"Беглецы" - читать интересную книгу автора (Карпущенко Сергей)3. ЗАГОВОР КОРАБЕЛЬНЫЙВасилий Чурин, коренастый, косолапый, злой на тупоумие острожских мужиков, стоял у грот-мачты, держа за угол парус, лежащий у ног его. Вокруг штурмана толпились человек семь бывших казаков, солдат, людей посадских. Смотрели на него с вниманьем напряженным, заглядывали ажно в рот, лишенный по причине цинготной хвори половины зубов, законопаченный сверху и снизу густыми волосами, глаголивший: – Вот, дурни, фор-марсель парус. Чтоб его к мачте приспособить, наперед бегун-тали поднимают и к огону стень-штага, к стеньге поближе, привязывают блок со свитнем. В сей блок затем продевают гордень, коего передний конец спускают впереди марса на палубу и за строп верхнего блока бегун-талей привязывают, а задний чрез марсовую дыру, и тянут чрез канифас-блок у мачты. Когда же сим горденем тали до блока на стень-штаге подняты будут, тогда навешивают их на топ стеньги, обнеся одно очко стропа кругом топа и вложив его в другое посредством кляпыша. Закончив объяснение, Чурин обвел мужиков вопросительным взглядом: – Ну, хоть малость самую запомнили, еврашки? Мужики чесали в бородах, в затылках, переминались с ноги на ногу. Неподалеку артельщики стояли, в парусиновых бострогах, успевшие за три дня лазанья по мачтам повеселеть, стряхнуть с себя тяжелую зимнюю сонливость. Стояли, окружив старшого, Игната Суету, да посмеивались над острожанами, туго понимавшими морское дело. – Ну, так запомнили хоть малость? – повторил штурман свой вопрос. – Да кроха кой-какая в головенку влезла, – робко произнес бывший подушный платильщик Попов Иван. – А ну-ка, пущай та кроха назад вылезет. Говори. – Значит, так, – тянул Попов, – перво-наперво бегун наверх продергивают и к горденю вяжут крепко-накрепко, чтоб канифас на топ навесить можно было, а после... Чурин с яростью отбросил угол паруса, замахал руками. – Чего врешь, дурак! Куда ж ты канифас-блок навешивать будешь? К какому такому горденю бегун вяжут? То вас, еврашек глуподурых, ко мне привязали, сивых меринов! Мужики смущенно молчали, один лишь Ивашка Рюмин улыбался. – А ты чего лыбишься, как б... на ярмарке? – кинулся к нему рассерженный штурман. – Запомнил, а? – Все запомнил, дядечка! – не моргнув, ответил Рюмин. – А ну, давай, сообщай фор-марселя привязочный способ! Рюмин, задирая голову, серьезно посмотрел на мачту, затем на лежащий парус и сообщил: – Вначале, господин штурман, я полагаю, канифас как следует поднять надобно, после чего продеть сквозь марсову дыру передний конец горденя, а потом тянуть, тянуть сколько сил найдется! Стоявшие рядом с ним мужики и находившиеся поодаль артельщики грохнули смехом и заржали, переламываясь пополам, до судорог, до икоты. Чурин, не понимая вначале ничего, удивленно смотрел на смеющихся, но, догадавшись, побагровел и с размаху двинул Ивашку Рюмина в ухо и прочь пошел. Навстречу ему вышел Беньёвский. – Вот, ваша милость, сам посмотри, что сии придурки вытворяют! – обиженно, срывающимся голосом, пожаловался Чурин. – Морскую науку бараны оные учить не желают да еще надо мной смеются, пакостями суесловят. Избавь меня, отец, от сей тяжкой докуки! Хватит у нас матросов, а мало будет, так сам по вантам, яко обезьян, скакать стану и штурманских учеников заставлю. Ослобони, отец, Христом Богом тебя молю! Беньёвский ничего не сказал, а только нахмурился и сдвинул на сторону свой широкий рот. Когда подошел к мужикам, те еще давились смехом, вытирая тылом ладоней заплаканные веселой слезой свои посконные лица. – Признайтесь мне по правде, ребята, в силу каких причин не дается вам наука морская? – обратился к ним адмирал (званием таким самочинно наградил себя Беньёвский уже на корабле). – Ежели предмет сей немалой сложности вам представляется, то можно и дважды, и трижды повторить. Ну а ежели одна лишь леность здесь причиной? Мужики, уже забыв, что еще минуту назад помирали со смеху, стояли молча, не зная, какой им дать ответ. – Ну, так говорите! – резко потребовал Беньёвский и тут же, будто спохватившись, добавил мягко: – Я правду знать желаю. Ему ответил Спиридон Судейкин, обстоятельный, чуть хитроватый малый лет сорока пяти, бывший прежде секретарем у Нилова: – Мы, господин адмирал, не морское дело презираем, а скорей