"Повелитель императоров" - читать интересную книгу автора (Кей Гай Гэвриел)

Глава 15

Утром евнухи, которые почти неизменно первыми узнавали все новости во дворцах, рассказали Криспину о том, что произошло ночью.

Их общее настроение теперь разительно отличалось от испуга и уныния вчерашнего вечера. Можно было даже назвать его восторженным. Цвета утренней зари, которую уже не ждали увидеть, если ты мыслишь такими образами. Криспин почувствовал, как его сны ускользают прочь в ярком, жестоком свете того, что они рассказали, во внезапном водовороте всеобщей активности, напоминающем вихрь взметнувшихся тканей.

Он попросил одного из них отвести его снова в Порфировый зал. Он не ожидал, что сможет еще раз войти туда, но евнух просто махнул рукой, и стражники распахнули перед ними двери. Здесь тоже произошли изменения. Четверо Бдительных в парадных одеждах и шлемах стояли в четырех углах зала, застыв по стойке «смирно». Кто-то устлал зал цветами, и традиционное блюдо с едой в дорогу для души покойного стояло на столике у стены. Блюдо из золота, по ободку украшенное драгоценными камнями. Факелы по-прежнему горели возле помоста, на котором покоилось завернутое в саван тело.

Было еще очень рано. В зале кроме них никого не оказалось. Евнух вежливо остался ждать у двери. Криспин прошел вперед и опустился на колени рядом с Валерием во второй раз, осенив себя знаком солнечного диска. На этот раз он произнес молитву о странствующей душе человека, который призвал его сюда. Он жалел, что больше ничего не может сказать, но в его мыслях еще царил хаос. Он снова поднялся, и евнух вывел его через сады к Бронзовым Вратам, а оттуда его выпустили на форум перед Ипподромом.

Здесь уже наблюдались признаки жизни. Нормальной жизни. Он увидел юродивого, стоящего на обычном месте и произносящего вполне предсказуемую обличительную речь против земного богатства и власти. Два прилавка с едой уже открылись, на одном торговали жареной бараниной на палочках, на другом — жареными каштанами. Люди покупали и то и другое. Пока Криспин смотрел, появился торговец простоквашей, а недалеко от юродивого устроился жонглер.

Первые шаги нового начала. Медленные, неуверенные, словно танец обыкновенной жизни, ее ритм потерян среди насилия вчерашнего дня и всему надо учиться заново. Теперь по городу не маршировали группы солдат, и Криспин знал, что благодаря людской природе Город скоро снова станет самим собой, а прошлые события потускнеют, словно воспоминания о той ночи, когда ты слишком много выпил и хочешь кое о чем забыть.

Он глубоко вздохнул. Бронзовые Врата находились у него за спиной, конная статуя Валерия Первого стояла справа, и сам Город развернулся перед ним подобно знамени. Все возможно, как часто кажется по утрам. Воздух был свежим, небо ясным. Он чувствовал запах жареных каштанов, слышал, как всех присутствующих сурово призывают отказаться от мирских устремлений и обратиться к святости Джада. Он знал, что этого не произойдет. Не может произойти. Мир таков, какой он есть. Он видел, как подмастерье подошел к двум служанкам, идущим к колодцу с кувшинами, и сказал что-то, рассмешив их.

Охота на Аликсану прекращена. Об этом объявлено, сказали евнухи. Ее все еще хотели найти, но теперь по другой причине. Леонт желал выразить ей свое почтение и почтить память о Валерии. Помазанник божий, благочестивый человек, желающий начать свое царствование подобающим образом. Однако она не объявилась. Никто не знал, где она. Криспин вдруг вспомнил свой сон: тот залитый светом луны берег, окрашенный в черно-серебристые цвета.

Гизелла Батиарская должна была сочетаться браком с Леонтом в тот же день во время церемонии в Аттенинском дворце и стать императрицей Сарантия. Мир изменился.

Кай Криспин помнил ее в ее собственном дворце, еще осенью, когда падали листья. Юная царица посылала его на восток с посланием, предлагая себя далекому императору. В то лето и осень в Варене заключали пари насчет того, как долго она проживет, пока кто-нибудь найдет ее отравленной или зарезанной.

Завтра или через день ее представят народу на Ипподроме, и их с Леонтом коронуют. Так много надо успеть сделать, сказали ему евнухи, суетясь вокруг, предусмотреть невероятное количество деталей.

По-настоящему это он стал виновником всего произошедшего. Это Криспин привел ее во дворец по улицам Города, в Порфировый зал сквозь эту безумную ночь. Это могло означать — был всего один шанс, что это могло означать, — что Варену, Родиас, всю Батиару удастся теперь спасти от вторжения. Валерий собирался начать войну; флот был готов отплыть в любой день, неся с собой смерть. Леонт, теперь, когда с ним Гизелла, может поступить иначе. Она дала ему этот шанс. Очень хорошо.

Ему сказали, что Стилиану ночью ослепили.

От нее отказался Леонт, их брак официально расторгнут по причине ее ужасного преступления. Такие вещи можно сделать быстрее, пояснили евнухи, если ты император. Ее брат Тетрий мертв, рассказали они Криспину, задушен в одной из тех комнат под дворцом, о которых никто не любит вспоминать. Его тело позднее в этот же день будет выставлено на всеобщее обозрение, повешено на тройной стене. Этим тоже руководил Гезий. Нет, ответили они, когда он спросил, об убийстве самой Стилианы не сообщали. Никто не знает, где она.

Криспин поднял взгляд на возвышающуюся перед ним статую. Человек на коне, боевой меч, образ власти и величия, доминирующая фигура. Но именно женщины, подумал он, делали здесь историю, а не мужчины со своими армиями и мечами. Он представления не имел, что об этом думать. Он хотел бы развеять эту тяжесть, этот густой, сбивающий с толку туман, сотканный из крови, ярости и воспоминаний.

Жонглер был очень искусным. Он жонглировал в воздухе пятью мячами разных размеров и одновременно кинжалом, который вращался и сверкал на свету. Большинство людей не обращали на него внимания, они спешили мимо. День еще только начинался, надо было спешить делать дела, выполнять поручения. Утром в Сарантии нельзя медлить.

Криспин посмотрел налево, на Святилище Валерия, купол которого безмятежно, почти высокомерно вознесся над зданием, над всей этой суетой. Он некоторое время смотрел на него, получая почти физическое наслаждение от грациозности, которой удалось добиться Артибасу, потом зашагал туда. Его ждала его собственная работа. Мужчине необходимо работать.

Он не удивился, когда увидел, что другие придерживаются того же мнения. Близнецы Силано и Сосио работали в маленьком обнесенном забором дворике рядом со Святилищем, присматривали за известью для основы, дозревающей в печи. Один из них (он никогда не мог их различить) неуверенно помахал рукой, и Криспин кивнул в ответ.

В Святилище он посмотрел наверх и увидел, что Варгос уже забрался на помост и накладывает тончайший слой основы на то место, где Криспин собирался работать накануне. Из его друга-иниция с Имперской дороги неожиданно получился вполне приличный подмастерье мозаичника. Еще один человек, который отправился в путешествие в Сарантии и изменил свою жизнь. Варгос никогда этого не говорил, но Криспин догадался, как и в отношении Пардоса, что основное удовольствие от этого занятия он получал потому, что был набожным и трудился в обители бога. Никто из них, думал Криспин, не получил бы такого удовлетворения, выполняя частные заказы для столовых или спален.

Пардос тоже находился наверху, на своем помосте, выполняя мозаику на стене по рисунку Криспина над двойным рядом арок вдоль восточной стороны пространства под куполом. Двое других мастеров гильдии из собранной им бригады тоже были здесь и работали.

Артибас тоже, наверное, где-то поблизости, хотя его труды, в сущности, завершились. Святилище Валерия построено. Оно фактически подготовлено для него, готово принять его сожженное тело. Осталось сделать только мозаики и алтари, гробницу или мемориал, который им теперь понадобится. Затем клирики войдут и повесят солнечные диски на положенные места и освятят это божественное место.

