"Книга теней" - читать интересную книгу автора (Клюев Евгений Васильевич)Глава ВТОРАЯ А ЕЩЕ Эвридика!Вечером того же дня в немыслимой-одной-компании прямо-таки погибала уже Эвридика. С ней и вообще в последнее время происходило что-то неладное: «Дичаем», — говорил отец. И в компанию эту пришла она из чистого упрямства: ее явно не хотели приглашать, а она — нате вам! С-поздравлениями-новобрачным!.. Принесла в подарок молодой, наспех состряпанной семье большую-дешевую-вещь — вроде бы, соковыжималку… она не помнила точно; просто в магазине электротоваров ткнула пальцем в первый попавшийся предмет: заверните-это-сколько-с-меня — и пешком отправилась на Новокировский, где жила ничем не примечательная знакомая, в данный момент выходившая замуж за ничем не примечательного незнакомого из технического какого-то института, потому что, кажется, была беременной, а может быть, и нет. Прихода Эвридики и не заметили бы, если б не соковыжималка-или-как-ее-там. Соковыжималку-или-как-ее-там сразу отнесли в спальню (спать), а Эвридику посадили между двумя весельчаками, тут же с веселыми прибаутками завалившими тарелку ее замечательно мелко нарезанной пищей кирпичного цвета и наперебой благодарившими судьбу за «такое общество». Между прочим, их нетрудно понять, потому что красивее Эвридики не было на этом торжестве никого. Сомневаюсь, кстати, что такие вообще бывают. Если только где-нибудь далеко-далеко, в горных грузинских селениях… Родители ее, давно обрусевшие и осевшие в Москве грузины, уже настолько обрусели и осели, что даже не научили дочь грузинскому языку, однако не настолько еще, чтобы не подарить ей одно из причудливых литературно-мифологических имен, красота которых до сих пор не даст покоя народу-солнечной-Грузии. Но народ-солнечной-Грузии, по-видимому, не вполне отчетливо понимает, до какой степени ответственное это дело — давать имена… И что же? Именем своим Эвридика с самого рождения отделена была от прочих смертных: имя сделалось печатью, тавром, клеймом, обрекающими на нездешность, на ненужность-тут-никому. Трудно вырасти жизнерадостной и общительной, если зовут тебя Эвридика. В этом лесу валь, галь, надь, свет, оль, лар… Они — семья, они — сестры, они — одной породы. Их приглашают на бал. Им примеряют башмачок — хрустальный башмачок, потерянный на балу первой красавицей. Им, на худой конец, через весь класс — диковинным белым цветком, хризантемой! — бросают записку: валь-пошли-в-кино-после-школы! А от «Эвридики» даже уменьшительного никакого имени не образуется: не обращаться же к ней Эвря… или Дика, в самом деле' Вот и обращаются — если обращаются вообще — Эвридика, так это же язык сломаешь… Плюс фамилия Эристави. Эвридика Эристави — полный бред. Пойдешь фотографироваться: ваша фамилия? Как-как, простите? Нет уж, давайте по буквам. И долго-долго, нудно-нудно: э…в…р…и…д…и…к…а…э…р…и…с…т…а…в…и… Ну, слава богу, записали. Правда, Эвридика такие ситуации довольно рано уже из жизни исключила. Везде, где не требовалось особенной точности (опять же — фотография, мастерская по ремонту обуви, прачечная и т.п.), она гордо и громко представлялась: Лена Фролова. И никаких проблем. Лена Фролова — и все тут. Скушали? Так-то! В школе — хуже… В школе знают, что никакая ты не Лена Фролова. Появится новый учитель — и поехало! По всему журналу поехало — от А до Э: Эвридика в журнале последняя. Класс притаился, ждет. Константинов, Леонова, Лукина… ближе, ближе… Соколов, Тиль (на Наташу Тиль — ноль внимания, проскакивает без запинки!), Уваров, Федоровская (Светка Федоровская — первая статс-дама), Хохлов, Царева, Чугунов… ближе, ближе… Шаров, Щепкин — ну, здравствуйте: Э-э… Э-э-э… (тишина, как в морге)… Эрн… Эрп… Эрис… Эристаева! Вот оно, наконец! Народ в отпаде: впереди еще имя. В восьмой класс практикантом назначили молоденького такого — студентика. Красивый, черт. И зовут — просто и красиво: Сергей Петрович Рыбкин. Этот, дойдя до конца журнала и промучившись положенное время, прочитал в конце концов правильно, головой покачал. Потом узнал имя, руками развел: дескать, чего только не бывает! — и пообещал: «Тебя я ни разу к доске не вызову: пока выговорю — урок пройдет». Шутка, что