную воду. Приближалось торжественное время ужина. 5 - Что-то случилось? - спросил Алик, отодвигаясь. Впервые ничего у них не произошло: невообразимо холодной, мертвой была Рабигуль. - Что-то случилось, - печально и утвердительно, уже без вопроса, повторил он. - Ты и прежде меня не баловала - то у тебя болит голова, то ты устала после концерта, то, видишь ли, у тебя депрессия... Последнее слово сказал раздраженно, почти презрительно: здоровый физически и душевно, Алик, несмотря на пространные Машины разъяснения, так и не смог до конца поверить, что это и в самом деле болезнь, а не дамский каприз. Он уже забыл, как страдал когда-то, когда прогнала его от себя Рабигуль, как ничего на свете ему не хотелось, ничто не было в радость. Конечно, это была еще не депрессия, но если б вспомнил он то давнее свое состояние, то мог бы, пожалуй, представить, как мучилась Рабигуль, когда лежала целыми днями, съежившись, на диване, пока не заставила ее Маша пойти к врачу. Но оскорбленный, униженный Алик чувствовал сейчас только себя; инстинкт самосохранения, извечный инстинкт собственника и самца, переполнял его душу и тело. Этот инстинкт твердил: "У тебя отбирают твое. Сражайся, дерись, увози ее поскорее, спрячь подальше, держи изо всех твоих сил!" Чужая, непроницаемая, запертая на сто замков женщина лежала в его постели. Она была холодна, как лед, прекрасна, как Нефертити, и молчалива, как страна ее предков - Восток. И хотя она давно жила в Москве, окончила Гнесинку, играла в оркестре, исполняя и русских, и западных композиторов, все равно в ее крови оставался и жил Восток и останется, должно быть, навеки. "Не надо, не выясняй ничего, ни о чем больше не спрашивай", предупреждал Алика все тот же древний инстинкт, который внезапно и остро пробуждается в нас, когда загорается на пути красный свет и нужно остановиться и думать, и принимать решение. - Надо подавать документы, - после паузы сказал он. - Надо сфотографироваться на зарубежный паспорт. - Мне не дадут справки о здоровье, - тихо промолвила Рабигуль, противясь неизбежному. - Дадут, - жестко возразил Алик. - Ты же была у частника, в поликлинике карта чистая. - Не очень. Там - сердце... - Когда им надо, - подчеркнув интонацией слово "им", возразил Алик, так никакое сердце ничему не помеха. Вот если бы ты надумала прогуляться туристом, тогда бы каждое лыко ложилось в строку, Они разговаривали размеренно и спокойно, негромко роняя слова, но это было сражение - еще не война, но уже сражение: гремели первые одиночные выстрелы, строились в шеренги весомые, с обеих сторон, аргументы. - Ты бы сказал, что больна жена. - А ты не больна, и потом - им это до фени. У нас выездная организация, ты прекрасно знаешь. - А как же оркестр? И моя музыка? Я в Пятигорске кое-что записала. - Никуда твоя музыка от тебя не денется! - повысил голос Алик. - Сиди и пиши свои дурацкие ноты, если уж тебе так неймется. - Он покосился на жену и добавил не без злорадства: - Кто ж виноват, что ты родилась женщиной? Муж - ведущий, а жена ведомая. Обида обожгла Рабигуль, как крапива. Счастливая Маша: у нее только музыка и любовь, и никакая она не ведомая, и нет у нее ведущего. - Спокойной ночи, - сказала Рабигуль и повернулась к мужу спиной. - Спокойной ночи, - пробормотал в ответ Алик и, не удержавшись, робко поцеловал обнаженное плечо жены. Неудовлетворенное, остановленное на полпути желание вспыхнуло с новой силой. Может быть, сейчас... Но Рабигуль тут же натянула на плечо одеяло, и этот жест сказал Алику больше, чем много слов: она не любит, не любит его, она его никогда не любила! Вот если б у них был ребенок... Но и этого не дала природа. Как же он безнадежно несчастлив! Хотя на работе его уважают и ценят, а работа, что ни говори, главное для мужчины. Так уговаривал, утешал себя Алик, с тоской понимая, что главное для него - Рабигуль. И всегда была главным. Он и работал для нее, и чего-то для нее добивался, и друзей ее принял, а своих у него и не было: все вобрала в себя Рабигуль, никого, кроме нее, не было нужно. Полночи пролежал Алик без сна, страдая, любя, проклиная нескладную свою судьбу. Мучительная работа души совершалась в нем, жизнь впервые предстала перед ним в огромной своей необъятности, глубине и непредсказуемости. Он не догадывался, что именно сейчас, в его тридцать шесть лет, к нему приходила настоящая зрелость. Он не знал, что эти его думы и есть прощание с молодостью, с ее легкомыслием, заблуждениями, веселой уверенностью в собственных силах. В эту ночь страдание и сомнения, любовь, подозрения, ревность сделали его по-настоящему взрослым. А Рабигуль спала. И ей снился Володя. Он просил ее не уезжать, синие глаза горели любовью, он ласкал ее так, что Рабигуль заметалась во сне от желания, которого не мог, не умел удовлетворить Алик. Она проснулась на рассвете, когда измученный тяжелыми мыслями Алик спал крепким сном. Осторожно повернув голову, Рабигуль рассматривала его, как чужого, постороннего человека, с которым почему-то живет вот уже десять лет, с которым спит зачем-то в одной постели, навещает Любовь Петровну - та смотрит на невестку недоверчиво, проницательно и печально, - из-за которого опять, во второй раз, должна бросить оркестр - надо скорее показать свои композиции, - и что с ней будет в Алжире, и какой она оттуда вернется?.. Мысли летели в голове, обгоняя друг друга, сталкиваясь, переплетаясь и разлетаясь в разные стороны. Что-то надо срочно придумать, какой-то должен быть выход! Не может уехать она от Володи, ну просто не может. Неужели он не найдет ее здесь, в Москве? Должен найти, если полюбил так же, как она, с такой же силой. Да, он не знает ни адреса, ни фамилии. Но ведь знает, в каком она играет оркестре, разве этого недостаточно? Надо только набраться терпения, подождать. А в Алжир она не поедет. И поможет ей в этом тот самый врач, который вылечил ее от депрессии. *** Величавый старик с блестящими молодыми глазами встретил Рабигуль с профессиональной приветливостью. - Как съездили? Как настроение, сон?" - Хорошо. Все хорошо, спасибо. - Записку Васеньке передали? Как он там? Все такой же дамский угодник? В корпус для иностранцев устроил? Доктор сыпал вопросами, а сам незаметно, внимательно вглядывался в Рабигуль. Вроде бы ничего. Но что-то явно тревожит. - Посвежели, похорошели. Воду пили? А кислородный коктейль? Как желудок? Рабигуль добросовестно отвечала. И про сон, и про воду, и про дюбаж. А потом рассказала главное: муж уезжает в Алжир, велит ехать с ним. Она так и сказала "велит", и Абрам Исаакович сразу понял, что означает такой глагол. - Ни в какой Алжир вам нельзя, - решительно заявил он. - Я уже не говорю про климат: там все другое - солнце, вода, небо. Но главное - вам не следует менять образ жизни, например, переходить на другую работу. - Я и не собираюсь, - испугалась Рабигуль, и этот ее испуг тут же отметил доктор. - Что еще, кроме лечения, делали вы в Пятигорске? - неожиданно спросил он. Рабигуль покраснела, смутилась. - Писала музыку. Там, знаете, такая весна: все цветет, поет Эолова арфа... - Надеюсь, не перетруждались? - Нет, что вы. - А сон? - Со сном хорошо. - Вот и прекрасно! Абрам Исаакович нацепил на нос очки, что-то записал в карте, стал заполнять рецепт. - Вот микстура, легонькая, - говорил он, не отрываясь от дела. - Так, на всякий случай. Он протянул рецепт своей изысканной пациентке и увидел в ее взгляде такую откровенную просьбу, даже мольбу, что слегка растерялся: что делает он не так? Абрам Исаакович вопросительно и сочувственно посмотрел Рабигуль в глаза. - Там муж в коридоре, - краснея и запинаясь, пробормотала Рабигуль. Не могли бы вы сказать ему, что нельзя мне в Алжир... "Вот оно что, - присвистнул от удивления доктор. - Так вот зачем она пришла, бедная девочка... Но ей ведь и вправду нельзя", - успокоил он свою совесть. - Разумеется. - Абрам Исаакович с достоинством наклонил седую голову. Он встал, застегнул белоснежный короткий халат, шагнул мимо Рабигуль к двери, распахнул ее и увидел уже знакомого невзрачного человека с маленькими, бесцветными, а сейчас еще и злыми глазами. - Прошу! - широким жестом пригласил доктор Алика в кабинет. - А вас, повернулся он к Рабигуль, - попрошу посидеть в приемной. И пока происходила эта своеобразная рокировка, Абрам Исаакович готовился к бою, потому что увидел сразу, что бой предстоит нешуточный. "До чего ж беспощадны люди друг к другу, - сокрушенно подумал он. - Даже когда любят. Особенно мы, мужчины". Но мужская солидарность не сподвигнула доктора на предательство: все свое мастерство опытного специалиста, весь багаж знаний бросил он на защиту этой юной женщины, которой и в самом деле не стоило рисковать - хрупкое душевное равновесие, не так давно восстановленное, требовало пощады. Алик угрюмо молчал. Ни словом не возразил доктору, ни словом не выразил своего с ним согласия. Упрямо глядел в пол и молчал. "Бедная девочка, - снова подумал доктор о Рабигуль. - Каково ей с таким молчуном? И без Алжира впадешь, пожалуй, в депрессию. Надо заставить его все-таки высказаться". - А не поехать в Алжир вы не можете? - задал доктор прямой вопрос. Не ответить было уже невозможно. - Никто моего согласия, собственно говоря, не спрашивает, - буркнул Алик, взглянул наконец на Абрама Исааковича, и тот увидел такую в маленьких серых глазах печаль и растерянность, что рассердился на Рабигуль. "Выходят замуж за кого ни попадя, а потом маются. И других изводят..." - Словом, решать вам, - сказал он, прекрасно зная, что это и есть самое трудное. - Я свое мнение высказал. 6 Самое тяжкое, утомительное, безнадежное - компромиссы. Ну а как же без них обойтись? Вся наша жизнь, если подумать, - согласие с тем, что не по сердцу. Всю жизнь делаем мы не то, что хочется, а то, что нужно, возмущаясь, сопротивляясь, бунтуя, отчаянно стараясь настоять на своем. Иногда, особенно в юности, получается, - когда сил и планов невпроворот, когда веришь в себя, в единственную свою любовь, в надежных, до гроба, друзей, не подозревая, что все на самом деле кончается. Есть еще звездный час - в зените, когда в смутном, подсознательном страхе ощущая жестокую стремительность жизни, стараясь удержать ее, утекающую сквозь пальцы, приостановить этот упругий, стремительный бег, человек воспаряет над самим собой, над привычным укладом, въедливым бытом, берет судьбу в свои руки, поворачивает ее, прокладывая путь к одному ему ведомой цели, преодолевает многочисленные препятствия, свершает нечто, достойное уважения даже в случае неудачи. Но не всем такое дано, далеко не всем, особенно в тоталитарном обществе, в котором жила Рабигуль, недаром же оно так и называлось - от слова "тоутл", что означает "всеобщий". Да и время для ее звездного часа, как видно, не подошло. Она поступила, как все. - Давай я приеду осенью, - сказала она. - Где-нибудь в ноябре, когда спадет жара. Она назвала распоследний осенний месяц, Алик с грустью отметил это, но тут же обрадовался, приободрился. Пусть в ноябре, пусть в самом конце ноября, он потерпит, он подождет! Лишь бы не пришлось позориться перед всем отделом, трудно объясняться с начальством, терпеть сочувственно-ироничные взгляды коллег. Кто ж не знает, что все хотят за границу, куда угодно - хоть в удушающую в своих влажных объятиях Гвинею, хоть в Уганду, где постоянно то перевороты, то путчи, то кровавые схватки племен, лишь бы убраться, хотя бы на время, от серой советской действительности, от управдомов, очередей, вечной нехватки то того, то другого, а чаще - всего. А уж в Алжир-то, облагороженный проклятыми колонизаторами, с его мягким климатом, бассейнами, виллами... Да, конечно, поездки в пустыню - не сахар, но жены-то не ездят в пустыню! - Конечно, конечно, - заторопился Алик. - Только ты сейчас оформляйся, ладно? Это "ладно" прозвучало так жалко, что Рабигуль обняла Алика виновато и благодарно - за предоставленную ей отсрочку, - но он не понял ее, то есть понял по-своему, по-мужски и потащил в постель. "Пусть, - подумала Рабигуль, - он скоро уедет" - и очень постаралась, чтобы было Алику хорошо. Да он многого и не требовал: лишь бы не было открытой враждебности, оскорбительной безучастности. Рабигуль же изумленно поняла, что ей с ним стало гораздо лучше, стало почти хорошо, может, потому, что он уезжает? Но уже в следующее мгновение она догадалась, прозрела: нет, это потому, что наконец-то, наконец она стала настоящей женщиной, и ей теперь не хватало мужчины. Рабигуль ужаснулась, сделав такое открытие. Значит, она развратна? Неужели развратна и ей все равно, кто в постели? - Милая моя, - обнял ее Алик. Она взглянула на него из-под опущенных ресниц. Ведь это ее муж, такой беззащитный, и он никогда ее не предаст. Что она делает? Почему бы не уехать с ним вместе, не пережить под мощными кондиционерами алжирское лето, не поставить в пятигорской истории точку, которая и так вроде бы сама собой поставлена. Но ведь она только о Володе и думает, в каждом прохожем жадно ищет его, а если мелькнет где-нибудь высокий блондин, сердце грохочет, как колокол, тяжелеют ноги и кружится голова. И она вспоминает, и вспоминает, и не в силах остановиться. Вспоминает их первую встречу, и как пела на вершине горы Эолова арфа, и как сидели, обнявшись, они над обрывом и вечность бесшумными волнами омывала их. Но главное - вспоминает их близость: как бережно, осторожно и властно проникал он в нее, и огонь охватывал их обоих, мгновенно и яростно, как согласно двигались их тела в такт, замирали разом, стараясь оттянуть миг высшего наслаждения, как потом лежали они, откинувшись на подушки, полные любви, благодарные друг другу за счастье, редкостное ощущение полной гармонии с миром. Рабигуль думала, что это только она так чувствует, и как же была поражена - в самое сердце, - когда однажды Володя рассказал ей о своих ощущениях, совпадавших до мелочей с ее собственными. - И я, и я, - только и сказала она, и они бросились друг к другу снова. "Поставить в этой истории точку..." Да не история это. Господи, а любовь! И как же в ней поставишь точку? Сойдешь от горя с ума, и все равно ничего не получится. - Ты чего вздыхаешь? - встревоженно спросил Алик. - О чем думаешь? Разве заметно? И разве она вздыхает? - Как ты там будешь один? - Она и вправду об этом подумала. - Хотя есть столовая при посольстве. Но ведь только обеды... - А что еще нужно? - обрадовался Алик: о нем, значит, думают! - Это ж Алжир, не Советский Союз: всего полно в супермаркетах. - Да, конечно, - рассеянно кивнула Рабигуль, ужасаясь раздвоенности своего сознания. *** - Значит, можно любить двоих, - тряхнула кудряшками Маша, когда Рабигуль рассказала ей о своих сложных чувствах. - Нет, - покачала головой Рабигуль. - Люблю я только его, Володю. А муж - что-то совсем другое. Прежде я об этом не думала, теперь понимаю: он мне родной. - Вот-вот, - заторопилась Маша. - Так что не делай глупостей. Еще неизвестно, разыщет ли тебя твой Володя. Пора бы ему объявиться, ты не находишь? Маша, при всей своей миниатюрности и жизнерадостности, удивительно могла быть жестокой. Она вообще была очень разной, как цвет ее кудрявых волос. Окончив Гнесинку, срезав косы, сделала "химию" и ходила теперь то в блондинках, то в шатенках, а то и в жгучих брюнетках. В этом месяце была совсем новой - пепельной, с синевой. Рабигуль взглянула на нее с укоризной, и Маша кинулась ее обнимать. - Не сердись, Гулечка, дорогая, не сердись, прошу! Но я и вправду боюсь, что ты ляпнешь сдуру что-нибудь своему Альке. А ведь ему уезжать! С каким сердцем тогда он поедет? Сейчас Маша была милосердной и понимающей. - Не ляпну, - печально пообещала Рабигуль. - Видишь, какая я лицемерка? Какая расчетливая. - Да не лицемерие это! - завопила Маша, воздев руки к потолку, который в данном конкретном случае заменял собой небо. - Не лицемерие, не расчет, а жалость, сочувствие, наконец, здравый смысл! И потом ты же сама сказала, что Алик тебе родной. - Да, - подтвердила Рабигуль, с удивлением прислушиваясь к себе. Родной, это точно. - Особенно потому, что вовремя уезжает, - не смогла не съязвить Маша и, смягчая ремарку, снова обняла Рабигуль. *** Лето царицей плыло по Москве. Яркое солнце пылало в ослепительном небе, били редкие - это тебе не Рим! - фонтаны, асфальт плавился под ногами, прохожие прятались в тень. Но Рабигуль жару любила и так, как другие, ее не чувствовала. Что там Москва в сравнении с Казахстаном? Или даже с Алжиром. Она шла по солнечной стороне - там было заметно меньше прохожих, - и в душе ее пели скрипки. Им вторила виолончель. Знакомые с детства стихотворные строки ложились на музыку легко и послушно. Подставляя лицо жаркому солнцу, игравшему с ней, когда попадались деревья, в прятки, Рабигуль мысленно записывала уже готовое сочинение. Плечо не оттягивала привычно виолончель: между репетицией и концертом было всего три часа, и Рабигуль оставила ее в училище. И еще, робея, волнуясь, она отдала дирижеру все, что написалось в Пятигорске. Это был смелый, рискованный даже поступок! Старик, которого никто не звал по имени-отчеству - ни в глаза, ни за глаза, - а только "маэстро", не любил дилетантов ни в чем, и это было известно, в числе прочих, и Рабигуль. Грузный, большой, с широким крестьянским лицом, большими руками - ласточкой порхала в них легкая дирижерская палочка, - он держал всех в строгости, на приличном от себя расстоянии. И все-таки она решилась. Подошла в перерыве, протянула тетрадь. - А? Что? - Лохматые брови поднялись в удивлении, проницательные глаза воззрились на