Криспин смотрел на то, ради чего он совершил свое путешествие сюда, и ему казалось, будто каким-то глубинным, совершенно необъяснимым образом один взгляд на все это приносит ему успокоение. Он чувствовал, как тускнеют картины вчерашнего дня — Лекан Далейн в своей хижине, люди, умирающие на поляне, Аликсана, сбрасывающая плащ на берегу, крики на улицах и горящие огни, Гизелла, царица антов, на носилках, ее сверкающие глаза, когда они пробирались сквозь темноту, а потом в затянутом пурпуром зале, где лежал мертвый Валерий, — все эти картины вихрем улетели прочь, а он стоял и смотрел на то, что создал здесь. Самое лучшее из всего, что смог сотворить он, подверженный ошибкам смертный в мире Джада.

Нужно жить, думал Криспин, чтобы тебе было что сказать о живых, но нужно уметь отойти в сторону, чтобы это сделать. Помост в вышине, думал он, ничем не хуже других мест, а возможно, лучше многих.

Он двинулся вперед, испытывая облегчение в окружении знакомых звуков работы. Он думая о своих девочках, вызывал в памяти их лица, которые он попытается изобразить сегодня рядом с Иландрой, недалеко от того места, где лежит в траве Линон.

Но не успел он подойти к лестнице, не успел начать восхождение к своему месту над миром, как чей-то голос окликнул его из-за одной из мощных колонн. Криспин быстро обернулся — он знал этот голос. А затем преклонил колени и коснулся лбом безупречно гладкого мраморного пола.

Перед императором Сарантия положено опускаться на колени.

— Встань, художник, — произнес Леонт деловитым тоном солдата. — Кажется, мы многим тебе обязаны за услуги, оказанные вчера ночью.

Криспин медленно встал и посмотрел на него. По всему Святилищу замирали голоса. Другие смотрели на них, они уже заметили, кто пришел. Леонт надел сапоги и темно-зеленую тунику с кожаным ремнем. Его плащ был заколот на плече золотой пряжкой, но наряд не был броским. Еще один мужчина, занятый своим делом. За спиной императора Криспин увидел священника, который показался ему знакомым, и секретаря, которого знал очень хорошо. Распухшую челюсть Пертения украшал синяк. Глаза его источали ледяной холод, когда он посмотрел на Криспина. Неудивительно.

Криспину было все равно. Он сказал:

— Император оказывает мне милость, превосходящую мои заслуги. Я просто старался помочь моей царице, которая пожелала почтить память умершего. То, что из-за этого случилось, не имеет ко мне никакого отношения, мой повелитель. Было бы самонадеянностью утверждать обратное.

Леонт покачал головой.

— Того, что из-за этого случилось, не случилось бы без тебя. Самонадеянностью будет делать вид, что это не так. Ты всегда отрицаешь свою роль в событиях?

— Я отрицаю, что намеренно сыграл какую-либо роль в… событиях. Если люди меня используют, то это цена, которую я плачу за возможность делать свою работу. — Он не совсем понимал, почему он так сказал.

Леонт смотрел на него. Криспин вспомнил другой разговор с этим человеком, в полной пара бане полгода назад, когда они оба сидели голые, в простынях. «То, что мы строим, даже Святилище императора, подвергается опасности и нуждается в нашей защите». В тот день туда пришел человек, чтобы убить Криспина.

— А вчера утром это тоже было так? — спросил император. — Когда ты отправился на остров?

Криспин посмотрел прямо в голубые глаза императора.

— Точно так же, мой господин. Императрица Аликсана попросила меня сопровождать ее.

— Почему?

Он не верил, что ему теперь что-то угрожает. Он не был в этом уверен (как можно быть уверенным?), но думал, что не угрожает. И ответил:

— Она хотела показать мне в море дельфинов.

— Зачем? — Прямой и уверенный в себе. Криспин помнил эту огромную самоуверенность. Человек, который, как говорили, не знал поражений на поле боя.

— Не знаю, мой господин. Произошли другие события, и мне ничего не объяснили.

Ложь. Он солгал императору, помазаннику божьему. Но ради нее он готов солгать. Дельфины — это ересь. Он не станет предавать Аликсану. Она исчезла, больше не появилась. Теперь у нее не будет никакой власти, даже если она доверится им и выйдет из своего укрытия. Валерий мертв, возможно, больше его жену никто никогда не увидит. Но Криспин ее не предаст, ни за что. Такая мелочь, право, но с другой стороны — не мелочь. Человек живет в своих словах и поступках.

— Какие события? Что произошло на острове?

На это он мог ответить, хотя и не знал, почему она хотела, чтобы он увидел Лекана и услышал, как она притворяется его сестрой.

— Я видел там… заключенного. Мы были на острове в другом месте, когда он убежал.

— А потом?

— Как вам должно быть известно, господин, ее пытались убить. Ее спасли Бдительные. Затем императрица покинула нас и одна вернулась в Сарантий.

— Почему?

Некоторые люди задают вопросы, когда знают ответы. Кажется, Леонт принадлежал к таким людям. Криспин повторил:

— Ее пытались убить, мой повелитель. — И добавил: — Далейн бежал. Она считала, что убийцы задумали заговор против императора.

Леонт кивнул. — Конечно, так и было. — Да, господин, — сказал Криспин.

— Участники понесли наказание.

— Да, господин.

Одним из участников, главой заговора, была жена этого человека, такая же золотая, как он сам. Теперь он стал императором Сарантия благодаря ее заговору. Она была совсем ребенком, когда все это начиналось, когда произошло сожжение, породившее новое сожжение. Криспин лежал с ней в запутанной, отчаянной темноте совсем недавно. «Помни эту комнату. Что бы я потом ни сделала». Эти слова снова прозвучали в его голове. Он подозревал, что может вспомнить каждое слово, которое она ему сказала, если постарается. Теперь она живет в совсем другой темноте, если осталась жива. Он не спросил. Не посмел спросить.

Воцарилось молчание. За спиной у императора священник прочистил горло, и Криспин неожиданно его вспомнил: советник восточного патриарха. Суетливый, угодливый человечек. Они встречались, когда Криспин впервые представил эскизы купола.

— Мой секретарь… жаловался на тебя, — произнес император, бросив быстрый взгляд через плечо. В его голосе звучала легкая ирония, почти улыбка. Небольшие разногласия в войсках.

— У него есть на это основания, — мягко ответил Криспин. — Я вчера ночью ударил его. Недостойный поступок.

Это было правдой. Это он мог сказать. Леонт небрежно махнул рукой.

— Я уверен, Пертений примет это извинение. Вчера все были в большом напряжении. Я… и сам его ощущал, должен признаться. Ужасный день и ужасная ночь. Император Валерий был мне как… старший брат. — Он посмотрел Криспину прямо в глаза.

— Да, мой господин. — Криспин опустил взгляд. Еще одна короткая улыбка.

— Царица Гизелла попросила, чтобы ты сегодня днем явился во дворец. Она хотела бы, чтобы один из ее соотечественников присутствовал на нашем бракосочетании, и, учитывая твою роль — хоть ты ее и отрицаешь — в событиях прошлой ночи, ты являешься самым подходящим свидетелем от Батиары.

— Я польщен, — ответил Криспин. Он должен был чувствовать себя польщенным, но глубоко внутри него все еще таилась тугая пружина ярости. Он не мог дать ей определение или объяснить, но она была. Здесь все так чудовищно перепуталось. Он сказал:

— Тем более, раз трижды возвышенный император лично пришел, чтобы передать мне это приглашение.

Игра в неведение. Его гнев и раньше навлекал на него беду. Но Леонт улыбнулся. Ослепительной, памятной ему улыбкой.

— Боюсь, у меня слишком много дел, чтобы я мог прийти только за этим, художник. Нет-нет, я хотел увидеть это Святилище и его купол. Раньше я не заходил внутрь.

Мало людей заходило сюда, и верховный стратиг вряд ли мог оказаться в числе желающих полюбоваться архитектурой или мозаиками в начале работы. Это была мечта Валерия и Артибаса и стало мечтой Криспина.

Священник за спиной Леонта посмотрел вверх. Император сделал то же самое.