называется. Очень смешно. Мама с папой, конечно, не знали ничего об этом. Их совсем другое волновало — заикание Эвридики и плохая успеваемость по всем почти предметам. Впрочем, они не требовали от дочери больше того, на что она была способна. А одна способность у Эвридики все-таки была. Даже не способность — талант. Талантище, как говорили в музыкальной школе. Скрипка. Скрипка была музыкой, а музыка презирает слова. Музыке неважно, заикаешься ты или нет. Музыка об этом и знать не хочет. Музыка, может быть, и сама заикается — особенно старинная: долго-предолго не может выговорить всю фразу целиком, штурмом ее берет — такт за тактом… чуть-чуть вперед — наза-а-ад, еще чуть-чуть вперед — наза-а-ад. Как Эвридика. Заикание стало невыносимым в седьмом классе, это Эвридика точно помнила. Ничего, вроде бы, не случилось — ни особенно радостного, ни трагического, а говорить сделалось невозможно. Ходили к логопеду — велел правильно дышать. Показал, как именно. Дышала. Потом велел петь. Показал, как именно. Эвридике не понравилось так петь. Однако пела. И — никаких результатов. Через некоторое время попала в одну «перспективную группу», где всех унижали страшно и ставили в совершенно дикое положение друг перед другом, это называлось quot;ломать quot;яquot;. Эвридика сказала руководителю: «Ф…ф…ф-фа-шист», — и ушла. Ломать quot;яquot; она считала преступным. Второе событие, имевшее место в седьмом классе, тоже принесло массу хлопот. Ни с того, ни с сего начали буйно виться волосы. Опять завилась? — ежедневно встречал ее завуч («завыч», — называла завуча Эвридика) и спроваживал в-туалет-для-девочек, под кран. Эвридика шла туда молча, не сопротивляясь, на уроках сидела с мокрой головой, высыхала только к концу занятий, дома — ни слова, а утром, сразу же за школьной дверью: опять завилась? — и под кран. Продолжалось это полтора месяца и кончилось воспалением легких. Мама узнала о причине от доброжелателей — и больше завыч не разговаривала с Эвридикою. Никогда. И не отвечала на «здравствуйте». И гордо несла мимо нее свою огромную, как у дракона, голову с безукоризненно прямыми волосами, подстриженными «под горшок». Никто не понимал, а я не хочу придумывать, почему Эвридика не решилась поступать в консерваторию, а предпочла музыкально-педагогическое училище после восьмого класса, хотя уже к этому времени легко играла Паганини. От разговоров о консерватории она постоянно уходила — впрочем, и вообще уходила от разговоров на какую бы то ни было тему с кем бы то ни было последние год-два. Скорее всего, сказался комплекс неполноценности, любовно воспитанный в ней ее окружением. Девочка отказывалась замечать в себе малейшие признаки исключительности, а заметить между тем кое-что уже было можно. Во-первых, конечно же, скрипка — тут и обсуждать нечего. А во-вторых… во-вторых, произошло то, что неизбежно происходит со всеми гадкими утятами на свете: они имеют обыкновение превращаться сами знаете в кого. Изменения такого рода становились все более разительными, и в один прекрасный день, случайно подняв глаза от земли, Эвридика засомневалась, не забыла ли она одеться, выходя из дома: на нее смотрели все. И, что самое поразительное, во всех взглядах — безразлично, мимолетных или пристальных, — была любовь. Любовь мира обрушилась на нее, как горные водопады той страны, о которой не имела она даже смутных воспоминаний, но имя которой — Г-р-у-з-и-я — навсегда застыло на губах ее. В училище Эвридика была отличницей по музыке и двоечницей по всем остальным дисциплинам. Но за Музыку и за Красоту даже самые сумрачные люди склонны прощать и большие прегрешения… А потом… что же потом? Ничего, кроме того, что способно дать музыкально-педагогическое училище. Воспитатель по музыке в детском саду №165. И как случилось, что год спустя оказалась Эвридика на филологическом факультете МГУ, могла бы рассказать она одна. Могла бы… да не рассказала. Видимо, судьба решила все же один раз улыбнуться этой сильно заикающейся и плохо подготовленной по всем школьным предметам красавице. Как бы там ни было, на данный момент она студентка первого курса МГУ. Эвридика немножко старше всех, несравненно красивее всех… а козни