Рабигуль, ладонь-лопата взъерошила львиную седую гриву. Сонаты? Для виолончели со скрипкой? А при чем тут тогда Эолова арфа? Он рассматривал Рабигуль так, будто увидел впервые. "Эта девочка?.. А что, может быть, может быть... Она и сама как струна - вдохновенна... Чужое исполнять ей мало, хотя виолончелистка прекрасная". Надежда вспыхнула в старике, как всегда, когда он чуял талант. - Я хочу сказать, что арфа, шум ветра и горы... - неловко принялась объяснять Рабигуль, но старик прервал ее плавным жестом обеих рук, словно оркестр только что отыграл и он ставил в партитуре точку. - Погляжу, погляжу, - смягчив бас, пообещал маэстро. - Покажу, если стоящее, своим. - Спасибо, - шевельнулись губы Рабигуль. - Пока не за что, - бросил в ответ маэстро. И вот теперь она шла радостно и свободно, с одной лишь сумочкой через плечо, и вспоминала, и вспоминала их разговор. Вся дальнейшая ее судьба лежала отныне в этих тяжелых ладонях, потому что музыка писалась в ней беспрестанно, страницы нотных тетрадей исписывались ночами (и Алик уже не гневался), но оценить написанное она не могла. Показала кое-что Маше, та пришла в бурный восторг, так ведь она ж подруга! И потом Маша быстро приходила в восторг, так же быстро, впрочем, разочаровываясь. Нет, пусть скажет свое слово маэстро - строгий, даже суровый, как и положено быть тому, на чью палочку смотрят десятки внимательных глаз, и взмах ее - музыка. *** - Здравствуй. Рабигуль вздрогнула и остановилась. Она ушла в себя так глубоко - в ней были только солнце, стихи и музыка, - что преградивший ей путь человек возник словно бы ниоткуда. Высокий, сутуловатый, в светлом костюме. И светлые волосы, и глаза, как синька. Улыбается. Смотрит на нее не отрываясь. Берет в свои ее руки. - Володя... - Он самый! Караулю с утра. Опять этот дурацкий, развязный тон, как тогда, когда встретил ее впервые. А внутри все замерло, затаилось, и он вглядывается, вглядывается в огромные черные очи: рады ему или нет? Помнит или нет Рабигуль обиду? И вдруг в этих глазах что-то блеснуло. Неужели слезы? Но опустились стрельчатые ресницы, укрыв глаза, а когда поднялись снова, слез уже не было. А может, их не было вовсе и ему показалось? - Николай раздобыл для меня твой адрес, - уже не так громко, немного успокоившись, продолжал Володя, - болтаюсь тут целыми днями, никак тебя не поймаешь, ну и расписание у тебя... - А телефон? Узнал бы в справочной... - Не знаю, не подумал. И вдруг там у тебя другая фамилия? Записано на кого-то другого... Володя почему-то смутился, выпустил руку в тонких браслетах, уставился в землю. - Ты обо мне вспоминала? - спросил со страхом. - Да. - Правда? - не поверил он своему счастью. - Нет, правда? - Да, - сдержанно повторила Рабигуль. - А ты? - А я сходил с ума, - признался Володя, и ему не стыдно было в этом признаться: ведь так оно и было. - Я, знаешь, болел, - пожаловался он Рабигуль, как пожаловался бы маме, если бы она у него была. - Мозговой криз. Серьезный! - Я все ждала, когда же ты... - А я валялся ну совершенно без сил! - Потом пришлось уехать. - А я тебя все искал, бегал к твоему корпусу. Эти, с семечками, сказали... - С какими семечками? Ах, Люда... Ну да, Рита... - Я сразу полетел в Москву, но в Москве снова случился криз. Они говорили и говорили, стоя напротив друг-друга, и утомленные жарой, вечно куда-то спешащие москвичи, мельком глянув на этих двоих, огибали их, как река огибает камни, и никто не сказал им ни слова, не толкнул, не отодвинул локтем и не выругался - так счастливы они были, так ясно было, что разговор их чрезвычайно важен и не следует его прерывать, а уж тем более портить - движением или словом. *** Володя более-менее выздоровел и стал выходить из дома всего неделю назад. Но сразу бросился искать Рабигуль, наврав Соне с три короба. Соня привычно сделала вид, что верит. "Хрен с ним, - спокойно подумала она. Видать, еще не набегался. А может, и в самом деле решил показать свое новое Ревичу..." Саша Ревич славился неизменным доброжелательством, вел кружок молодых литераторов, переводил стихи французских поэтов - самого Рембо! - и ему тащили на показ свои творения все кому не лень. Ничего не стоило вообще-то проверить: позвонить Саше да и спросить... И вдруг Соня не без удивления поняла, что если честно, так ей все равно, лишь бы не свалился снова. Не будет она никуда звонить, не станет никого ни о чем спрашивать. Равнодушно отметила, что ей он пятигорские стихи не показал, ну и не надо. Работал - и на том спасибо. Жаль, что все кончилось приступом, да еще с рецидивом. Надо заставить его провериться, долечиться, а то грянет какой-нибудь там инсульт - вот будет радости... Соня уселась с тряпкой в руке на подвернувшийся стул и задумалась. "А ведь и вправду мне все равно..." Странно... Как раньше она его ревновала! Выслеживала, выспрашивала, страдала, закатывала такие истерики, что вспомнить стыдно. Нюхом, нутром чуяла, когда смотрел ее Вовка на сторону. Зато когда возвращался к ней, чуть виноватый, смущенный и - да! - снова любящий, какое это было счастье! Он читал ей свои стихи, чересчур откровенные, конечно же, опуская, она слушала и хвалила, стараясь скрыть, как ранят прорвавшиеся сквозь строки чувства - не к ней, а к той ненавистной другой, которую взяла бы и разодрала на части, - иногда придиралась к какому-нибудь неточному, с ее точки зрения, слову, и они спорили, как когда-то давно, когда Соня была славненькой пышечкой и Вовка писал стихи только ей, для нее. - Надо было не уходить мне с работы, - сказала Соня, и странно прозвучали ее слова в пустой квартире с высокими потолками и широкими подоконниками, просторной кухней и коридором, и все - на двоих. - Хоть бы родила мне Наташка внука. Было б кого любить. Она тяжело встала, довытирала пыль, пропылесосила, отдуваясь, ковры. Но все это механически, думая о другом: о той бреши в душе, какая образовалась, как видно, давным-давно, но открылась ей только сегодня. Когда-то эрудит Женька, важно оттопырив губу, процитировал в этой самой комнате английскую истину: "It's two - to make love". - Чего-чего? - переспросил веселый и не очень трезвый Вовка. - Любят всегда двое, - снисходительно перевел для профанов Женька, а ими, кроме него, были все собравшиеся на день рождения Сони. "А не любят? Не любят тоже двое? - думала теперь Соня. - Нет, не всегда. Она его любит, он ее - нет... Вся мировая литература стоит на этом. Но у нас с Вовкой..." Соня испугалась собственного прозрения. Это нужно скрывать! Вовка так в ней уверен. Надо скрывать, притворяться. Да и любят они, наверное, друг друга по-другому, но любят. Они давно вместе, у них есть дочь, они привыкли друг к другу, загибала пальцы Соня. Как будто привычка и даже дочь имеют что-то с любовью общее! *** - Мне надо отдохнуть, - сказала Рабигуль. - Вечером у меня концерт. - Конечно, конечно, - заторопился Володя. - Я понимаю. Расстаться было так трудно, невыносимо было ее снова не видеть. Что-то требовалось срочно придумать. Почему она, как чужому, протягивает ему руку? Значит, здесь, в Москве, он не смеет ее обнять? А проводить? Тоже не смеет? Что вообще он знает о Рабигуль? - Можно прийти на концерт? - робко спросил Володя. - Он будет где, когда? Рабигуль сказала. - Только, наверное, нет билетов, - добавила не без гордости. - Я закажу тебе пропуск. - Столько в Москве меломанов? Да еще в такую жару? - удивился Володя. - На концертный зал хватит, - улыбнулась Рабигуль. - Да нет, я не в том смысле, - заторопился Володя, но Рабигуль уже уходила, кивнув на прощание, - строгая, тоненькая, как лоза, и он вдруг заметил, какие потрясающие у нее ноги. "Я ее люблю, - в страхе подумал он. - Так люблю, что щемит сердце. И совсем не знаю". Он не поехал домой, чтобы не видеть Сони и не отпрашиваться вторично, да и времени оставалось не так много. Он пошел в Дом литераторов, в нижний буфет, и его встретили дружными возгласами: - О, Вовка, привет! Ну, как Пятигорск? Он не стал читать свои стихи - вся его любовь, жгучая страсть, какую не испытывал он никогда, воплотились в тех первых удачных строках, а неудачные что ж читать? Поэтому он рассказал о приступе, не о любви, и на него обрушилась куча рекомендаций. Умный Женька велел принимать ноотропил и пойти в поликлинику Литфонда, к Билич, зав отделением. - Пока нас оттуда еще не выперли, - загадочно добавил он, но все пропустили эту, как выяснилось позже, пророческую фразу мимо ушей. Это их поликлиника, на писательские деньги построенная, кто же посмеет их выгнать? О том, что грядет "великий перелом" - передел собственности, никто тогда и во сне б не увидел. Володя смотрел на Женьку и на всех своих старых товарищей как на существа с другой планеты. Нет, не так! Он сам теперь был с другой планеты, имя которой - любовь. Он полюбил, как никогда не любил прежде, и чувствовал тяжесть этой любви на своих плечах. Оба они не свободны - он женат, а она при муже, - оба заняты тем, что берет человека всего, целиком: он - поэзией, она - музыкой. И он не знает по-настоящему эту загадочную, таинственную, как ночь, женщину с непроницаемым восточным лицом. Вдруг она не любит его - так безумно, как он? Вдруг в самом деле уедет? Что же тогда с ним станется? А что, если она забудет оставить для него пропуск? Надо спешить, у спекулянтов всегда есть билеты. - Ну, я пошел. - Он нервно и быстро встал, резко отодвинул стул, и тот грохнулся на пол. - Вот те на, - вяло удивился медлительный Миша. - Вечер только еще начался. Мы только сели. Он всегда уходил из ЦДЛ последним. - Дела, - неопределенно сказал Володя и устремился к выходу. Огонь нетерпения сжигал его. Он почти бежал к Гнесинке и купил билет у топтавшегося у входа спекулянта, даже не спросив о пропуске, потому что боялся: если Рабигуль забыла, значит, ей все равно. 7 Как давно не был он на концертах! Сто, тысячу лет. Он и забыл, какая здесь симпатичная публика: интеллигентные дамы средних и более лет, реже пары, и есть молодые. На задних рядах - нервные юноши, комкающие программки, девочки-старшеклассницы, мальчики в строгих костюмчиках, с большими, изумленными, даже испуганными глазами - скорее всего учащиеся музыкальных школ. Почему же они с Соней... Почему их Наташка... Он представил Соню расплывшуюся, с возбужденным красным лицом, вспотевшую от жары, обильно накрашенную, утомленную кухней, всегда усталую, - усмехнулся, покачал головой: нет, ей здесь не место. А в театре? Ведь они не бывают и в театрах. Телевизор да изредка ЦДЛ, когда что-то особенно интересное. Изредка для Сони, потому что это ведь его вотчина, если честно, так его истинный дом. Конечно, не Большой зал, где концерты, и уж тем более не Малый, где встречи с такими же, как он. Его дом - нижний буфет, где они сидят и спорят наперебой, читают друг другу стихи, ссорятся, мирятся, пьют вино, а бузотер и драчун Яша - принесенный с собой спирт в плоской фляге, искусно замаскированной под солидную толстую книгу. Книга переходит из рук в руки, содержимое перетекает в бокалы с минеральной водой, и возвращается она к польщенному общим вниманием Яше уже совсем легонькой, ничто в ней больше не бултыхается и не булькает. Наступившая тишина заставила Володю очнуться. В мгновение ока все изменилось. Перестали тихонько переговариваться интеллигентные дамы, шелестеть программками юноши, застыли мальчуганы в отглаженных мамой рубахах: на сцену поднялись музыканты. Он сразу заметил Рабигуль в длинном концертном платье, и у него гулко заколотилось сердце и перехватило дыхание: такой красивой он не видел ее никогда. Она села к виолончели, взяла смычок, тронула струны, склонив голову, прислушалась к чему-то, ведомому ей одной, подкрутила колки. Широким, размашистым шагом вышел и встал за пульт старик с львиной гривой, поднял руки, взмахнул дирижерской палочкой... Как вообще слушают музыку? Этого Володя не знал. Он что-то чувствовал, неопределенно и смутно, о чем-то думал, но спроси его о чем, он бы затруднился ответить. Душа его слилась с льющимися со сцены звуками воедино, воспарила в горние сферы, оторвавшись от грешной Земли, сердце ликовало и плакало, и любило, любило, любило... Он закрыл глаза - ему не нужно было более смотреть на Рабигуль, он и так видел это строгое, вдохновенное лицо, тоненькую фигурку, склоненную над виолончелью, длинные суховатые пальцы... Когда музыка смолкла и через секунду тишина в зале обрушилась аплодисментами, Володя открыл глаза. Теперь он видел Рабигуль не очень отчетливо, потому что в глазах его были слезы. Дирижер взмахом руки властно поднял оркестр, повернулся лицом к залу, строгое его лицо еще хранило следы только что отбушевавшего взлета. Аплодисменты, негромкие, но настойчивые, не умолкали, но теперь к ним прибавилась признательность музыкантов. Постукивая смычками по инструментам, они, стоя, благодарили маэстро: ведь это он заставил звучать их так мощно и слаженно, так упоительно гармонично. *** Сомневаясь, робея, не уверенный, что ему будут рады, Володя дождался Рабигуль у служебного входа. Она вышла в розовом легком костюмчике, и он шагнул ей навстречу и снял с ее плеча тяжелую виолончель, благословляя судьбу, что нашлась причина для ожидания. "Что ж Алик-то позволяет?" - не без злорадства подумал он и тут же перепугался: вдруг бы Алик и в самом деле зашел за женой, вот был бы номер! - У Алика заболела мама, - словно подслушав Володины мысли, сдержанно объяснила Рабигуль. - Он сейчас у нее. Опять подпрыгнуло сердце, после двух подряд приступов Володя стал его чувствовать. Что означает эта немногословная информация? Как должен он на нее реагировать? Попроситься на чашку чаю? Он открыл рот, но не посмел произнести эту до ужаса банальную и такую прозрачную фразу. Его остановила музыка, да-да, она, еще жившая в нем, не покинувшая его. Эту музыку ему дала Рабигуль. Чашка чаю... Какая пошлость! Нет, они просто погуляют по улицам. Несмело взял он Рабигуль под руку. - Помнишь, как пела Эолова арфа? Она поняла его сразу. - Дзинь-дон, дзинь... Низкий голос Рабигуль изобразил звучание арфы с поразительной точностью. - Трудно после концертов приходить в себя? - спросил Володя и робко погладил руку этой удивительной женщины, с которой - подумать только! - он был даже близок. - Ничего, я привыкла, - ответила рассеянно Рабигуль и задумалась, отдыхая. Так, молча, они шли по вечерней теплой Москве, потом спустились в метро, потом снова шли под зеленой листвой - уже летел тополиный пух, - и Володя, как мальчик, все маялся неотвязной мыслью: посметь ли ему поцеловать Рабигуль? Ведь Пятигорск остался далеко позади, и расстались они плохо. Сотворцы из нижнего буфета попадали бы со стульев, если б прочли его мысли. Только Миша, пожалуй бы, не смеялся, и то потому, что флегма да еще весь в своих переводах с черт знает каких языков. Хорошо, что женат на востоковедше, делает ему подстрочники. - Ты не поцелуешь меня? - неожиданно спросила Рабигуль, когда свернули в ее переулок. "Да, ведь сейчас уже их дом, а у дома не полагается, - с болью подумал Володя. - Что ж, понятно". Ему и в самом деле было понятно, но эта ее предусмотрительность так ранила! Он остановился и остановил Рабигуль, впился в ее губы с такой силой, что она отшатнулась. Но Володя не отпустил Рабигуль, прижал, расставив ноги, к себе. Проклятая виолончель мешала, и движением плеча Володя отправил ее на спину. Он целовал Рабигуль с таким отчаянием, словно они прощались навеки. Он не хотел, не мог ее отпустить. Разве она не чувствует, как безумно он ее хочет? Со всхлипом оторвалась от него Рабигуль. - Ко мне нельзя, - беспомощно сказала она. - Чтобы не осквернять? - нехорошо усмехнулся Володя. От его недавней робости не осталось и следа. Сейчас он почти ненавидел Рабигуль. Бережет домашний очаг, а он - хоть пропадай! Она посмотрела на него, черные глаза осветила улыбка. - Чего ты злишься? - мягко спросила Рабигуль. - Ну скажи, чего? - Потому что ты не моя, - ответил Володя честно. - Понимаю, что глупо и не имею права, но страдаю ужасно. - Не надо, - тихо сказала Рабигуль. - Судьба послала нам любовь, когда я, например, уже не надеялась. Надо быть ей благодарными. - Все это - литература, - раздраженно махнул Володя рукой. - Лучше скажи, когда он уедет? - Скоро, - не сразу ответила Рабигуль. - Через две недели. - О Господи, - стиснул зубы Володя. - Целых четырнадцать дней! - И вдруг испугался до смерти. - А ты? А..., а ты? - Я - в ноябре. Но сначала придется заняться дачей. У меня как раз будет отпуск. У всего оркестра до гастролей отпуск. Придется поехать на дачу. С мамой Алика. Эти проклятые дачи... Всегда дачи! У всех дачи! Соня пилила его полжизни: почему у всех есть дачи, а у них - нет. Особенно когда росла Наташка, и каждый год они то тут, то там снимали комнату с террасой - почти всегда неудачно. "Потому что я их терпеть не могу! - кричал в ответ жене Володя. Потому что легче что-нибудь снять, а потом отвалить назад, в город, и не мучиться вечными проблемами: течет - не течет крыша, влезли или нет воры..." - Но я буду приезжать в Москву, - торопливо добавила Рабигуль. Обязательно! Она не сказала "к тебе", но покраснела, запнулась, и радость бурной волной затопила несчастное Володино сердце. - Я так люблю тебя, - заторопился он. - Я подожду... Буду ждать, сколько хочешь... Он снова стал целовать Рабигуль - с огромной нежностью, проклиная себя за недавнюю глупость и грубость. - Дорогой мой, - прошептала Рабигуль застенчиво, осторожно, - и я люблю тебя тоже. Но давай подождем эти дни до Алжира, прошу! Надо же щадить друг друга. И он с болью понял, что она говорит не о нем и о себе, а о себе и Алике. *** Любовь Петровна почти сидела в кровати - так высоко стояли подушки. И все равно дышать было трудно. Алик сидел рядом, безнадежно опустив руки, неотрывно гладя на похудевшее, бледное лицо матери. Ей и разговаривать было трудно, а ему сказать было нечего. "Она умирает, а я уезжаю..." Эта мысль застряла в мозгу как заноза, как опухоль - та, что съедала мать. "Рабигуль не знает, рассеянно вспомнил он. - Думает, воспаление легких..." - Так что он там говорил? - задыхаясь, снова спросила мать. - Сказал, что должна отлежаться, - громко и бодро заговорил Алик, принимать по схеме лекарства. Велел соблюдать полный покой. - А дача? - возразила Любовь Петровна. - Я там все посадила. - Дача - потом, - морщась от безнадежности, сказал Алик. - Может, вы съездите? Полить, прополоть. - Обязательно съездим, - успокоил мать Алик, невольно вздохнув. Придется, конечно, съездить: прополоть сорняки, полить грядки. - Я понимаю, что ей нельзя, - поджав губы, упрямо продолжала Любовь Петровна, угадав, о чем думает сын. - Так пусть наденет перчатки! Алик кивал, со всем соглашаясь, мельком отметив с печалью, что" мать все откровеннее не любит его жену, а ведь кроме Рабигуль ухаживать за ней будет некому. Может, отложить отъезд? Но врач сказал, что никто не знает, как долго все это может длиться. - Я не Господь Бог! - сердито отрезал он, когда Алик спросил его во второй раз. - В таком возрасте замедляются все процессы, так что... - И, забарабанив пальцами левой руки по столу, замолчал, выписывая рецепт. Будут боли - вызывайте сестру, сделает укол. - А боли обязательно будут? - совершенно пал духом Алик. - Не обязательно, - успокоил его доктор. - Это так, на всякий случай. Вообще нужно было сделать все-таки биопсию. - Врач сказала, и так все ясно. Сказала, зачем ее мучить? Биопсия легких - та же операция... - ..