Криспин сказал:

— Сочту за честь провести тебя по Святилищу, мой повелитель, хотя Артибас, который должен быть где-то здесь, будет гораздо лучшим проводником, чем я.

— Нет необходимости, — ответил Леонт резко, деловито. — Я сам вижу то, что здесь уже сделано, а Пертений и Максимий видели первоначальные наброски, как я понимаю.

Криспин в первый раз ощутил страх. Постарался прогнать его. Сказал:

— Тогда, если мои объяснения не нужны и я понадоблюсь позднее, могу я получить разрешение императора удалиться к своей работе? Основа для сегодняшнего участка только что подготовлена для меня наверху. Если я слишком задержусь, она высохнет.

Леонт отвел глаза от купола над головой. И Криспин заметил на его лице выражение, которое можно было назвать почти сочувствием.

Император произнес:

— Я бы не стал этого делать. Не стал бы подниматься наверх на твоем месте, художник.

Простые слова, можно даже сказать, добрые слова.

Окружающий мир, его чувственное восприятие — звуки, запахи, зримые образы, ощущения — может удалиться на большое расстояние и съежиться до одной точки, словно ты смотришь на него в замочную скважину.

Все остальное исчезло. В замочной скважине виднелось лицо Леонта.

— Почему, господин мой? — спросил Криспин.

Он услышал, как его собственный голос слегка дрогнул при этих словах. Но он знал. Император еще не успел ответить, когда он наконец понял, зачем пришли эти трое, что происходит, и тогда он закричал в тишине, в глубине души, как будто снова кто-то умер.

«Я была тебе лучшим другом, чем ты думаешь. Я ведь говорила тебе, чтобы ты не увлекался работой над этим куполом».

Стилиана. Это она сказала. В тот первый раз, когда ждала его в комнате, а потом еще раз, снова, в ту ночь в своей спальне, две недели назад. Предостережение, сделанное дважды. Он его не услышал. Или не обратил внимания.

Но что он мог сделать, будучи тем, чем он был?

И поэтому Криспин, стоя под куполом Артибаса в великом Святилище, слушал, как Леонт, император Сарантия, наместник Джада на земле, возлюбленный богом, тихо говорил:

— Святилище должно быть святым местом, истинно святым, но эти мозаики далеки от святости, родианин. Не подобает благочестивым людям создавать образы бога и поклоняться им или изображать фигуры смертных в святом месте. — Голос звучал хладнокровно, уверенно, категорично. — Они будут уничтожены, здесь и во всех землях, которыми мы правим.

Император помолчал, высокий, золотой, прекрасный, как герой из легенды. Голос его стал мягким, почти добрым.

— Трудно видеть, как гибнет твой труд, превращается в ничто. Со мной это случалось много раз. Мирные договоры и тому подобное. Мне жаль, если это тебе неприятно.

Неприятно.

Неприятность — это грохот телеги под окном спальни ранним утром. Это вода в сапогах на зимних дорогах, грудной кашель в холодный день, резкий ветер, нашедший щель в стене; это кислое вино, жилистое мясо, скучная служба в часовне, долго тянущаяся церемония в летний зной.

Неприятность — это не чума и не похороны детей, это не «сарантийский огонь», не День Мертвых, не «зубир» в Древней Чаще, появляющийся из тумана с окровавленными рогами, и не… это. Не это.

Криспин посмотрел вверх, отведя взгляд от стоящих перед ним людей. Увидел Джада, увидел Иландру, Сарантий за тройными стенами, павший Родиас, лес, мир, каким он его видел и сумел изобразить. «Они будут уничтожены».

Это не неприятность. Это смерть.

Он снова посмотрел на стоящих перед ним людей. Наверное, выглядел он в тот момент ужасно, как он потом осознал, так как даже священник встревожился, а на лице Пертения несколько поубавилось самодовольства. Сам Леонт быстро прибавил:

— Ты понимаешь, родианин, что тебя никто не обвиняет в недостатке благочестия. Ты действовал в соответствии с верой, как ее понимали… раньше. Понимание может меняться, но мы не станем возлагать вину на тех, кто действовал в рамках веры, кто верил искренне…

Его голос замер.

Говорить было чрезвычайно трудно. Криспин пытался. Он открыл рот, но не успел вымолвить ни слова, как послышался еще один голос:

— Разве ты варвар? Или совсем свихнулся? Ты хоть понимаешь, что говоришь? Может ли человек быть настолько невежественным? Ты, тупоголовый солдат-недоумок!

«Недоумок». Кто-то другой употреблял это слово. Но на этот раз к Криспину обращалась не украденная алхимиком душа птицы. Это произнес маленький взъерошенный босой архитектор, выбежавший из темноты. Его волосы были в большом беспорядке, голос стал пронзительным, резким от ярости и разносился по Святилищу, и он обращался к императору Сарантия.

— Артибас, нет! Замолчи! — прохрипел Криспин, обретая голос. За это маленького человечка могут казнить. Слишком много людей его слышат. Это же ИМПЕРАТОР.

— Не замолчу! Это чудовищно, это подло! Так поступают варвары, а не сарантийцы! Вы уничтожите эту красоту? Оставите Святилище голым?

— К самому зданию нет претензий, — произнес Леонт. Он демонстрирует железную выдержку, понимал Криспин, но сейчас знаменитые голубые глаза стали суровыми.

— Как любезно с твоей стороны! — Артибас не владел собой, он размахивал руками, как ветряная мельница крыльями. — Ты имеешь представление, способен ли ты понять, что сотворил этот человек? Нет претензий? Нет претензий? Объяснить тебе, какой прискорбной ошибкой будет оставить голыми этот купол и стены?

Император посмотрел на него сверху вниз, все еще сдерживаясь.

— Никто не предлагает это делать. Правильная доктрина допускает их украшение… мне все равно… цветами, фруктами, даже птицами и животными.

— А! Вот так решение! Конечно! Мудрость императора безгранична! — Архитектор все еще был в дикой ярости. — Ты превратишь святое здание, украшенное с прозрением и величием, которые делают честь богу и возвышают прихожан, в место, расписанное… растениями и кроликами? В птичник? В склад фруктов? Клянусь богом! Как это благочестиво, мой повелитель!

— Придержи свой язык, человек! — рявкнул священник.

Сам Леонт долгое мгновение молчал. И под его взглядом маленький человечек наконец притих. Его яростно мелькающие руки упали по бокам туловища. Но он не отступил. Глядя на императора, он выпрямился. Криспин затаил дыхание.

— Будет лучше, — тихо сказал Леонт, поджав тонкие губы, с красными пятнами на щеках, — если твои друзья сейчас уведут тебя отсюда, архитектор. Разрешаю тебе удалиться. Мне не хочется начинать свое правление с суровости по отношению к тем, кто честно служил, но подобное поведение перед лицом твоего императора требует, чтобы тебя заклеймили или казнили.

— Так убей меня! Я не хочу жить, чтобы видеть…

— Замолчи! — крикнул Криспин. Леонт способен отдать такой приказ, он это знал.

Он лихорадочно огляделся кругом и увидел с огромным облегчением, что Варгос спустился с помоста. Он энергично кивнул этому могучему человеку, и Варгос быстро подошел к ним. Поклонился. Потом с бесстрастным лицом без предупреждения просто подхватил маленького архитектора, перебросил его через плечо и понес сопротивляющегося, громко протестующего Артибаса прочь, в полумрак Святилища.

Звуки очень хорошо разносились в этом здании — спроектировано оно было гениально. Они слышали крики и проклятия архитектора еще очень долго. Затем открылась и захлопнулась дверь в тени какой-то ниши, и наступила тишина. Никто не пошевелился. Утренний свет лился в высокие окна.

Криспин снова вспомнил ту баню. Свою первую беседу с этим человеком в струях пара. Ему следовало знать, думал он. Следовало быть к этому готовым. Его предупреждала Стилиана и даже сам Леонт в тот день, полгода назад: «Меня интересуют твои взгляды на изображение бога».