имени продолжаются. Только старая песенка под названием «Аещеэвридика» спета — начинается новая песенка, песенка под названием «Ещебыэвридика»… Знаете, она почти ни с кем не разговаривает. — Еще бы… Эвридика! — Она отказалась ехать на картошку. — Еще бы… Эвридика! — У нее столько клевых тряпок! — Еще бы… Эвридика! — Она ходит по Москве со скрипкой. — Еще бы… Эвридика!.. Ну и так далее. Впрочем, «Аещеэвридика» или «Ещебыэвридика» — какая разница! Пусть люди поют свои песенки, если так им легче живется. В крайнем случае, можно ведь и не слушать. Да она и не слушает, что, между прочим, раздражает всех еще больше. Сейчас, например, она не слушает слов невесты, обращенных непосредственно к ней. — Ну же, Эвридика! — шипит соседка напротив. — От тебя ждут тост… То-о-ост? Ах, понятно. Невеста на минуточку забыла, что Эвридика заикается, и хочет напомнить об этом себе и всем остальным — за компанию. Веселенькое будет зрелище. И Эвридика встает. Поднимает бокал. Улыбается. Смотрит на жениха и невесту. Жених никогда раньше не видел Эвридику, а сегодня не заметил ее появления. Сейчас он забыл о том, что жених — это без пяти минут муж. Он тупо глядит на Эвридику и промокает покрытый испариной лоб тончайшим лепестком красной рыбы. Но оставим жениха. Эвридика, вперед! — Я… (ну же, Эвридика!)… я хочу (молодец, Эвридика!)… я хочу предложить (и еще чуть-чуть, Эвридика!)… я хочу предложить музыкальный… Слово «тост» (трудное слово!) можно и не произносить: и так понятно, о чем идет речь. Довольно, пожалуй, Эвридика. Все обошлось. Пора доставать из футляра скрипку. И она достала скрипку, еще не зная, что будет играть, — взяла первый попавшийся аккорд и поняла: Сибелиус, «Грустный вальс». Он начался уже — сам, без ее воли, она ни при чем тут… просто в Москве зима и снег. И чужая свадьба в снегу. Можно было и не сомневаться, что выйдет из всего этого только Сибелиус, только «Грустный вальс». Он полетел по Москве, тот «Грустный вальс». Тот грустный вальс. По Москве, по снегу, по всем бульварам. Легонько подхватил пешеходов, легонько завертел — в воронки случайных встреч, случайных разговоров в снегу. В воронки случайных зимних сюжетов: внезапных узнаваний, диковинных открытий, сумбурных признаний… Эвридика играла слепой троллейбус, ощупью пробирающийся в снегу; молодого человека, одетого до крайности модно и потому вполне нелепо, окликаемого судьбой на перекрестке жизни; загадочного старика: бледное усталое лицо с глубокими и чуть ли не прекрасными морщинами, аккуратно подстриженные седеющие усики, тонкие и чуть искривленные губы… берет, забывший, какого он цвета, серое пальто, шарфик в шотландскую клетку, на коленях — авоська с одинокой маленькой плюшкой в целлофановом пакетике… люди живут быстро, Вы не замечали? если бы мы жили не так быстро, мы могли бы заметить кое-что… кое-что интересное… буря-мглою-небо-кроет-приумолкла-у-окна-своего-веретена… нам, конечно, будут даны и другие жизни… много других жизней… Господи, что она играет, она же не знает всего этого, откуда оно пришло, какой это опус — ах, да!.. Сибелиус, «Грустный вальс». Грустный вальс. — Эвридика, ты прелесть! — запах духов с дурацким названием «Анна Каренина» душит ее. — Эвридика, какая роскошная музыка! — От жениха вовсю пахнет рыбой. — Эвридика, это потрясающе' — Весельчак-сосед пахнет замечательно мелко нарезанной пищей… — А теперь давайте споем все вместе! Ну же, ребята! Эвридика аккомпанирует: начинай!.. Прости меня, Сибелиус, прости меня, грустный вальс, прости меня, скрипка: я аккомпанирую. Я аккомпанирую этой компании, но я не в ней — я только аккомпанирую, аккомпанирую — и ничего больше. Потом я искуплю свой грех — двух-… нет, трехдневным не-при-кос-но-ве-ни-ем к музыке, все-таки двух-, двухдневным: я клянусь не дотрагиваться до музыки, не думать о музыке, не брать музыку в руки! А на улице смеркается — и вот уже все окончательно опьянели, дуются в карты, не обращая внимания на Эвридику, которая машинально уничтожает шоколадные конфеты, благо в них нет недостатка. Щуря глаза, смотрит на играющих, на танцующих, на празднующих-бесконечно-свой-праздник, но на часах начало одиннадцатого и, стало быть, пора убираться