Ты меня слушаешь? - прорвался сквозь глухую пелену печали строгий голос матери. - Значит, там, где палочки, - помидоры... Она воодушевилась, голос ее окреп. "Может, попробовать: довезти маму до дачи? - в нерешительности подумал Алик. - И чистый воздух, и вообще... - Но тут же испугался. - А медсестра? А если начнутся боли? Надо посоветоваться с Рабигуль..." - Мамочка, я пойду. Все в холодильнике, чай - в термосе. Завтра после репетиции придет Рабигуль. - Да не нужна мне твоя Рабигуль! - с открытой враждебностью возвысила голос мать. - Что она может? Ни вымыть полы, ни постирать! И тяжести она, видите ли, носить не может. А как свою виолончель... - Ну зачем ты так? - огорчился Алик. - Для полов у нас есть пылесос, а белье я выстирал. - Не ты, а машина, - сердито поправила его мать. - Ну машина, - покорно согласился Алик. - Завтра не приходите, - решила Любовь Петровна. - Холодильник набит битком, и я хочу отдохнуть. Вечером позвоню и скажу, что мне нужно. Алик склонился над матерью. Она резко от него отвернулась, и поцелуй пришелся куда-то в ухо. За что она сердится? На него-то - за что? Он осторожно прикрыл за собой дверь. Почувствовал огромное облегчение, вырвавшись на свободу. Облегчение и стыд за него: это ведь его мать, как он может? "Почему она такая сердитая? - снова подумал он. - Не понимаю..." - Это от слабости, - сказала, выслушав Алика, Рабигуль. - От слабости? - не понял Алик. - Ну да, - кивнула жена. - Мама твоя привыкла все делать сама. И вдруг - постель, болезнь, лютая слабость... - С нее-то все и началось, - вспомнил Алик. Они сидели на кухне. Неяркий свет бра освещал стол, их склоненные над столом лица. Грозное известие, привезенное Аликом, объединило их, и Рабигуль в который раз поразилась бездонности нашего сердца. Вот сидит против нее человек, которого она не любит, но он ей невероятно, невозможно близок, а на другом конце Москвы - тот, кого любит, чужой, не очень понятный, с переменчивым настроением... Непрестанно, мучительно, с радостью и со страхом думает она о нем днем и ночью и только этими думами и живет. - Тебе нельзя не ехать, - сказала Рабигуль мужу. - Если что, я тебя вызову. Алик подавил вздох. Значит, он будет один, и никто к нему ни в каком ноябре не приедет. Только если умрет мать. Какая жестокая альтернатива! Гнев охватил Алика; почему именно ему выпало такое на долю? Чем он прогневал Всевышнего? Алик покосился на Рабигуль. Как всегда замкнута и спокойна. Но что-то новое появилось в ней, вся она стала другой. И в постели - другой. Он всегда страдал от ее холодности, но теперь, после Пятигорска, что-то зажглось в этой непостижимой женщине, его - неужели? - жене, а он оставляет ее одну! Алик встал, подошел к Рабигуль, склонился над ней, сидящей на стуле, и стал ласкать ее грудь, живот, добираясь до лона. - Ты что? Ты чего? - шептала Рабигуль, но он не слышал ее. Резким движением отодвинув от стола стул, Алик позволил жене встать, но только затем, чтобы грубо и быстро уложить ее на пол, прижать всей своей тяжестью к ковровой дорожке, зажать рот поцелуем и рвануть "молнию" на своих брюках. Такой страсти он не испытывал никогда. Так не был он никогда с Рабигуль. Ошеломленная, она не сопротивлялась, да и как бы она могла? Это было почти насилие, но она ответила на него столь же грубо и страстно, сжав Алика Коленями, сцепив за его спиной руки, застонав от жгучего наслаждения. Что-то темное, из недр естества поднялось в ней, слепой поток унес ее далеко-далеко - от музыки, стихов, возвышенных чувств, вообще от культуры к тому первородному и слепому, что заставляет человека вспомнить потом, что он - часть природы, а не ее властелин. Всемогущая смерть, незримо и грозно вставшая у изголовья еще не старой женщины, карауля и не отпуская ее, внезапно обострила чувства, вызвала безумную жажду жизни, от-" чаяние от предстоящей разлуки у Алика, бурную радость у Рабигуль - "Теперь можно не ехать!" - стыд за эту преступную радость... Вся эта буря чувств заставила Рабигуль шептать слова, ее недостойные - но сейчас они были правдой! ощущая, как растет, поднимается и выплескивается наружу волна наслаждения того самого, что открылось ей в Пятигорске. - Володя... - Как, как ты меня назвала? - спросил, приподнимаясь на руках, Алик. - Никак, - помолчав, ответила Рабигуль и закрыла глаза, скрывая внезапные слезы. 8 Теплой ночью, полной лунного света и сияющих звезд, незримо и вкрадчиво август на мягких лапах вошел в Москву. Начался последний месяц короткого лета. Солнце пылало безнадежно и яростно, чувствуя, что осталось ему царить недолго, электрички пахли яблоками и грибами, загорелые дачники везли в Москву бесценные дары земли. Но вечерами уже накидывались на плечи легкие кофточки, выпадала по утрам роса, и трава все дольше оставалась седой и мокрой, грачи обучали птенцов, подготавливая их к дальнему перелету. Шум множества крыльев заставлял прохожих поднимать головы, провожая взглядом проносящиеся над Москвой стайки, и задумчивые, чуть печальные улыбки освещали лица: да, осень не за горами. Рабигуль шла в ситцевом сарафане, присланном из далекого Казахстана. Мать шила великолепно - в свое время это спасло от голода всю семью - и знала достоинства Рабигуль. Узкие бретельки оставляли открытыми смуглые плечи, тугой лиф плотно облегал высокую грудь, пышная юбка подчеркивала тонкую талию, стройность длинных, красивых ног. Сегодня у Рабигуль выходной: ей не нужно ехать на дачу. И сегодня придет Володя. Перед отъездом Алик, поколебавшись, подумав, предусмотрев то и это, все-таки вывез мать за город, и ей сразу стало легче. Целыми днями сидела она в кресле, в тенечке, зорко наблюдая за Рабигуль. Та носилась по участку, как веселый, озорной ураган. Все делала, все успевала, а вечером вихрем летела в Москву, где ее ждал любимый. Она спускалась на перрон, делала два шага ему навстречу и оказывалась в сильных мужских руках. Володя обнимал Рабигуль так крепко, словно они встретились после мучительной и долгой разлуки. Не разжимая рук, они ехали к ней домой и упоенно бросались друг к другу, а потом, опустошенные и счастливые, пили на кухне чай или, смеясь от полноты жизни, стояли вместе под душем, и Володя все боялся, как бы Рабигуль не упала, когда он ласкал ее под прохладными струями, возбуждавшими их обоих. Он же укладывал Рабигуль спать. - Не звони очень рано, - просила она. - Завтра я отсыпаюсь. - Конечно, конечно! Я позвоню в десять. Осторожно щелкал замок - это уходил Володя, - и Рабигуль, обхватив руками подушку, проваливалась в глубокий сон. Она все объяснила в оркестре про Любовь Петровну, и маэстро, поогорчавшись, нашел ей замену на время гастролей. Так она осталась в Москве, с любимым. "Но ведь Любовь Петровна и вправду больна", - оправдывалась перед собой Рабигуль, не веря своему счастью и стараясь не вспоминать о последнем разговоре с маэстро. - Хорошие у вас композиции, - сдержанно похвалил он. - Я тут кое-кому показал, но теперь лето, все разъехались, в Союзе композиторов тишина, так что придется повременить. А над чем вы работаете сейчас? Вопрос ударил прямо в солнечное сплетение. Над чем же она работает? Да ни над чем! Мечется между дачей, где заботы и горе, и Москвой, где такое счастье... Еле-еле успевает отыграть обязательные три часа, чтоб пальцы не забыли виолончели. Запинаясь в смущении, Рабигуль бормотала нечто невразумительное: - Вы ведь знаете, я всего лишь исполнитель... То, прежнее, написалось само, случайно... Я не думаю, что должна... И тут маэстро показал свой нрав, встал на дыбы, и Рабигуль увидела его таким, как видели иногда другие, вызвавшие дирижерский гнев. - То есть как это - "само"? - загрохотал он, надвигаясь угрожающе на Рабигуль. - То есть как - "исполнитель"? Я же сказал - да или нет? - что у вас хорошие, неожиданные, свежие композиции! Значит, что-то проснулось в вашей душе, и вы несете за это ответственность! Человек отвечает, черт возьми, за талант, посланный свыше! Широкое крестьянское лицо раскраснелось, глаза сверкали, вздыбилась седая грива буйных волос. Старик был поистине великолепен. - И что же вы улыбаетесь? - окончательно разъярился он, заметив радость ветреной девчонки при слове "талант". - Что я сказал смешного? - Ничего, - пролепетала испуганно Рабигуль. - Нечего веселиться, - проворчал дирижер, и ворчание его походило на громыхание затихавшего, далекого уже грома. - Рано! Пока рано. Есть наметки, штрихи таланта, только штрихи. И неизвестно, что из вас там получится, и если будете, скажем, лениться... Он уже немного жалел, что похвалил Рабигуль: посмотрите-ка на нее! Сияет, как блин на масленице. Эта молодежь и так не в меру самонадеянна... Рабигуль, пережив мгновенный испуг, и впрямь сияла. Куда девалась ее обычная сдержанность? Алели щеки, улыбались губы, а уж глаза... Маэстро взглянул на нее из-под косматых бровей и неожиданно для себя улыбнулся тоже. Грубое его лицо сразу смягчилось и подобрело. - Ну-ну, это я так. Работать, работать и работать! Сидеть за столом и писать. У композитора должен быть крепкий зад. Рабигуль, покраснев, кивнула, и они расстались до осени. Конечно, она обо всем рассказала Володе, опустив, естественно, последние слова маэстро, он, конечно, порадовался вместе с ней, но он же и забирал все ее свободное время, и она это время с восторгом ему отдавала. Иногда, проводив Володю, вставала и среди ночи садилась за инструмент - так жгла внутренняя тревога: как ни старалась Рабигуль беречь пальцы, все равно от этой проклятой дачи они огрубели. А Любовь Петровна придумывала все новые для нее заботы. Но когда дошло до "закрутить банки", Рабигуль взбунтовалась. - Я не могу, - тихо, но твердо сказала она. - Скоро вернутся наши с гастролей, и я должна быть в форме. - Но ведь тебе все равно уезжать, - напряженно, скрывая неуверенность, страх: вдруг не поедет? - сказала Любовь Петровна, и глаза ее острыми буравчикамц вонзились в темные, непроницаемые глаза своенравной, нехозяйственной невестки. - Я уже выздоровела, приедем в Москву - можешь отправляться на все четыре стороны. "Она больна, - в который раз напомнила себе Рабигуль, - больна смертельно, нужно быть снисходительной". - Я прекрасно себя чувствую, - повторила Любовь Петровна, словно прочитав ее мысли. Она и вправду посвежела, окрепла, даже загорела - не от солнца, от воздуха. Она уже не сидела, как прежде, целыми днями в кресле. Поливала цветы из шланга, готовила обед, болтала, стоя у забора, с соседками. Но требовала, чтобы Рабигуль вер равно приезжала. - Мало ли что, - неопределенно говорила она. *** - Силен человек! - восхищался Володя. - Так значит, пора вывозить ее с дачи? Я поговорю с Женей: у него есть тачка. - Скорей бы! - вздохнула Рабигуль. По счастью, двадцатого приезжал оркестр, и Любовь Петровна приняла неизбежное, хотя было сухо, тепло, только ночи похолодали, впереди светил благословенный сентябрь, а там и бабье лето. Она прошлась по саду, постояла у клумбы, примериваясь, какие срежет цветы, вернулась в дом и принялась собирать вещи, попутно давая Рабигуль указания, что нужно сделать без нее, как закрывать дачу. В субботу приехал Женя. Толстый, флегматичный, погруженный в себя, с неизменно оттопыренной нижней губой, он, казалось, не мог вызвать никаких подозрений - Рабигуль с Володей были уверены! Но Любови Петровне все равно не понравилось, когда подкатил его маленький дребезжащий "Москвич" и к нему выпорхнула оживленная и хорошенькая Рабигуль, в шортах и маечке, да еще без лифчика! "Надо скорее отправлять ее к Алику", - с беспокойством подумала Любовь Петровна, в который раз отметив, как расцвела, похорошела без ее сына невестка, какой веселой и беспечной стала она. Тяжело оседая от перегрузки, набитый по самую крышу "Москвич" двинулся, отдуваясь, в путь. Молчаливый Женя старательно объезжал колдобины, справедливо полагая, что если его боевой конь хотя бы в одну из них ступит копытом, то бишь колесом, то выбраться будет ему трудновато. Любовь Петровна сидела с ним рядом и молчала тоже. Рабигуль, теснимая грудой предметов, среди которых были и ненавистные банки, поглядывая на свекровь в зеркальце, все думала, что бы ей такое сказать. - Ну, отдыхайте! - с облегчением сказала она, когда выгрузили и Любовь Петровну, и ее вещи. - Полы вымыты, пыль вытерта, еда в холодильнике. Завтра поеду доделывать все на даче. Женечка, может, поешь? - Нет, спасибо. - Слушай, что прежде всего нужно сделать, - начала Любовь Петровна, когда закрылась за Женей дверь. - Да вы уже говорили, - попробовала отмахнуться от надоевшего Рабигуль, только ничего у нее не вышло. Началось бесконечное перечисление недоделанных дел. Рабигуль слушала и кивала, потом взяла ручку, бумагу: упомнить все было решительно невозможно. "Ладно, пусть, зато целый день мы будем вместе, - сказала себе Рабигуль. Подумать только, с утра и до вечера, как в Пятигорске". - Любовь Петровна, дорогая, - она ласково взяла свекровь за руку, - я все, все сделаю, не волнуйтесь! Эта ее ласка просто добила свекровь. Ласка и сияние глаз. "Бедный мой мальчик, - подумала она о сыне. - Тебя не любят. За что ты так наказан судьбой?" Но потом, когда Рабигуль ушла, вспомнила, как страдал Алик, когда она из его жизни исчезла - а ведь был тогда совсем юным, - каким стал счастливым, когда ее отыскал, как смотрел он на Рабигуль... "Пусть, ладно, - решила Любовь Петровна. - Только бы он ничего не узнал. Если есть что узнавать..." Она встала, прошлась по комнате. Почему эта чертовка, колдунья эта не уезжает? Воспаление легких давно позади, силы вернулись. Так почему? И Любовь Петровна села писать сыну письмо. "Не нужно ждать ноября, - писала она, - пусть Рабигуль едет немедля. Со мной все в порядке..." Перо, обгоняя мысли, скользило по бумаге. "Как же ты там один? Нельзя человеку быть одному!.." Будто бы не она полжизни прожила в одиночестве, и ничего - привыкла, со временем увидела даже плюсы. Но не хотела она своего повторения в сыне. *** Любимый Володей легонький сарафанчик, голубой, как летнее небо, надела Рабигуль, тонкий поясок подчеркнул талию, голубая косынка прикрыла волосы. Она поглядела на себя в зеркало и осталась довольна. Он уже ждал ее на перроне - в светлых брюках, синей, под цвет глаз, рубашке. - Есть такая песня: "Приди в голубом", - сказал он, с восхищением глядя на Рабигуль. - Ты такая Красивая, что с тобой рядом просто страшно стоять. На них и в самом деле поглядывали дачники, несмотря на жару, спешку и перегруженность: великолепной, оттеняющей друг друга была эта пара. - А соседи? - спросил Володя, когда электричка с длинным победным гудком, как стрела, полетела к Малаховке. - Переживут, - беспечно отмахнулась Рабигуль. - Да и увидятся они теперь нескоро. Может, за зиму в их жизни случится что-нибудь поинтереснее нашего с тобой приезда? Оба расхохотались. Они стояли в проходе битком набитого вагона, жаркий ветер обвевал их разгоряченные лица, шаля, задирал подол сарафана, и Рабигуль придерживала сарафан рукой, и такими они были счастливыми, что, глядя на них, никто б не поверил, что их ждут скучные хозяйственные заботы, а в Москве больная Любовь Петровна и Соня с ее вечным давлением, что будущее их неопределенно, туманно, а быт, как и у всех в девяностом, невозможно тяжел. - Хорошо, что ты хоть не куришь, - сказала Соня, когда в Москве в довершение к мясу, молоку пропали и сигареты. *** Дача была старой, просторной, с большим участком, не то что раздаваемые голодным гражданам пресловутые шесть соток. Они расстелили на траве одеяло и полежали в тени, отдыхая после дороги. Володя старался не смотреть на Рабигуль - в белых трусиках, в кружевном лифчике она