— Как я тебе сказал, мы не станем никого винить за то, что было сделано до нашего времени. — Император снова пустился в объяснения. — Но были допущены… отступления от истинной веры, промахи в соблюдении правил. Нельзя создавать изображения бога. Облик Джада непредставим и таинствен, он выше нашего понимания. Если смертный осмелится изображать бога солнца, то он еретик. А прославлять смертных людей в святом месте — это наглая самонадеянность. Так было всегда, но наши… предшественники просто этого не понимали.

«Они будут уничтожены, здесь и в других местах, на землях, которыми мы правим».

— Ты… меняешь нашу веру, мой господин. Произносить слова было трудно, почти невозможно.

— Ошибаешься, художник. Мы ничего не меняем. Руководствуясь мудрыми взглядами восточного патриарха и его советников, — а мы надеемся, что патриарх Родиаса согласится с ними, — мы восстановим должное понимание. Мы должны поклоняться Джаду, а не изображению бога, иначе мы ничем не лучше живших до нас язычников с их жертвоприношениями статуям в храмах.

— Никто не… поклоняется этому изображению над нашей головой, господин. Оно всего лишь заставляет понять могущество и величие бога.

— Ты собираешься наставлять нас в вопросах веры, родианин? — На этот раз заговорил темнобородый клирик. Советник патриарха.

Все это бессмысленно, эти слова. Можно спорить с тем же успехом, что и бороться с чумой. Решение окончательное. Сердце может плакать. Сделать ничего нельзя.

Или почти ничего.

Мартиниан любил говорить, что всегда есть какой-то выбор. И здесь, сейчас, еще можно попытаться сделать одну-единственную вещь. Криспин глубоко вздохнул, ибо это шло вразрез со всей его сущностью: гордостью, яростью и глубоким убеждением в том, что он выше подобной мольбы. Но теперь на карту поставлено нечто слишком важное.

Он с трудом сглотнул и сказал, не обращая внимания на священника, глядя прямо на Леонта:

— Мой повелитель, ты был так добр, что сказал, что… многим мне обязан за мои услуги?

Леонт посмотрел на него в ответ. Румянец на его щеках бледнел.

— Сказал.

— Тогда у меня есть просьба, мой господин. — Сердце может плакать. Он не спускал глаз со стоящего перед ним человека. Он боялся, что если посмотрит вверх, то опозорит себя, заплачет.

Лицо Леонта выражало благосклонность. Человек, привыкший иметь дело с просьбами. Он поднял руку.

— Художник, не проси сохранить все это… Это невозможно.

Криспин кивнул. Он знал. Он знал. Он не станет смотреть вверх.

Он покачал головой.

— Это… нечто другое.

— Тогда проси, — сказал Император и широко повел рукой. — Мы ценим твою службу нашему любимому предшественнику и то, что ты работал достойно, в соответствии с собственными представлениями.

В соответствии с собственными представлениями. Криспин медленно произнес:

— В Саврадии, на Имперской дороге, стоит церковь Неспящих. Недалеко от восточного военного лагеря. — Он слышал собственный голос будто издалека. И очень старался не смотреть вверх.

— Я ее знаю, — ответил человек, который командовал там войсками.

Криспин снова сглотнул. Держи себя в руках. Необходимо держать себя в руках.

— Это маленькая часовня, в которой служат святые, очень благочестивые люди. Там… — Он перевел дыхание. — Там есть мозаика на куполе, изображение Джада, созданное очень давно художниками, полными веры, как они ее понимали… Это почти невозможно себе представить.

— Кажется, я его видел. — Леонт нахмурился.

— Она… она осыпается, мой господин. Они были талантливыми и богобоязненными людьми, достойными наивысших похвал, но им недоставало познаний в… методике, ведь они трудились так давно.

— И поэтому?

— И поэтому я… я прошу тебя, трижды возвышенный повелитель, чтобы этому изображению бога позволили разрушиться естественным образом. Чтобы святым людям, мирно живущим там и возносящим всю ночь молитвы за всех нас, и путникам на этой дороге не пришлось увидеть, как купол их храма станет голым.

Священник быстро начал что-то говорить, но Леонт поднял руку. Пертений Евбульский за все время ничего не сказал, вдруг осознал Криспин. Он редко говорил. Наблюдатель, летописец войн и построек. Криспин знал, о чем еще писал этот человек. Он пожалел, что не ударил его сильнее прошлой ночью. Откровенно говоря, он жалел, что не убил его.

— Оно осыпается, это… изображение? — Голос императора звучал четко.

— Кусочек за кусочком, — ответил Криспин. — Они это знают, святые отцы. Это их печалит, но они усматривают в этом волю бога. Возможно… так и есть, мой господин. — Он ненавидел себя за то, что произнес последние слова, но он хотел добиться своего. Ему необходимо этого добиться. Он не рассказал о Пардосе и о зиме, проведенной за реставрацией. Но ничто из сказанного им не было ложью.

— Возможно, так и есть, — согласился император, кивая головой. — Воля Джада. Знак для нас всех, что наши нынешние поступки добродетельны. — Он перевел взгляд на священника, и тот согласно закивал головой.

Криспин опустил взгляд. Он смотрел в пол и ждал.

— Это и есть твоя просьба?

— Да, МОЙ ГОСПОДИН. — Тогда да будет так. — Голос солдата, резкий и повелительный. — Пертений, ты подготовишь документы и оформишь их как надо. Одну копию с нашей личной печатью пусть отправят тамошним клирикам, пусть она хранится у них. Мозаике в той часовне будет позволено разрушаться естественным образом и служить божественным символом ошибок в подобных вещах. И ты отразишь это в хрониках нашего правления.

Криспин поднял взгляд.

Он смотрел на императора Сарантия, золотого и прекрасного, очень похожего на изображения бога солнца, принятые на западе, но видел он изображение Джада в той придорожной часовне в глуши, бога темного и бледного, страдающего и искалеченного в сражении ради защиты своих детей.

— Благодарю тебя, мой повелитель, — сказал он.

Тут он все же посмотрел вверх. Несмотря ни на что. Не мог сдержаться. Смерть. Еще одна смерть. Она его предупреждала. Стилиана. Он смотрел, но не плакал. Он уже оплакал Иландру. И своих девочек.

И, думая так, он понял, что может сделать еще одно, последнее, — ужасно мало, жест, не более того, — но все же он может это сделать.

Он прочистил горло.

— Ты позволишь мне удалиться, мой господин? Леонт кивнул:

— Да. Ты понимаешь, что мы питаем к тебе самые добрые чувства, Кай Криспин?

Он даже назвал Криспина по имени. Криспин кивнул.

— Для меня это большая честь, мой господин. — Он отвесил официальный поклон.

А потом повернулся и пошел к помосту, стоящему неподалеку.

— Что ты делаешь? — Это воскликнул Пертений, когда Криспин подошел к лестнице и поставил на нее ногу.

Криспин не обернулся.

— Меня ждет работа. Наверху. — Его дочери. Сегодняшнее задание, память, и мастерство, и свет.

— Но ведь ее уничтожат! — В голосе секретаря звучало недоумение.

Тут Криспин все же обернулся и посмотрел через плечо. Они смотрели на него, все трое, как и другие люди в Святилище.

— Я понимаю. Но им придется это сделать. Уничтожить. Я сделаю то, что делаю в этом цивилизованном, святом месте. Другим придется отдать приказ это уничтожить. Как варвары уничтожили Родиас, так как он не смог защитить себя.

Он смотрел на императора, который говорил ему именно об этом во влажном, клубящемся пару полгода назад. Он видел, что Леонт тоже вспомнил. Император, который не был Валерием, совсем не был Валерием, но который тоже был умным, тихо произнес:

— Ты впустую потратишь свои силы? И Криспин ответил так же тихо:

— Это не пустая трата, — и снова повернулся и начал подниматься, как делал много раз, вверх по лестнице, к куполу.

По пути наверх, перед тем как он добрался до того места, где была нанесена и ждала его гладкая основа для смальты, он кое-что понял. Это не пустая трата сил, в этом есть особый смысл, столько смысла, сколько он может вложить в каждый поступок своей жизни, но это завершение.