отсюда. Она пришла по-английски — по-английски же и уходит: ни с кем сначала не поздоровавшись и ни с кем потом не простившись. Скрипку под мышку — и поминай как звали: Эвридикой звали, мол, — нет, не Эвридикой… Леной, например, Фроловой — так и запомните, так и запишите. Что-то скрипка стучит… В скрипке что-то стучит. Эвридика села на скамеечку в снегу, открыла футляр, вынула скрипку, потрясла — стучит. Перевернула. Из отверстия выпал окурок. Вот как бывает, значит… прямо так, значит, и бывает. Ну что ж, пусть. И в отместку всему свету она еще раз пережила в себе грустный вальс — здесь, на скамеечке-в-снегу, в чистоте зимы. Оказалось, что ситуация еще не исчерпана… если бы вы знали, насколько не исчерпана… (Какие странные фразы вытаскивает на свет божий этот грустный вальс — Эвридика не понимает, откуда!) А не все нужно понимать… есть и непонятные вещи… много непонятных вещей… — и чей-то смех, уникальный смех — легкий, как бабочка, залетевшая в вальс: забудьте, дескать, обо всем… это так, под настроение… все ведь под настроение… в том-то и есть чертовщина жизни, что-в течение получаса все может измениться на полную свою противоположность! («Голоса, голоса, — думает Эвридика и придумывает голосам имена: молодому — Петр, старому — Станислав Леопольдович. — Ну, это уж слишком, такого нет в „Грустном вальсе“, довольно!»)… Поговорим еще, будет время: все только начинается. Она тряхнула головой и поднялась со скамеечки. И стала жить дальше: вечер, ночь, утро. Консультация по античной литературе во втором гуманитарном корпусе на Соответствующих Горах… А на консультацию Эвридика, как всегда и на все вообще, опоздала. Правда, дверь в аудиторию была еще открыта, и она остановилась на секунду, чтобы отдышаться. За секунду успело, однако, кое-что произойти. — Статский! Статский!.. На зов обернулся высокий молодой человек и помахал рукой громадной-одной-девице, одетой-под-пятилетнюю-крошку. — Ты сдал? — Сдал. — А я завалила. Кутить будем? — Лучше потом, когда сдашь. — Значит, никогда… — со вздохом, потрясшим второй гуманитарный корпус до основания. И — разбежались кто куда: она — вперед по коридору, он — вниз по лестнице, на ходу пару раз крикнув «привет». Эвридика вошла в аудиторию, кивнув сразу всем — здрасьте, и села за стол с краю: думать о Статском, потому что Статский этот был тем-самым-Петром-из-грустного-вальса… «Ваlауеs pour toujours», — почти беспечно сказала она себе уже на улице, решив забыть о молодом человеке по фамилии (или прозвищу?) Статский. Он забывался плохо, но в конце концов все-таки если не забылся, то подзабылся, по крайней мере, — и тогда Эвридика отправилась в «Головные уборы» на Пушкинскую, имея в кошельке восемьдесят рублей («Вот-тебе-деньги-купи-наконец-что-нибудь-на-голову-смотреть-холодно»). Этой зимой температура не опускалась ниже минус пяти, этой зимой была весна, но люди свято соблюдали законы января и парились в шубах (правда, распахнутых) и меховых шапках (правда, съехавших набок или на затылок). Только негры ходили, как всегда, в ослепительно белых штанах, дружно противопоставляя африканский конформизм московскому. Москвичи, впрочем, не видели их белых штанов в упор. Эвридика полюбовалась штанами двух или трех негров, постояла у витрины с сарафанами и купальниками, сказала себе: «Какая глупость покупать зимнюю шапку», — и решила истратить деньги на что попало. На «Частную коллекцию» вот… Однако пришлось только глубоко вздохнуть: с «Частной коллекцией» ее не поймут дома. И потом… глупо: ходить в джинсах и пахнуть «Частной коллекцией». Если в джинсах — надо пахнуть «Диореллой». Но «Диореллы» в данный момент нет. Ладно, оставим духи. Оставим духи и купим… купим-купим-купим… ну-ка, за чем тут очередь, — это и купим! Нет, не купим, пожалуй: тут мужские рубашки. А вот интересно, изменится ли что-либо в моей жизни, начни я с завтрашнего дня носить, скажем, во-он то платье?.. красивое, между прочим, платье! Ведь заведет же оно меня куда-то, платье это, а? Не может быть, чтобы от покупки его ничего не изменилось: это ведь уже разные пути — жить, имея такое платье, и жить, не имея такого платья. Да что платье — даже вот этот аккуратно сложенный