ту надобность, что нас к тому позывает. Ну зачем, скажи, нам учиться по мачтам ползать? Не в тех мы уже годах, да и нужда, мы знаем, в том невелика есть. Ежели хочешь делом нас занять, так поручи пригодную способностям нашим работу – палубу мыть, пушки наблюдать али оружие чинить да чистить. А морскому ремеслу учить нас – считаем одним над нами насмехательством. Да и учитель наш, господин штурман, у тебя, батюшка, ретив не в меру – иной раз и прибьет, и оскорбит по-всякому. То нам зело обидно, поелику из острога от тягот и мытарств бежали да к суровостям новых начальников и прибежали. И еще обидно нам то, что не всех ты на то тягло определил, а свободным да вольным держишь кой-кого... – Кого же? – А вот хотя бы Устюжинова Ваньку. А ведь сие по его годкам наука морская, в самый раз. Так нет – ходит по палубе с девкой своей, милуется али печальным взором на море глазеет. А мы, батя, тоже поглазеть бы хотели, так вот недосуг... Беньёвский подумал немного, прежде чем ответил: – Морскому делу, ребята, я вас затем учить приказал, чтоб вы в случае чего на место матросов-артельщиков встать могли. Но ежели вам занятие такое очень неприятно – найдем другое. Штурману же я за рукоприкладство выговорю строго. Про Устюжинова не горюйте тож – я ему иную, особливую работу сыскал. Так что, дети, никакого повода для печалования вашего пока не вижу. С сего же дня назначаю каждому винную порцию, чтобы всякий за дело да за здравие Павла Петровича и за мое тоже выпить мог. Сообщение о винной порции произвело средь мужиков приятное волнение. Обступили адмирала своего, в пояс кланялись: – Спасибо тебе, отец ты наш! – Защитник! – Всю жизнь здравия тебе желать станем, ослободителю нашему! – говорили умиленные и довольные своим командиром мужики, но кто-то вдруг спросил: – А скажи нам, батя, куда везешь ты нас? Беньёвский был готов к вопросу, из-за широкого кафтанного обшлага выдернул свернутую карту, с хрустом развернул ее: – Вот, дети мои, сюда глядите! – Все, напирая друг на друга, вытягивая шеи, подались к адмиралу. – Сейчас проходим мы вдоль берега Камчатки, но завтра али послезавтра увидим первый курильский остров Моулемчу, после ж от острова к острову пойдем к Японии. Мимо нее пройдем мы без задержки и вскоре пристанем к Филиппинским островам, к колонии гишпанской. Там, детушки, и остановитесь, стряхнете с ног ваших прах дорог и бесконечных мытарств, за кои получите награду и отдохновение. Вот и все мои слова, дети. Обещал вас в свободную страну отвезть и обет оный сохраню безупречно! Замолк Беньёвский, и стали подходить к нему мужики. Смахивали слезы, обнимали, благодарили сердечно. И штурманские ученики подходили – Митя Бочаров, Зябликов Филиппка и Герасим Измайлов, потом Спиридон Судейкин, бывший канцелярист, капрал Михайло Перевалов, Федор Костромин, купчишка, казаки Волынкин Гриша, Сафронов Петр, Герасим Березнев и Потолов Вася, подходили и крестьяне бывшие Григорий Кузнецов и Алексей Савельев, солдат Коростелев Дементий, шельмованный канцелярист Ивашка Рюмин, а потом еще все двадцать пять артельщиков, что в матросов преобразились быстро. Заслышав разговоры громкие, поднялись на палубу из трюма женщины и, видя, как лобызают мужики Беньёвского, от чувства лишнего заголосить решили и тоже адмирала целовать пошли. Сам же командир поцелуями теми нимало не гнушался и отвечал на них с усердием, и все премного были им довольны. Когда благодарили мужики и бабы адмирала своего, Иван Устюжинов стоял в сторонке, у борта. С возлюбленной своей стоял. С тех самых пор, когда на зорьке, при отплытии плотов из Большерецка, поговорил он коротко с Беньёвским, ни разу не имел он разговоров с учителем и другом. Беньёвский даже и не подходил к нему. Вместе со всеми нагружал Иван плоты, когда покидали острог, в бухте Чекавинской как и другие такелажил галиот, лед колотил чугунными болванками, и все это время он чувствовал подле себя присутствие Беньёвского, но какое-то незримое, духовное. Тогда, на берегу, он был еще все тем же молодым казаком, русским, стоящим твердо на земле родной, но едва отплыл корабль и чем дальше оставался тот край, где он родился, тем сильнее начинал ощущать Иван какую-то могучую силу, подобную той, что чувствовал в присутствии Беньёвского, но только куда более