"Книга теней" - читать интересную книгу автора (Клюев Евгений Васильевич)Глава ТРЕТЬЯ SANS lieu, SANS annee.Не забыли ли читатели, как по заснеженным страницам романа гулял некто Петр Ставский? Не задают ли они уже вопроса, куда исчез этот симпатичный, кажется, пешеход? Всем, кого он интересует, спешу сообщить, что Петр жив и здоров и что мы, если хотим, можем еще застать его в раздевалке Московского-государственного-университета-имени-М.-В.-Ломоносова, второй гуманитарный корпус на Известных горах. Он как раз делает последний виток шарфа вокруг шеи, собираясь отправиться в Столешников за тортом — пить чай у Станислава Леопольдовича и, может быть, даже не говорить ничего, и, может быть, даже просто слушать. Потому что, в общем-то, нечего ему и сказать Станиславу Леопольдовичу, кроме «здравствуйте». А впрочем, этого, наверное, достаточно. Было, правда, много вопросов, да забылось, каких. Хотя… забыться-то не забылось, но глупые все вопросы, глупые. Их и задавать стыдно. А потом, с какой стати задавать их именно Станиславу Леопольдовичу? Рассмеется, отшутится: ветеринар я, что с меня взять!.. Но на самом-то деле он кто? Целый день Петр думает, думает. А ухватиться не за что: вспомнишь, как все было, — вроде ничего особенного и не было. Ну, штраф заплатили за тебя… оно, конечно, не каждый день случается, но в принципе — с общегуманистических, скажем, позиций — что же в этом такого? И всего-то-навсего рубль какой-то… мелочь, в общем. Красивая, разумеется, мелочь — даже очень красивая, до слез красивая — хорошо, поплачем, хорошо, спасибо. Потом в гости пригласил — тоже нечасто бывает, незнакомый все-таки человек, а с другой стороны — и что? Увидел: расстроился парень ни с того ни с сего, нервы сдали — вот и пригласил… чаю выпить. Квартира обычная, в хозяйстве — шаром покати: нормальный советский быт. Собака с дурацким именем и привычками дурацкими — заурядная экстравагантная собака, не акула ведь, не тюлень в доме. Ликер какой-то времен Меровингов — из шкафа платяного: там у него, наверное, запасы довоенные… или трофейные. Говорили о разном — ни о чем как бы. Даже и в памяти не осталось, вроде бы, ничего, а все равно… Бес-по-ко-ит. Беспокоит! Мысли он мастер читать, этот Станислав Леопольдович (имя у него, однако…): все время немножко вперед забегает, не успеешь подумать — он тут как тут. Хотя что уж у меня за мысли тогда такие особенные были? Невелик труд и прочитать, а потом, говорят, у меня на морде все курсивом написано. Старый человек — сто раз таких, как я, видел. Видел, что называется, перевидел… Но бес-по-ко-ит. Не по отдельности чем-то, а вот сразу всем беспокоит. Заморочкой какой-то маленькой — пустяковой, в общем, заморочкой. Пустяковой и неуловимой. Манера речи, что ли, странная: все книги читал, все языки знаю — и бенгальский знаю… постоянно безответственные довольно заявления. И туманные. Как сквозь туман. Как с другого берега… берега чего? Берега, допустим, реки. Впрочем, это уже ерунда — с другого берега реки и все такое… Короче, встреча была никакой, неинтересной была встреча. А цыганку с карликом из головы вытеснила: померкла цыганка, и карлик померк — и не хочется о них думать. Что же касается Станислава Леопольдовича, то думается о нем все время и крутятся в голове безостановочно эти его полуфразы, полумысли, получертзнаетчто! И легкий, как бабочка, хороший смех. Если б я еще не заснул… вот тоже нонсенс был — заснуть среди бела дня! Тортов в Столешникове оказалось мало, а народу много. Петр изнывал в очереди, глядя на улицу, где все текло и таяло как сумасшедшее — это посередине-то января. И солнце светило без передышки. Когда Петр дошел до прилавка, ему предложили только ванильный торт — чахоточный такой, с буйной, но бесцветной растительностью. — Как он у Вас называется? — без интереса спросил Петр. — Господи, молодой человек, да не все ли Вам равно? — заорала очередь, довольно бесстрастно, однако. — Это принципиально, — обратился к ней Петр. — «Ванильный» и называется, — обозлилась почему-то продавщица. — Красивое название. — Он вздохнул и пошел выбивать подозрительно точную сумму — два рубля тридцать две копейки. Два-рубля-тридцать-две-копейки упаковали в столь же бесцветную и столь же обильную растительностью коробку с развеселой надписью «С Первомаем!» — так с-первомаем и двинулся Петр в направлении Сивцева Вражка… Волхонка уже, переход, поворот на Гоголевский бульвар: ну, где там цыганка с карликом — не видны ли еще? — не видны; угол Сивцева Вражка — и вот он наконец, особнячок с какою-то даже лепниной. Форточка открыта: Станислав Леопольдович дома. Опять деревянная лестница тоненько этак поскрипывала, а звонок, которого Петр в прошлый раз не слышал, оказался хорошо поставленным басом. — Кто там? — Это я, Петр, — машинально ответил Ставский, задним числом сообразив, что голос-то женский. Дверь не открывали, пришлось пояснить: — Я к Станиславу Леопольдовичу. — Нету тут таких, — сказала дверь. Здра-а-асьте!.. Как же нет, когда были? Квартиру он, что ли, перепутал? Да нет, та же самая квартира, и не мог он ошибиться, он эту квартиру на всю, кажется, жизнь запомнил. — Простите, он… Станислав Леопольдович уехал? — Нету тут таких. — Это я уже слышал, — начал раздражаться Петр, не понимая прелести разговора через дверь. — Откройте же наконец! За дверью — сначала издалека, но тотчас же у самого порога — вдруг мелко-мелко и хрипло залаяли, окончательно доконав Петра, мгновенно вообразившего себе раз в пятьдесят уменьшенного Анатолия. — Боря, разберись, — послышалось сквозь лай — и затопали, с трудом попадая в собачьи паузы, толстые ноги в тапках без задников. Лязгнул затвор: сверху за дверью, придерживаемой цепочкой (цепью!), обозначилось лицо Бори, лицо борова; снизу, придерживаемая своей цепочкой (цепью!), полувыскочила жирная шавочка на тоненьких лапках. — Что Вам угодно? — неожиданно интеллигентно спросил боров, стремясь попадать выдохами в щель. — Войти, — Петр был краток. Шавочка сильно бранилась. — Почему Вы хотите войти в чужую квартиру? — Боров, видимо, был педагогом. Шавочка охрипла окончательно. — Потому что я был тут вчера. — Дверь еще немножко приоткрылась — и Петр понял, что не был он тут вчера: часть передней, доступная взгляду, пестрела корешками книг. — Зачем же говорить неправду? — задал риторический вопрос педагог-боров. Шавочка, кажется, задохнулась. — Вы много читаете, Боря. У борова вытянулось рыльце, а опочившая было собачонка опять зашлась в хриплом лае. Плохо понимая, что происходит, Петр начал спускаться по лестнице. Уже на улице машинально поднял глаза: рыло борова Бори торчало в форточке. На нем горела печать-незаслужен-ного-оскорбления. «Хулиган!» — крикнул Боря, и форточка захлопнулась. Петр огляделся вокруг. Вокруг было пусто. «Если бы мы встретились с Вами вчера или, скажем, завтра, — вспомнил вдруг Петр, — я бы наговорил чего-нибудь другого. Может быть, тогда я не был бы уже ветеринаром и собаку мою звали бы не Анатолий…» Как глупо все-таки вел он себя в обществе странного этого человека: заснул ни с того ни с сего — глупее не придумаешь! Именно тогда, когда надо было правильно использовать единственную, по всей вероятности, замечательную случайность в его жизни. Когда надо было вцепиться в странного-этого-человека… эх, что ж говорить! Петр немного постоял и снова пошел