была так соблазнительна! - но не смотреть как-то не получалось. Он перевернулся со спины на живот, скрывая острое вожделение, а она, тоже лежа на пузе, которого, впрочем, не было, ничего не замечая, беспечно болтала в воздухе скрещенными ногами и щебетала что-то милое, необязательное. Он коснулся ее руки. - Пойдем в дом, - сказал виновато. - Только дай мне что-нибудь, чтоб прикрыться. - Зачем? - изумленно распахнула глаза Рабигуль и вдруг поняла, засмеялась и сняла с головы тюрбан из полотенца. - Лови! Легко ступая босыми ногами, чуть покачивая узкими бедрами, она пошла впереди Володи, показывая дорогу. Крылечко, веранда, узенький коридор. В комнате царил полумрак. - Не надо, не открывай ставни, - попросил Володя. Прохладные простыни, горячее тело... Он бережно снял с Рабигуль трусики, расстегнул, задохнувшись от волнения, лифчик, взял в ладони ее маленькие груди, уткнулся в них лицом. - Ты только не уезжай, - прошептал он. - Не уеду, - тоже шепотом ответила Рабигуль. Можно было никуда не спешить. Впереди был длинный летний день. Яркое солнце пробивалось сквозь щели в ставнях, тишина стояла вокруг. Потом они пили чай - из самовара, в саду, - потом Рабигуль командовала, а Володя ей подчинялся: прятал в тайник всякие там одеяла, тайник, с неожиданной для поэта сноровкой, заколачивал, лихо зажав веер гвоздей в зубах, по-хозяйски ходил по участку, перекрывая воду, и прочее, прочее. "Вот бы так было всегда!" Неожиданная боль сжала Рабигуль сердце. Что их ждет впереди? Что будет с Аликом, если узнает? О Соне она думать не смела. - Наш дирижер меня просто убьет, - сказала она, придерживая стремянку, когда Володя полез на чердак. - Почему? - осведомился он сверху. - Потому что нечего мне ему показать, - объяснила Рабигуль. - Ничего я не написала. - И я! - радостно засмеялся Володя. - Пробавляюсь кое-как переводами, редактурой, в сентябре выйду на службу, в Литинститут. Попрошу еще семинар, у переводчиков: денег что-то совсем нет. - Так чему же ты радуешься? - тоже засмеялась Рабигуль. - Всему! - ответил Володя, и это было правдой. Он спрятал все, что подала ему Рабигуль, на чердак. - А здорово, что мои стихи взяли в "Новый мир"? - крикнул он. - Еще бы! - Знаешь, когда я пришел в редакцию... И, спустившись с чердака на грешную землю, Володя в сотый раз во всех подробностях рассказал Рабигуль, как он боялся, а потом Женя прочитал и сказал: "Старик, у тебя такой взлет..." Рабигуль слушала, радуясь и гордясь. "Я его люблю, - с восторгом и страхом думала она. - Эти глаза, эти волосы, Люблю его голос и как он смеется и говорит..." - Ты что? - спросил Володя и коснулся ее руки. Она взяла эту руку, погладила и приложила к своей щеке. - Ничего... И что-то такое было в ее глазах, что только что удовлетворенная страсть вспыхнула с новой силой. - Вернемся в дом? - стесняясь, попросил Володя, и Рабигуль шагнула к нему, прильнула к его груди и услышала стук его влюбленного сердца. *** Приближалось грозное, роковое время, когда перед всеми, а уж перед непрактичной от века интеллигенцией и подавно, во всей своей угрожающей ясности, полноте встала проблема физического, физиологического выживания. Но Рабигуль с Володей об этом еще не знали. Никто грядущей действительности и представить себе не мог, даже стоявшие у кормила. Поэзия, музыка очень скоро никому не будут нужны, не до них скоро будет. Музыканты, что побойчей, станут играть в переходах и на Арбате, собирая, как ни странно, вполне сносное вспомоществование, потому что это будут музыканты мирового класса; самая талантливая выпускница Володиного семинара усядется у компьютера и примется настукивать пошлые детективы. Со временем она сколотит бригаду "негров", которые увеличат производительность ее труда во много раз и сделают ей состояние. Женя уедет в Израиль, безобидного Игоря, приняв его за кого-то другого, убьют у порога собственного дома, а Яша, на удивление всем, станет владельцем шикарного магазина и перестанет узнавать вчерашних собутыльников. Вообще на прилавках появится все, вот только денег не будет. А те, что будут, растают во всяких "Тибетах" и "Чарах", да и государство тут постарается. Но все это будет после. Пока же в отощавшую Москву потихоньку входила осень. Нет-нет да и мелькнет в пышной зелени золотистый лист, нет-нет да и спрячется в тучке уже не столь жаркое солнце, но тут же, кокетничая, вынырнет вновь, посверкивая в широких витринах. Вернулся с гастролей оркестр. Начались репетиции. Ни о чем не спрашивал Рабигуль дирижер, и она не напоминала ему ни о чем. Все замерло в ней, затаилось, как перед бурей. И она, эта буря, грянула внезапно и бурно: пришло письмо из Алжира. "Не могу без тебя больше, - писал Алик. - Понимаю, что ты осталась из-за моей же мамы, и я должен кланяться тебе в ноги, но вчера получил от нее письмо, где она пишет, что поправилась совершенно. Вызови, ради Бога, того врача, что был у нас после больницы. Я просто не знаю, что думать. А вдруг... Нет, я не смею верить..." И Рабигуль врача вызвала. - Все обстоит так хорошо, что я начинаю сомневаться в диагнозе, - не скрывая своего изумления, сказал, осмотрев Любовь Петровну, врач. - Можете снова свозить ее на рентген? - Еще бы! - Только захватите снимочек из больницы. - Какой? - Тот самый. С диагнозом. Бегом побежала Рабигуль на другой конец Москвы, умоляя выдать снимок под расписку, с возвратом. - Поймите, - прижав руки к сердцу, объяснила ей зав отделением, - мы отчитываемся по серебру! - Да-да, понимаю! Хотите, оставлю в залог часы? - Да я верю вам, верю! - Так в чем же дело? - Мы не имеем права! - Но ведь речь идет о жизни и смерти, - не понимала наивную жестокость заведующей Рабигуль. - Вдруг ошибка? И тут заведующая обиделась. - Ошибок у нас быть не может. Круг замкнулся. Рабигуль заплакала тоненько и беспомощно. - Ну ладно, - растерялась от этих слез зав отделением. - В виде исключения. И помните - я вам верю. Где там в пленке таилось вожделенное серебро, Рабигуль понимала не очень, но если надо вернуть - значит, надо. "Придется все это вынести снова", - сказала себе, глянув на длиннющую очередь к автобусу, которую опять предстояло выстоять, чтобы добраться на нем до метро. Уговорить Любовь Петровну оказалось еще трудней. - Не нужен мне никакой рентген, - сопротивлялась свекровь. - Ишь, чего выдумала! - Алик велел, - устало повторяла Рабигуль. - И я вас уже записала, придумала она. Последний довод подействовал. Утром вызвали такси, поехали в ведомственную поликлинику Алика. Любовь Петровна оживилась, с интересом разглядывала в окошко Москву. - Грозен, грозен, - сказала, посмеиваясь, о Дзержинском. Он стоял в центре площади, на высоком, торжественном постаменте, и вокруг него струились машины. В длинной шинели, с непокрытой маленькой головой, сжав в кулаке кепку, смотрел в светлое будущее, которое не только ему - никому так и не довелось повидать. Через год возбужденная, взъерошенная толпа, разгоряченная несостоявшейся схваткой у только что возникшего в России собственного Белого дома - но были же в конце концов даже танки! - будет яростно свергать ненавистный памятник, символ ненавистной власти, исписав его всяко-разными оскорбительными словами, облив красной, как кровь, масляной краской, и памятник в конце концов увезут-таки с площади и бросят где-то там, у Крымского моста, на задворках Выставочного зала, рядом с монументальными его собратьями - несчастными строителями унылого коммунизма. Но сейчас он возвышался над всеми и поставлен, казалось, был на века. Молодой рентгенолог с насмешливыми глазами забрал в свое таинственное святилище Любовь Петровну, поставил ее, обнаженную по пояс, перед аппаратом, велел "дышать - не дышать", повернуться направо-налево, одеться и подождать в коридоре и пригласил Рабигуль. - Так в чем проблема? - спросил, посмеиваясь. Рабигуль, волнуясь, вынула из сумочки больничные снимки. - Определили рак, - понизив голос, сказала она, хотя от свекрови ее отделяли толстенные, да еще и двойные двери. - Да? - вскинул брови рентгенолог. - Что ж, поглядим. Он вставил снимок в рамочку и включил подсветку. - Где? Где? - закричал вдруг так громко и весело, что Рабигуль вздрогнула. - Где они его там увидели? - Не знаю, - ошеломленно прошептала Рабигуль. Как всегда в минуты волнения у нее пропал голос. - Идите сюда! Рентгенолог дернул Рабигуль за руку. - Но я же не специалист, - попробовала сопротивляться она, но он ее не слушал. - Смотрите! - азартно говорил врач. - Тут не нужно быть специалистом. Видите, чистые! А должно быть черное пятно, если что. Биопсию делали? - Нет. - Обрадованная, растерявшаяся Рабигуль почему-то чувствовала себя виноватой. - Они сказали, не стоит, сказали, это как операция, и они абсолютно уверены... - Уверены? - заорал рентгенолог. - Без биопсии? И с таким снимком? Впрочем, гнев его прошел так же быстро, как. вспыхнул. Природная веселость взяла верх. - Ну на эту врачебную ошибку сердиться, пожалуй, не стоит; - Он заговорщически подмигнул Рабигуль. - А вообще... - Он задумался, посерьезнел. - Так вот и рождаются легенды о чудесных исцелениях. Что вы ей там давали? Рабигуль перечислила препараты с трудно произносимыми названиями. - Представьте, что снимок больничный не сохранился или вы, например, переехали в другой город. Пациентка принимает рекомендованные ей препараты, а то лечится травами, какой-нибудь знахарь варит для нее снадобье из черт знает чего, проходит время, ей все лучше, делают рентген, и - о чудо! - в легких чисто. Значит, помогло! Значит, рак излечим!.. Но эти-то, из больницы... - Рентгенолог покрутил головой. - И вы хороши, знаете ли! - Он повернулся к этой красивой женщине, которая вошла в кабинет уверенной и спокойной, а сейчас стояла перед ним как провинившаяся школьница. - Без биопсии такой диагноз не ставят, вы что, не знали? Надо было настаивать. - Мы были так потрясены, так растерянны... А они говорили, что им все ясно... - Ну, Бог с ними, - махнул рукой рентгенолог. - Коллег ругать не положено. Хорошо, что старушка была не в курсе. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 "Октябрь уж наступил. Уж роща отрясает последние листки с нагих своих ветвей..." Рабигуль медленно, отдыхая, идет с репетиции. "Дохнул осенний хлад. Дорога промерзает..." Она читает про себя волшебные строки, любуясь желтыми, коричневыми, багровыми сухими листьями, многослойным ковром покрывающими серый асфальт. "В этих грустных краях все рассчитано на зиму..." Бродского открыл для нее Женя. Раньше она знала его только как ссыльного за тунеядство поэта, да еще на весь мир прогремели в дни позорного процесса слова Ахматовой: "Власти делают рыжему - так она ласково называла Бродского - биографию". Теперь Рабигуль знала его стихи, ставя их рядом с ахматовскими, не ниже. И в Москве все рассчитано на зиму. "Этот край недвижим. Представляя объем валовой чугуна и свинца, обалделой тряхнешь головой..." Но пока еще светит желтое, не зимнее солнце, дует легкий, освежающий ветерок, кучевые мягкие облака лежат в синем небе. - Поэзия лечит, - сказал ей вчера Володя. - Лечит и утешает. Да, утешает и лечит. В задумчивости проходит Рабигуль мимо нужного ей переулка, возвращается, спохватившись, сворачивает в узкую, как тоннель, улочку, спускается по ступенькам, мельком глянув на барельеф великого реформатора театра, выходит к училищу. Стайка вчерашних абитуриентов, будущие артисты, веселится у его дверей, ликуя по поводу немыслимой своей удачи: их приняли, они прорвались, оттеснив уйму соперников! Снисходительно смотрит на них Рабигуль: "Вы и представить пока не можете, что за жизнь себе выбрали - трудную, ох и трудную жизнь". На душе какое-то осеннее оцепенение. Она старается не думать, не вспоминать, не видеть перед собой исступленное, гневное, багровое лицо Володи. - Что ж, давай - убегай от меня, улетай, уезжай! - Взмах руки, как крыло испуганной птицы. - Только знай: я без тебя жить не буду! - Что же делать? - беспомощно лепечет в ответ Рабигуль, - Любовь Петровна совершенно здорова. И Алик ждет. - Уж лучше бы она не выздоравливала! - кощунственно вопит Володя. - И пропади он пропадом, твой благородный Алик. - Что же делать? - повторяет растерянно Рабигуль. Но Володя ее не слышит. - Если бы ты любила, - возмущенно обличает он, - тебе бы и в голову не пришло... Напиши, что не можешь бросить оркестр - неужели тебе в самом деле не жалко? - напиши, черт возьми, правду: что любишь другого... - Это жестоко... - Жизнь вообще жестока, - сжимает зубы Володя. - И не надо никого жалеть! Очень он сам себе в эти минуты нравится. Он - мужчина, борец, он шагает по жизни широко и размашисто. И своего не отдаст. Придумала тоже: она уезжает! Ну уж нет, дудки. - Если это испортит его карьеру, - великодушно, смягчившись, добавляет он, - то можно пока что не разводиться. Но, честно говоря, когда женщина любит... - не может удержаться он от сентенции. Рабигуль слушает, но не слышит. Далекий, преданный Алик стоит перед глазами. Его так безумно жаль! Но и себя жаль тоже. Однажды она пробормотала что-то на эту тему. - Надо умножать общую тему счастья, - важно ответил Володя. Он где-то вычитал эти слова, но сейчас ему кажется, что придумал их сам, только что. Не говоря уже о тебе, - развивает он свою мысль, - разве Алик твой счастлив? Володя внимательно смотрит на Рабигуль. - Ты знаешь, счастлив, - решается возразить она. - Да? - Володя сердит и полон иронии. - Да, - стоит на своем Рабигуль и объясняет, как ей кажется, очевидное: - Он ведь любит. А мы счастливы, когда любим. Володя обиженно замолкает: кто-то любит его Рабигуль! Это он ее любит! Но счастлив ли он? Стихи упрямо не пишутся, студенты в этом году какие-то неинтересные, второго семинара ему не дали, давление скачет почти как у Сони. Любит! Еще бы: такую красавицу - да не любить! Володя поворачивает к себе Рабигуль, смотрит на нее укоризненно и сурово. - Садись и пиши: так, мол, и так. А уедешь - я вправду не стану жить, так и знай! Мысль об уходе из жизни понравилась ему самому; он видит страх в глазах Рабигуль, и этот страх говорит о ее любви больше, чем самые упоительные слова или даже поступки. "Мы счастливы, когда любим..." А когда любят нас? Тоже ужасно счастливы и горды, если только чужая любовь не мешает нашей к кому-то другому. И вот Рабигуль идет за советом к Маше. Она единственная ее подруга, она знает все о ней и Алике, о ней и Володе. Только Алика она любит, а Володю нет. Огненно-рыжая в этом сезоне Маша бежит на звонок, отворяет дверь, не спрашивая, кто пришел. - Наконец-то! - смеется от радости. - А я все жду, жду... - Ужин давно готов. Мой руки, садимся за стол. - Если бы ты знала причину... - Не важно, какая причина. Главное - ты пришла. Маша вихрем носится по своей квартирке. В фартуке, тапочках с меховыми помпончиками, она чудо как хороша. Что-то оттаивает в душе Рабигуль. - Винца отведаем? - Давай. Фужеры привез Алик все из того же Алжира. Высокие, на тонкой ножке, с матовыми узорами. - За тебя! - За нас, Маша. За нашу дружбу. Маша внимательно вглядывается в Рабигуль, ставит фужер на стол. - Что-то случилось? Погоди, выключу верхний свет и включу торшер. Она гасит свет, тапочкой с помпончиком наступает на лежащую на полу кнопку. Оранжевой становится комната. - Ну, рассказывай. И Рабигуль рассказывает. Маша, свернувшись на тахте клубочком, покачивая ножкой, слушает. Меховой помпончик подпрыгивает в такт ноге. - Так и сказал, что не будет жить? - недоверчиво переспрашивает Маша. Что-то не верится. - Он же поэт! - восклицает в ответ Рабигуль. - Это же не простой человек, а поэт! - Да уж, - хмыкает Маша. - Как, извините, его фамилия? Что-то не знаю я, грешница, такого поэта. Пушкина знаю и о Лермонтове слыхала... - Ты б еще восемнадцатый век вспомнила... - Да и среди современников... - Конечно, - горячится Рабигуль, - до Ахматовой и Тарковского ему далеко, но я говорю не о глубине таланта, а о глубине чувств... - А я говорю о твоей судьбе, - перебивает Маша. - У тебя ведь тоже душа не торговки. И не технолога, - помолчав, добавляет она. - А технолог при чем? - улыбается Рабигуль. - Не знаю, - смеется Маша. - Все мы в плену предрассудков. Считается, технари грубее гуманитариев: ведь они имеют дело не с людьми, а с железом. - Ох и фантазерка ты, Машка! Они еще как имеют дело с людьми. - А ты-то, - добродушно ворчит Маша. - "Не будет жить..." Скажите пожалуйста... Как легко им вместе, как тепло и уютно. - Но ведь это любовь, - думает вслух Рабигуль. - Она просто живет во мне, переполняет душу, кипит в крови. Даже когда его нет, все равно он со мной рядом. Не знаю, понимаешь ли ты... - Где уж нам, - усмехается Маша. - Всю жизнь о любви я только мечтала, - не обращает на реплику никакого внимания Рабигуль. - Не ждала уже, не надеялась. И вдруг... Понимаю теперь: любовь в самом деле требует жертв. - Не знаю, не знаю, - подбирает со лба непослушные огненные кудри Маша. - Альку безумно жаль. Да и тебя тоже. - Меня? - удивляется Рабигуль. - Почему? - Потому что второго Алика тебе не найти, - роняет загадочные слова Маша. - И я, знаешь, не доверяю велеречивым мужчинам. А уж в то, что без тебя он не станет жить... Это, мой друг, из романов. - Она мечтательно задумывается. - Вот бы проверить... - Какая ты жестокая, Маш, - укоризненно замечает Рабигуль. - Ну вот не верю! - страстно прижимает руки к груди Маша. - Как вздорный старик Станиславский. Не верю - и все. - А что он любит, тоже не веришь? - обижается Рабигуль. - Верю. В это - верю, - успокаивает ее Маша, и видно, что она верит в самом деле.. - Еще бы ему тебя не любить! Он таких, как ты, и во сне не видал. - Откуда ты знаешь? - Потому что и я не видала, - объясняет Маша. - Может, у вас, в Казахстане, все такие красавицы, а в Москве - попробуй найди. - Так что же делать? - все думает о своем Рабигуль. - Потяни с отъездом, - советует Маша. - Наври что-нибудь. И вообще еще только октябрь. - Да что это даст? - Рабигуль кладет голову на скрещенные руки, на стол. - Не знаю, - честно признается Маша. - Только думаю, что-нибудь даст непременно. Опыт человечества доказывает, что политика проволочек очень часто дает положительные результаты. Предоставь все течению времени. И кстати, этот твой смертник о разводе не заговаривал? - Он сказал, что если это повредит Алику, я могу... - Я говорю о его разводе, - перебивает Маша. Рабигуль совершенно теряется. - Но это же само собой, - жалко лепечет она. - Да-а-а? - возвышает голос Маша. - Ты так думаешь? - В любви-.. - начинает Рабигуль, но Маша раздраженно машет рукой: - Оставь пока что любовь в покое. Поговорим о жизни. - Но жизнь - это и есть любовь! - восклицает взволнованно Рабигуль. - Не скажи... Ужасно, если было бы так, - возражает непреклонная Маша. - Любовь - импульс, который дает человеку жизнь, ловушка природы. Любовь наполняет жизнь, вдохновляет на подвиги - впрочем, теперь уже нет, на какое-то время сияет, как солнце над головой. Но кроме нее есть много чего другого, и это другое, когда проходит взлет, вытесняет любовь, а часто - противостоит ей. Человек не в силах любить всю жизнь, тогда бы он не успел ничего толкового в ней сделать. - Машка, да ты философ! - Я пытаюсь тебя образумить. Дай слово, что потянешь до декабря. К декабрю - уверена! - что-то прояснится. Рабигуль кивает не очень уверенно. - Нет, скажи, что даешь слово, - требует Маша. - Ну даю, даю, - сдается несколько обескураженная ее напористостью Рабигуль. 