могучую и властную. Сила эта тянула его, как тянет магнит железное крошево, куда-то вперед, в противоположную родному берегу сторону. Он тихо на себя негодовал, сознавая, что лучше бы ему сейчас запечалиться, как печалились, он видел, все беглецы, взгореваться, но Иван не горевал и не печалился, потому что грядущее новое звало его и обещало дать то, что на родной земле он никогда бы не получил, наверно. Но это новое было столь неосязаемо, бесформенно, было чужим, далеким, что ему казалось, будто висит он между небом и землей на очень тонкой бечевке: на землю падать больно и, главное, неохота падать, а до неба дотянуться сил нет, и только смотришь без устали в это синее, ясное небо, где видится жизнь другая, где ты рядом с Богом одесную Его, где покой, и счастье, и высшее разумение. Но нет всего этого пока, а только глядишь да глядишь... Отпустили мужики растроганного адмирала, и сразу пошел Беньёвский к стоявшему неподалеку Ване. Увидав в руке юноши книгу, спросил, чтобы разговор начать: – Чем точишь разумение свое? Псалтирь, наверно? Иван смутился: – Нет, сударь, не псалтирь. Эзопа басни из дому захватил... Беньёвский вид сделал что приятно удивился: – Похвально! Пользу немалую в них сыщешь для себя. Мавра стояла рядом. Знала молодка, что угодила предводителю рукомесленым шитьем своим, поэтому, думая, что имеет право, смотрела на адмирала прямо, словно наваливалась на нестарого еще мужчину тяжестью спелой красоты своей. Но Беньёвский как будто и не замечал настырных прелестей ее. – Что ж вы Ванечку мово покинули? – спросила она, не боясь назойливой казаться. – Без пригляду вашего остался, тоскует... Беньёвский повернулся к ней с улыбкой: – А потому, что видел в ваших прелестях для Ивана утешение немалое. Что ему до скучных бесед со мной, коль есть на кого потратить время и досуг свой. Мавра хотела было возразить, но Иван сказал ей строго: – Ну, будет! Иди отсель, мне с господином адмиралом поговорить охота! Обиженная Мавра вспыхнула, дернула кокетливо за углы большой цветастой шали и, покачиваясь, прочь пошла. Иван стоял насупившись. Беньёвский, видя его смущение, на плечо ему руку свою положил, спросил, в глаза заглядывая: – Так о каком ты деле говорить со мной хотел? – Я вот что... Помириться с тобой хочу... Беньёвский осклабился широко, желая выглядеть великодушным, обнял Ивана: – Не ссорились мы, Ваня. Все сие – фантазии твои. Оставь и больше не говори об оном. Давай-ка лучше к встрече с Европой готовиться. На Филиппинских островах, куда везу я прочих мужиков, места тебе не сыщется – в Париже будешь жить или Берлине. Но для того, чтоб был принят ты везде, чтоб кланялись тебе не токмо простолюдины, но и кавалеры, респект приличный надобно иметь. Первоочередно одежду сию казацкую с себя ты сбросишь. У меня же есть в запасе платье, прекрасное и дорогое. Обрядим тебя настоящим европейцем от шпор до шляпы. Политесу обучу тебя и бою фехтовальному, чтоб, ежели заставит случай разведаться с кем-либо на поединке, не оказался бы невеждой полным и не дал бы себя на шпагу, словно на иголку стрекозу, в мгновенье ока насадить. Дворянину фехтованье – что пряхе прялка али веретено – вещь обязательная. Теперь же о дворянстве твоем скажу... – О каком таком дворянстве? – улыбнулся Иван. – Твоем, Иван, твоем. Негоже тебе в Париж простым казаком прибывать, сыном поповским. Родословную тебе присочиню, да постарей, с раскидистым таким древом родовым. Внебрачным сыном Голицына какого-нибудь назваться можешь али Трубецкого – фамилии во всем свете известные. Допытываться никто не станет. Сами вельможи оные претензию твою опротестовать не смогут, поелику грешат немало, часто, а разве упомнишь всех любовниц? В обществе же свободомыслящей Европы на детей побочных с такой же лаской смотрят, как и на законных, – и Беньёвский вдруг оглянулся, посмотрел в глаза Ивану пристально и страшно. – А хочешь, Ваня, мы на твой дворянский герб не княжескую корону водрузим, а... императорскую? Ведь ты, я знаю, пятидесятого года роду, а цесаревич Павел четырьмя годами позже тебя на свет Божий появился, вот и выходит, что ты и есть тот самый первый сынок Екатеринин, коего она по стыдливости своей утаила да на Камчатку с глаз долой и отослала... Последние слова сказал Беньёвский громким шепотом