к дому с лепниной. Теперь он не стал подниматься по лестнице, а позвонил у одной из дверей на первом этаже. На звонок вышел мальчик. — Здравствуй, — сказал Петр. — Тебя зовут Игорь? — Игорь. А что? — Я Петр. Я должен спросить тебя вот о чем: где Анатолий? — Анатолий? — Он наморщил лоб, внимательно посмотрел на Петра честными серыми глазами. — Я не помню. — Чего ты не помнишь? — Петру хотелось, чтобы получилось как можно мягче, — получилось довольно строго. — Я не помню, где Анатолий. У Петра закружилась голова, он выждал некоторое время. — Но кто такой Анатолий, ты помнишь? — Помню. Анатолий — это собака. Так… Так-так-так-так-так. Привкус мяты во рту. Будем вести себя спокойно. — А чья это собака? — голос почти безучастный. — Я не помню. Помню только, что Анатолий — собака. Большая такая, разноцветная. Мне всегда такую хотелось. — Ну, конечно! — настаивал Петр. — И собака эта приходила к тебе в гости от Станислава Леопольдовича, старичка такого… милого, когда уходили куда-нибудь родители. А стоило лишь им появиться на углу Сивцева Вражка, собака Станислава Леопольдовича — помнишь? — моментально возвращалась к нему как ни в чем не бывало! Ну… Ведь так? Я правильно рассказываю? Это же и вчера было! — Нет. — Честные серые глаза… — Это было давно. Я тогда был еще маленький. Ужасно давно. И больше он решительно ничего не помнил. А собака Анатолий все-таки была… — Теперь вот что. — Петр попытался улыбнуться. — Ты очень хороший человек. С Первомаем тебя! — И, сунув ему в руки торт, Ставский быстро пошел к двери. — Спасибо, — сказали ему в спину. — Только пока еще рано… с Первомаем. На Гоголевском текло и журчало. «Вовсе не рано», — громко произнес Петр, быстро идя куда попало. Самое важное сейчас было не думать ни о чем, связанном с Сивцевым Вражком. Нет Сивцева Вражка в городе Москве. Если только когда-нибудь раньше… Но-это-было-давно-я-тогда-был-еще-маленький-ужасно-давно. И как-то занесло меня в существовавший тогда посреди Москвы Сивцев Вражек, как-то занесло… познакомило со Станиславом Леопольдовичем, обмануло, расстроило. А сегодня вспомнилось — вот и отправился с какой-то стати в Сивцев-этот-Вражек. Прихожу и вижу: нет Сивцева Вражка в городе Москве. Такая, значит, история. И в самом деле: как уже далеко все отодвинулось — в прошлый век, в позапрошлый… в тысяча-семьсот-восемьдесят-какой-нибудь-год! И даже еще отодвигается: я вот иду, а оно отодвигается — скоро станет совсем ничего не видно, не слышно ничего. Да и так почти уже не видно, не слышно. Все. Не было. Не происходило. Потому-то и тоска такая неопределенная — не поймешь о чем. Ни о чем, знаете ли… Сейчас надо вынуть из кармана бумажник, а из бумажника вынуть записочку — память-тренируйте-голубчик-это-Вам-на-метро-С.-Л. — и выбросить эту записочку: пусть она летит по ветру. А уже через полчаса покажется, что и ее не было никогда: так, обман чувств! Петр вынул бумажник, потянул молнию… стоп. Записочки там, конечно, тоже уже нет, это яснее ясного. Исчезли все следы. Глупо было бы искать ее, а все-таки, все-таки — за-га-да-ем: если записочка там, значит… Нет, лучше по-другому: если записочки там нет, значит, это окончательно. Станислав Леопольдович пропал окончательно, и уже никогда мы с ним больше не встретимся. Я буду жить-учиться-и-бороться, стану человеком-средних-лет и выброшу из головы это воспоминание: к тому времени оно начнет мешать мне, как заноза. А если я выброшу его из головы, жизнь сделается легкой, приятной… независимой. Я успокоюсь — и ничто уже не сможет потревожить меня, потому что тогда я погибну. М-да… Если же записочка там, значит — ну, не знаю, всякое может случиться и надо будет ждать. В бумажнике записочка — была. Теперь оказалось, что Петр с самого начала знал: она там. И пришел к нему покой. Впрочем, не покой, конечно, — пришло к нему легкое какое-то отупение. В самом деле, ничего страшного ведь не случилось. Страшно было бы другое, если бы Станислав Леопольдович, например… умер. Но он не умер, он просто исчез куда-то, исчез, а потом даст о себе знать. У него есть телефон Петра — и однажды Петр поднимет трубку и услышит: «Ну те-с, голубчик мой, что же Вы ко мне не приходите?» Надо ждать, только ждать — больше сейчас ничего не требуется. А то, что Станислава Леопольдовича нет в Сивцевом Вражке, так это даже естественно! Противоестественно для него именно быть там. Это подчеркивало бы заурядность происшедшего: два незнакомых человека встретились на улице, один пригласил другого в гости, пошли, чайку выпили, поговорили, превратились в добрых-друзей… А дальше — обсуждали бы текущие-события, обменивались соображениями-по-поводу (Вы читали вчерашнюю «Литературку»? Прочтите, там интересная статья, это надо прочесть!), потом наскучили бы друг другу до умопомрачения (ох, мне опять сегодня к Станиславу…) и постепенно отошли бы друг от друга далеко-далеко. Нет, замечательно, что его не оказалось в Сивцевом Вражке. В сущности, так и должно было быть! Недаром же что-то в этой истории бес-по-ко-и-ло Петра. Теперь казалось ясно, что именно. А именно случайность всего, случайность каждого момента события… непредсказуемость, непредусмотренность, непреднамеренность. Система бесконечно малых совпадений бесконечно многих фактов. Между прочим, Петр был совершенно прав, в чем автор, дорогие мои читатели, клятвенно уверяет вас, испытав подобное на собственной шкуре. К тому же, испытав совсем недавно — на днях, можно сказать. Он, автор то есть, решил тогда сам проделать весь путь, который проделал Петр шестнадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, последствием чего оказалась встреча Петра со Станиславом Леопольдовичем. Автор шел себе по Суворовскому бульвару и был очень внимательным, поскольку с некоторых пор понял, что все вокруг надо замечать. И, представьте себе, уже на Гоголевском автор заметил старичка с тросточкой, прогуливавшегося в сопровождении аккуратного беленького шпица. — Вы, я вижу, тоже гуляете, молодой человек? — полюбопытствовал старичок и, получив утвердительный ответ, продолжил: — А не окажете ли Вы мне в таком случае одну любезность? — С удовольствием, — ответил автор. — Пять минут, только пять минут подержите моего шпица на поводке, пока я зайду в эту вот булочную? Он не кусается, честное слово. Он тихий. И автор взял из рук старичка поводок. Действительно, не прошло и пяти минут, как старичок вышел из магазина, неся в прозрачном целлофановом пакетике длинный французский батон за двадцать две копейки. — Очень Вам обязан, — сказал он. — Какие пустяки, — сказал авторр — Ваше имя… позвольте узнать. Автор назвал свое имя. — Очень приятно. А меня зовут Станислав Леопольдович. Почему Вы улыбаетесь? — Так зовут героя в романе, который я сейчас пишу. — Это положительный герой? — строго осведомился Станислав Леопольдович. — Более чем, — ответил автор. — И похож на Вас. Только собака у него другая и тросточки нет. А в остальном — вылитый Вы. — Прекрасно, — сказал Станислав Леопольдович и хорошо засмеялся. — Вот уж не предполагал, что стану когда-нибудь героем романа. А то, что собака другая и тросточки нет, — это пустяки, не обращайте внимания! Дело не в них. У меня тоже могло бы не быть тросточки. Если б не ишиас. И собака могла бы быть не такой, если б я не такую завел. Поверьте мне, дело не в этом. — А в чем, Станислав