Следующее путешествие ждет его, и в конце его — дом.

Пора уезжать.

* * *

Сапожник Фотий, нарядившийся в лучшую голубую тунику, рассказывал всем, кто хотел слушать, о событиях, случившихся в этом месте много лет назад, когда умер Апий и на Золотой Трон сел первый Валерий. Тогда тоже произошло убийство, глубокомысленно сказал он, и он, Фотий, видел призрака по пути на Ипподром в то утро, что служило дурным предзнаменованием. Точно так же, как он, Фотий, видел другого призрака три дня назад, средь бела дня, сидящего на корточках наверху колоннады, в то самое утро, когда императора так подло убили Далейны.

И не только это, прибавил он, и у него нашлись слушатели, что всегда радовало. Они ждали появления мандатора в катизме. За ним явится патриарх, потом придворные, а потом те, кого сегодня должны короновать. И уже невозможно станет беседовать, разумеется, такой шум поднимут восемьдесят тысяч человек.

В те дни, разглагольствовал Фотий перед младшими ремесленниками в секторе Синих, подкупленные предатели попытались извратить волю народа прямо здесь, на Ипподроме. И тогда это тоже организовали Далейны! И более того, одним из этих предателей был тот самый Лисипп Кализиец, который только что приложил руку к убийству во дворце!

И именно Фотий, гордо заявил сапожник, разоблачил тогда скользкого Кализийца как самозванца, когда тот пытался притвориться болельщиком Синих и подбить факцию провозгласить императором Флавия Далейна здесь, на песке Ипподрома.

Он указал на конкретное место. Он хорошо его помнил. Помнил все тринадцать или четырнадцать лет. Как вчера.

Все вращается по кругу, набожно произнес он и сделал знак солнечного диска. Как солнце встает, а затем садится, а потом снова встает, то же происходит и с путями и судьбами смертных. Зло всегда становится явным. (Он слышал, как все это говорил священник в его церкви, всего неделю назад.) Флавий Далейн заплатил за свои грехи гибелью в огне в тот день, много лет назад, а теперь его дети и Кализиец тоже заплатили.

Но, возразил кто-то, почему Валерий Второй умер в том же огне, если речь идет о справедливости?

Фотий укоризненно посмотрел на молодого человека, ткача. «Ты стремишься понять пути господа?» — спросил он.

Не совсем так, ответил ткач. Только пути людей здесь, в Городе. Если Кализиец был участником заговора Далейнов, чтобы захватить трон в те дни, почему он стал главой налогового управления у Валерия Первого, а после у его племянника? У них обоих? Его отправили в ссылку только тогда, когда мы этого потребовали, сказал ткач, и многие повернулись к нему. Помните? Меньше трех лет назад.

«Дешевый полемический трюк, — негодующе подумал Фотий. — Разве может кто-нибудь забыть? Погибли тридцать тысяч человек».

Некоторые, запальчиво возразил Фотий, очень слабо представляют себе дела при дворе. Сегодня у него слишком мало времени, чтобы учить юношей. Совершаются важные события. Разве ткач не знает, что бассаниды перешли границу на севере?

Да, ответил тот, это всем известно. Но какое это имеет отношение к Лисиппу?..

Зазвенели фанфары.

Все последующее происходило с соблюдением торжественных церемоний и ритуалов, установленных еще в дни Сарания и за сотни лет почти не изменившихся. Что это за ритуалы, если они меняются?

Императора короновал патриарх, а затем сам император возложил корону на императрицу. Обе короны, скипетр императора и кольцо принадлежали самому Саранию и его императрице. Они были привезены на восток из Родиаса и использовались только в подобных случаях, а все остальное время хранились в Аттенинском дворце.

Патриарх окропил двух помазанников маслом, благовониями и морской водой, а затем благословил собравшихся свидетелей. Высшие придворные предстали в роскошных одеяниях перед императором и императрицей и преклонили перед ними колени на виду у всего народа. Старейшина Сената вручил новому императору городскую печать и золотые ключи от тройных стен. (Распорядителю Сената милостиво позволили сегодня не присутствовать. В его собственной семье также случилась внезапная смерть, и похороны состоялись только вчера.)

Прозвучали песнопения, религиозные, а потом светские, так как факции принимали в церемонии активное участие, а прикрепленные к ним музыканты руководили ритуальными возгласами, выкрикивая имена Валерия Третьего и императрицы Гизеллы в этом заполненном толпой пространстве, где чаще выкрикивали имена лошадей и тех мужчин, которые скакали в запряженных ими колесницах. Танцев не было, гонок тоже, никаких развлекательных номеров: ведь был убит император, и его тело вскоре будет захоронено в Великом Святилище, которое он приказал построить после того, как прежнее сгорело.

Все одобрили имя, которое выбрал Леонт для своего императорского титула как дань уважения к своему покровителю и предшественнику. Искреннее изумление и ощущение тайны вызывал тот факт, что его новобрачная уже была царицей. Женщинам на трибунах это нравилось. Романтичная история, роман правящих особ.

Ничего не говорили (а если и говорили, то очень тихо) о бывшей супруге императора или о поспешности повторной женитьбы. Далейны еще раз показали свою предательскую сущность. Ни один император не пожелал бы взойти на Золотой Трон Сарания опозоренным в глазах Джада и народа супругой-убийцей.

Говорили, что он сохранил ей жизнь.

Это больше, чем она заслужила, — таково было всеобщее мнение на Ипподроме. Оба брата тем не менее мертвы, и ненавистный Кализиец тоже. Теперь никому и в голову не придет совершить ошибку и упрекнуть Леонта — Валерия Третьего — в излишней мягкости.

Доказательством тому служило большое количество вооруженных солдат на церемонии.

И об этом же свидетельствовало первое публичное заявление мандатора после окончания церемонии коронации. Его слова подхватывали и повторяли официальные глашатаи на обширных трибунах, их смысл был ясен и вызывал радостное возбуждение.

Кажется, их новый император ненадолго останется вместе с ними. Армия бассанидов стоит в Кализии, они снова захватили Азен и, как говорят, в данный момент двигаются пешим и конным строем к Евбулу.

Император, который четыре дня назад был их верховным стратигом, не собирался этого так оставлять.

Он сам поведет уже собранные войска Сарантия. Не за море, к Родиасу, а на север и на восток. Не через опасные темные воды, а по весенней погоде, по широкой гладко вымощенной Имперской дороге, чтобы разделаться с трусливыми, нарушившими мирный договор солдатами царя Ширвана. Император сам отправится на войну! Уже очень давно такого не случалось. Валерий Третий, меч Сарантия, меч святого Джада. Даже сама мысль об этом внушала благоговение и восторг.

Бассаниды хотели воспользоваться тем, что Леонт и его войско поплывут на запад, они нагло нарушили договор о вечном мире, хранить который поклялись своими языческими богами. Они поймут, как сильно ошибались, заявил мандатор, и его слова были подхвачены и эхом разнеслись по Ипподрому.

Евбул будет спасен, бассанидов прогонят назад, через границу. И более того. Пусть теперь Царь Царей обороняет Мирбор, выкрикнул мандатор. Пускай попробует его защитить от тех сил, которые двинет на него Сарантий. Прошло то время, когда они платили дань Кабадху, чтобы купить мир. Пускай Ширван запросит пощады. Пускай молится своим богам. Леонт Золотой, который теперь стал императором Сарантия, идет на него.

Эти слова были встречены такими громкими воплями, что некоторым показалось, будто они достигли самого неба и бога за ярким солнцем над головой.

Что касается Батиары, продолжал мандатор, когда крики стихли настолько, что его слова снова можно было услышать и передать дальше, посмотрите, кто теперь императрица Сарантия. Смотрите, кто может решить вопрос о Родиасе и Варене, ведь они принадлежат ей! Эта императрица носит собственную корону, и она привезла ее сюда, к ним, она дочь царя и сама царица. Граждане Сарантия могут считать, что Родиас и запад будут в конце концов принадлежать им, и храбрым воинам не надо ради этого погибать на далеких полях сражений или в бескрайнем море.