прямо на ухо Ивану, и юноша в смятении отпрянул от него, шарахнулся от страшного, искривленного лица с горящими глазами сумасшедшего. – Ты что, ополоумел? – так же шепотом спросил, и лицо адмирала тотчас сделалось приятным и любезным, спокойным и даже чуть насмешливым. – Ай-ай, Иван, как ты испугался! Неужто вообразил, что я всерьез тебе об оном говорил? Нет, сие лишь шутки ради – смотрел, крепко ли ты делу цесаревича привержен. Иван глядел на предводителя с холодным отчуждением. – Вдругорядь, прежде чем таким преглупым способом шутить начать, подумайте. А то мы люди грубые, простые, политесу еще не пробовали, ненароком ушибить могем... – Ах, Иван, негоже ссориться товарищам! Помнишь, ты меня от звероподобных человеков спас, а я тебя от зверя. Кровью дружба наша связана. Правда? – Святая правда! – Ну а раз так, – и снова приблизил он лицо свое к уху Ивана, – значит, сослужишь ты мне службу одну как товарищу и адмиралу своему. – Какую службу? – А вот какую. Ты, Ваня, с мужиками близок, любят они тебя, вельми любят, я знаю. И я их люблю. Но ведь даже среди апостолов Христовых сумневающиеся были, в неверие впадали, кое нас, грешных, сверх всякой меры наполняет. Вот и мужики сии... Они сегодня могут Богу свечку ставить, а завтра на икону плюнут – слаба натура человечья... – Любите вы витийствовать, – недоброжелательно сказал Иван. – Короче б надо. – Могу короче. Так вот, Иван, прошу тебя, ежели крамолу какую на корабле заметишь али намек единый на перемену умонастроений средь команды, приди ко мне и без утайки все мне перескажи. Уразумел ты просьбу? Иван поморщился брезгливо: – Просьба ваша трудновыполнимая. Иного кого просите... – Исполнишь сие! – не дослушав, сказал Беньёвский, и Иван, взглянув на адмирала, увидел, что смотрит на него и не человек совсем, а железный истукан с человечьими чертами. «Железо мертвое! Мертвое железо!» – завороженно шептал про себя Иван, уже когда остался один, с ужасом представляя себя крохотной железной крупинкой, которую огромный молот удар за ударом приклепывал, расплющивая до невидимости полной, к огромной железной глыбе. Шли мимо Курил, ходко шли. Мужики, от такелажных работ и других обязанностей свободные, толпились у бортов, балагурили, шутили, с любопытством на море глядели, на проплывающие стороной угрюмые, серые скалы Курил. Забавлялись игрой морского зверя, нырявшего в бурунах под самым бортом «Святого Петра», дивились, как неожиданно взлетала с волны стая летучих рыб, стремглав неслась над водой бурлящей сажен двадцать и также неожиданно в море исчезала, будто и не было их и мужикам все это померещилось. – Диво дивное, братцы, на свете обитает! – с умилением восторженным, со слезинкой даже, громко восклицал капрал бывший, Михайло Перевалов, ростом недомерок – два аршина три вершка, – конопатый, с острым птичьим носиком. – Мнешь ногами землю сию уж почти полвека, а все премудрости Господней не надивишься. Боже ты мой, колико силы у Господа нашего в запасе имеется! Вот хотя бы звери и твари морские, – смотрит на тебя человечьими глазами, морда умная, усатая, того и гляди, рот сейчас разинет и спросит: «Михаила, а табаку не сыщется?» Али вот рыбы летучие. Ну зачем, скажите, приделал им Господь по два крыла? Что за обидное для человека, ни жабр, ни крыл не имеющего, расточительство прещедрое? Какой-то рыбе толико радости: хошь – в глубину морей ныряй, хоть – в небо лети! Над словами капрала мужики незло смеялись, а Ивашка Рюмин заметил: – Истинная правда, ребятушки, зело расщедрился на подарки гадам всяким Бог праведный. Человеци же в немилости у Него – ни крыл, ни ластов не имеют, единым умом обладают, да и тот у них от пьянства к пятидесяти годам в совершеннейшую нищету и слабость приходит. Мужики встретили колкость Рюмина дружным смехом, а Михайло, обидевшись, сделался еще востроносей и меньше ростом. Отошел в сторону и, облокотившись на борт, стал смотреть куда-то в серую морскую даль. Беньёвский появился на палубе вместе с Чуриным, одетым в бострог с куколем и высокие сапоги из моржовой кожи. Адмирал раздвинул с треском першпективную трубу, навел на скалы и спросил у штурмана: – Сие что за остров? – Маканруши, – не выпуская трубку изо рта, ответил Чурин. – Четвертый из Курильских. – А Курилами отчего они