Леопольдович — Душа, голубчик Вы мой, душа. Душа душе весть дает. Подлинные знаки — вот чего мы напрочь не умеем воспринимать. Казалось бы, все уже яснее ясного и сердце знает: подан знак, ан нет!.. После этих слов автор, ей богу, даже бровью не повел: он был не до такой степени прост, чтобы удивляться данному совпадению после всего, что он уже написал и намерен еще написать. — Значит, мне можно, — только и сказал он, — например, завтра прийти к Вам в гости? И о многом с Вами поговорить? — Весьма и весьма сожалею, — развел руками (насколько позволяли шпиц и целлофановый пакетик) Станислав Леопольдович. — В гости я могу пригласить Вас только сегодня, потому что завтра утром я очень далеко уезжаю, в Хабаровск. И вернусь оттуда… если вернусь, а в моем возрасте уже позволительно делать такие оговорки, да… вернусь тогда, когда Ваш роман, наверное, будет уже закончен. Но у Вас ведь не слишком длинный роман? — Надеюсь, что не слишком, — охотно согласился автор. — Видите ли, у меня в Хабаровске правнук родился. А у Вашего героя тоже родился правнук? — Увы, — отвечал автор, — у моего героя правнук не родился. И думаю, что вряд ли родится. Дело в том, что мой герой совсем одинокий, страшно одинокий человек. И давно уже, я затрудняюсь даже сказать сколько, никого у него нет. — Грустно. А Вы не хотите подарить ему правнука? Тогда он, может быть, не будет так одинок. — Ему нельзя подарить правнука, — загадочно произнес автор. — Ну что ж… нельзя значит нельзя, — просто сказал Станислав Леопольдович, оттащил шпица от оброненного кем-то носового-платка-в-аленький-цветочек и поднял глаза на автора: — Ну так как же, пойдемте ко мне в гости? Автор не пошел в гости к Станиславу Леопольдовичу — стыдно вспомнить, из чистого суеверия. Ситуация и без того уже грозила повториться один к одному. О, все в жизни можно повторить, да не все нужно. Кроме того, автор ведь знал, как будут развиваться события. Тем более что назавтра Станислав Леопольдович все равно уезжал — и, наверное, навсегда — к новорожденному правнуку в страшно-сказать-Хабаровск. А Хабаровск — это очень далеко. — Очень далеко, — откликнулся Станислав Леопольдович почти уже из Хабаровска и оттуда же вдруг добавил: — Если Вы думаете, что я не одинок, то… то не думайте так. — Не буду, — принял предложение автор. — Будь Вы не одиноки, Вы не поехали бы в Хабаровск. Но все к лучшему: Вы приедете в Хабаровск — и больше не будете так одиноки. — Это правда, — улыбнулся Станислав Леопольдович. — Надеюсь также, что когда-нибудь перестанет быть одиноким и Ваш герой, а? Тут автор уже просто рассмеялся — не слишком, правда, весело, но все-таки… — Не сомневайтесь в этом, Станислав Леопольдович: мой герой уже сейчас перестает быть одиноким, как я заметил. — Прекрасно, прекрасно. Одиночество — замечательная штука, но только пока человек молод. А в старости это невыносимо. Вы уж помогите ему чем можете, Вашему герою: перестать быть одиноким, когда тебе уже за шестьдесят, — задача не из простых. Ну что ж… Вы идите тогда, а то мы с Вами друг к другу привыкнем. — До свиданья, — произнес автор решительно. — До свиданья, — решительно произнес и Станислав Леопольдович, а беленький шпиц решительно помахал хвостом. И все они нерешительно начали расходиться, и все обернулись напоследок. — Вы пишите только Ваш роман… не бросайте их, героев своих, нельзя теперь. — Знаете, Вы действительно невероятно похожи на Станислава Леопольдовича! — А я и есть Станислав Леопольдович. — И хороший-хороший смех. А потом повалил такой снег, что, когда окончательно распрощавшийся и уходящий все дальше автор обернулся, никого не было на бульваре, кроме снега, снега, снега. Вот как бывает, дорогие мои, а вы говорите! Так что Петр абсолютно прав, размышляя о полезной роли случайностей. И, конечно, по всем добрым законам, должен он встретиться со Станиславом Леопольдовичем хотя бы еще раз — и автор как-нибудь постарается это устроить. А пока пусть он дойдет наконец до библиотеки Ленина; пусть даже бездарно просидит там допоздна, не заказывая книг и ни разу не спустившись в буфет, пусть в довершение всего потеряет контрольный листок и будет до десяти разыскивать его на пути между началом лестницы и своим столом в третьем зале, чтобы в конце концов обнаружить пропажу под прозрачной пленкой пачки сигарет, — стало быть, пусть произойдет все это, лишь бы Петр успел бросить один случайный взгляд сначала на прекрасную черную шаль с японскими цветами, а потом на большую пеструю этикетку, шлепающую по попе немыслимо красивую девушку с вороной над головой: бросить взгляд из вагона, в котором ему самому предстоит проехать только на одну станцию дальше — до «Сокола». Не померещилось ли ему все это, спросит он себя и упрямо решит, что нет, не померещилось и что шаль с этикеткой, а также ворона над головой были предназначены именно для него. Значит, вот каким образом обстояли дела. И ничего не обещал завтрашний день — пустой-каникулярный-день… Уже неделю назад Петр сдал все положенные экзамены за первый семестр пятого курса филологического факультета МГУ (он учился на отделении романо-германской филологии) и должен был теперь приступить к оформлению диплома, однако не приступил, поскольку внезапно понял, что все это вообще не его дело… да и «оформлять» было фактически нечего: как-то не написался диплом. И плавало в тумане будущее, в котором ему не хотелось быть никем: как в детстве, когда его спрашивали: — Кем-ты-станешь-когда-вырастешь? — и он отвечал: — Никем. Так оно, по-видимому, и случится. Немецкоговорящее Никто. Правда, хорошонемецкоговорящее. Даже, пожалуй, оченьхорошонемецкоговорящее. Но ведь было бы с кем говорить! Дурацкое время — время-для-завершения-дипломного-проекта. Одно утешает — дают пропуск в Ленинку. Когда еще доведется! И Петр ходит в Ленинку чуть не каждый день — низачем, между прочим, ходит. Слоняется по этажам, листает книги в подсобном фонде, чтобы не заказывать из книгохранилища: как-то это уж слишком основательно… Перебирает журналы в зале периодики, скучает в ЦСБ — маленькой полутемной комнатенке со словарями и справочниками вдоль стен: выдумывает себе разные проблемы и тут же решает их, обратившись-к-справочной-литературе. Торчит в курилке, невнимательно прислушиваясь к разговорам неопрятных седобородых библиофилов: есть в Ленинке два таких совершенно одинаковых старика-завсегдатая, у которых одна-но-пламенная-страсть — рассуждать о том, что пишут в книгах. Два выцветших табачных деда, по которым, должно быть, психиатрия плачет. Они так подробно знают все, что Петра от этого даже подташнивает… А в общем, нормальное времяпрепровождение — ничуть не хуже любого другого. И кофе желтого цвета в буфете — жидкий, как хорошая акварель, и неизменные полпачки-вафель-пожалуйста (для тех, кто не знает: пачку вафель разрезают пополам большим ножом, поскольку распаковывать пачки и продавать вафли по отдельности почему-то буфетчицам неудобно), и сваренные накануне яйца — всегда только холодные… эдакие земноводные яйца, омерзительные; и намертво приклеенные к фольге оплывшие сырки, именуемые плавлеными, которые едят с руки или с куска хлеба; и одинаковые на вкус шоколадные конфеты, покупаемые поштучно, с названиями полевых цветов; и липкие даже сквозь фантик леденцы-на-сдачу, главная хитрость в употреблении которых — не положить в