Восторженные крики в ответ на это заявление были такими же громкими, как и раньше, и — как заметили люди наблюдательные, — на этот раз громче всех кричали упомянутые воины.

Это был блестящий день, так описывали его большинство историков. Погода теплая, солнце бога льет свет на всех людей. Император великолепен, новая императрица такая же золотая, как и он, высокая для женщины, истинная царица по крови и стати.

Во времена перемен всегда возникают страхи и сомнения. Полумир может подобраться ближе, могут показаться призраки и демоны, когда умирают великие мира сего и их души отлетают, но кто мог испытывать истинный страх, стоя на Ипподроме в лучах солнца и глядя на этих двоих?

Можно оплакивать покойного императора и гадать о судьбе по-прежнему отсутствующей императрицы, той, которая когда-то была танцовщицей здесь, на Ипподроме (не то что новая императрица, совсем не то). Можно задуматься о сокрушительном падении Далейнов и внезапной смене театра военных действий. Но на трибунах в тот день царил явный подъем, восторг, начиналось нечто новое, и в громком одобрении не было ничего принужденного или неискреннего.

Затем мандатор объявил, что сезон гонок возобновится, как только закончится траур. Он сделал паузу и сообщил, что Скортий из факции Синих выздоравливает и чувствует себя хорошо и что Асторг, факционарий Синих, и Кресенз из факции Зеленых покорно согласились принять порицание судей и помирились друг с другом. И по его жесту эти два хорошо известных человека вышли вперед и поднялись на возвышения в секциях свои факции, чтобы их могли видеть. Они сделали друг другу жест открытой ладонью, принятый у возничих, затем повернулись и вместе поклонились катизме, и восемьдесят тысяч людей на Ипподроме впали в неистовство. Святой патриарх изо всех сил старался сохранить невозмутимое выражение лица под седой бородой, пока толпа прославляла свои колесницы и лошадей. На этом церемония подошла к концу.

В тот день ни мандатор, ни кто-либо другой не объявил о переменах, касающихся веры в Джада и изображения самого бога в святилищах и в других местах.

Еще будет время преподнести эти сложные вопросы народу осторожно в святилищах и часовнях. Ипподром в тот день был неподходящим местом для обсуждения нюансов и тонкостей веры. Любой хороший генерал знает, что главным во всякой кампании является точный расчет времени.

Валерий Третий, неся груз всех атрибутов императорской власти и одеяния, легко поднялся, словно они его нисколько не обременяли, и отсалютовал своему народу, и народ отсалютовал ему. Затем он повернулся и протянул руку императрице, и они вместе вышли из катизмы через дверь в глубине и скрылись из виду. Но приветственные крики не стихали.

Все прошло хорошо Все будет хорошо, в это можно искренне поверить. Фотия совершенно неожиданно ненадолго заключил в объятия юный ткач, и он ему ответил тем же, и оба они стали обнимать стоящих рядом с ними на трибуне людей. Все выкрикивали имя императора под ярко сияющим солнцем.

* * *

За десять утомительных дней в лагере Синих у Рустема Керакекского возникла гипотеза насчет сарантийцев и их лекарей. В основном рекомендации врачей принимались или отвергались по желанию пациентов.

В Бассании было совсем иначе. У него дома врач шел на риск, когда брал на себя ответственность за пациента. Произнеся официальные слова согласия, лекарь подвергал опасности свое собственное имущество и даже жизнь. Если больной не следовал в точности распоряжениям доктора, то это обязательство, эта готовность рисковать отменялись.

Здесь врачи не рискуют ничем, кроме возможности заработать плохую репутацию, и исходя из того, что он здесь видел (пусть даже в течение слишком короткого времени), Рустем считал, что это никого особенно не волнует. Никто из лекарей, за работой которых он здесь наблюдал, не обладал почти никакими познаниями, кроме плохо усвоенной мешанины из учений Галина и Меровия, дополненной слишком большой любовью к кровопусканиям и собственными неудачно составленными микстурами, большинство из которых приносило только вред.

Учитывая это, можно понять, что пациенты сами решали, слушать им своих лекарей или нет.

Рустем к такому не привык и не собирался с этим мириться.

В качестве примера, основного примера он с самого начала твердо приказал помощникам, ухаживающим за Скортием, ограничить число посетителей одним человеком утром и одним после полудня, пускать их только на короткое время и не разрешать им приносить и распивать вино. В качестве меры предосторожности он сообщил о своих распоряжениях Струмосу (поскольку, по крайней мере, часть вина наливали из фляг возле кухни) и факционарию Асторгу. Последний внимательно выслушал его и пообещал сделать все возможное, чтобы проследить за их выполнением. Рустем понимал, что он глубоко заинтересован в выздоровлении искалеченного возничего.

Все были в этом заинтересованы.

Проблема была в том, что пациент не считал себя инвалидом, нуждающимся в тщательном уходе, даже после того, как дважды за короткое время чуть не умер. Рустем вынужден был признать, что человек, который сумел выскользнуть из своей комнаты через окно, спуститься по дереву, перелезть через стену и пройти весь путь через город к коням на Ипподроме со сломанными ребрами и незажившей раной, вряд ли спокойно воспримет ограничение на вино или на количество посетителей, особенно женщин, у его постели.

«По крайней мере, он лежит в кровати, — кисло заметил Асторг, — и чаще всего один». Действительно, ему докладывали о ночной деятельности, не совместимой с режимом выздоравливающего.

Рустему, все еще выбитому из колеи напряжением последних дней и прибытием семьи, было труднее, чем обычно, выказывать должный гнев и строгость. Среди прочего, он остро чувствовал, что если он сам, его женщины или дети покинут этот охраняемый лагерь, то серьезно рискуют подвергнуться насилию на улицах. Бассаниды в городе оказались в тяжелом положении после объявления о нападении на границе, а затем выступления сарантийской армии на север под командованием самого императора, и уже были случаи убийств. Его решение не возвращаться домой только окрепло от понимания того, что Царь Царей отдал приказ о нападении на севере, полностью сознавая, какими будут последствия для его соотечественников, оказавшихся на западе. В том числе и для человека, который спас ему жизнь.

Рустем был в большом долгу перед факцией Синих и понимал это.

Он старался отплатить им полной мерой. Целыми днями занимался ранеными во время мятежа, навещал их по ночам, если за ним посылали гонцов. Он очень мало спал, но знал, что может продержаться в таком режиме еще какое-то время.

Особое удовольствие ему доставляло выздоровление молодого парнишки с кухни. У него рано появились опасные признаки инфекции, и Рустем не спал всю ночь и хлопотал у постели юноши, когда рана изменила цвет и появилась лихорадка. Повар Струмос несколько раз приходил и уходил, молча наблюдал, а другой парень с кухни, Разик, просто устроил себе постель на полу в коридоре у двери. А потом среди ночи, когда у раненого наступил кризис, появился и Шаски. Он после полуночи вылез из постели так, что ни одна из женщин не почувствовала, и пришел босиком, чтобы принести отцу попить, каким-то образом точно зная, где находится Рустем. Каким-то образом. Рустем сначала молча принял питье, нежной рукой погладил мальчика по голове и велел ему вернуться в свою комнату. Сказал, что все в порядке.

Сонный Шаски вернулся в постель, не произнеся ни слова и больше ничего не сделав, а находившиеся поблизости наблюдали за появлением и уходом мальчика с тем выражением на лице, к которому, как подозревал Рустем, ему и его домашним придется привыкать. И это было одной из причин, почему он решил их всех увезти отсюда.

У юного Кироса к утру лихорадка спала, и после этого рана заживала нормально. Самый большой риск, которому он подвергался, состоял в том, что этот идиот, лекарь Амплиар, незаметно проберется к нему в комнату и осуществит свою навязчивую идею пускать кровь и без того раненым людям.

Рустем находился рядом и немало позабавился (хотя и пытался, конечно, это скрыть), когда Кирос пришел в себя перед рассветом. Его друг Разик тогда сидел у его кровати и, когда больной открыл глаза, испустил вопль. Услышав его, остальные бросились к нему в комнату, и Рустем был вынужден самым суровым голосом приказать всем выйти.