2 "Потому что если не любил - значит, и не жил, и не дышал..." Хриплый, неповторимый, единственный в мире голос со сдержанной силой выговаривает дающие надежду слова. Рабигуль только его и слышит, душа откликается на голос, словно тронули палочкой камертон. "Я дышу, и значит - я люблю! Я люблю, и значит - я живу!" А говорят, был запойным пьяницей, а потом наркоманом, изменял даже божественной Марине Влади - она сама об этом написала, чем вызвала гнев благородного семейства великого барда, да и не только семейства. Рабигуль видела по телевизору скандальную презентацию ее искренней, честной и чистой книги. Растерянная, но спокойная, Влади держалась из последних сил, а на нее наседала уродливая наша общественность, оскорбленные родственники, осиротевший сын покинул демонстративно встречу. Рабигуль нажала кнопку магнитофона. Перерыв окончен. Пора за работу. И она сняла с виолончели чехол. "Ни о чем не думай", - строго приказала себе, и тут же кто-то выключил в ней все мысли и чувства вне музыки. Шторы были задернуты, горел электрический свет, не было ни дня, ни ночи, была только гармония звуков. После обязательных упражнений Рабигуль отдалась той музыке, которая пела в душе. Выхода у нее не было: любовь превратилась в тяжкую ношу, и сбросить эту ношу хотя бы на время могла только музыка. Звуки лились мощно и страстно, виолончель пела о жизни, где все - испытание, даже радость, даже любовь. Боже мой, как одинок человек, как скудна жизнь на чистые радости! Кончался ноябрь, выторгованный у Алика, читать его письма было невыносимо; постоянно обижался и капризничал, как ребенок, Володя; строго поджимала губы свекровь, хмурился дирижер - Рабигуль стала допускать хоть и маленькие, но сбои; болела в Казахстане мама. Виолончель жаловалась на несовершенство жизни, пела о несбыточном и счастливом. А потом Рабигуль все это записала. Она высказалась, переплавив свои чувства в музыку, и ей стало легче. Зазвонил телефон. Радостно, счастливо схватила Рабигуль трубку. - Что делаешь? - спросил Володя. Спросил сдержанно, даже сухо. Значит, из дома. - Слушала Высоцкого, - не задумываясь ответила Рабигуль. - "Ой, Вань, гляди, какие клоуны..." - дурашливо пропел Володя. - Да, - снова сказала она не правду. - Не знаю, чем он всем нравится? - раздраженно повысил голос Володя. Сейчас - так прямо кумир, когда сыграл в ящик. "У нас любить умеют только мертвых..." - Я любила его всегда, - возразила Рабигуль. Переполнявшая ее радость исчезла. - Да ладно тебе! Примитив, на потребу самого низкого вкуса. Певец для плебеев. - Не только, - устало возразила Рабигуль. - У него есть все и для всех. Есть нежнейшая лирика. Есть так о войне, что фронтовики думают, он воевал. Есть философские - о жизни и смерти, о попрании человека... - Только не агитируй меня, - разозлился Володя. - Сам знаю. И вообще, ну его в баню! Ты обо мне вспоминала? Рабигуль не удержалась от вздоха: Володе, как воздух, необходимы слова. - Чтобы вспоминать, надо сначала забыть, - сказала она. - Не придирайся. Положив трубку, Рабигуль села в кресло, задумалась. Потом встала, подошла к окну, отдернула шторы. Мелкий снежок сыпался с неба, закручиваясь у тротуара легонькими бурунчиками. Качался под ветром одинокий фонарь. Прошла женщина, прикрывая лицо воротником - значит, мороз? "Я поля влюбленным постелю..." И совершенно не важно, каким он был. Главное, что оставил после себя. Рабигуль взяла тетрадь, прочитала, пропела ноты. "Завтра покажу Маше. Если скажет, что хорошо, отдам старику. Очень строго он на меня косится, косится и ждет..." Маэстро и в самом деле поглядывал на Рабигуль хмуро и вопросительно. А неделю назад вышел на прямой разговор. - Ну-с, голубчик, позвольте вас поздравить. Он нависал над оробевшей Рабигуль, как скала - огромный и мощный, - а ее колотило от страха, надежды, а потом - радости. - Значит, понравилось? - не веря услышанному, переспросила она. - Я же сказал, - буркнул маэстро. - Только помните: на одном рывке далеко не уедешь. Что у вас есть еще? Рабигуль забормотала что-то невнятное - об отъезде мужа и что больна свекровь. О главном, конечно, умолчала. - Это я уже слышал, - сморщился брезгливо маэстро. - Но вы, голубчик, ввязались в серьезное, мужское дело, придется отбросить все эти мелочи. Какие мелочи? Разве муж - мелочь? А Любовь Петровна? - Я понимаю, понимаю, - угадал ее мысли маэстро: изумление было написано у Рабигуль на лице. - Муж, свекровь - это и есть жизнь, и на женщину ложатся все ее тяготы. - Он помолчал и добавил сочувственно, сокрушенно: - Вот почему так прискорбно мало среди выдающихся композиторов, поэтов, писателей вашего брата, вернее сказать, сестры. Рабигуль смотрела на него виновато. - Ничего, - ободряюще похлопал ее по руке маэстро. - Ваша подруга, скрипачка - как там ее зовут? - живописала всему оркестру чудесное выздоровление вашей свекрови. - Ее зовут Маша, - напомнила Рабигуль. - Ну, Маша. Значит, сей тяжкий груз спал с ваших плеч. Муж, как я понимаю, далече. Чего ж еще? Работайте! Он не знал - где уж ему было знать! - о Володе. Не знал, что Володя мучает Рабигуль - совершенно непонятной, необоснованной ревностью, требованием написать обо всем Алику, не знал, что Володя злится, когда она занята, и ей приходится скрывать, что она опять пишет музыку: этого он бы просто не вынес. - Пойми, я теперь импотент! - кричит он в отчаянии, когда что-то стоящее появляется у других в "Литературке". - Никогда, ничего больше не напишу! То, в Пятигорске, было последним. Какой ужас, последним! - У всех бывают простои, - пытается успокоить его Рабигуль. - Ты-то в этом что понимаешь? - огрызается Володя. - Тебе-то хорошо: все написано в нотах. Смотри и пиликай! И тут же вспоминает, как она писала музыку, сидя на скале, в Пятигорске, как, глядя на него невидящим взглядом, попросила бумагу и карандаш. Тогда они были вместе: огонь внезапной любви захлестнул обоих, вызвал такой приток чувств, что стихи и музыка рождались сами, выплескивались из них. - Прости. - Володя подошел к Рабигуль, сел у ее ног на ковер, положил голову ей на колени. - Я в таком душевном раздрыге. Не надо бы в таком состоянии приходить, но только ты меня успокаиваешь. Рабигуль гладила его мягкие светлые волосы, огромная жалость - аналог женской любви - подкатила к горлу. - Приходи всегда, в любом состоянии, - попросила она. - Мне с тобой хорошо. Даже когда ты кричишь. Володя поднял на Рабигуль измученные глаза; - Правда? - Правда. - А тогда почему ты ему не напишешь? Так кончались почти все их встречи: нежность, когда с порога они бросались друг к другу и стояли, тесно прижавшись, не в силах разомкнуть объятий, ослепительная, невозможная близость - миг, когда нет одиночества, болезней и смерти, нет времени и пространства, а есть лишь они, два существа, слившихся воедино. Но затем, после горячих слов, уверений, смеха и слез, неизбежный вопрос: "Ты ему написала?" - и ссора. 3 - Гулька, ты здорово повзрослела, - сказала Маша, проштудировав ноты. Она серьезно, без обычных веселых искорок в глазах смотрела на Рабигуль. После тех, пятигорских, ты поднялась еще на одну ступень, нет, перелетела через пролет к какому-то другому качеству высшего порядка. - Правда? - боясь радоваться, переспросила Рабигуль. - Правда. Ну-ка сыграй. Читать ноты - одно, слушать, как они звучат, совсем другое. Рабигуль взяла виолончель, ласково коснулась струн - сначала пальцами, потом смычком. И полилась музыка. Маша сидела, забившись в угол, не шевелясь, с трудом переводя дыхание. И это - ее подруга! Гулька, которую она знает тысячу лет. Гулька, с которой столько оттопала в Гнесинку, жила в одной комнатушке, пила вечерами чай. Ах, дурочка, дурочка! Страдает о каком-то малахольном поэте средней руки, копается в земле на треклятой даче, мучит Альку и мучается сама. А ей надо писать, писать и писать, все остальное - побоку! Так она и сказала, когда Рабигуль опустила смычок и стало тихо. - Любовь - не пустяк, - сразу погрустнев, возразила Рабигуль. - Она пройдет, - усмехнулась Маша, - а музыка останется навсегда. Это ты понимаешь? - Но я хочу быть счастливой! - прижала руки к груди Рабигуль. - Мне трудно, неинтересно с Аликом. - Тебе и с Володей трудно, - напомнила Маша. - И что уж такого в нем интересного? И мне, кстати, кажется, что дома должно быть спокойно, интересы все - на работе. Правда, - погрустнела она, как только что Рабигуль, - тут я могу судить только теоретически. Рабигуль взглянула на подругу с сочувствием, виновато - Маша одна, любовники то возникают, то исчезают, и не важно, что чаще всего она сама их бросает, - села рядом с подругой, обняла за плечи. - Да говори, говори, - без слов поняла ее Маша. - В моей жизни есть много плюсов, во всяком случае, пока. - Понимаешь, - помолчав, нерешительно заговорила Рабигуль, - когда мы вместе, я растворяюсь в нем, кроме него все пропадает и ничего не нужно. Огромные глаза Рабигуль наполнились светом. - Я никогда ничего подобного не ощущала, даже близко к такому не подходила. - Так научи Алика-, - поняла ее по-своему Маша. - Этому научить нельзя, - покраснела Рабигуль. - Еще как можно! - тряхнула кудряшками Маша. - Двадцатый век - век технологий. - Машка, не издевайся! - взмолилась Рабигуль. - А я и не издеваюсь, - спокойно возразила Маша. - Просто то, что кажется тебе любовью... - Не кажется! Я знаю! - воскликнула Рабигуль. - Аебли ты о близости... Понимаешь, есть в ней высшая точка, ну знаешь... Так вот с Аликом я только иногда к ней приближаюсь, с Володей этот взлет мы переживаем, когда вместе, снова и снова. Только все кончится, - запинаясь, в смущении призналась Рабигуль, - и опять... С чем можно сравнить такое счастье? - Ну и радуйтесь на здоровье, - покосилась на подругу Маша: "Эти мне восточные женщины - самое простое возводят в культ". - Только Альке не говори, - Надо же уезжать, - вздохнула Рабигуль. - Я там с ума сойду. - Научишь Алика, - снова сказала Маша и глубоко задумалась. - Как некстати подвернулся этот Алжир. А если съездить месяца на два? - Я ведь тебе говорила: если я уеду, он не будет жить, - напомнила Рабигуль, сняла руку с Машиного плеча, судорожно переплела пальцы. - Да ну? - засмеялась Маша. - Так уж и не будет? Рабигуль встала, нервно заходила по комнате. Остановилась, круто повернулась к Маше. - А вдруг? - сказала она. - Ведь он поэт. - Значит, обязательно неврастеник? - подсказала Маша. - Не обязательно, - обиделась за Володю Рабигуль. - Но чувства развиты не так, как у грузчика. Если с ним что случится, как мне жить? Испуг Рабигуль передался Маше, хотя она еще пыталась шутить. - Схватить бы его за шиворот, встряхнуть да спросить: "Отвечай как на духу, сукин сын..." - Машенька, не надо! Как можно этим шутить? - По-моему, он слишком любит себя, - не сдавалась Маша. Так проспорили они до полуночи. - Оставайся у меня, - предложила Маша. - Холод-то какой собачий. Скорей бы лег снег, станет теплее. - Нет, пойду, - встала с тахты Рабигуль. - Что-то я стала неважно спать даже в своей постели. - Еще бы, - встала и Маша, - когда так мотают нервы. А музыку свою покажи старику завтра же. - Покажу. - Не тяни, подруга. - Да я боюсь. - Старика все боятся. На улице было сухо и холодно. Снег, просыпавшийся накануне, превратился в лед под ногами. Ветер дул, казалось, со всех сторон. Рабигуль поскользнулась, быстро, автоматически сдвинула со спины виолончель, попыталась удержать равновесие, прижимая драгоценный инструмент к груди, но все-таки грохнулась на асфальт. Кто-то помог ей встать. - Спасибо. Какой-то кавказец смотрел на нее восхищенным взглядом, но Рабигуль поблагодарила его так мрачно, что он не посмел предложить ей руку, чтобы проводить до метро. "Такая красивая и такая сердитая", - сокрушенно подумал он. В его сознание такое противоречие не вмещалось. *** А Володя в это время сидел в кабинете и старался выжать из себя хоть что-нибудь. Ничего, ничегошеньки, однако, не получалось. Он бросил в отчаянии ручку, встал, заходил по кабинету Толстый ковер заглушал звук шагов. Болел затылок, противные мушки мельтешили перед глазами. "Надо проветрить" Володя открыл форточку. Холодом, стужей потянуло с улицы. Дом напротив" через пустырь, гордо именуемый сквером, глядел в пустоту темными окнами. Луна укрылась в тяжелые тучи, звезд не было и в помине. "Да уж, это не Пятигорск..." Тоска навалилась смертная. Скрипнула дверь - Соня прошла в ванную, - звякнуло что-то на кухне, и снова Соня протопала в ванную. "Когда я работаю, меня нельзя отвлекать! разозлился Володя. - Ведь знает: не выношу посторонних звуков!" Теперь она спустила в унитазе воду. "Ну что еще может быть?" Выйти бы сейчас и все высказать! Но он не хотел видеть жену с ее бигудями над узким лбом, близко посаженными глазками, в которых появится тут же покорная готовность выслушать все, что он скажет, и она будет молчать, молчать, а он почувствует себя в конце концов дураком и последней сволочью. Да и потом: он разве работает? Ничего же не получается! Да не работает он, просто прячется. Неужели с ним как с поэтом все кончено? Озноб пробежал по телу. Что же он будет делать? Чем заполнит жизнь? Ведь ему еще нет пятидесяти. Помирать вроде рано, до пенсии далеко, да и какая она, эта пенсия, разве на нее проживешь? Многие поэты с возрастом переходят на прозу - когда нет уже свежести чувств. Но ведь он любит, и он любим. В чем же дело? Почему ему не пишется? Не хватает страстей? В его любовном сюжете нет драмы? Тихо, как вор, прокрался Володя к двери, выглянул в коридор, на цыпочках подошел к спальне. Розовый свет струился через стекло: Соня читала. Володя выключил телефон из розетки, перенес в кабинет, включил. Радостно забилось сердце. Сейчас он услышит свою Рабигуль! Он скосил глаза на часы. Поздно вообще-то, но она сказала "когда угодно". Поздно, но очень хочется. Рабигуль сняла трубку сразу. - Это ты? - сказала так нежно, что душа Володи переполнилась счастьем. - Я звоню просто так, - заторопился Он, - чтобы услышать твой голос. Я тебя, солнышко, не разбудил? - Нет, что ты. Я только-только вернулась от Маши. - И что же вы делали? - подозрительно спросил Володя. Маша ему не нравилась: слишком иронична и мужиков видит насквозь. - Милый, я опять принялась за свое, - с той же нежностью в голосе сказала Рабигуль. - За что? - не понял Володя. - Пишу музыку, - радостно ответила Рабигуль - так, словно ни минуты не сомневалась, что Володя тоже обрадуется. - Маша читала ноты, а потом даже отыграла, после меня. - Ты таскала к ней виолончель? - уязвленно спросил Володя. - Ведь скользко! - Ага, - засмеялась Рабигуль. - На обратном пути я даже упала. Но это же пустяки. А знаешь как интересно, когда пьесу для виолончели играет скрипка! Володя молчал. Он тут страдает и любит, ему не пишется, а она... - Але, але. - Рабигуль дунула в трубку. - Я здесь, - выдавил из себя Володя. - И что сказала твоя знаменитая Маша? - Сказала, что хорошо, - снова обрадовалась Рабигуль. - Завтра покажу старику. - Какому еще старику? - Дирижеру... Маэстро... - Поздравляю, - злясь и ревнуя, сказал Володя. - Ну, пока. - Нет, подожди, - заторопилась Рабигуль. - Поговори со мной еще. Я так рада, что ты позвонил! Иногда так хочется услышать твой голос, просто нестерпимо хочется, а ведь я не могу... - Она споткнулась на полуфразе и замолчала. "Конечно, ей хорошо: свое отыграла, исписала нотами полтетради, отчего бы не поболтать", - неслись в голове Володи несправедливые мысли. В глубине души, краем сознания он чувствовал, что они мелки и ничтожны, но ничего с собой поделать не мог. Самой природой назначено: мужчина во всем должен быть сверху - всегда и во всем, вот