карман… И вечная, скучная, как телепрограмма, очередь за-всеми-этими-делами — очередь, состоящая всегда из одних и тех же людей, которые упрямо остаются незнакомыми, и длящаяся годами, годами, столетиями… Библиотечная жизнь. И такое заунывное явление, как ка-та-лог. Петр перебирает карточки. Не для того, чтобы заказывать книги, — упаси боже!.. Публичная библиотека — среда, где удобнее всего воспитывать библиофобов: обилие карточек в каталожных ящичках неизменно раздражает несоизмеримостью с масштабами человеческой жизни — читай, что называется, не читай… конец один. Между тем в странную область забрел нынче Петр, наугад вытащив один из ящичков в каталоге ЦСБ, — в весьма и весьма странную область, именуемую «Руководства разные». Под этим названием сосредоточены были книги, предполагавшие обращение к таким материям, о которых Петр и не думал никогда, поскольку вообще не догадывался об их существовании. Сами посудите: «Руководство по изучению пекулярных звезд», «Руководство по исследованию архианнелидов», «Руководство по наблюдению за ревертазами при переносе генетической информации», «Руководство по нахождению спикул в солнечной хромосфере», quot;Руководство по определению тиксотропии дисперсных систем… дальше, дальше… Петр перебирает карточки… «Руководство по ориентации в Элизиуме», «Руководство по распознанию…» минутку, минутку… Петр вернулся на одну карточку назад: что-то там задело взгляд его, кольнуло краешек глаза — и это было (Петр перечитывал карточку: РУКОВОДСТВО ПО ОРИЕНТАЦИИ В ЭЛИЗИУМЕ. S.L., S.A. — 284 с.), это было… вот оно: S.L.! Две буквы, так прочно засевшие в нем, что, казалось, никогда уже не забудет он: «Память тренируйте, голубчик. Это вам на метро. С.Л.» С.Л. — S.L. На сей раз, правда, латинскими буквами. А впрочем, и само название «Руководства» записано в карточке по-немецки. Петр сразу не заметил этого. Привкус мяты во рту. Да нет же, конечно, при чем тут «С.Л.» из записки! Это совсем разные С.Л. Одно дело С.Л. и совсем другое дело S.L… А что там в названии? «Руководство по ориентации в Элизиуме»… Элизиум, Элизиум… Царство мертвых, что ли? Мрачно как! Думая об этом, Петр заполнял требование — машинально заполнял, так, словно ежедневную проделывал операцию: откуда что взялось! — Пожалуйста, можно заказать? — Минуту, сейчас принесу. Ах, ну да… В ЦСБ не надо ждать по два часа: здесь книги выдаются сразу: минуту-сейчас-принесу — и готово. И действительно: вот уже протягивают ему тоненькую книжицу, переплетенную в картон с желтовато-серыми разводами, — переплет поздний, взамен пришедшего в негодность прежнего. Это вместо пыльного фолианта с золотым обрезом, как предполагал Петр. Хотя, конечно, и так сойдет. Книжица была набрана готическим шрифтом и оказалась довольно старой… нет, пожалуй, даже очень старой… нет, просто-таки совсем старой — конец позапрошлого какого-нибудь века; это то, что читается с трудом, — интересно, почему она вообще здесь, почему не в отделе редких книг? Разумеется, именно там ей и место! Петр вертел книгу в руках, ища S.L. Нигде не было S.L. ни на обложке, ни на форзаце, ни на титуле, ни даже в конце книги. Может быть, это было на старой обложке? Но что ж гадать: теперь все равно не узнаешь. Слишком много прошло времени: века два, наверное, если он правильно определяет время издания. Да и незачем искать: как-то оно ни к чему вроде… Бредовая идея, в правомерности которой и убеждаться-то не хочется. Но надо все-таки кое-что прочесть, не зря же требование заполнял! Нельзя сказать, чтобы с охотой приступал Петр к этому чтению: Элизиум маячил в памяти туманным каким-то островком (античная литература, 1-й курс университета), мимо которого проехали уже, забыли… кажется, место, куда попадают праведники после смерти, одно из заблуждений древних, не знавших географии, биологии и чего-то там еще. Чепуха… вроде того, что земля покоится на трех китах и проч. «Лес, Элизиум братств!»… Елисейские поля… «Я в хоровод теней, топтавших нежный луг»… «О, Шанз-Елизе!» Вот и все, что имеется в голове по данной теме. Петр сел в уголок: в уголке было свободное место. Темновато в ЦСБ к вечеру: освещение совсем не подходит, чтобы читать шрифт, которым обычно набирают словари и справочники. И готический шрифт — тоже. «Автор предлагаемого вашему благосклонному вниманию руководства не намерен навязывать читателю аподиктические истины, которых надо во что бы то ни стало придерживаться. Опус этот является лишь опытом систематизации наблюдений над некоторой группой необыденных явлений жизни, не поддающихся ординарному истолкованию и потому часто вызывающих превратное к себе отношение. Сразу следует оговориться, что происходит это, по-видимому, вследствие недооценки роли случайностей в условиях повседневности». Петр остановился. У него отчего-то слегка закружилась голова: он не понял даже, что именно он такого прочитал, от чего она могла бы закружиться. Он еще раз перечел абзац — и теперь осознал, что сама судьба посылает ему книгу эту, поскольку о случайностях и думает он, оказывается, все последнее время, когда вообще о чем-нибудь думает, — с той самой не-бывшей не-встречи на не-Суворовском-не-бульваре. Вот и сейчас: в ответ на эти его мысли — книга о том же самом. И вспоминает Петр: так бывало всегда. Стоило ему на чем-то сосредоточиться, как тотчас начинали подтягиваться к этому «чему-то» события, разговоры, книги… С такою же самою обязательностью, с какой записываемое тобой в данный момент слово непременно повторяется кем-нибудь около тебя — другом ли твоим, диктором радио или телевидения, просто случайным человеком… Но-дальше, дальше: книга с первого абзаца не то что взяла — просто-таки схватила Петра за самое сердце. И тащит за собою — понять бы только куда! quot;Между тем роль случайностей в условиях повседневности велика чрезвычайно — и при внимательном взгляде на них выстраиваются случайности эти в определенные «разряды» или классы, один из которых и дерзнет описать автор настоящего руководства, дабы читателю легче было взаимодействовать с оными случайностями и дабы был у него путеводитель вроде Вергилия, открывшего глаза достославному Данте на устройство бытия за гробом. Ибо, как полагает автор, многие из случайностей свой исток не здесь имеют. Но — к делу. Приходилось ли благосклонному читателю предаваться размышлениям о географических представлениях древних греков? Презабавная тема, доложу я вам… И презабавный концепт выявляется при подобных размышлениях, а именно Крайний Запад. Что есть крайний запад для древних греков? А крайний запад для древних греков есть теперешняя граница восточного полушария, то есть крайний запад для древних греков есть крайний запад как таковой, если действительно иметь в виду восточное полушарие. Может быть, смущает благосклонного читателя сомнительный атрибут «крайний» при субъекте «запад»: дескать, возможно ли теперь говорить о «крайности», разделяя всеобщее убеждение о шаровидной форме земли? Однако из того, что земля имеет форму шара, следует, по меньшей мере, два равноправных вывода: у земли нет края (1): у земли все — край (2)quot;. О-хо-хо, зачем Петру эти умствования? Схоластические эти шалости… Логические игры угасшего уже ума… Да еще сформулированные таким образом, что мозг отказывается своевременно переваривать поступающую столь хитрым путем