Разик, очевидно, решил, что этот приказ его не касается, и остался. Он стал пересказывать больному, что сказал о нем Струмос у ворот, когда Кирос лежал без чувств и его считали мертвым. Струмос вошел во время этого повествования. Он помедлил в дверях.

— Он лжет, как всегда, — безапелляционно заявил маленький повар и вошел в комнату. Разик испуганно осекся, но тут же снова заулыбался. — Как лжет насчет девушек. Хотел бы я, чтобы вы все крепче держались за реальный мир, каким его создал Джад, а не витали в мире грез. У Кироса, возможно, и есть оправдание, если помнить о снадобьях, которые наш бассанид вливает ему в глотку, но у Разика нет никаких оправданий. Гений? Этот парень? Мое наследство? Я просто оскорблен! Неужели все это кажется тебе хоть в малейшей степени правдоподобным, Кирос?

Искалеченный парень, бледный, но явно в полном сознании, слегка покачал головой, лежащей на подушке, но он улыбался, и тогда Струмос тоже улыбнулся.

— В самом деле! — сказал он. — Эта идея абсурдна. Если я и оставлю наследство, то это почти наверняка будет мой рыбный соус.

— Конечно, — прошептал Кирос. Он продолжал улыбаться. Разик тоже улыбался, показывая кривые зубы. И Струмос тоже.

— Отдохни немного, парень, — сказал повар. — Мы все будем рядом, когда ты проснешься. Пойдем, Разик, ты тоже ложись спать. Завтра отработаешь тройную смену. Или что-то в этом роде.

Бывают моменты, подумал Рустем, когда его профессия приносит большое удовлетворение.

Но бывают и такие моменты, когда он чувствует, что ему проще войти прямо в пасть песчаной бури.

Такое чувство умеет вызывать в нем Скортий. Как, например, сейчас, когда Рустем зашел к нему в комнату сменить повязку (теперь он делал это через каждые два дня). Он обнаружил, что там сидят и стоят четыре возничих и вдобавок не одна или две, а целых три танцовщицы, причем одна из них, одетая совершенно неподобающим образом, исполняет танец, вовсе не рассчитанный на то, чтобы помочь выздоравливающему пациенту сохранять спокойствие и не возбуждаться.

И они пили вино. И еще Рустем с опозданием заметил в переполненной комнате своего сына Шаски. Тот сидел на коленях четвертой танцовщицы в углу, смотрел на все это и смеялся.

— Привет, папа! — воскликнул его сын, совершенно не смутившись, когда Рустем остановился в дверях и окинул всех в комнате сердитым взглядом.

— О, горе! Он огорчен. Все вон! — приказал лежащий на кровати Скортий. И протянул свою чашу с вином одной из женщин. — Возьми. Кто-нибудь, отведите мальчика к матери. Не забудь свою одежду, Талейра. Доктор тратит большие усилия на всех нас, и мы не хотим создавать ему лишних хлопот. Мы хотим, чтобы он оставался здоровым, не так ли?

Раздался смех, поднялась суета. Лежащий на кровати человек ухмылялся. Ужасный пациент, с любой точки зрения. Но Рустем видел, что он сделал на Ипподроме в начале прошлой недели. Он лучше любого другого знал, какая сила воли для этого потребовалась, и не мог подавить в себе чувство восхищения. Собственно говоря, он и не хотел его подавлять.

Кроме того, эти люди уже уходили.

— Ширин, останься, если хочешь. У меня к тебе есть пара вопросов. Доктор, можно, останется один друг? Ее визит делает мне честь, и я еще не имел возможности поговорить с ней наедине. Кажется, вы знакомы. Это Ширин, танцовщица Зеленых. Мозаичник привел тебя в ее дом на свадебный пир, не так ли?

— В первый день моего приезда, — подтвердил Рустем. Он поклонился темноволосой женщине, очень привлекательной, хоть и мелкокостной. Его смущал аромат ее духов. Комната опустела, один из мужчин унес на плечах Шаски. Танцовщица встала, чтобы поздороваться с ним. Она улыбалась.

— Я очень хорошо помню тебя, лекарь. Кто-то из юных болельщиков Зеленых убил твоего слугу.

Рустем кивнул:

— Это правда. После этого было уже столько смертей, и я удивлен, что ты об этом помнишь.

Она пожала плечами:

— Замешан сын Боноса, а это не пустяк.

Рустем снова кивнул и подошел к пациенту. Женщина тихо села. Скортий уже отбросил простыню, обнажив мускулистый перебинтованный торс. Ширин улыбнулась.

— Как интересно, — сказала она, широко раскрыв глаза. Рустем фыркнул, ему невольно стало смешно. Затем занялся своим делом, снимая слои повязки, чтобы открыть рану. Скортий лежал на правом боку, лицом к женщине. Ей пришлось встать, чтобы увидеть черно-лиловую кожу вокруг дважды вскрывшейся глубокой ножевой раны, да еще и на месте перелома.

Рустем принялся снова промывать рану, потом наложил свои мази. В дренаже больше нет необходимости. Трудность оставалась все той же: приходилось лечить сломанные кости и колотую рану в одном и том же месте. Он тихо порадовался тому, что увидел, но ему и в голову не пришло позволить Скортию это заметить. Стоит лишь намекнуть этому человеку, что доктор доволен, и он, несомненно, тут же сбежит и отправится на Ипподром или проберется по ночным улицам в чью-нибудь спальню.

Ему рассказали о ночных приключениях этого человека.

— Ты сказал, что у тебя есть вопросы, — тихо сказала Ширин. — Или доктор…

— Мой доктор умеет хранить тайны, как отшельник на утесе. У меня нет от него секретов.

— Кроме тех случаев, когда ты собираешься удрать из постели без разрешения, — пробормотал Рустем, промывая кожу больного.

— Ну да, это было. Но что касается остального, ты знаешь все. Ты даже… был под трибунами, как я помню, перед самыми гонками.

Его тон изменился, и Рустем это заметил. Он помнил те события. Тенаис с кинжалом, возничий Зеленых, подоспевший как раз вовремя.

— Да? И что же случилось под трибунами? — спросила Ширин, хлопая ресницами и глядя на них обоих. — Вы мне должны рассказать!

— Кресенз объявил о своей вечной любви ко мне, а потом избил чуть не до смерти, когда я ему сказал, что предпочитаю тебя. Разве ты не слышала?

Она рассмеялась:

— Нет. Ладно, что случилось?

— Много всего. — Возничий колебался. Рустем слышал, как бьется его сердце. Он ничего не сказал.

— Скажи, — тихо спросил Скортий, — у Клеандра Боноса все еще неприятности с отцом? Ты не знаешь? — Ширин заморгала. Она явно ожидала другого вопроса. — Он оказал мне большую услугу, когда меня ранили, — прибавил Скортий. — Отвел меня к доктору.

Этот человек хитрит. Рустем пришел к выводу, что не на этот вопрос он хочет получить ответ. И так как он действительно был тогда под трибунами Ипподрома, то понял, каким был настоящий вопрос. Ему в голову пришла одна мысль, правда, с большим опозданием.

Скортий, бесспорно, умен. Ясно также, что он ничего не знает. Рустем, разумеется, никогда не упоминал об этом, и все остальные явно тоже. Возможно, в городе ходили слухи, потом о них забыли в такое бурное время, но в эту комнату они не проникли.

— Этот мальчик? — спросила танцовщица Зеленых. — Ничего о нем не знаю. Подозреваю, что там все изменилось после того, что случилось в их доме.

Удар сердца. Рустем его почувствовал, вздрогнул. Он все-таки был прав.

— Что случилось в их доме? — спросил Скортий. Она ему рассказала.

Позже, вспоминая, Рустем снова был потрясен той силой воли, которую проявил раненый. Он продолжал говорить, выразил обычное вежливое сожаление по поводу безвременной добровольной смерти молодой женщины. Но Рустем прикасался к телу этого человека и почувствовал удар, нанесенный словами Ширин. Остановка дыхания, потом размеренное, осторожное дыхание, невольная дрожь и тяжелые удары сердца.