носовой платок в зеленую клетку, и тот способен повернуть жизнь на сто восемьдесят градусов! А потом, в старости, спросишь себя: с какого момента жизнь пошла в этом направлении? — и ни за что не вспомнишь об аккуратно сложенном носовом платке в зеленую клетку, который один, может быть, и стал главной причиной всего… Осторожнее, осторожнее: каждый предмет стоит уже наизготове, он приготовился влиять, только качнись в его сторону, и… пошло-поехало! Стало быть, идем мимо: мимо платья (нет, а красивое все-таки платье!), мимо носового платка, мимо длинного красного шарфа — уж этому-то попробуй дать волю! Окрутит, заманит, обманет. Значит, и мимо шарфа идем — и вообще мимо всего идем, на улицу идем, на воздух. …А в воздухе — прямо возле галантерейного магазина — покачивался на ветру толстощекий пузырь: наверное, родителей дожидался. — Тетя, ты цыганка? — Цыганка! — страшным голосом сказала Эвридика, но смелый пузырь засмеялся в ответ. — Не цыганка, а девушка. — Девушки тоже цыганками бывают, — поделилась опытом Эвридика, смутив самоуверенного пузыря этим заявлением — впрочем, ненадолго. — У цыганки шаль, а у тебя нету, вот, — с жаром возразил он и посмотрел на Эвридику строго. — Нет так будет, стой здесь, — пообещала Эвридика. Как все-таки легко говорить с детьми: куда только девается заикание! Надо, надо было остаться в детском саду №165… там я никогда не заикалась: дети не давали. А что теперь? Поступила в МГУ — и снова-здорово! Не могу говорить, хоть меня режь. Вот отдел, где шали. Дороговато они стоят, шали эти… Но надо ведь становиться цыганкой: пузырь явно шутить не любит. — С…с…— ну вот, начинается! — с-семьдесят п-пять… — Куда? — с места свирепеет кассирша. — Шаль. (Смотри-ка, сказала!) Теперь надо выбрать: пузырь придирчив. — Вам какую? — Ч-ч-черную. Прекрасная черная шаль с японскими цветами. Пусть не завертывают, я все равно разверну, чтобы, так сказать, во всей красе! Эвридика набросила шаль и вышла из магазина. Пузырь ждал. — Ну что, доволен? — Почем? — пузырь знал толк в шалях. — Семьдесят пять рублей. — Хорошая. Теперь ты настоящая… даже страшная. Эвридика засмеялась. Классный какой пузырь! — Зовут-то тебя как? — Юра-Пузырев-улица-Юных-ленинцев-дом-пять-квартира-сорок-два, — отрапортовал тот. — Длинно тебя зовут! — восхитилась Эвридика. — Апельсин хочешь? — Конечно. — Юра-Пузырев-улица-Юных-ленинцев-и-так-далее посмотрел на нее как на дуру. Эвридика вынула из сумки апельсин. — Почистить тебе его? — Ну, — сказал тот, и она принялась чистить апельсин. Тут-то и застала ее на месте преступления мамаша-пузыря — молодая энергичная бабенка с двумя сумками в одной руке. — Девушка, Вы ему, что ли? — И с ужасом воззрилась на апельсин. — Ему цитрусовых нельзя, у него аллергия от них, Вы бы хоть спросили сначала! — У тебя аллергия, извини, — подмигнула несчастному Эвридика и отправилась восвояси. Аллергический пузырь сопроводил ее уход душераздирающим воплем: — Хочу цитрусовых! Не оборачиваясь и на ходу дочищая злополучный цитрусовый, Эвридика исчезала в толпе. Дальше был ворон. Он сидел на карнизе в Столешникове и никуда не летел, мрачно глядя на прохожих и не любя их, потому что карниз был невысоким — и, следовательно, каждый мог схватить и искалечить. Увидев Эвридику, ворон качнулся на карнизе, но удержался. Эвридика присела на корточки и протянула ворону цитрусовый. Цитрусовый не заинтересовал ворона. — Та-а-ак, — отнеслась Эвридика. — А чего же ты тут сидишь? — И она одним пальчиком погладила ворона по голове. Тот вел себя спокойно. — Все ясно, ты не просто спокойный, ты больной. Пойдешь ко мне на руки? Она несла его на руках по Пушкинской. Удивительно все-таки смирное существо — даже не трепыхнется. А может, он при смерти? Вот идиотка, куда я его дену! И потом… если он умрет прямо так, в руках… Эвридика заглянула ему в глаза: хорошие оказались глаза, ясные. — Ты тут у меня не умри, смотри. — И вздохнула: — Эх, ворон-ворон, навязался ты на мою голову! В телефонном автомате она держала его под мышкой. Как скрипку. — Алло, мама? Я вот шаль купила. Да, хорошую. Японскую. Ничего не холодная, нормальная. Плотная. В общем, я уже домой иду. Только у меня ворон. Ну