как они с Соней. С Рабигуль даже на равных быть невозможно. - А ты написала? - задал он сакраментальный вопрос, но счастливая Рабигуль поняла этот вопрос по-своему. - Конечно! - воскликнула она. - Я же говорю: все написала, а уж потом показала Маше. Глупенький, - ласково засмеялась она. - Как же иначе я предстану перед стариком? Мы его все боимся. Машка сказала: "Здорово!" Теперь можно. Володя молчал. - Здорово придумали люди, да? - не замечала его молчания Рабигуль. Упрятали музыку в ноты, она в них затаилась, живет, ее еще нужно оттуда вытащить, и тогда она зазвучит во всю свою мощь. Правда, здорово? Редко его сдержанная Рабигуль бывала так разговорчива. Радость, взволнованность плескались в голосе - низком, волнующем Володю всегда. И она не понимала, не понимала его! Ведь он имел в виду письмо к Алику, а она о нем, видать, и думать забыла! Что ей Алик? Что даже он, Володя, Когда пишется музыка? Ему ли не знать это удивительное, всепоглощающее чувство, когда Вселенная расширяется и другая действительность открывается перед тобой, ты в ней живешь и властвуешь, ты в ней хозяин и ее покорный слуга. Ему вдруг стало стыдно: он, что ли, завидует? Он, мужчина, завидует женщине, которую любит! Да он с ума сошел! - Гулечка, поздравляю, - сказал Володя раскаянно. - Наши говорят, что самое трудное - написать вторую книгу. Первая пишется как бы сама собой - ну вот как поют соловьи: весь свой опыт, все переживания вкладывает писатель в первую книгу, а вот если получилась у него и вторая, тогда он пошел по верной стезе. Наверное, так и в музыке. - Наверное! - с благодарностью подхватила его мысль Рабигуль. - Там, в Пятигорске, музыка рождалась сама собой - еще и влюблена я была безумно, - а теперь... - А теперь? - насторожился Володя. - Теперь ты не влюблена? - Нет, что ты, - смешалась Рабигуль. - Просто теперь нет уже того трепета, той неуверенности, тревоги... - Это хорошо или плохо? - Наверное, хорошо. Мне кажется, теперь я могу любить тебя спокойно и смело. - Тогда напиши своему Алику, - мгновенно воспользовался моментом Володя. - Зачем? - жалобно спросила Рабигуль. - Чтобы любить спокойно и смело, - не без злорадства объяснил Володя. Сколько, в самом деле, можно прятаться? И потом висит этот твой Алжир. Раздражение охватывало его все сильнее. - Ты помнишь, о чем я предупредил тебя? - Да. - Голос Рабигуль упал до шепота. - Так и будет! - забывшись, на всю квартиру закричал Володя. - Я на ветер слов не бросаю. Жить после такого чудовищного предательства будет незачем! "Кого, интересно, он там пугает? - усмехнулась в соседней комнате Соня. - Какая дурочка ему верит? Да у него любой прыщ на носу вызывает истерику: "Я знаю, чувствую, это - рак!" - Она повернулась на спину, отложила книгу. - И почему на каждого мужика, даже такого никчемного, как мой Вовка, всегда находится женщина, готовая верить, любить и прощать?" На какое-то мгновение ей захотелось встать, сунуть ноги в тапки, быстро пройти коридорчик - тапочки мягкие, и она давно, еще в пору взлета Вовкиного поэтического гения, научилась ходить бесшумно, - рвануть дверь да и войти, чтобы прекратить этот балаган, но она передумала. "Чем бы дитя ни тешилось..." - зевнула Соня. Жаль дурочку на том, другом конце провода, да уж тут ничего не поделаешь: пока сама не обожжешься... Но Вовка-то, Вовка! Не бросает, видите ли, слов на ветер. Орел! Соня окинула взглядом спальню. Широкие, удобные импортные кровати, старинное напротив зеркало, высокая ваза с цветами, шкатулка - Вовка когда-то привез из Вьетнама, когда ездил в составе писательской делегации, настольная лампа-ампир - пастушка и пастушок придерживают ее с обеих сторон. Мирно, привычно, уютно. "Никуда он не денется", - снова зевнула Соня, повернулась на бок и тут же заснула. Володя посидел в кабинете еще часа два, но так ничего и не высидел. "Я ведь тоже люблю, - злился он. - Почему ж мне не пишется? Потому что прошел первый пыл? Потому что теперь спокоен?" Он открыл настежь окно. Жесткий ноябрьский ветер ворвался с улицы. Воздух был суров и колюч, и вдруг Володя поймал, высунув за окно руку, снежинку. Она тут же растаяла, испарилась, исчезла, но успела предупредить о грядущей зиме - авангардные ее войска не за горами. "Значит, я уже не влюблен, - пришлось признаться себе Володе. Люблю, но уже не влюблен. Жаль!" Он постоял у окна, вспоминая, как разыскивал Рабигуль, как сидели в Пятигорске они у обрыва и пела Эолова арфа, как метался он после болезни в поисках адреса. Бог мой, это же было совсем недавно, когда Рабигуль и все, с ней связанное, казалось единственно важным. Да и теперь... Нет, он, конечно, любит ее. А раз так, пусть рвет со своим знаменитым Аликом. 4 - Ну почему ты не хочешь ходить в детский сад? Все дети ходят. Там так хорошо, и скоро у вас будет праздник, ты сама говорила. И знаешь, что она мне ответила? Алик молчал. Мысленно он писал очередное унизительное письмо "Приезжай, приезжай, приезжай!" - и щебетание Инны было лишь фоном. - Эй! - Инна коснулась его руки. - Знаешь, что ответила Катька? - Что? - рассеянно спросил Алик. Инна весело засмеялась, лукаво взглянув на печальное лицо, которое, может, как раз этой печалью ей так нравилось. - Она подумала и сказала: "Мне не нравится его цвет". Я даже растерялась. "Какой цвет?" Ей-богу, я ее просто не поняла. А она мне в ответ: "Зачем он такой синий?" Инна вроде бы машинально взяла Алика под руку и расхохоталась звонко, как девочка. Рука ее была теплой и маленькой. Странное волнение охватило Алика" и тут же оно перешло в тяжелую, неутоленную страсть. - Молодец, - похвалил он пятилетнюю Катьку, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и ровно. - Этот минус неисправим, во всяком случае, до следующего ремонта. Они шли по душистой вечерней улице, пахло кофе и кориандром, легкий ветерок слетал с гор: приближалась алжирская зима. Самый воздух был напоен знойным желанием, или это только казалось голодному Алику? Вообще ходить по улицам, да еще вечерами, настоятельно не рекомендовалось посольством, но нельзя же сидеть по домам, как в крепости? Да и эти идиоты, фундаменталисты, постреляв, повзрывав, проорав все свои лозунги, кажется, поутихли. Конечно, на время. - Как я о ней скучаю! - вырвалось у Инны. - Хоть бы одним глазком поглядеть: как она там, в Москве? Может, напрасно их всех отправили? - Может быть, и напрасно, - согласился Алик. - Но ведь у нас теперь перестройка, притворяемся перед Западом, что тоже заботимся о своих людях. Он говорил что-то еще, Инна ему отвечала, но оба остро чувствовали: что-то произошло, между ними что-то случилось, и это было сейчас самым главным. Алик несмело погладил загорелую крепкую руку, покосился на Инну. Разве он не видел прежде это румяное, очень русское лицо с прозрачными светлыми глазами, эти тяжелые косы, короной лежащие на голове? И этот завиток у виска. Очень женственно... Он старался не смотреть на грудь, но она притягивала его взгляд, как магнит: полная, высокая, и ложбинка в глубоком вырезе легкого костюмчика. Нет, какие роскошные косы! На ночь, наверное, их расплетают, и они падают волной на плечи. Счастливый Генка: такая жена! И работу бросила, и отправила дочь в Москву, как велели. Алик подавил невольный вздох. Гуля, Гуля... Что ж, он не будет больше думать о ней, хватит ждать и писать, хватит! Надо скорее понравиться Инне, иначе куда же ему деваться? О чем она говорит? Ах, о дочери... - Нет, их отправили не напрасно, - оживленно заговорил Алик. - Мало ли что... В старые времена и вас бы отправили тоже, оставили бы нас, мужиков, одних. Как бы мы тут без вас обходились? Он приближался к запретной теме осторожно, но и не мешкая. "Генка весь день с посланником, - лихорадочно работал мозг, - надо напроситься в гости. Или лучше ко мне? Нет, для первого раза..." Алик взял Иннину руку, стал перебирать пальцы, потом нагнулся, поцеловал. - А в Москве черт-те что творится, - словно ничего не замечая, тараторила Инна. - Народ валом валит из партии, прибалты из Союза. Ну ладно. Бог с ними, с прибалтами, но Украина... Генка до сих пор не может опомниться, как слетал в сентябре. И на прилавках пусто - ничегошеньки! Инна заразительно засмеялась. - Генка своими глазами видел у ателье объявление: "Новый вид услуг. Из двух пар чулок делаем одни колготки". Представляешь? Нет, ты представляешь? Чувство невольного превосходства прозвучало в голосе. Словно не ее страна билась в агонии. Алик нахмурился, но тут же нашел оправдание этой женщине, на которую теперь - вся надежда. "Человек быстро забывает плохое и привыкает к хорошему. Вернется вспомнит. Всем нам нужна передышка". - Зато в Москве, как здесь, не стреляют, - напомнил он мягко, стараясь не оттолкнуть, не обидеть, не рассердить. - В Союзе только слышали про терроризм. - Этого еще не хватало! - звонко возмутилась Инна. - Должны же и у нас быть какие-то плюсы! Светило солнце, голубело небо, ажурные арки украшали розовые, белые, кремовые дома. Тяжелое, сдержанное волнение Алика будоражило, как вино. "Генка весь день на машине, - прикинула Инна, - а у Альки вообще пустая квартира... Почему он не напросился в гости, когда Генка летал в Москву? Но тогда мы были просто друзьями. А теперь?.." Теперь все мгновенно переменилось. "Какие ноги... - маялся между тем Алик. - Да еще эта узкая юбка..." Он беспомощно взглянул на Инну и встретил смеющийся смелый взгляд. Это был прямой вызов, и если он сейчас же, немедленно не придумает что-то, Инна ему не простит. Мысль работала лихорадочно-четко. Надо встретиться днем, пока он здесь, не на вахте, и пока свободен. Конечно, на маленьком пятачке их колонии десятки бдительных глаз, но все знают, что они дружат семьями и что он ждет жену. Алик горько усмехнулся. Жена... Нет у него ни жены, ни детей, ни даже хозяйки в доме. Да и в постели ему оказывали великую милость. Правда, после Пятигорска что-то такое в Рабигуль вроде проснулось, но где она, Рабигуль? Они уже были у ворот посольства. Народ стекался в кино - как всегда по пятницам. Инна отняла руку, шаловливо пробежалась пальчиками по щеке Алика, и тут же, словно его кто толкнул, Алик услышал собственный, хриплый от волнения голос: - Можно зайти к тебе завтра? У вас, кажется, хорошие книги? Дала бы что-нибудь почитать. Он смотрел прямо перед собой, шагая как деревянный. Брови его страдальчески сдвинулись. Какую власть имеет над голодным мужчиной женщина! - Что ж, заходи, - как во сне услышал он тоже изменившийся, тоже сдавленный голос. - Дам что-нибудь.., почитать. Инна сама почувствовала двусмысленность фразы, и особенно паузы, и покраснела. Но все уже было сказано, все стало ясным. Они вошли в посольство каждый сам по себе, пряча друг от друга глаза, разошлись в разные стороны. Инна прошла в первый ряд, Алик - чуть не в последний. - Эй, - крикнул ему Гена. - Иди к нам! - И махнул Алику рукой. - Забыл очки, - соврал Алик. - А у меня дальнозоркость. - Как знаешь... Сидеть рядом с Геной было теперь невозможно: ведь они были друзьями. Но что такое дружба перед сладким, невыносимым томлением плоти? Где уж дружбе с ней справиться! "Только бы Инна не передумала, не испугалась!" - подумал Алик. Но он уже знал, что она не передумает, и гордость желанного вспыхнула в нем. И он тоже хочет ее, эту женщину, жаждет окунуться в пышную, зрелую плоть, и чтобы ее рука дотронулась до истомившегося его естества, и чтобы она впустила его к себе, и горячая влага устремилась бы ему навстречу. Алик сжал ноги, усмиряя звериное вожделение. Хорошо, что темно и что-то показывают там на экране". Пригнувшись, чтоб не мешать, он выскользнул из зальца - невозможно снова увидеть Гену! добрался до своего жилища, возмутительно просторного для одного, и, чтобы дожить до завтра, лихорадочно принялся наводить чистоту. Вдруг Инна решит, что лучше - к нему? Вдруг разрешит привести ее сюда, подальше от семейного очага? Потом Алик долго и тщательно брился, потом долго стоял под душем, потом перебрал все рубахи и выбрал самую лучшую. А потом лежал всю ночь без сна, томился и ждал утра. Бесшумно вертелся под потолком вентилятор, светила огромная, яркая, как белое солнце, луна - никакие шторы не могли погасить ее призрачный, колдовской свет, хотелось пить, есть, было жарко, холодно и опять жарко, и впервые Алик пожалел, что никогда не признавал снотворного. Но всему на свете приходит конец, и через вечность настало утро. *** Все оказалось так просто! Так изумительно просто и - Господи - как хорошо! А он-то не спал, боялся, маялся: как посмотрит Генке в глаза. Впрочем, в глаза действительно смотреть было трудно - даже теперь, хотя прошел уже месяц. Стоял солнечный, мягкий декабрь. Повсюду на улицах жаркими огоньками светились вынесенные наружу жаровни. Алжирцы ходили в зимнем, накинув на голову башлыки, утеплившись европейскими куртками, модницы набросили на плечи шубки. - Вот говорят: "Бедные, бедные", а им многого и не надо, - сказала Инна, приподняв штору и выглядывая в окно. - Наши бы им морозы, узнали бы, сколько они нам стоят. Алик вернулся из пустыни позавчера, вчера перекинулся с Инной несколькими словами, и сегодня она была уже у него. Тогда, в ноябре, они сразу решили, что у него встречаться удобней и безопасней, и Алик втайне обрадовался: незримое присутствие Гены смущало. А Инка была просто чудо! Царственное, бело-розовое тело, мягкие руки, крутые бедра и округлый живот. Рабигуль против нее - подросток! И что-то материнское, снисходительно-ласковое, всепрощающее было в ее медленных, томных ласках. - Я давно заметила, как ты на меня посматриваешь, - сказала она тем ноябрьским вечером. - Но думала, так, мальчишка. - - Не настолько уж я моложе тебя, - самолюбиво возразил Алик, не зная, обидеться или нет. - Настолько! - улыбнулась Инна. - Шесть лет - это, мой сладкий, много. Они лежали на широкой тахте, и было так хорошо, что Алик подавил постоянно мучившую его тревогу: а вдруг кто-нибудь постучит в дверь? - Не бойся, - словно подслушав его мысли, сказала Инна, посмеиваясь. К тебе же никто не ходит. "Никто - это Гена, - обожгло стыдом Алика. - А я, подлец, с его женой..." Но, покосившись на умиротворенное, сонное лицо рядом, снова почувствовав тяжесть душистого женского тела - Инна вдруг легла на него и, подперевшись и прищурившись, стала разглядывать, водя пальцем по бровям, носу, губам, - понял, что отказаться от всего этого он не в силах. Да и не может он больше жить ожиданием, он, мужчина тридцати семи лет. С какой стати? И кому в конце концов они делают плохо? Гене? Он не узнает. Рабигуль? Так ей, как видно, никто не нужен, кроме ее проклятой музыки. Говорят, в Москве чуть ли не голод, а ей хоть бы хны! Да другие бабы только за тряпки... Правда, передал он ей кое-что в сентябре, с тем же Геной, но это же пустяки. Как Инна тогда старалась, как выбирала! "Не надо, не вспоминай!" - приказал себе Алик и сжал роскошное тело Инны ногами. - Иди ко мне, - шепнул он, и она приподнялась над ним, а потом опустилась снова. - Ах, как хорошо! - выдохнул он, выразив в этих словах то, что чувствовал с ней все время, с первого дня их близости. Она же спасла его гордость, и вообще - спасла. Ни слова не было сказано о любви - ни им, ни ею: оба знали, что это страсть, что любовь гораздо сложнее, мучительнее и... Бог с ней! Не говорили они ни о Гене, ни о Рабигуль. Они вообще говорили мало, молча наслаждались друг другом, понимая друг друга без слов. Но в пустыне Алик много думал о ней, представлял ее тело, слышал смех, вспоминал, как они были впервые вместе и как она сказала ему: "Пора!" - а потом: "Нет, погоди". Значит, он ей тоже нужен? Но у нее же есть Гена? Если бы рядом с ним была Рабигуль... Нет, о Рабигуль он больше думать не будет: она его помучила всласть. Пусть приезжает или не приезжает, ему теперь все равно: у него есть Инна! Да, любовница. Разве до этого он был мужчиной? Как-то Гена сказал, загибая пальцы: - Мужчине нужна квартира, машина и любовница. - Гляди у меня! - погрозила ему пальчиком Инна. И Гена, довольный собой, засмеялся. Это было еще до ноября. А теперь... Знала бы Рабигуль, как его любят или по крайней мере хотят. Да и он... Не сошелся свет клином на его восточной красавице! Он вспомнил свой сон последней ночью в пустыне странный, ни с чем в его жизни не связанный. Будто он во главе большой семьи эмигрантов прибыл куда-то в чужую страну и живет там один, в общежитии. Жена с детьми - в другом месте; так надо, чтобы получать пособие. Причем жена вовсе не Рабигуль. Во сне он ее так и не видит. Просто знает, что есть жена и дети. И вот в общежитии эмигрантов празднуется Новый год, и он выигрывает в лотерею большущую коробку конфет. Маленькая девочка смотрит на конфеты восхищенным взглядом, а он прижимает коробку к себе: "Не дам. Это моим детям!" Ему и стыдно, и жаль девочку, но своих детей жальче. Проснулся он среди ночи. "У-у-у... Вжи-жи-жи..." - тонко свистел песок, гонимый зимним северным ветром. Дрожали стены бунгало, казалось, вот-вот слетит крыша. Какая жена? Какие дети? Нет у него ни жены, ни детей. Зачем же такой странный сон? Алик сел на узкой кровати, уставился перед собой невидящим взглядом. Как - нет жены? А Рабигуль? Ведь она есть, Рабигуль! Что-то давно не получал от нее писем. И сам не пишет. Как сошелся с Инной, так и не пишет. Но ведь у них с Инной совсем другое, никакая у них не любовь. Просто их тянет друг к другу. А Рабигуль навсегда. И если она приедет, он порвет эту связь сразу, немедленно. "Спасибо за все хорошее", - скажет он Инне. Где-то Алик вычитал эту фразу, и она, своей неопределенностью и каким-то грустным достоинством, очень ему понравилась. "Спасибо за все хорошее..." И еще, на прощание: "Прости". Кажется, так положено - сдержанно, по-мужски. Инна, может быть, скажет: "И ты прости", - и они расстанутся, как интеллигентные люди. А.., если нет? Если она не поймет? Ведь женщины - создания странные. Вообще-то в ее интересах сохранить тайну... Тень тревоги коснулась Алика. "Надо все-таки держать дистанцию, - решил он. - Не слишком сближаться". Но стоило ему увидеть Инну, как все его сомнения и тревоги рассыпались в прах: уж очень она была соблазнительна. 