прозвались? Слыхал, неостывшие имеются здесь сопки, курные. – Сказывают, другая есть причина. Живет на оных островах один народец, куши. Вот от кушей и прозвали русские те острова Курилами. – Что ж за народец? – А камчадальской породы люди, токмо, осердясь на остальных, с Камчатки на острова переселились да чрез брачное совокупление с древними тутошними народцами перемешались, ставши опосля того и волосом черней, и телом мохнатей. Беньёвский с интересом на штурмана взглянул: – Вот оно как! Ну а не опасны сии мохнатые? – Да лучше б так судить: дерьмо не трогай, так и вонять не будет. Впрочем, на Маканруши оного народца не встречалось. Необитаемый сей остров. Словно подслушав разговор, к ним мужики подошли, низко поклонились. Игнат Суета, хоть и был старшим только у артельщиков и другими за такового не признавался, отделившись от толпы, к командиру подошел. Поклонился, дернул себя за серьгу, пробасил с почтительностью: – Ваша милость, седьмой уж день плывем по морю, а ведь много средь нас и необвыкших на морских походах людей имеется. Особливо ж бабы притомились – вспотрошилась у них от качки особливая требушина их женская. – Ну так что ж? – улыбнулся Беньёвский. – А то, что отрядили меня мужики просить милость твою стоянку нам устроить. Какая худа от нее случится? Семь дней сухари жуем, а на берегу и хлебца испечь способно да и водицы свежей поднаберем. Беньёвский молча сложил свою трубу, нахмурился. – Ребята, скажу вам честно. На Курилах стоять я не хотел. Зачем стоять и медлить, когда попутный ветер дует? На Филиппинах быстрее будем. – Да уж Бог с ними, – как-то невесело, себе под ноги, сказал Игнат. – Когда прибудем, тогда и ладно. Дозволь еще разок на землю русскую ступить. – Дозволь! Дозволь! – раздались голоса мужиков. – Последний-то разок хлебушка на своей земле испечь! – Да какая ж она русская? – с горькой насмешкой спросил адмирал. – Ни единого русака еще по ней не хаживало. Пустая земля! – А то ничего, что пустая, – отвечали ему. – Пройдем по ней, вот и станет нашенской. – Причалить к острову, – приказал Беньёвский Чурину и на корму пошел, в кают-компанию. Скоро Маканруши, неуютный с виду, гористый, дикий, был совсем недалеко от борта галиота. Василий Чурин гаркнул в сторону матросов: – А ну-кась вы, рога чертячьи, к маневру изготовьсь! Фор-бом-брамсель, фор-марсель и фор-брамсель спускать будем! Ну, живо поворачивайтесь! Земля близко! Артельщики, радостные оттого, что будет стоянка, бросились к вантам. Прямые паруса убрали в считанные минуты, и «Святой Петр», замедлив ход, шел вдоль скалистого берега лишь под одними косыми парусами, выгнутыми, напряженными, как птичьи крылья. Чурин, кусая трубку, стоял на баке – место для стоянки выбирал. Скоро бухту подходящую увидел, велел убрать еще и стаксель с бизанью. Штурманский ученик Гераська Измайлов, высокий, с длинными волнистыми кудрями, схваченными тесьмой, стоя на руле, ввел судно точно в бухту, и галиот вошел в нее уже на иссякавшей в парусах силе. С бортов обоих рухнули в воду двадцатипудовые якоря, надежно всадили свои лапы в каменистое дно. Якорные канаты мигом натянулись струной, и галиот, словно конь под жесткой, крепкой вожжой умелого возницы, задрожал всем корпусом своим и остановился. Тысячи чаек, гнездившихся на пустынном этом острове, в воздух поднялись и, истошно крича, стали носиться над «Святым Петром», то ли приветствуя, то ли проклиная людей, нарушивших долгий их покой. Все, кто был в трюме, повылезли на палубу с лицами зелеными, измученными от недельной морской болезни. Появились и офицеры, такие же истерзанные от качки и от неумеренного лечения водкой. Только Беньёвский и Чурин да еще артельщики и штурманские ученики не слишком пострадали. – Ребятушки, – обратился к мужикам Беньёвский с лаской отеческой в голосе, – ступайте себе на берег. Токмо давайте порядок соблюдем – вначале одна команда пойдет на цельный день, а потом другую партию отпустим. Те ж, кто на галиоте останутся, вахты за них нести будут и караулы. – Работу я им сыщу, – пообещал Чурин. – Из Чекавки с поспешением уходили, в такелаже немало огрехов оставили – исправлять станем. – Дело нужное, – согласился адмирал и тут же велел людей на команды расчесть. По земле истосковались все, поэтому не обошлось без споров и обид