как… обыкновенный. Большой такой, серый. Умный. Да нет, птица. Живая. Зачем… я не ловила, он сам. Он просто сидел на карнизе в Столешникове. Заболел, наверное. Или устал. Короче, я его несу, пусть у нас живет. Ну пусть поживет. Да ничего страшного, он тихий. Даже, может быть, ручной… дрессированный, то есть. Нет… не знаю, поддаются, значит. Ладно, привет. …В час пик неудобно идти по Москве с вороном. Со скрипкой — и то неудобно, но скрипка дело привычное. А ворон — дело непривычное, даже если он тихий и, допустим, дрессированный. Все равно он остается птицей, так что держать его в руках как-то не вполне… естественно. Противоестественно, в общем. А он пригрелся и чуть ли не спит, бродяга. Жалко, что за пазуху не влезет, большой очень… Ноги у него жесткие и неприятные на ощупь. Куриные довольно ноги. То есть лапы, конечно. Войдя в метро, Эвридика одной рукой подняла ворона над головой, а второй предъявила проездной. Дежурная обалдела и, выскочив из будки (как собака, чтоб ее!), заорала вслед: — Совсем с ума посходили! Скоро с крокодилами ездить будут! Назад! Назад! Зря, Эвридика с вороном уже без остатка растворилась в толпе, миролюбиво размышляя: «Если с крокодилами ездить будут, это уже нехорошо, конечно. Со змеями тоже нехорошо — особенно с большими, питонами там, удавами, кобрами… Вообще эти два класса — рептилий и земноводных — надо запретить для провоза в метро. А то собак запрещают, нашли кого запрещать!..» Она все еще держала ворона над головой, потому что иначе его могли задавить в толпе, и создавала вокруг себя эдакие завихрения из наиболее любопытных москвичей-и-гостей-столицы, никогда, что ли, ворона не видевших (?). Допрыгала благополучно до распахнувшейся прямо перед ней двери и, посадив птицу на колени, бухнулась в относительно широкий проем между двумя толстыми бабками, через этот проем, как через реку, обсуждавшими некоего Пахомыча. Из обсуждения Пахомыч получался пьяницей-алкоголиком. Впрочем, тут же сконцентрировалось внимание толстых бабок на вороне. — Миленька, это у тебя тут ворона, поди? Эвридика кивнула. — А как же это у тебя тут ворона-то? Эвридика пожала плечами: вопроса она не поняла. — Ворону везешь, а сама и не знаешь как! — сделала замечание правая бабка — и обе они чему-то засмеялись; Эвридика опять не поняла, чему именно, и закрыла глаза. — Ты не спи, — посоветовала правая бабка в правое ухо Эвридики, — а то ворона-то твоя улетит — и ищи-свищи! Эвридика, не открывая глаз, помотала головой. — Ну, как знаешь, а то, смотри, улетит ворона-то: ей — что, птица вольная! — Да она дрессированная, не видите разве? — это уже откуда-то сверху голос: ситуация, кажется, становилась общеинтересной. — У меня у соседа змея дрессированная — тоже тихая. — Кастрированная, небось? Эвридика приоткрыла глаза: посмотреть, кто это спросил. Оказалось, вполне вменяемый на вид человек. — Очнулась, миленька, — констатировала наблюдательная правая бабка. — А то, гляди, как бы ворона-то твоя не улетела: у них это раз — и готово! А наверху уже горячо обсуждался вопрос о том, возможно ли кастрировать змею при условии, что можно кастрировать кота. Предмет обсуждения не заинтересовал Эвридику, и она опять закрыла глаза. — Как бы ворона-то не улетела у ней! — отчаявшись найти собеседницу в Эвридике, обратилась правая бабка к левой. Дискриминированная было левая бабка перестала дуться на правую и живо включилась в диалог: — Знамо дело, улетит. Это уж понятно. Я сома на днях купила снулого — несу по улице-то, а он возьми да стрепенись!! — Ой, батюшки!.. — Стрепенулся, да как спрыгнет с рук-то — и на снег… — Ой, батюшки!.. — И давай скакать — ну как точно черт, прости господи, а мне-то жалко его, сердешного, я и примись хлестать его чем ни попадя — да по морде норовлю, значит, чтоб подох, значит, сердешный… — Он, чай, и сам бы подох. — Правая бабка оказалась гуманней левой. — Как же, сам бы подох! Он ить не убиенный, а снулый тока, я и давай его охаживать, а самой-то жалко. Эвридика прижала ворона к груди и перешла в конец вагона: развязку истории-про-снулого-сома ей лучше было не знать. Остальную часть пути проехали без приключений, если не считать одного весьма и весьма