5 - "Мир человеческого сердца не похож на видимый нам мир", - заглянув в свою записную книжку, авторитетно заявила Маша. - Кто так сказал? - полюбопытствовала Рабигуль. - Премчандр, индийский писатель. - Ты читаешь Премчандра? - Рабигуль взглянула на подругу с уважением и опаской: с этими своими кришнаитами Машка совсем сдурела. - Да, - с вызовом ответила Маша. - Читаю! - Врешь, - не поверила Рабигуль. - Вру, - призналась Маша, и смех ее заливистым колокольчиком полетел по квартире. - Такая, знаешь, зануда! Каждое предложение - на полметра. Но сама индийская философия... - Ой, Машка, не начинай, - взмолилась Рабигуль. - Ты меня с этой философией просто достала - так, кажется, говорит твой Сапта? Они сидели у Маши на диване, накрыв ноги пледом, и разговаривали. За окном валил снег. Зима хозяйкой явилась в Москву, обосновалась всерьез и надолго, укрыла снегом деревья, приглушила рев машин, украсила, обновила город. Маша купила камин - языки пламени плясали, как настоящий, живой огонь, - влюбилась в какого-то наголо выбритого детину с барабаном и в оранжевом сари, а может, одеянии римского воина и теперь морочила голову Рабигуль. - Никакой он не дурак! - убеждала она подругу. - Наоборот: знает то, чего мы не знаем. Слышала такое выражение: "Дурак - всякий инакомыслящий"? Так вот он мыслит иначе. - Да брось ты, - отмахнулась от Маши Рабигуль. - Какое там - мыслит! Трясется в трансе, словно юродивый, бьет в барабан да бормочет одно и то же. - А правда, здорово он играет? - встрепенулась Маша. - Ну скажи, здорово? - На барабане? Да, ритм чувствует, - нехотя признала Рабигуль неоспоримое достоинство Сапты. - Но в остальном... Маша резво вскочила с дивана, сунула ноги в тапки, побежала на кухню ставить чайник. Вернулась и опять взялась за свое: - Мантры - как заклинание. Сапта говорит, это прямая связь с Богом. Он и меня научил... - Машка, - не на шутку перепугалась Рабигуль, - как бы ты с ним не свихнулась! Повторяй лучше гаммы: те же мантры в конце концов. - Скажешь тоже, - расхохоталась Маша. - Там священные слоги. - Музыка тоже священна и доступна для посвященных, - задумчиво произнесла Рабигуль. - Нет, правда: ее же не все понимают. Классику, я имею в виду. А, например, "попса"... Разве ее повторы - не мантры? - Гуль, не кощунствуй! Маша снова уселась на диван, накрыв ноги пледом и протянув руки к камину. - А как он любит. Гулька, как умеет любить... - Вот так бы и говорила, - поддела ее Рабигуль. - А то "мантры", "связь с Богом"... - А я так и говорю! Ты же знаешь: мужиков у меня - навалом, но такого... - Смотри, как бы он не притащил какую-нибудь заразу из этой своей общины. - Он сказал, что перестал жить, как прежде, со всеми подряд, горделиво похвасталась Маша. - Сказал, что у него теперь - только я и никто больше не нужен, - "Он сказал, он сказал..." А "травку" покурить тебе, случайно, не предлагал? - Что ты! - возмутилась Маша. - Он же не хиппи! Хотя хиппи, если хочешь знать, это не длинные волосы, а особое состояние души. Рабигуль посмотрела на нее с улыбкой: - Состояние души, говоришь? Красиво! Чьи же это слова? - Мои! - вызывающе ответила Маша. - Скажешь тоже! - не поверила Рабигуль. - Ты так сроду не говорила. - Да ладно! - засмеялась Маша. - Все мы немножко "душечки". Ой, чайник свистит! И она умчалась на кухню. Крикнула оттуда весело: - Пожалуйте к столу, дорогая гостья! "Ну вот что с ней делать?" - думала Рабигуль, глядя, как светится от радости Маша, как мелькают ловкие руки, выставляя на стол все, что есть в доме. включается-выключается маленький телевизор - "Ну его, надоел!" наливается крепкий янтарный чай. Всегда такая, когда влюблена, а влюблена, если вспомнить, почти всегда. И при этом скрипачка прекрасная, вдохновенная. Может, как раз поэтому? - Волосы-то зачем перекрасила? - спросила Рабигуль. - Так ему больше нравится, - вызывающе ответила Маша. - Разноцветные? - не поверила Рабигуль. - Как у продавщицы? - Да. Маша внезапно обиделась. Молча налила чаю, молча села напротив. Под шелковым абажуром огнем горели ее разноцветные волосы: одна прядь - седая, другая - рыжая, третья - черная. Ах, Машка, Машка! Рабигуль отодвинула стул, встала, подошла к подруге. - Машенька, не сердись. Но я за тебя волнуюсь... Странный он, этот твой Сапта. - " Да он в сто раз порядочнее твоего поэта! - взорвалась Маша. - У него все честно, открыто: да, жил со всеми, как принято в их общине, да, они вместе растят детей и не знают, кто у кого отец - это их общие дети, - но возникла в его жизни я, и все для него изменилось! - Это он так говорит, - грустно вставила свое слово в речь подруги Рабигуль. - Да не будет он врать! - возвысила голос Маша. - Ему это просто не нужно! - Машка, ты доверчива, как ребенок, - вздохнула Рабигуль. - А в любви человек всегда доверчив, - призадумалась Маша. - Доверчив, как в детстве. Вот вспомни, когда ты была маленькой, возникала у тебя мысль, верить кому бы то ни было или нет? Молчишь? То-то... Снег валил густыми, тяжелыми хлопьями, превращая в белое поле все пространство небес, застилая Москву своим покрывалом. - Останешься? - сладко потянулась Маша. - В твоих сапожках... - Останусь. - Рабигуль прищурилась на огонь. - Хорошо у тебя, Маша. Уютно, тепло, как-то солнечно. - И вкусно! - добавила Маша. - И вкусно, - согласилась с ней Рабигуль: сегодня Маша испекла свой знаменитый пирог. Телефон загудел на низких басах, как шмель. - Это меня, - вскочила Рабигуль. - Я дала Володе твой номер. Возьми скорее трубку! - Эта мне интеллигенция, - проворчала Маша. - В моем-то доме уж можешь себе позволить снять трубку? Чай не чужие... Але, Сапта? Повторяю ли я мантры? А как же! - Маша, прикрыв ладонью трубку, хихикнула. - Как раз сейчас этим и занимаюсь! Рабигуль перешла из кухни в комнату - пусть Маша чувствует себя свободно, - стала стелить постель - ее белье лежало в целлофановом пакете, в шкафчике, - потом прошла в ванную, приняла душ и почистила зубы, вернулась, легла, взяв в руки книжку. А Маша все общалась со своим Саптой. "Когда же она играет? - подумала Рабигуль. - К концертам готовится-то она когда?" Не успела трубка коснуться рычага, как телефон зазвонил снова. - Твой! - крикнула из кухни Маша. - Здравствуй, - выдохнула в трубку сразу счастливая Рабигуль. - Еле прорвался, - не ответив на приветствие, буркнул Володя. - Это ты, что ли, там трепалась? - Нет, Маша, - виновато шепнула Рабигуль в трубку. - Ничего себе... - Но она в своем доме... - Значит, нечего было давать ее телефон! Ладно, до завтра. Не дожидаясь ответа, Володя бросил трубку. А Рабигуль еще долго сидела в длинной ночной рубахе, в накинутом на плечи халате, бессильно опустив руки. "Это жизнь, - говорила она себе. - В жизни тебя могут разлюбить. Похоже, меня разлюбили". Кровь бросилась ей в голову, застучала в висках. "Нет, такого не может быть! Он просто сердится, что я не написала Алику. Надо написать, и тогда он не будет сердиться и мы будем по-настоящему вместе!" Лежа в постели, прислушиваясь к ровному дыханию спавшей у противоположной стены Маши, Рабигуль искала и находила причину горьких для нее перемен в себе. Она терзала и укоряла себя. "Эх ты! Столько лет мечтать о любви и струсить. Конечно, он прав: я веду себя просто подло. Надо освободиться самой и освободить Алика. Разве он не достоин любви? А Соня..." Мысль о Соне смутила. Какая-то женщина будет из-за нее плакать... Но ведь Володя не раз говорил, что они с Соней давно не близки, что Соне в общем-то все равно, что они давно не любят друг друга... Так успокаивала себя Рабигуль, стараясь не думать об их общей дочери, общем доме, многолетней привычке... Когда нам надо, мы всегда находим себе оправдание. 6 Шел снег. Приближался, стоял уже на пороге Новый год. Странное оцепенение нашло на Рабигуль. Она словно вслушивалась в себя: что же с ней происходит? Машинально, механически отрабатывала положенные уроки - виолончель стонала и жаловалась, задумываясь, грустила, и Рабигуль, спохватившись, что играет уже свое, поспешно переходила на партию, которую предстояло играть сегодня. Иногда записывала свое, если чувствовала, что в дальнейшем фрагмент пригодится, иногда - нет. Вечером надевала вечернее платье, а сверху шубку и шла на концерт. Там начиналась ее настоящая жизнь. Ярко освещенная сцена, темный, притихший зал, раздраженный, как всегда перед концертом, маэстро, а потом взмах палочки и - музыка. Все исчезало - все горести и тревоги, весь мир пропадал, даже любовь. Оставалась музыка. По ночам звонил Володя, после концертов. Злился, жаловался, что не пишется, ревниво спрашивал, как у нее. Рабигуль чувствовала, что приближается к чему-то значительному - недаром своевольничала виолончель, но Володе не говорила, потому что знала, что он расстроится, еще по Алику знала: мужчины не любят, когда женщина в чем-то их обгоняет. - А когда ты напишешь своему благоверному? - снова и снова терзал ее Володя. "А ты меня любишь? А ты не предашь?" - хотелось спросить Рабигуль, но она стеснялась: вроде требовала гарантий. А какие в любви могут быть гарантии? "Надо порвать с Аликом, тогда он и решится". Так думала Рабигуль, а сама все тянула, тянула... Видно, ангел-хранитель отводил ее руку. Затаился и Алик. Письма его стали короткими и какими-то отстраненными, хотя он и напоминал Рабигуль, что она обещала приехать, писал, что ждет и купил ей вечернее платье. - Вот это, с блестками, - решила Инна и ткнула пальцем во что-то переливающееся. Гена стоял с ним рядом. - А ты как думаешь? - повернулся к нему Алик. - Да не секу я в таких делах, - отвел глаза в сторону Гена. "Неужели знает?" - екнуло у Алика сердце. Платье не нравилось - слишком блестело, - но Инне виднее... А Гена все смотрел в сторону, а потом решительно их покинул и отправился в отдел игрушек. - Эй, ты куда? - крикнула Инна, но он будто не слышал. Платье уложили в пакет с ручками - такой пакет для Москвы ценность, очень даже неплохой сувенир, - двинулись к кассе, и тут к ним присоединился Гена. - Что это? - холодно спросила Инна, глянув на плоскую большую коробку. - Кукла. - Сколько? И когда Гена назвал цену, Инна в бешенстве рванула коробку у него из рук. - Ты что, рехнулся? Но Гена коробки не отдал. - Я, кажется, неплохо зарабатываю, так? И это мои деньги, и дочь - тоже моя. Инна остолбенела от неожиданности и гнева. А Гена спокойно обошел ее с Аликом, как обошел бы стол или стул, заплатил, вышел на улицу, сел в машину и стал хмуро ждать. С окаменевшим лицом, сжатыми в тонкую полоску губами вышла к машине Инна. - Я, пожалуй, пешком, - неуверенно сказал Алик и" не дожидаясь ответа, ретировался. "Ну, все. Вот и все", - повторял он себе, чувствуя странное облегчение. Но на следующий день ждал Инну с возрастающим нетерпением, и когда она пришла, ринулся ей навстречу, сжал в объятиях с такой страстью, словно они не виделись долгие годы. - Хочешь? - понимающе шепнула она. - Ах ты... - и не докончила фразы. Да, он хотел эту женщину, так боялся, что она не придет, и рядом с этим безудержным, безумным желанием все остальное было не важно. - Он знает? - спросил Алик, когда страсть, как голодный зверь, на время насытилась. - А и хрен с ним! - весело ответила Инна. - Ты, что ли, трусишь? Алик покраснел и закашлялся. - Не в этом дело, - сказал он с трудом. - Но я берегу твой покой. - А может, свой? - приподнялась на локтях Инна, и он увидел длинные волосы под мышками и почувствовал сладковатый запах ее пота. - Может, и свой, - стиснул зубы Алик. - Но твой - в первую очередь. - А может, в первую очередь - покой своей Гулечки? - не унималась Инна. - Интересно, как ты ей посмотришь в глаза? - Наверное, так же, как ты - Гене. Алик понимал, что хамит, но остановиться не мог. Глухое раздражение поднялось в нем - претив этой не по летам располневшей женщины, против той легкости, с которой она вступила с ним в связь - ведь не любит, балуется от скуки! - заговорила какая-то странная солидарность со всеми обманутыми мужьями, в том числе с Геной. А вдруг и Рабигуль... Неожиданная мысль обожгла огнем. Нет, она не может. Не посмеет! Она совсем другая: чистая, гордая и порядочная. Она никогда... - Ну ладно, - сказала Инна, протянув руку за его халатом, в который с удовольствием облачалась всегда, и он снова почувствовал запах пота, который еще недавно возбуждал, а теперь стал противен. - Мне пора: скоро Гена придет. Да не переживай ты так, - с неожиданной проницательностью усмехнулась она, - никуда твоя Гуль-Гуль не денется. - Почему "Гуль-Гуль"? - напряженно спросил Алик. - Ну мы ж на Востоке, - засмеялась Инна. - Пока. Стараясь ступать легко, она выпорхнула из их любовного гнездышка - пол заскрипел под ногами, - и Алик остался наконец один. Смятые простыни, халат, хранящий запах чужого тела, задернутые предусмотрительно занавески. Зачем это все? Почему? "Потому что я мужчина, сказал себе Алик. - Так устроила нас природа. И еще - потому что меня мучает Рабигуль". Он тщательно прибрал в комнате, сменил простыни, пододеяльник и наволочки, скомкав и бросив грязное в корзину с дырочками, подумав, бросил туда халат, проветрил дом и уселся за письмо. Завтра как раз диппочта, Рабигуль получит письмо дня через два. Хотя, говорят, по Москве сейчас письма идут неделями и не все доходят абсолютно все развалилось, - но вдруг ему повезет? "Родная моя, приезжай! - торопливо писал Алик. - Как ты не понимаешь, мужчина не может оставаться один! Прости, что пишу так откровенно, но ты меня вынуждаешь. Что ж мне теперь делать? Идти к танцовщицам?.." Он писал и писал, умоляя и призывая, искренне негодуя и жалуясь, ни на минуту не вспомнив об Инне, будто ее и не было. Только когда сообщил о платье, увидел перед собой прозрачные, злые глаза и палец, ткнувший в блестки: "Вот это!" Через день здоровенный детина положил его письмо в свою знаменитую сумку - за такими сумками от века охотились все разведки мира, - и письмо полетело в Москву. Инна тоже принесла толстый конверт - дочке. Они столкнулись в дверях, Алик молча посторонился, буркнул что-то невнятное в ответ на сказанное с нажимом и вызывающе: "Добрый день!" - и она поняла, что все кончено. "Но ведь так не бывает! - взмолилась она, сама не зная кому. Нам так хорошо вместе, и я же ничего не требую! Так не бывает - без слов, объяснений! Только вчера еще мы были вместе, и что уж я такого сказала? Это все из-за нее, проклятой чечмечки, чтоб она сдохла!" Инна сидела в посольском садике, сжав сложенные на коленях руки, и проклинала Рабигуль за ту непонятную ей власть, которую она имела над Аликом. Потом вспыхнула ненависть к мужу: нажрется и лапает и сопит, шоферюга! Что он понимает в любви? Осчастливил раз в жизни - женился - и все дела! Ну, дочку сделал - за дочь спасибо. Но разве можно сравнить его с Аликом? Там столько нежности за один только вечер, сколько с Генкой - за жизнь. И никогда не пахнет от Алика ни водкой, ни луком, ни чесноком, а от Генки - всегда! Конечно, там культура, там жена - музыкантша. Только где она, его музыкантша? Небось завела себе хахаля, вот и не едет. Так страдала, мучилась Инна, еще раз подтверждая всем известную поговорку: "Все мужчины - подлецы, все бабы - дуры". - Нет, я его не отдам, - сказала она и встала. - Завтра приду как ни в чем не бывало - вроде ничего не заметила. А жена... Как приедет - так и уедет, не больно-то она, видать, в нем нуждается. Света, подруга, рассказывала: Сережка дал ей отставку в письме - трус еще тот был! - а она возьми да и сделай вид, что письмо то не получила. Перетерпела, переждала, и все устаканилось. *** - И где же ты его встречаешь? - равнодушно спросил Володя. - В одной компании, - с запинкой ответила Рабигуль. - С Машей? - Маша со своим Саптой, в общине. - Да уж, вот будет потеха, - хмыкнул Володя. - Совсем твоя подружка свихнулась. - Просто любит. - Ты ж говорила, он в сари? - Что ж, если в сари, так и любить нельзя? - И он лысый! - Не лысый, а выбритый. Они там все такие. Володя и Рабигуль лежали в постели, пили вино - столик был придвинут вплотную - и перебрасывались негромкими короткими фразами. Одной рукой Володя обнял Рабигуль за плечи, другой сжал легонько сосок - это была его обычная ласка, - поднес к губам. Поцелуй был долгим, мучительным: язык кружил и кружил, и Володя, улыбаясь, чувствовал, как сосок набухает, твердеет... - Иди ко мне, ласточка, - шепнул Володя, и Рабигуль послушно раздвинула ноги. Да, эта женщина - для него, их словно скроили по одной мерке, так она ему подходила. - Ему там тепло, как в гнездышке, - бормотал Володя. - Ему так уютно, так плотно... Рабигуль закрыла глаза, страдальчески сдвинула брови: она стеснялась столь откровенных слов. А Володю ее застенчивость только подстегивала, как подстегивали и собственные слова. - Как ты, ласточка, стонешь... Рабигуль закусила губу. - Не сдерживайся, кричи, стони, извивайся... - А-а-ах... Рабигуль откинулась на подушки. - Пей! Володя властно поднял ее голову, поднес к губам бокал вина. Рабигуль осушила бокал залпом. До Володи так пить вино она не умела. - Нам суждено быть вместе, - растягивая слова, словно читал стихи, сказал Володя. - Мы и в творчестве стимулировать будем друг друга. Давай пиши своему благоверному. Я требую, слышишь, требую! И дай телефон той компании, где будешь встречать Новый год. Я позвоню, поздравлю. - Там нет телефона, - мгновенно нашлась Рабигуль. - Мы едем на дачу. - Ах вот как... Володя почему-то обиделся. Впрочем, он знал почему: скука семейного вечера угнетала заранее. - Значит, напишешь? - Да! - как в воду бросилась Рабигуль. *** Говорят, как встретишь Новый год, так весь год и проведешь. Рабигуль встречала Новый год одна. Сидела за, столом и сочиняла письмо. Как объяснить родному, близкому человеку, что его покидаешь? Какие найти слова, чтобы не ранили, не унижали? Нет таких слов на свете. Рабигуль отложила в сторону лист бумаги, прислушалась. Приглушенные звуки музыки, смех, скрип сухого снега под торопливыми шагами опаздывающих. Скоро все стихнет, чтобы затем взорваться хлопками петард, красными, синими, зелеными ракетами, воплями молодежи - в последние годы многие, отпраздновав, высыпали на улицу. А у нее нет даже елки. И торт забыла купить. - Когда ты поедешь? - спросила накануне Любовь Петровна, не ответив на поздравление "с наступающим Новым годом". - Скоро, - ответила Рабигуль. Зажужжал телефон. Рабигуль схватила трубку и тут же, как обожженная, бросила на рычаг: "Вдруг Володя?" В двенадцать позвонила маме, в Талды-Курган. Как ни странно, соединили сразу. - Как ты, детка? - встревоженно спросила мать. - Я о тебе все думаю... Когда ты едешь? - Скоро, - ответила Рабигуль. Она вернулась к столу. "Пойми, - писала она Алику, - я никогда не любила. Просто не знала, что это такое. Нет, я, конечно, любила тебя, ты не думай, но это была какая-то другая любовь, девичья, ненастоящая. Теперь все иначе: я без него не могу..." Ей казалось, что пишет она деликатно, выбирая слова самые щадящие, мирные, не понимая, что нет ничего страшнее мирных, щадящих слов. В минуту прозрения Рабигуль это почувствовала. Скомкав листок, бросила его в корзину и написала коротко, жестко, что полюбила другого и просит Алика дать ей развод, если, конечно, это не помешает его карьере. 