взаимных. Но вскоре команда, готовая к отправке на остров, уже вытаскивала из трюма на палубу бочки с мукой, котлы для приготовления квашни, лопаты, заступы, чтоб было чем ямы выпечные копать. Готовили под воду бочки порожние. Собирались рьяно, с веселой торопливостью, как тогда, в Чекавке, когда нагружали галиот. Пока собирались мужики, Беньёвский в сторонке офицеров наставлял: – Степанов и Панов с первой партией отправятся и внимательнейшим образом станут следить, чтоб мужики порядок добрый соблюдали, ни пьянства, ни драк, ни блуден каких не чинили. Пистолеты непременно возьмите, про всякий случай, да кортики. Ежели случится что, выстрелом сигнал давайте. Мы же в случае опасности из пушки выпалим. – Ваша милость, – сказал Степанов, – мужики ружья просят. Говорят, на острове зверь морской водиться должен. Как быть? За Беньёвский Хрущов ответил: – Дождутся они от нас ружей, как жиды Царства Небесного! Пущай, ежели охота есть, ломы железные возьмут али ганшпуги – оружие для них привычное! Скоро на рострах, что держали крепкий, вместительный ялбот, заскрипели тали, и шлюпка с грузом на воду спустилась. Счастливчики, сопровождаемые подчеркнутым молчанием оставшихся на судне, по трапу спустились в лодку, ударили по мелкой, незлой волне двенадцать весел, и тяжело груженный ялбот, ковыряя носом воду, медленно к берегу поплыл. Десять дней под зорким приглядом офицеров мужики попеременно плавали на берег. Отрыли земляные печи, напекли хлебов, ели их тут же горячими, срывая хрустящую корку. Наевшись свежего, крошили на куски и сухари сушили, насыпали их в рогожные кули, везли на галиот вместе с чистой, холодной водой, что набрали в узкой быстрой речке, впадавшей в море совсем недалеко от их стоянки. Из числа артельщиков нашлись охотники сходить за зверем морским, но поблизости никаких следов морского зверя не нашли, поэтому любители свежатины удовлетворились тем, что наловили немало вкусной рыбы неизвестной им породы. Тут же испекли на углях и вялить стали, и товарищам своим на галиот возили. Стоянка эта на твердой земле, что не качалась под ногами зыбучей палубой, всех оживила. Мужики, несмотря на опостылевшие окрики офицеров, вкушали волю. Подходил к концу десятый день стоянки у острова курильского с чудным названием Маканруши. Солнце только-только за гребень скалы зашло, и хотя еще стреляло в небо густыми снопами тяжелых, медных лучей своих, но берег, где гомонила толпа большерецких беглецов, уже потемнел, исчезли тени и примолкли гагары, чайки, глупыши, оравшие до этого мучительно громко. Поначалу никто и не услышал выстрел – только облачко вдруг отделилось от борта галиота. Но вот и орудийный раскат полетел над кудрявой от волн бухтой, покатилось, спотыкаясь о скалы, тяжелое прерывистое эхо. Мужики, разинув рот, смотрели на корабль. Винблан, бывший в этой партии за главного, с полминуты остолбенело глядел на галиот, но вдруг, словно уразумев внезапно, что значил этот выстрел, заорал пронзительно: – В лодку! Бистро! Бистро! В ло-о-дку! Мужики закопошились, а швед, выхватив из ножен широкий абордажный палаш, остервенело махал им над головой и кричал: – Все до один мужик садись! А мужики, сами понимая, что на «Святом Петре» случилось нечто важное, не мешкали, только сердились оттого, что веселую их прогулку вдруг прервали, и, тужась от усилия, отпихивали тяжелый ялбот от берега. Когда подплыли они к галиоту, трап им почему-то бросать не спешили. Сидевшие в шлюпке слышали резкие, взволнованные крики на палубе, топот бегающих туда-сюда людей. – Ей, трап кидайте! – кричали из ялбота. – Перепились вы, что ли, турки глухнявые? Скоро спустили трап, и вся партия вскарабкалась на палубу. И тут увидели прибывшие мужики, что за время их отсутствия случилось здесь не просто важное, но страшное какое-то происшествие. Две-три бабы в голос выли, прям-таки взахлеб, а мужская половина острожан сбилась в кучу и стояла тихо, понурив головы, сильно смущаясь или чего-то стыдясь. Офицеры же стояли в саженях в восьми от них, у другого борта, но не смущались, не робели, а смотрели на мужиков с предерзким вызовом, осуждением и негодованием. Даже лекарь Мейдер был средь них – за широкой спиной Хрущова, правда. Каждый держал в руках оружие – пистолеты, шпаги, абордажные топорики. Оружие