информацию! О-хо-хо… quot;На краю земли, или на крайнем западе, что то же, существовало могущественное некогда государство Атлантида, исчезнувшее под водой. Автор не возьмется в точности припомнить, что уж там случилось, — говорят, землетрясение; но пропал остров, сгинул, утонул… затонул, словно судно, набитое атлантами. И Платон в диалогах «Тимей» и «Критий» передает сведения эти как миф: задолго до Платона, стало быть, описываемые события происходили. Отчего же время не утеряло тех сведений в течении своем? Отчего и поныне косвенным образом намекает нам на Атлантиду? Хотя бы названием одним — Атлантический океан: откуда-то взялось оно, это название!.. Кушающий атлантические сельди бывает что и задумывается о странности имени тех сельдей. А ведь язык отнюдь не склонен шутить… Вот еще и слово «океан» — с ним тоже много неясного. Греки называли так мифическую, дескать, реку, окружавшую землю, в то время как мы вкладываем в слово «океан» иное уже значение. Кому-то из благосклонных читателей приведенные рассуждения могут представиться умствованиями, схоластическими шалостями или логическими играми угасающего ума, что было бы, однако, странно, если иметь в виду пропажу целого государства, а именно Атлантиды — не удивительно ли это всякому? Не могло же целое государство, остров целый, бесследно исчезнуть — не один ведь человек! Не иголка же в конце концов это государство, чтобы так вот взять и сгинуть! Или, может быть, и не было никакой Атлантиды? Миф и так далее… гм, детство человечества. Однако дерзнем построить некоторое логическое сооружение. Значит, в Атлантиде жили атланты, о коих известно из книг, что обитали они на крайнем западе, — отсюда, по всей вероятности, происходит имя Атлантического океана, который для древних греков и есть крайний запад. Стало быть, та самая мифическая река (Океан) в представлении древних греков — не что иное, как известный всякому Атлантический океан. Атлантида и затонула в Атлантическом океане, то есть на крайнем западе, то есть для древних греков — на краю земли. А меж тем край земли… как бы это поделикатнее выразиться, уже занят, ибо там, по свидетельству тех же самых древних греков, расположен Элизиум. Причем он первый занял это место, потому что слово «Элизиум» — до-греческое и в греческом языке для него нет объяснений. Следовательно, идя за языком, который, как мы помним, отнюдь не склонен шутить, мы приходим к выводу: Атлантида исчезла в Элизиуме, где, в соответствии с представлениями древних, исчезнем, между прочим, и все мы. Правда, существуют версии (Гесиод, Пиндар), что не все, но только праведники, однако это поздняя версия. А первоначально считалось, что попасть в Элизиум — дело обычное и никакое это не воздаяние за добродетели. Впрочем, как помнит благосклонный читатель, совершенно случайно отправились мы по следам самых древних греков (да и греков ли, если вспомнить о том, что слово «Элизиум» — до-греческое слово?) и совершенно случайно привели нас следы эти в сии места. А более заметные следы привели бы в Аид — в царство неинтересных, в общем, теней, в обиталище бестелесной массы, толпы парообразных каких-то духов… Или в Тартар — огненный Тартар, где истязают грешников. Но все это мрачно, так что пусть уж лучше будет Элизиум, Елисейские поля… оно, по крайней мере, красиво. Есть, кстати, и другие красивые имена, с помощью которых разные народы обозначали лучший мир. Гульчеман, Тлалокан, Болоту, Ракитеруа, Плу, Аменти, Валгалла, Шеол… Не каждое из этих мест так уж приятно, но зато какие слова! А если вспомнить еще Блаженные Острова Гесиода… впрочем, они-то в гимне Калистрата и были отождествлены с Елисейскими полями; или Благородный остров на западном океане… впрочем, кажется, это всего-навсего Англия, Великобритания то есть, географическое положение которой обеспечило ей славу страны смерти, страны теней. Стало быть, как ни назови лучший мир — все правильно. И как ни расположи его в пространстве (глядя все-таки на запад: так уж принято в верованиях древних!), лучший мир есть лучший мир. Некоторые считали, что существует он на земле, некоторые — что под землей, а были и такие, кто искал его на небе; давайте не станем углубляться в эти частности. Договоримся, что мы не можем знать, где он расположен, лучший тот мир, а назовем его все же Элизиум, первое слово всегда самое точное! Значит, Элизиум. Елисейские поля… Поля на краю земли. Несколько тысячелетий принимали они странников — не то чтобы самих странников (сами странники оставались в земле), но их тени, ибо все равно мертвые тени не имут. Тени имут живые, да не так уж часто обращают на это вниманиеquot;. Ну и довольно. Петр, только что, как мы с вами помним, пойманный автором книги на случайных своих мыслях по поводу «умствований, схоластических шалостей» и проч., готов был закрыть книгу: в самом деле, многовато уже подробностей (отделение классической филологии, 2-й курс), как вдруг: «Невнимательный они народ, живые… И слишком быстро живут. Если бы они жили не так быстро, они могли бы заметить кое-что… кое-что интересное. Но они действуют как бы наизусть, то есть пробегают свою жизнь, проборматывают, не вдаваясь в частности, в подробности каждой ситуации, которую посылает им судьба. Дети так читают стихи — зная уже наперед, что там дальше, и галопом скача к финалу: tiefe-Stille-herrscht-im-Wasser-und bekummert-sieht-der-Schiefer-Todesstille furchterlich-reget-keine-Welle-sich». Петру моментально сделалось очень холодно, потом тут же очень жарко: он достал платок — вытереть лоб, забыл об этом и сунул платок в карман. Прочитанный текст он помнил. Он помнил его слово в слово: искажения были незначительные. Вместо «мы» в тексте везде стояло «они» и вместо русского примера приводился немецкий. Текст принадлежал Станиславу Леопольдовичу. Значит, S.L. — это… — Простите, — он бросился к столу выдачи книг — наверное, слишком стремительно: грузинская дама за столом взглянула на него с удивлением: «Потише, молодой человек!» — Простите, пожалуйста… я заказывал книгу… там в карточке… я списывал из каталога… были буквы… S.L. — я не нашел их в книге, мне нужно знать, что они обозначают. — И Петр протянул контрольный листок. — Вот Ваше требование. — Дама нашла уже в ящичке заполненный Петром формуляр. — Так что Вас интересует? Ах, S.L., S.