Сжалившись, Рустем закончил смену повязки быстрее, чем обычно (он потом сможет сменить ее еще раз), и потянулся к подносу с лекарствами, стоящему у кровати.

— Мне сейчас придется дать тебе снотворное, как обычно, — солгал он. — Ты не сможешь должным образом развлекать даму.

Ширин, танцовщица Зеленых, по всей видимости, ничего не заподозрив, поняла намек и собралась уходить. Она остановилась у кровати, нагнулась и поцеловала больного в лоб.

— Он никогда никого из нас не развлекает должным образом, доктор. — Она выпрямилась и улыбнулась. — Я еще приду, дорогой. Отдыхай, будь готов к моему приходу. — Она повернулась и вышла.

Он посмотрел на пациента и молча налил две полные порции своего излюбленного успокоительного.

Скортий в упор смотрел на него со своих подушек. Его глаза теперь были черными, а лицо очень бледным. Он принял микстуру, обе порции, без возражений.

— Спасибо, — сказал он через несколько секунд. Рустем кивнул.

— Мне очень жаль, — произнес он, удивив самого себя. Скортий отвернулся к стене.

Рустем взял свой посох и вышел, закрыв за собой дверь, чтобы оставить этого человека в одиночестве.

У него были свои соображения, но он их отогнал. Что бы ни говорил пациент раньше насчет того, что доктор знает все, это было неправдой и не должно быть правдой.

Ему пришло в голову, когда он шагал по коридору, что им следует лучше следить за передвижениями Шаски по лагерю. Ребенку, сыну доктора, вовсе не подобает участвовать в нарушении режима в комнатах для больных.

Надо будет поговорить насчет этого с Катиун, помимо всего прочего. Настало время полуденной трапезы, но он задержался, чтобы поискать Шаски в своей наскоро оборудованной приемной в соседнем здании. Мальчик чаще находился там, чем в каком-либо другом месте.

Сейчас его там не оказалось. Зато там оказался другой человек. Рустем узнал родианского художника — не того молодого, который спас ему жизнь на улице, а другого, постарше, который одел их в белые одежды и взял с собой на свадебный пир.

Этот человек — его звали Криспин или как-то так, — выглядел больным, но не в том смысле, чтобы вызвать сочувствие Рустема. Люди, которые напиваются до болезненного состояния, особенно с самого утра, должны винить только самих себя.

— Добрый день, доктор, — сказал художник довольно разборчиво. Он встал со стола, на котором сидел. Незаметно было, что он нетвердо держится на ногах. — Я не вовремя?

— Вовсе нет, — ответил Рустем. — Чем я могу…

— Я пришел навестить Скортия и думал спросить у его доктора разрешения.

Ну, пьяный или нет, по крайней мере этот человек знал приличия в делах такого сорта. Рустем коротко кивнул.

— Жаль, что не все такие, как ты. В его комнате только что была просто вечеринка с танцовщицами и вином.

Родианин — его действительно звали Криспин — слабо улыбнулся. У него под глазами залегла усталая морщинка, а некоторая нездоровая бледность свидетельствовала о том, что он начал пить не сегодня утром, а раньше. Это не соответствовало образу того решительного человека, которого помнил Рустем по своему первому дню в городе, но он не был его пациентом, и Рустем ничего не сказал.

— Кто пьет вино так рано утром? — мрачно произнес родианин и потер лоб. — Его развлекали танцовщицы? Это похоже на Скортия. Ты их вышвырнул?

Рустем вынужден был улыбнуться:

— Это на меня похоже?

— Насколько я слышал, да.

Родианин — еще один умный человек, решил Рустем. Он опирался рукой о стол, чтобы устоять на ногах.

— Я только что дал ему снотворное, и он какое-то время проспит. Тебе лучше прийти позже, к вечеру.

— Так я и сделаю. — Мозаичник оттолкнулся от стола и покачнулся. Его лицо было печальным. — Извини. Я… топил горе в вине.

— Я могу помочь? — вежливо спросил Рустем.

— Хотел бы я, доктор, чтобы ты смог. Нет. Собственно говоря… я уезжаю. Послезавтра. Плыву на запад.

— Вот как. Собрался домой? Здесь больше нет для тебя работы?

— Можно сказать и так, — помедлив мгновение, ответил художник.

— Тогда… благополучного путешествия. — Рустем совсем не знал этого человека. Родианин кивнул головой и твердой походкой прошел мимо Рустема к выходу. Рустем собрался идти следом. Художник остановился в коридоре.

— Знаешь, мне назвали твое имя. До того, как я ушел из дома. Мне… жаль, что у нас так и не было возможности познакомиться.

— Назвали мое имя? — переспросил Рустем, озадаченный. — Каким образом?

— Один… друг. Слишком сложно объяснять. Между прочим, тут для тебя кое-что есть. Мальчик-посыльный принес, пока я ждал. Очевидно, это оставили у ворот. — Он махнул рукой в сторону дальней из двух комнат. Там на смотровом столе лежал предмет, завернутый в ткань.

— Спасибо, — сказал Рустем.

Родианин прошел по короткому коридору и вышел наружу. Возможно, подумал Рустем, сейчас солнечный свет ему неприятен. «Топил горе в вине». Не его пациент. Невозможно позаботиться обо всех.

Но человек интересный. Еще один чужестранец, увидевший Сарантий. Возможно, он захотел бы узнать этого человека получше. Но он уезжает. Это не сбудется. Странно, что ему назвали имя Рустема. Рустем пошел в дальнюю комнату. На столе рядом со свертком лежала записка, на ней стояло его имя.

Сначала он снял ткань с лежащего на столе предмета. А потом, совершенно ошеломленный, сел на табурет и уставился на него.

Вокруг никого не было. Он был совсем один и смотрел.

В конце концов он встал и взял записку. На ней оказалась печать, которую он сломал. Развернул и прочел, а потом снова сел.

«С благодарностью, — гласила короткая записка, — это образец всех тех вещей, которые должны сгибаться, чтобы не сломаться».

Он очень долго сидел там, сознавая, как редко теперь ему удается остаться одному, как редки для него минуты тишины и покоя. Он смотрел на золотую розу на столе, длинную и стройную, как живой цветок, с раскрывающимися золотыми лепестками.

И тогда он понял с той пугающей, сверхъестественной уверенностью, которая, кажется, присуща Шаски, что больше никогда Аликсану не увидит.

Он взял эту розу с собой (укутав и надежно спрятав), когда вместе со всей семьей в конце концов отправился по морю в долгое путешествие на запад, к земле, где пока еще не знали подобных предметов величайшего искусства и мастерства.

Это была страна, где очень нуждались в умелых лекарях и где можно было быстро сделать карьеру в обществе, которое еще находилось в стадии становления. Его необычный семейный уклад на этой дальней границе терпели, но ему еще раньше посоветовали сменить веру. Он так и сделал и принял веру в солнечного бога, так, как Джаду поклонялись в Эсперанье. В конце концов он отвечал за всех: за двух жен, двух детей (а потом и третьего, и четвертого мальчика, которые родились вскоре после того, как они обосновались там) и за четырех бывших солдат с востока, которые изменили свою жизнь и поехали с ними. Две женщины, новые служанки из Сарантия, неожиданно сели на корабль вместе со всей семьей. И у него был старший ребенок, сын, которого необходимо было — это все понимали — заставить выглядеть, как все, насколько это возможно, чтобы он не выделялся и не подвергался из-за этого опасности.

Иногда приходится сгибаться, думал Рустем, чтобы тебя не сломали ветры мира, будь то ветры пустыни, моря или этих широко расстилающихся лугов на дальнем западе.

Все его дети и одна из жен, как оказалось, любят коней, даже очень. У его давнего друга Винажа — он женился и завел собственную семью, но тесно связал свою судьбу с его семьей — обнаружился талант к отбору и разведению лошадей. Он оказался способным дельцом. Как и Рустем, к его собственному удивлению. Он доживал свои дни в комфорте, как владелец поместья и лекарь.

Розу он подарил своей дочери, когда она вышла замуж.

Но записку хранил всю жизнь.