7 Все получили весточки с этой диппочтой, первой в Новом году. Все заранее всех поздравили, отправив тщательно отобранные в супермаркете, с золотом и серебром, открытки на далекую, холодную и не очень счастливую родину. Теперь ждали ответов и, конечно же, их получили. Из холщового мешка вывалился целый ворох разноцветных снегурок, елок и дедов морозов. - Тебе! Алику вручили три открытки - с работы и от друзей - и два письма: толстое - от мамы, тоненькое - от Рабигуль. Весь день пролежали письма на его рабочем столе, в углу, открытки же он положил под стекло. Он писал отчет о последней поездке и все поглядывал то на открытки, то на письма в праздничных ярких конвертах. - Ну и выдержка у тебя, - сказал сидевший за соседним столом Андрей Александрович. - Я, например, сразу прочел, залпом. - А зачем торопиться? - улыбнулся Алик. - Приду домой, вскипячу чаек и прочту. - Молодец! - непонятно за что похвалил его Андрей Александрович и склонился над своими бумагами. Вечером никого из посольства, торгпредства и ГКЭСа нигде не было видно: ни на лавочках, где обычно сидели и болтали женщины, ни в бильярдной, ни в бассейне. Все читали и перечитывали полученное, стараясь прочесть между строк, как там на самом деле дома, все строчили ответы, чтобы успеть к обратному отъезду курьеров. Довольный своей выдержкой Алик заварил чай, выжал в чай пол-лимона, как это делали здесь, в Алжире, положил в вазочку печенье "Мария" и уселся читать. Первым открыл, естественно, письмо Рабигуль. Прочитал три фразы, написанные четким, старательным почерком. Дальше все было смутно, все куда-то пропало: время, место, состояние. Разбился вдребезги отброшенный гневной рукой стакан, и крепко заваренный чай с готовностью впитала белоснежная скатерть; откуда-то возникла квадратная бутылка виски, Алик пил из горла, и тонкие, противные струйки текли, скатываясь к шее, по подбородку; подушка с дивана оказалась вдруг на полу, Алик пинал ее ногами, добиваясь зачем-то, чтобы вылетел пух. Подушка упорно не поддавалась, и тогда Алик варварски взрезал ее ножом, а там, внутри, оказались какие-то сушеные водоросли, и он с отвращением вытряхнул их на мавританский ковер. Проснулся он среди ночи, не понимая, где он и что с ним. Почему он лежит на ковре и морда вся в водорослях, да еще сушеных? "А-а-а.., вспомнил... Моя раскрасавица наконец-то откликнулась на мольбы приехать..." Алик встал с превеликим трудом - качнулась, поплыла, завертелась комната, жадно присосался к носику чайника: пить хотелось ужасно. А что это еще за бутылка? Он, что ли, один ее высосал? Ни фига себе... Где анальгин, мать его так! Ну, аспирин, что ли... Уф, вроде легче. Алик побрел по квартире, везде зажигая свет - страшно одному в пустом доме, - скомкал скатерть и поднял с пола осколки стакана, разрезав ладонь и залив ее йодом. Он не стал дожидаться рассвета. Смирив дрожание пальцев, отстукал на машинке короткое заявление в суд. К нему приложил письмо Рабигуль, аккуратно прикрепив его к заявлению скрепкой. Подумав, написал еще одно заявление, в загс, и к нему "собачку" для бывшей жены: "Кажется, если нет детей, то разводят в загсе. У нас их, слава Аллаху, нет". Ни обращения, ни подписи, никаких "жалких" слов. Должно быть, не было признание Рабигуль такой уж для него неожиданностью. "Это я любил, - подумал Алик. - Она меня только терпела". Алик закурил горькую сигарету - здесь, в Алжире, он стал курить, - сел на постель, схватился двумя руками за гудящую, больную голову. Десять лет, даже больше, скрывая от себя самого, притворяясь спокойным, уверенным, боялся и ждал он этой минуты: когда его бросят. Как он устал от этого бесконечного, выматывающего, унизительного ожидания! Теперь станет легче. Не сразу, но станет. Он подождет. Про письмо матери Алик забыл. Какие-то спасительные клапаны сработали в его помраченном сознании, заставили не видеть набухший от пролитого чая, порыжевший конверт. Когда же через два дня Алик его увидел, то повертел в руках, вчитываясь в расплывшиеся на конверте буквы, и гнев обуял его: "Это она меня, дурака, так воспитала!" Он рвал на части письмо - оно было, как видно, длинным, большим и поддавалось с трудом, но Алик с этой трудной работой справился. А потом он выбросил письмо в корзину для мусора и забыл о нем накрепко, навсегда, потому что оно же было от матери, которая не научила его уму-разуму, ни о чем, что ждет в жизни, не предупредила, не остерегла. В общем, понятно. Матери во всем виноваты, что бы ни случалось с их чадами - и когда дети маленькие, и когда большие. Виноваты всегда и во всем. *** - Вовка, он подписал! Милый мой, дорогой... Впервые за долгие годы Рабигуль ощущала огромную, великолепную, без края и берегов свободу. И никого, ничего не боялась. - Погоди, не кричи, - ответил на том конце Москвы Володя. - Кто и что подписал? - Как - кто? - радостно засмеялась Рабигуль. - Алик! Он подписал заявление! - Да говори ты понятно, - рассердился Володя. - Какое заявление? О чем? И тут она испугалась. - О разводе, - пробормотала растерянно. - Уже подписанное. - Подписанное? - словно бы не поверил Володя. - Ладно, разберемся. Сейчас приеду. Володя повесил трубку. - Куда это ты намылился? Соня, с блестящим от крема лицом, постукивая себя по лбу и щекам кончиками пальцев, чтобы крем быстрее впитался, вышла из ванной. "Всегда все слышит, всю жизнь все слышит", - с привычной досадой подумал Володя. - Дела, - неопределенно ответил он, склонившись к тесноватым ботинкам. - Ну-ну... Соня прошелестела мимо. Багровый от усилий Володя - "вот уже и брюшко" - рванул на себя дверь и выскочил на лестничную площадку, на ходу застегивая дубленку, заправляя мохеровый шарф. Жгучий мороз бросился ему навстречу, огнем ожег щеки, захолодил нос. "Да уж, под старый Новый год завсегда так!" Володя поднял воротник - как бы не отморозить уши, - прикрыл подбородок шарфом. Быстрее, быстрей - в метро! А оттуда, ему навстречу - клубы пара, и люди протирают очки - ничего ж не видно! - опускают воротники. В вагоне поезда Володя забился в угол, нахохлился. Значит, она все-таки написала и ее благоверный так сразу и подписал? Он-то думал, что не напишет, и если напишет, так будет долгая переписка, вопросы, мольба, и, может, Алик приедет и - страшно представить! - придется с ним объясняться... Что ж, выходит, судьба. Теперь уж ничего не поделаешь. Да он и любит ее! Рабигуль открыла дверь бледная и взволнованная, обняла Володю крепко-крепко, заглянула в глаза. - Ты меня любишь? - спросила в смятении. - Нет! - засмеялся он. Она резко отстранилась, замотала отчаянно головой, неприбранные смоляные волосы полетели в разные стороны. - Не надо, не шути так страшно, - взмолилась она. - А ты не спрашивай, - снова засмеялся Володя. - Конечно, люблю. Чаем напоишь? На улице жуткий холод. - Да, сейчас. - Рабигуль метнулась на кухню. - Эй, - крикнул ей вслед Володя, - а где же твой "хвост"? - Сейчас, сейчас... Рабигуль торопливо стянула резинкой волосы, воткнула черепаховый гребень. Руки дрожали - это Володя заметил сразу, когда она еще ставила чашки, - в глазах появилось какое-то новое, робкое выражение. "Что значит поменялись роли..." Володя подошел к Рабигуль, повернул к себе это новое, испуганное существо. - Ты чего суетишься? - мягко сказал он. - Я никуда не спешу. Останусь весь день, до вечера. - До вечера? - как зачарованная повторила его слова Рабигуль. - Ну да. Она не посмела сказать, что ей страшно оставаться одной, что у нее теперь никого, кроме Володи, нет, что она не смеет даже позвонить Любови Петровне, а Маша уехала со своим Саптой на все длинные новогодние праздники в глухую, далекую деревеньку, что ей невиданно, небывало, безудержно одиноко. Они пили чай и молчали - вдруг стало не о чем говорить, - Володя хмурился, думал, как теперь быть. - Ты чего? - робко спросила Рабигуль. - Так... Что-то жмет сердце... Он положил руку на грудь, и Рабигуль снова засуетилась: корвалол, валидол... - Да не надо, - сморщился Володя от жалости, и Рабигуль как проснулась. - Почему ты так со мной разговариваешь? - гневно спросила она. - Да не придирайся ты., - снова сморщился ее дорогой и любимый. - Мне просто плохо. - Может, останешься? - собралась с духом Paбигуль. - Нет, - твердо ответил Володя. - Еду домой! Надо и мне объясниться. Немедленно. Теперь моя очередь. С глазу на глаз. Он встал, решительными шагами заходил по комнате. Да, пора: он должен, теперь уже просто обязан все рассказать Соне. Володя обнял Рабигуль, потянул к тахте, но все в этот раз было как-то не так: не было прежнего пыла, и какой-то приниженной, слишком уж исполнительной была Рабигуль. "Что за черт? Может, мне кажется?" - Пожалуйста, - коснулась его плеча Рабигуль, - не уходи. Завтра все расскажешь. - Как я могу не уйти? - резонно возразил Володя и протянул руку за брюками. 8 Рабигуль сидела одна, слушая вой февральской вьюги. Город, с его домами, дворами, не давал так уж ей разыграться, но все равно вот уже третий день вьюга разбойничала в Москве; выла, гудела, бросала на деревья и провода хлопья влажного снега. По радио вежливо просили автолюбителей воздержаться от поездок на машинах, а они и воздерживались - спускались в метро. "О чем я думаю? - лениво спросила себя Рабигуль. - Ах да, о машинах..." Часы показывали девять. Значит, она сидит так уже два часа? Странно... Кажется, только пришла с репетиции, сняла шубку, села на стул, и вдруг - уже девять. Куда ж они делись, эти два часа? Кажется, она собиралась выпить чаю. Так выпила или нет? Звонил и звонил телефон, но Рабигуль не снимала трубку. Она знала, что это Маша. Опять будет ругать мужиков, призывать взять себя в руки, написать письмо Алику, устроить скандал Володе - "Сам же потом скажет тебе спасибо!" - встретиться даже с Соней - "Он привык, что за него все решают, вот вы и решите!" "Эх, Машка, что бы ты понимала!" Ничего больше делать не надо: не ее теперь очередь. Но Володя еще в январе стал отступать, отступать... То у него давление, то слегла Соня и расстраивать ее бессердечно, то - "Знаешь, что творится у моей Наташки? Она на грани развода!" - Ну и что? - спросила Рабигуль, с трудом вспомнив, кто такая Наташка: никогда Володя в горячих отцовских чувствах замечен не был. - Но это же моя дочь! - патетически воскликнул он. - Я за нее в ответе! Даже губы вспухли у него от обиды, и впервые Рабигуль печально подумала, что он глуп. Или хитрит. "Ты всю жизнь на грани развода, усмехнулась она про себя. - Так, видно, на этой грани и проживешь. И если дочка в тебя..." Она уже ничего не ждала, ни на что не надеялась. - Смотри, как бы тебя не выгнали из оркестра! - тревожилась Маша. - Ну и выгонят, ну и что? - отвечала ей Рабигуль. - Рехнулась ты, что ли? - бушевала Маша. - А жить как будешь? - Уйду к твоему Сапте, в общину. Буду бить в барабан. Примут? - Нет, ты рехнулась! Выла, свирепствовала под окнами вьюга. "Надо пересчитать..." Рабигуль тяжело поднялась со стула. Хитрым образом выманивала она у Абрама Исааковича таблетки: жаловалась, что не спит, утомлена, что много работы. Выманивала, но не принимала, а складывала, собирала и все пересчитывала... "Если выпить все сразу..." Ей так хотелось покоя, забвения навсегда... "Выключить телефон, наврать Машке, что приду поздно вечером, и пусть она позвонит завтра... Одна, две, двадцать. Наверное, хватит. Маму, конечно, жаль, но она далеко, от меня отвыкла, да и кому нужна такая глупая дочь?" Рабигуль покосилась на виолончель. Завтра. Она сделает это завтра, потому что грех подвести старика: ведь завтра концерт. Вот после концерта она и уснет, успокоится наконец. Никаких записок, никаких идиотских прощальных писем: нет сил, нет желания, да и глупо. Главное - глупо. И она никого больше не любит, а разве можно жить без любви? Вот только музыка... Ей вдруг захотелось сыграть что-нибудь - не к концерту, так просто. Она открыла не отогревшийся и за два часа футляр, вынула виолончель - она показалась очень тяжелой, - медленно и любовно прошлась бархатной тряпочкой по инструменту, долго терла смычок канифолью, долго настраивала - от разницы температур сменился строй, - словно прощалась. Потом уселась на стул посреди комнаты, поставила виолончель между ног, склонила голову, коснулась смычком струны. Глубокий, бархатистый звук оживил мертвое пространство. Виолончель вздохнула, помолчала, подумала о чем-то своем и заговорила, медленно и задумчиво, о том, как все же странна и прекрасна жизнь. Рабигуль играла, закрыв глаза, склонившись к своему другу - виолончели, по щекам ее катились слезы, но она их не замечала: сердечная мука, терзавшая ее, требовала выхода, и она его получила. "Там, за гранью, ведь нет музыки, - вспомнила она о таблетках. - Как же тогда там быть?.." Это была последняя мысль о смерти - она мелькнула и пропала, побежденная музыкой, в которой звучало все, что произошло с Рабигуль, потрясло ее с такой силой, что невозможно было носить в себе горькое прозрение, терзавшее ее, страсть, любовь, предательство, безумное чувство вины перед Аликом. Все, что прорастало долгие месяцы в ее сердце, нервах, крови, наполняло ее сейчас с такой силой, что только выплеснув это вовне, можно было существовать дальше. Все в эту ночь переплавлялось в музыку, тонуло, пропадало в звуках, и Рабигуль освобождалась и возвращалась к жизни. *** Давно утихомирилась за окном вьюга. Серый рассвет неохотно вполз в комнату, когда закончила Рабигуль записывать то, что привиделось ночью. - Надо показать старику, - сказала она и вздрогнула, услышав в глухой тишине собственный глуховатый голос. Но и без старика Рабигуль знала совершенно точно, что до такого уровня она еще ни разу не поднималась. Она положила голову на скрещенные руки и, засыпая за столом, покрытым нотными листками, увидела перед собой маэстро: седую гриву, сердитое, гневное даже лицо. Он прочтет, и лицо смягчится, подобреет, и он скажет, что написано хорошо и что нужно работать, работать и работать. Рабигуль заставила себя встать, нажала на кнопку. Погасла настольная лампа, и красноватый луч умытого вьюгой солнца коснулся подушки. Впервые за долгие месяцы ей по-настоящему захотелось спать. Впервые она посмотрела на не убиравшуюся давно постель без вражды, а с симпатией. И это солнце... И свет за окном... И белые от снега деревья... Рабигуль покосилась на телефон. Нет, не надо его включать: ей нужно как следует выспаться - ведь у них концерт в Большом зале. *** "Источник всякого творчества лежит в смертельном напряжении, в изломе, в надрыве души, искажении нормально-логического течения жизни, в прохождении верблюда сквозь игольное ушко. В самых гармонических натурах художников мы найдем этот момент. Иначе и быть не может. Иначе им незачем было и творить, они бы просто широко и блестяще прожили свою жизнь". Эти слова Максимилиана Волошина торжественно зачитает Маша - первая скрипка - на банкете в честь исполнения Рабигуль собственного "Концерта ре-минор для виолончели с оркестром", и маэстро, соглашаясь с поэтом, утвердительно кивнет головой. - Только не зазнаваться, - скажет на всякий случай. - Работать... - ..работать и работать! - подхватит Маша, и все засмеются, потому что знают, что на маэстро угодить почти невозможно. Москва, 1999 г. |
|
|