А… понятно. Это означает sans lieu, sans annee… ну, то есть без места издания и без года, по-французски, понимаете? — Почему по-французски? — спросил Петр первое, что пришло в голову. — Так принято. — Когда принято? — Что значит «когда», молодой человек? И в самом деле, что значит «когда»? Принято — и все. Неизвестно когда. Давно принято — чего он прицепился к грузинской даме этой с идиотскими вопросами! — Извините, — Петр вернулся к своему столу. Он еще раз перечитал последнюю фразу: та же самая фраза. Очередная случайность, стало быть. Не просто даже случайность — Случайность Случайностей. Раз в… двести лет бывает. Если не реже. Если не реже… и никакая не случайность это вовсе! Теперь уже нет ни малейшего сомнения в том, что… Додумывать было страшно. Да как-то, честно говоря, и не очень получалось это — додумывать. «Мне послан знак», — сказал он в сердце своем наконец и без остановок уже читал дальше. quot;Отныне позволим себе обращаться лишь к тем из благосклонных читателей, кто любит частности и подробности жизни, а значит, не раз наблюдал такую, например, картину: идет по улице человек и отбрасывает сразу две тени. Причем одна тень определенно его, а вот другая… Однако оборвем себя на полуфразе и попытаемся хотя бы в самых общих чертах постичь необыкновенный этот феномен — Феномен Тени. О нет, не физическую (resp. оптическую) его природу — оставим физику физикам. Сосредоточимся на той области, в которую досточтимый Аристотель забросил все, для чего не существует естественнонаучных объяснений, — на области метафизики. Вот сфера, достойная нашего внимания, а именно то, что следует после физики, что остается от физики таким недоучкам и доморощенным философам, как ваш покорный слуга. А между прочим, не так-то уж мало им остается. Например, те представления о тени, которые закреплены в значениях многозначного этого слова. Неясные очертания фигуры человека, животного, предмета… Отражение внутреннего состояния в чертах живого существа… Призрак, дух… Слабое подобие чего-то… Подозрение. Не берет ли благосклонного читателя оторопь, едва лишь принимается он сопоставлять поименованные здесь значения? Не веет ли на него хладом иной жизни? Если и так, то пусть не порицает себя благосклонный читатель за избыточную мнительность: опасения его отнюдь не лишены основания. Не произвольно складываются значения в языке: все они звенья когда-то долгой и прочной цепи, которую разорвало время. Прежде опоясывала цепь эта единое в своем роде пространство бытия-небытия вместе, темное пространство абсолюта, бездну универсума. Дерзнем же осторожно перебрать сохранные еще звенья пусть и неполной теперь цепи, продвигаясь от конца ее к началу и блюдя верность гению языка. Итак, первоначально ощущаю я некоторое подозрение, подозреваю присутствие тела. И вот вижу я наяву слабое подобие чего-то. Я склонен рассматривать это «что-то» как призрак, дух. Но дух есть внутреннее состояние тела и неизбежно оставляет следы на материи, отражается в ней. И точно: вот передо мною неясные очертания фигуры человека, животного, предмета, еще мгновение — и я увижу то, темное отражение чего явлено мне. Я трепещу от близости разгадки: вот оно! Допускаем, что в построении нашем логические переходы не вполне безупречны, но мы ведь воспользовались лишь сохранившимися звеньями. А сколько их утрачено!.. Намекают на эти утраты те идиомы, которые сберегаемы языком в состоянии нерасчлененном и смысл компонентов которых угадывается только весьма приблизительно — настолько приблизительно, что, пожалуй, нет нужды и утруждать себя. Достаточно попросту привести известные нам идиомы, варьирующие тему тени. Ср.: тень обиды; ни тени насмешки; тени под глазами; тень прошлого; держаться в тени; бросать тень на…; стать чьей-нибудь тенью; ходить тенью; одна тень осталась (так говорят о том, кто слишком худ)… А в скольких языках «душа» и «тень» вообще обозначаются одним и тем же словом! Остается ли теперь, и особенно по более продолжительном размышлении, хоть какая-нибудь почва для сомнений в том, что перед нами — целый мир, еще один мир данностей, игнорируемых человеком в быстроте дней его? Впрочем, слово «мир» есть, разумеется, метафора, ибо этот «мир» (мир теней) вне мира умопостигаемого не существует, он отражение его, он другая сторона жизни. Теневая сторона жизни. А ведь далеко не всегда бывала она в небрежении, подобном сегодняшнему. Впрочем, и сегодня некоторые африканские народы боготворят тень: наступить на тень человека считается у них грехом. Что же касается времен минувших, то уж времена минувшие трудно упрекнуть в недостатке внимания к теневой стороне жизни: задумаемся, как много поверий связано с ней. По отсутствию тени узнавалась нечистая сила. Да и у тех, кто просто связан был с нечистой силой — колдуны, ведьмы, — с тенями тоже не все благополучно обстояло. Так, сами они могли считать себя в безопасности, даже если кому-то приходило в голову расправиться с ними физически: никакие побои не оставляли следов на их теле. Казалось, они и вовсе не чувствовали ударов — только презрительно улыбались в лицо тому, кто посмел посягнуть на них. Однако стоило только дотронуться до их тени — тут с ними начинало твориться нечто неописуемое. А уж попробуй кто-нибудь стукнуть их тень, скажем, палкой или начать топтать ее!.. И конвульсии случались, и припадки, и помрачение ума, даже смерть могла приключиться. Так что колдуны и ведьмы пуще глаза берегли тени свои — простой же народ, прознав об этом, их самих и пальцем не трогал: прыг на тень — и давай плясать! Пока колдун или ведьма в корчах не кончались. Непонятно только, почему инквизиция, например, посылала спознавшихся с нечистой силой на костер: сколько невинных пали жертвами невежества! А всего-то и надо было, что проверить, опасается ли подозреваемый за тень свою, — не понадобились тогда бы никакие костры. Известна история магистра черной магии Андреаса Тотенгребера, жившего в прошлом веке, тень которого была арестована самолично герцогом Брауншвейгским, хотя достославный этот герцог одним из первых среди германских государей прекратил преследования колдунов и ведьм, отменил пытки за чародейство. Однако Андреас Тотенгребер был личностью самою что ни на есть отпетою и занимался гаданием на крови младенцев. Герцог же Брауншвейгский, муж чрезвычайно просвещенный, не стал подвергать преступника истязаниям — он приговорил тень его к аресту, чем вызвал недоумение добрых сограждан своих, не слыхавших прежде о такой мере наказания. Андреас Тотенгребер был заточен в совершенно темное помещение, куда не могли проникнуть лучи никакого источника света, где преступник и скончался в самое короткое время вследствие утраты тени — утраты, как оказалось, непереносимой для колдунов. Личный врач герцога Брауншвейгского констатировал смерть в результате асфиксии (удушья), между тем для асфиксии не было никаких причин. Не правда ли, что следует, в частности, из этой истории, а также из предшествующих наших выкладок и рассуждений некоторая самостоятельность тени, некоторая, может быть, даже независимость ее от носителя своего? Данное предположение способно, вероятно, несколько устрашающе подействовать в особенности на нетвердые умы, полагающие видеть во всем исключительно естественные причины. Подобным естествоиспытателям мы сочли бы своим долгом напомнить, что естественнонаучному объяснению интересующих нас феноменов была уже отдана дань в самом начале нашего повествования и что в ходе его мы обращались главным образом к тем читателям, которые приемлют за объяснения и объяснения метафизические. Прежде всего для того прибегаем мы к такому напоминанию, чтобы предупредить оставшихся с нами читателей о стремлении в дальнейшем и вовсе пренебрегнуть самою возможностью естественнонаучной интерпретации фактов, которые мы намерены последовательно отражать в данном сочинении, полагая, между прочим, метафизику весьма достойной и надежной методой постижения истины. После этих признаний будет, по всей вероятности, отнюдь не вполне неправомерным обратиться к некоторым явлениям, настойчиво привлекавшим к себе наше внимание в продолжение последних лет. Так, по причине присущей нам склонности к праздному времяпрепровождению и пустому созерцанию, а также вследствие природной медлительности и лености ума мы имели возможность подолгу наблюдать за поведением различных