странного взгляда, брошенного на Эвридику, когда она вышла уже из вагона. Впрочем, об этом взгляде ничего Эвридика не знала, так что и я пока умолчу. Дверь ей отпирала мама с закрытыми глазами. — Ты спишь? — не поняла Эвридика. — Я не вижу его, я его не вижу. Папа с бабушкой гулять пошли, а я его не вижу, — твердо сказала мама, не давая Эвридике войти хотя бы в прихожую. — Кого — ворона что ли? — не сразу уразумела Эвридика. — Никого не вижу, — суеверно боясь даже произнести слово «ворон», настаивала мама. — Он ить не убиенный, а снулый тока! — успокоила ее Эвридика, и от этого речевого оборота глаза у Наны Аполлоновны открылись сами. Открылись — и увидели ворона. — Ой, несчастный какой! И запрыгала Нана Аполлоновна вокруг ворона, против которого она, оказывается, ничего не имела, но надо-ведь-думать-головой, увещевала она дочь, ощупывая птицу. — У него просто упадок сил. — Диагноз наконец был поставлен. Мама Эвридики работала библиотекарем. — А что они едят? Как раз в эту самую минуту зазвонил телефон. — П-п-привет, Алик. П-п-прости, т-ты не знаешь, что едят в-в-во-роны? — Мертвечину, — сказал грубый Алик. — Сегодня на консультации ты забыла тетрадь. — Д-дурак ты, Алик. — Эвридика повесила трубку. Звонок тут же раздался снова. — Свеженькую мертвечинку заказывали? — И короткие гудки. — Смотри, он съел хлебушек! — умилилась мама, гладя ворона по спине. — Ну, с-с-съел так съел, — неожиданно безразлично проговорила Эвридика и уселась в кресло. И в самом деле, чего она притащила этого ворона домой? Нашлась тоже… защитница-всего-живого' «Он, чай, и сам бы подох». И в эту минуту, сделав маленький перелет, ворон очутился на плече у Эвридики. Та, скосив глаза, посмотрела на него с ужасом, а ворон вдруг сказал веселеньким низким голосом: — Res judicata![1] Мама Нана замерла на пути в кухню — одной-ногой-касаясь-пола, другую не зная куда поставить. Что и говорить, на протяжении всего оставшегося вечера Эвридика только и делала что пыталась стимулировать ворона к беседе. Но тот оказался существом молчаливым и на вопросы не отвечал. Он лишь поглядывал на нее умнющим глазом и нахально безмолвствовал: дескать, все-то я знаю и много чего мог бы сказать, да не хочу, потому что и без слов давно уже все ясно с вами, гражданка Эвридика Александровна Эристави. Такое примерно выражение лица было у ворона — и наконец Эвридика отступилась: «Ну и бог с тобой». — Мам, он г-говорить не хочет больше. Д-давай как-нибудь его на-зовем? Давай назовем его… Марк Теренций Варрон. — Кто это — Марк Теренций Варрон? — Один ученый в д-д-древнем Риме. — Да ну… длинно очень. — А о-о-он в Риме, м-м-между п-п-прочим, публичную библиотеку основал! Подробность эта, как и предполагалось, сразила библиотекаря Нану Аполлоновну Эристави. — Коллега, — ласково сказала она, подойдя к Марку Теренцию Варрону. Так и стал жить в семье ворон по имени Марк Теренций Варрон, с этого памятного вечера обожаемый всеми домочадцами. Правда, бабушка все порывалась вымыть его яичным шампунем: ей казалось, что Марк Теренций Варрон грязный — ну ведь грязный же? — но ей не давали, потому что птицы ухаживают за собой сами. Ворон в семейных разговорах не участвовал (наверное, языка не знал), но все понимали, что молчит он из чистого упрямства и что когда-нибудь он такое скажет!.. Да, любезные друзья, Марк Теренций Варрон еще скажет свое слово на страницах нашего с вами романа, где уготовано ему высокое и прекрасное назначение. Но давайте пока не будем об этом, потому что рано еще, дорогие мои, рано. Все только начинается, как справедливо заметил Петр Ставский, двигаясь в направлении метро «Кропоткинская». А Эвридика… что ж Эвридика: она тем же вечером прошлась перед всеми-своими в новехонькой черной шали с японскими цветами: я-прямо-в-магазине-ее-и-надела. — Как — прямо в магазине? — захотел уточнить отец. — Не оторвав этикетки? Так и шла с ней? Огромная пестрая этикетка действительно висела на длинной нитке и опускалась, пардон, Эвридике прямо на попу. — Красиво было, — вяло отнеслась бабушка, а Эвридика расхохоталась. — С вороном над головой и с этикеткой на заднице! С-с-сделано в Японии. — Прошу без задницы, — обиделась бабушка и прыснула, услышав себя. «М-да, — размышляла Эвридика уже в постели. — Странный день.