готово к бою: курки взведены, клинки обнажены – пали да руби. Винблан, на палубе оказавшись, обстановку быстро оценил и к офицерам побежал, вынимая дорогой из ножен тяжелый свой палаш. К офицерам подбежал и встал плечом к плечу с Беньёвским. Поднявшиеся мужики и еще кой-чего увидели: к грот-мачте канатом толстым привязаны были трое – штурманский ученик Измайлов Гераська, красивый, высокий вьюнош, Алексей Парапчин, крещеный камчадал, да жена его, камчадалка тож, Лукерья, которая тихо подвывала. Всех троих перед тем, как к мачте привязать, поваляли, как видно, да потузили уж немало: платье на них изодрано было, а лица исцарапаны да от битья подпухшие. Те, кто прибыл, смотрели на картину эту с крайним удивлением, не зная, что делать им – стоять ли на месте или идти к своим товарищам. Беньёвский молчал и только улыбался, словно дозволяя прибывшим наудивляться вдосталь. Наконец Григорий Волынкин, умный, обстоятельный мужик, бывший в числе приехавших, прямо спросил у адмирала: – Ваша милость, вы хоть надоумьте нас, чего нам делать? А то стоим как Мазай ничего не знай. Беньёвский с улыбкой пихнул за пояс пистолет, сделал шаг вперед: – Твое любопытство, Григорий, понимаю очень хорошо. Еще бы вам не удивляться! Возвращаетесь в виноградник, что оставили товарищам своим на сбереженье и процветанье вящее, а находите запустение одно, поломанные, истерзанные лозы и прежние труды в презреньи полном. Как же тут не удивляться? – Нам бы пояснее... – попросил Григорий. – Можно и пояснее, Гриша, можно. Люди, что к мачте привязаны, поимели замысел злокозненный корабль наш, именем святого апостола Петра названный, в собственность свою захватить! – Господи! – простодушно воскликнул приехавший Михаила Перевалов. – Да зачем же им корабль-то? – А вот сего, – отвечал Беньёвский, – мы и сами подлинно не ведаем, хотя извещение о заговоре имеем точное и верное, коему доверяться можем. – Что ж сие за извещение такое? – не хотел признавать вины своих товарищей Волынкин. – Не сорока же тебе на хвосте принесла? Кто сообщил? – Нет, Гриша, не сорока. То нам одна осведомленная особа донесла, своими ушами слышавшая. – Вот оно что... – озадаченно почесал затылок Гриша, и уж совсем убедил его в виновности троих привязанных Суета Игнат: – Брось ты сумлеваться, Григорий! И вы, ребята, тоже бросьте! Давно уж кой-какой слушок меж нас бегал о захвате галиота, да токмо сведать не могли, кто те подговорщики. Я уж и сам лично хотел было всех по одному перебрать, чтоб спознать о тех проворных, кои компанию честную нашу мутят и думают нас уже зримой свободы лишить. Хотел, но не поспел – без меня выдавили наверх сей гнойник здорового тела нашего. Позор, мужики! Ну зачем же, скажите, надобно было плыть с нами, коль дома охота сидеть? Беньёвский, вдохновленный словом Игната, заговорил горячо и чуть обидчиво: – Да, дети, зачем же ладили мы весь наш план с побегом и устройством в новом счастливом и вольном месте? Зачем кровь в остроге лилась? Зачем клялись на честном кресте да на святом Евангелии? Зачем лобызали прапор цесаревича Павла? Зачем? Чтоб подлые враги сии, ехидны с жалами змеиными жалили нас в спину и препоны на пути к жизни доброй чинили? Скажите же, дети, что делать нам, дабы оборонить себя от ворогов? Как наказать нам оных, чтоб другим неповадно было вредоносить? Что, скажите? – Сказнить их смертью! – завопил один из мужиков, и страшный этот крик будто дал всем разрешение на жгучее негодование по поводу дурного, злого замысла. – Сечь их нещадно! – кричал другой. – В мешок зашить да в море кинуть! – советовал третий. – Расстрелянием, расстрелянием сказнить за каверзу ехидную, чтоб другие на замысел такой потщиться не могли! – Ядро к ногам – да в воду! – На рее вниз головой подвесить! – Башку срубить к едреней бабушке! Беньёвский мужиков не прерывал, а только слушал с улыбкой едва заметной, спокойно руку положив на шпажный золотой эфес. Но поднял руку, и все умолкли: – Вижу единодушие я ваше, братцы. Посему считаю, что воле народа перечить никак нельзя, а слушать надобно его в делах, где интерес народный правит. Сказним, раз так решили. Бабы тут же завыли громче прежнего, но мужики заорали одобрительно, мелькнули уж кой у кого в руках веревки, топор навостренным жалом своим сверкнул, но