теней, отбрасываемых как живыми существами, так и неодушевленными предметами. И вот что обнаружилось в ходе подобных наблюдений. Престранно ведут себя иные тени. Часто очертания их не имеют ничего или имеют совсем мало общего с соответствующими им объектами, так что не годится даже называть оные объекты соответствующими, а пристойнее, кажется, называть их несоответствующими объектами, если не возникало бы в ходе подобной риторической операции терминологической путаницы. Судите сами: рассматривая с прилежностью отдельные тени и, может быть, не глядя заранее, кем или чем они отброшены, мы весьма часто рискуем обмануться в определении и идентификации объекта. А такое, к примеру, зрелище, как театр теней, едва ли не предумышленно вводит нас в заблуждение относительно действительных объектов, предлагая нам созерцать на специальным образом освещенной поверхности то гуся, то пса, то змея, а то и внешность маленького человека, меж тем как изображения эти суть простые следствия хитроумного сложения перстов мастера. Так стало быть, тень представляет собою некоторый пластический материал sui generis, коим возможно работать как глиною? Или это жидкая субстанция, способная принимать форму заключающего ее сосуда? Или же, наконец, это летучее вещество — результат сгущения содержащихся в воздухе частиц? Может быть, восточные легенды о джиннах, запечатанных в бутылях и по неосторожности освобождаемых некоторыми недальновидными представителями рода человеческого, имеют под собою основу более надежную, нежели это кажется с первого взгляда. Ведь отнюдь не понятно, как возможно заключить в бутыль существо телесное, хотя очевидно, что нет никаких препятствий поместить туда тень, заманив ее в сосуд некоторым причудливым способом, о коем, впрочем, не нам судить. Тем более если она — вещество летучее… Однако мы отклонились от темы соответствия (или же несоответствия) тени физическому ее носителю. Отношения между ними, прямо сказать, далеко не взаимообусловленные. Они весьма напоминают отношения между обликом человека и отражением оного в кривом зеркале — из рода тех, что служат на потеху публике. Точно так, как в кривом зеркале получаем мы искаженную видимость пропорций, возможно наблюдать и трансформацию их при обращении к тени. Однако зеркальное отражение все же не отличается от физического объекта столь разительно, сколь тень отличается от носителя своего, не только видоизменяя оного, но и вовсе как бы уничтожая любые черты подобия таковому. Кроме того, тени имеют способность появляться и исчезать, увеличиваться и уменьшаться, постоянно менять очертания. Наконец, один и тот же объект может отбрасывать сразу несколько теней в разные стороны — и тени эти, заметим, иногда сильно отличаются друг от друга. Бывает так, что теней больше, чем предметов, — бывает так, что меньше… В общем, тени ведут себя, как захотят, и никому не известно, как именно захотят они вести себя в следующую минуту. Вот к этим-то странным и, может быть, даже не слишком веселым размышлениям приводят человека многолетние наблюдения за повадками теней, однако было бы довольно нелепо с нашей стороны — даже при упомянутой выше склонности к праздному времяпрепровождению и пустому созерцанию, а также с учетом природной медлительности и лености ума — в течение нескольких лет ограничиваться положением стороннего надзирателя, никак не пытаясь внедриться в круг, что называется, теней, дабы изнутри понять их природу и особенности поведения. Сама по себе задача такая может показаться не столько дерзкой или даже безрассудной, сколько по сути своей попросту несуразной, несообразной со здоровой психикой и надлежащим состоянием ума. Впрочем, автор этих строк отнюдь не склонен настаивать на том, что психика его здорова, а ум крепок. Весьма вероятно, что как психика, так и разум его оставляют желать лучшего с точки зрения нормального человека, почитающего упомянутые качества достоинствами личности, в каковой характеристике автор очень и очень сомневается. Так или иначе, а мысль о том, чтобы стать среди теней своим, чтобы постигать язык теней, настолько овладела безумным, если хотите, автором, что все свои силы употребил он на соответствующую деятельность. Избавим читателей от перечня ухищрений и приемов, к которым он прибегнул, и вернемся к едва лишь начатому и тут же оборванному на полуфразе пассажу по поводу некоего человека, идущего по улице и отбрасывающего сразу две тени. Одна из них, как мы имели уже сообщить, определенно его, а вот другая… Оставим в покое случайного этого человека и сосредоточим внимание на второй тени, тем более что она вполне заслуживает внимания. Приглядимся к ней: вот она послушно следует за человеком и послушно же повторяет его движения, а вот уже — смотрите, смотрите! — отделилась от него, переметнулась к дереву, на минутку присоединилась к тени дерева, скользнула по мостовой, остановилась и побыла тенью-самой-по-себе… будьте внимательнее… и — раз! Исчезла. Автор знаком с тенью этой и готов познакомить с ней читателей, прилежно следовавших за ним на протяжении всех его путаных рассуждений. Будем называть запримеченную нами тень Тенью Ученого. Вот что можно сообщить о ней тем, кто согласен и дальше двигаться вперед по уже намеченному пути. Тень Ученого при его жизни ничем не отличалась от прочих теней: она сопровождала Ученого и была обычной, очень хорошо знающей свое дело тенью. Увеличивалась или уменьшалась в зависимости от количества света, старалась копировать Ученого во всем и потому была весьма и весьма респектабельной тенью — в мантии и профессорской шапочке. А когда Ученый умер, то есть (как мы теперь это понимаем) полностью перелился в собственную тень, сообщив ей не только внешнее сходство с собой, но и абсолютное внутреннее подобие — которое было абсолютным внутренним бесподобием! — Тень Ученого перестала быть примерной тенью. И стоило лишь Тени Монарха в очередной раз призвать ее к порядку (довольно-фокусов-будьте-как-все), Тень Ученого шарахалась в сторону: именно этого — быть-как-все — она и не желала. Совершенно ненормальная тень… Совершенно ненормальная эта тень постоянно покидала Элизиум и более или менее продолжительное время пребывала в миру, чем, конечно же, могла смутить покой наблюдательного какого-нибудь человека, случайно обнаружившего бы нерелевантную для данных условий места и времени тень, — и, следовательно… В общем, скандал. А если это к тому же догадливый человек? «Уложением №1 по Елисейским полям» категорически запрещалось провоцировать какие бы то ни было ситуации, способные натолкнуть догадливого человека пусть даже на тень-мысли об Элизиуме, на тень-мысли о теневой стороне жизни. И не только запрещалось, но и строго каралось при получении нежелательного результата. Нарушившая «Уложение №1» тень принудительным образом лишалась возможности в надлежащее время (по истечении срока пребывания в Элизиуме) вновь обрести носителя в подлунном мире и, следовательно, совершить еще одну полную земную жизнь. Методика наказания была хорошо отработана. Впрочем, на Тень Ученого давно махнули тенью-руки: совершенно ненормальная тень так часто нарушала «Уложение №1», что вообще потеряла возможность хоть когда-нибудь обрести носителя. Этим, надо сказать, она нанесла непоправимый вред потенциальному своему носителю: носитель навеки был обречен оставаться