Странный-странный-странный день. Сперва этот Петр из „Грустного вальса“… не надо думать о нем, потому что мы больше не встретимся никогда, так… Потом шаль-с-этикеткой-на-всю-Москву. Потом ворон, Марк Теренций Варрон. Глупое какое-то стечение обстоятельств — все вопреки нормальной жизни, вопреки нормальному ходу событий… против, так сказать, жизненной правды. Ох-ты-боже-мой! С вороном над головой и с этикеткой на заднице! Очень выразительно, кто понимает. И главное, что невозможно не заметить. По-видимому, кто-то должен был заметить… Так и запишем: ворон над головой и этикетка на заднице — это все специально, чтобы кто-то меня заметил. Стало быть, заметили — и очень скоро все изменится в жизни моей. Если бы к лучшему!» — и она повернула ручку на маленьком радиоприемнике. Сначала в эфире было пусто, потом какие-то гудки, потом кто-то говорил по-кажется-бенгальски — Эвридика рассеянно крутила ручку… музыка. Удивительная музыка, неземная музыка — на одном только инструменте… инструментике, вроде флейты-пикколо. Простая мелодия — на трех нотах, наивных трех нотах: до слез! И надо бы взять и расплакаться о том, что жизнь ужасна, ужасна жизнь… Но возник в эфире низкий голос по высокому следу музыки — легкий низкий голос с прибалтийским, вроде бы, акцентом: «Ви слуш-шаэттэ радио Атлантит-ты. Просфучаля маленькайя пиэса тля флейтты-пикколо пот насфаниэм „Мусикка тля Эфритики“. Пиэса испольнилас на форминг». На мгновение — только на мгновение — Эвридика вскинула голову. Но в это уже мгновение поняла, что отныне удивляться чему бы то ни было бессмысленно и поздно. Мелькнула, правда, мысль о форминге — что такое форминг? Но тут и закончился этот ненормальный день: как сквозь землю провалившись в сон. Маленькая Эвридика (какого же она возраста? у таких маленьких еще не бывает возраста!) в хороводе вокруг елки — в белом платье (капрон, что ли… нет, газ), белых гольфах и белых же туфельках. Хоровод кружит вокруг елки и поет, вроде бы, «Frere Jacques»… но слов не разобрать. И будто бы большая Эвридика за собой, маленькой, наблюдает. Елка же стоит не в доме, а прямо в лесу на снегу. Ночь темная, но на елке много огней. Маленькой Эвридике, думает большая, совсем не холодно: вон как она весело ступает белыми туфельками по снегу! А снег не приминается, странно… Ведь сколько-же-нибудь она весит? Или нисколько не весит… Тут приходят родители забрать детей по домам. А мама этой маленькой Эвридики не приходит — и тогда большая Эвридика протягивает ей руку и ведет в комнату, где другие девочки уже переодеваются. А рука у маленькой Эвридики не теплая и не холодная — никакая. Большая Эвридика одевает маленькую: вот почти уже одела, да на правом сапожке змейку заклинило; большая Эвридика нервничает, сильно дергает змейку — и та впивается маленькой Эвридике в ногу. Ребенок кричит, а змейка все глубже и глубже в ногу впивается — и маленькая Эвридика умирает. Тогда большая Эвридика начинает ее хоронить — причем без слез, как куклу, которая все равно живая не была… значит, и умереть не может. И большая Эвридика говорит речь, очень короткую: «Мы хороним сегодня время». Потом эта единственная теперь Эвридика входит в город, в городе зима, но солнечная — и Эвридика смотрит на свою тень, которая все время удлиняется, и чем длиннее тень, тем меньше Эвридика. Вот тень сделалась огромной, а сама Эвридика вовсе исчезла. Вокруг прохожие идут — не чужие, вроде бы, люди: Эвридика пытается что-то сказать им, но они не слышат ее. И потом возникает низкий такой мужской голос: он поет очень знакомую мелодию, но никак не вспомнить — и тогда тень начинает укорачиваться: Эвридика понемножку появляется снова — сначала маленькая, потом больше, больше, потом уже наконец столько, сколько надо, но голос внезапно смолкает — и почти состоявшаяся Эвридика тут же начинает переливаться в тень, тая на глазах. Как жидкость — из одного сосуда в другой, думает Эвридика и с ужасом понимает, что на сей раз это уже навсегда. quot;Ну и сны снятся тебе, милочка, — слышит она собственный полусонный голос и вполне сознательно уже добавляет: — |
||
|