вперед толпы вдруг Григорий Волынкин вышел, статный, ладный мужик с достоинством в лице и фигуре всей своей, встал напротив мужиков, руки на груди сложил, укоризненно головой покачал. – Ай-ай, братцы мои острожане! Гляжу я на вас, на рожи ваши оскаленные, вопли слушаю душегубские и не вижу в вас ни крохи облика человеческого, а токмо пасти волчьи, зубами лязгающие! Слова Григория не по нраву мужикам пришлись, заглушил их недовольный гул, возгласы послышались: – Скорпиёнов защищать удумал, перевертень! – А в воду его макнуть с теми заодно! Но Григорий неожиданно для всех гаркнул так, что разом перекрыл и гул и возгласы: – А ну-кась, слушайте сюда! – и зачем-то сорвал с головы своей шапку. Мужики притихли. – Братцы, об чем там Игнат говорил, о каком слушке? Кто чего слышал – выходи наперед! Тот пусть выйдет, кого галиот захватить подбивали! – Гриша, – ласково сказал Беньёвский, – оные люди есть, неужто ты мне не веришь? Али я сам на них наговор возвел? Зачем признаться просишь – не вижу в том нужды. – Ладно, – кивнул Григорий, – не хочешь осведомителя своего на позор выводить, не надо, но прежде, чем казнить мятежников ты будешь, розыск наперед устрой, да со всем тщанием и пристрастием даже выведай у них, чего они на самом деле учинить хотели. А выведав все, суд устрой, чтоб все честь по чести было, по закону. А то ведь человека удавить не хитро, горлышко у него чуть потолще птичьего, – хрум – и все, – да токмо починить его опосля мудрено очень. Алексей Парапчин и жена его Лукерья до последних слов Григория молчали, головы на грудь уронив. Только и было слышно, как скулила женщина. Но после речи Волынкина они встрепенулись, стали смотреть по сторонам, словно ища поддержки и у других. Парапчин, средних лет мужик, толстоватый, по-камчатски неуклюжий, но с густой некамчадальской бородой, завопил вдруг, надувая на шее толстые жилы: – Выручай нас, ребятушки! Выручай! Не вели казнить смертию, ради вас же старались! Как лучше сделать хотели, как лучше! – Да чего ж лучше-то! – с остервенением заорал на него из толпы Суета Игнат. – Назад плыть лучше, что ль? К погибели нас вел?! Вместо Парапчина светлым юношеским голосом, но плохо шевеля разбитыми губами, отвечал Герасим Измайлов, с трудом повернув к мужикам израненную голову: – Не к погибели, братушки. К берегу родному повернуть хотели. А к погибели вы с немцем тем плывете, на смерть свою. Улестил он вас заморским сладким пряником, а вы и рты раззявили. Имя цесаревича для него столь же пусто, как и ваши имена. Шутовство с целованием крестным устроил, прапор лобызать велел, чтоб по вашим дурьим головам по морю как по суху пройти... Герасим хотел сказать еще что-то, но не успел – Беньёвский, с покореженным дикой яростью лицом, в несколько прыжков, кошачьих, тихих, быстрых, оказался рядом с мачтой, из ножен шпагу выхватил, но не клинком ударил юношу, а эфесом золоченым с размаху наискось саданул Герасима по голове. Широкая алая струйка тут же зазмеилась по щеке штурманского помощника. Герасим, будто сильно удивившись, разинул глаза и рот, хотел он было вымолвить что-то, но голова его тотчас рухнула на грудь, и черный от спекшейся крови рот закрылся. Мужики только охнули. Взвизгнули стоявшие поодаль бабы. Толпа эта серая, сермяжная, посконная отчего-то шевельнулась, тяжело, молча двинулась на стоявшего с обнаженным клинком Беньёвского, красивого в звериной ярости своей и страшного. Адмирал заметил движение это, бросил на палубу шпагу, из-за пояса выдернул разом два пистолета, щелкнул курками, на мужиков направил травленые, узорчатые стволы, азартно прокричал: – А ну на месте стой, сучье племя! Убью без жалости! Офицеры, державшиеся до этого в сторонке, будто повинуясь команде чьей-то, к адмиралу кинулись, ощерились клинками и стволами, и так вот, без единого слова, минуты две стояли господа и мужики друг напротив друга, не зная, что будут делать они в следующее мгновенье, ожидая какого-то высшего знака, высшего соизволенья, жалея пока и себя и того, кто стоял напротив. – Не будемте ссориться, друзья мои, – добро, почти даже ласково сказал вдруг Беньёвский, опуская курки на пистолетах и пряча их за пояс. – Желание ваше мне понятно. Подговорщиков вначале судить станем Разве ж можно без суда смертию людей казнить? |
||
|