лишь потенциальным, чтобы никогда уже не материализоваться вновь (какое там вновь-и-вновь-и-вновь!). Ведь носитель без тени мог бы стать в земной жизни лишь нечистой силой, на что, согласитесь, не каждый пойдет. Итак, Тень Ученого навсегда обрекла носителя оставаться лишь тенью, не способною перелиться в новую материальную оболочку. Зачем она это сделала? Данный вопрос мучил Элизиум вот уже почти два века, но вразумительного ответа не было. Тень Ученого стала фетишем: на нее как на отщепенца, нарушавшего законы общежития теней, то и дело показывали тенью-пальца. Вступать с ней хоть в какие-нибудь отношения означало ронять достоинство, которое высоко ценится и в царстве теней. Тень Ученого даже не избегали — ее бежали, как чумы. Она сделалась первым и единственным мифом Элизиума — мифом о непослушании, о нарушении Единства. Миф этот так часто пересказывался, что вновь прибывающие тени даже не знали в точности, существует Тень Ученого реально или представляет собой некий абстракт, некоторый аморальный критерий. Она приобрела для Элизиума значение символическое. Как относилась ко всему этому сама Тень Ученого? Она плевала на все это. И совершенно правильно делала, поскольку причины того поведения, которое было избрано ею, действительно весьма и весьма серьезны. Однако позвольте все по порядку… Два века назад, в один из зимних на Земле месяцев Тень Ученого вступила, как принято говорить, в круг теней. После совершения всех необходимых в подобных случаях формальностей Тень Ученого была посвящена в звание Примарной Тени и причислена к Единству. Отныне Тень Ученого должна была изжить в себе индивидуальность и полюбить законы универсума. Впоследствии предполагалось обретение новой индивидуальности — правда, уже на Земле, где тень прекращала суверенное существование и соединялась с новым носителем… Этим правилам бог знает уже как давно подчинялись все обитатели Элизиума. Тень Ученого стала первой — и совершенно не предусмотренной — паршивой овцой, портившей стадо. Склонность к неконформному поведению обнаружилась у нее еще тогда, когда она пребывала среди примарных теней. Тень Ученого совершила немыслимый по законам Элизиума поступок: она позволила себе вступить в контакт с тенью-не-человека. Нормы «сословной иерархии» Элизиума исключали возможность смыкания круга человеческих и круга нечеловеческих теней. Во втором круге объединялись тени неодушевленных объектов. Причины разобщенности кругов уходили корнями в далекое прошлое и имели глубокий смысл… Известно, например, что в гробницы фараонов помещали не только самих фараонов, но и вещи, им принадлежавшие. Правда, заточали в эти гробницы и людей, что автор (вместе, как он надеется, с читателями) считает вандализмом, свидетельствующим еще и о полной некомпетентности современников фараонов в вопросах загробной жизни. А вот положение в гробницу вещей фараона можно только приветствовать: это было гениальной догадкой древних, смысл которой становится ясным лишь теперь, спустя тысячелетия. Действительно, объекты неодушевленные циркулируют между лучшим и, по-видимому, худшим миром гораздо энергичнее, чем люди и даже животные. И это естественно: сроки жизни неодушевленных объектов чрезвычайно продолжительны, а потому не грех и прерывать существование оных когда вздумается: уже через некоторое время они иногда даже в прежнем виде неизбежно снова возвращаются на Землю, поскольку, как правило, законов Элизиума не нарушают… И благосклонные читатели мои — сами тому свидетели, только вряд ли обращают на это внимание и не задумываются особенно, почему потерянная нами вещь уже через несколько дней обычно возвращается к нам в том же самом или несколько измененном виде: она находится или попросту снова приобретается по случаю, даже если утраченный предмет более не производится. Частичное же несходство объясняется просто: вещь уже успела побывать в Элизиуме. Или другое: скажем, дерево или цветок, по каким бы то ни было причинам небезразличные для вас. Буря сломала дерево, цветок увял… или же вы просто уехали из тех краев, где дерево в лесу и цветок в саду, но вот что странно: в иной земле находите вы чуть ли не то же самое дерево, чуть ли не такой же самый цветок — и сердце ваше успокаивается. Однако если вы теряете любимого человека… Тут уж не найдете вы двойника и, дорогие мои, всю оставшуюся жизнь ловите себя на ошибках (простите-обознался), гоняетесь за подобиями, ищете знакомые детали — для того только, чтобы снова и снова убеждаться в неповторимости и невозвратимости утраченного вами, в неповторимости и невозвратимости никогда, никогда, никогда!.. Да что там человек — пес или кот и те исчезают навеки. Стало быть, правы власти Элизиума, не смешивая одушевленное с неодушевленным. Впрочем, поступок Тени Ученого, вступившего в контакт с тенью-кисета, который заканчивал бог весть какое уже по счету пребывание в Элизиуме, был прощен и вскорости забыт. Тем более, что Тень Ученого с невероятной быстротой усваивала премудрости Элизиума и обучалась таким непростым вещам, как ускользание-образа-из-памяти-близких, утрата-портретного-сходства-с-сохранившимся-изображением, исчезновение-образа-из-снов-родственников-и-друзей: все это необходимо, чтобы родные и близкие умерших постепенно забывали о них, — минимальные самопроявления были разрешены теням в холодном, что называется, режиме. Тень Ученого делала такие явные успехи для Примарной Тени, что казус с тенью-кисета просто в конце концов проигнорировали: никто, кстати, и не понял, чего добивалась Тень Ученого от тени-кисета, да и добиться чего бы то ни было от тени-кисета, как известно, невозможно. Однако через некоторое время Тень Ученого позволила себе новую вольность. Она вдруг сбежала в мир и материализовалась там в качестве второй тени человека! В-т-о-р-о-й т-е-н-и ч-е-л-о-в-е-к-а!!! В один, понимаете ли, солнечный день… Никто, правда, не заметил, что у этого человека две как-то слишком уж явно разные тени, но ведь могли бы и заметить. Заметить, в сущности, было легко. Тень Ученого подвергли первому наказанию: время ее воссоединения с носителем отсрочили на десять лет. Странно, однако, что Тень Ученого нимало не огорчилась: ей, в общем-то, было не до того. Все помыслы ее сосредоточились на одном: хоть как-то поддержать на Земле воспитанника ученого, его ученика, единственную и последнюю его надежду. После смерти ученого тот остался в полном одиночестве — люди, которые при жизни считались друзьями ученого, сделались почему-то его врагами, а значит, и врагами ученика. И он отвернулся от них. Целыми днями метался он по улицам города, и не было для него утешения. Дать знать о себе — вот что стало целью Тени Ученого. Дать знать о себе и дать понять ученику, что не один только раз живем мы на свете, а кажется, жили и еще будем жить… и еще, и еще, и вечно. Но как дать о себе знать? Прямой путь исключался: Тень Ученого уже утратила носителя. Оставались косвенные пути, оставались намеки: случайно найденный на дороге кисет (боже мой, тот кисет, тот самый кисет!), вторая тень у ног — знаки, знаки… Умеющий видеть да видит. Однако не удался опыт с кисетом: добиться от тени-кисета понимания оказалось невозможно, она упорно не желала взять в толк, что воспроизвестись кисету нужно в самом неподходящем месте — далеко от обычных путей ученика: ведь этот кисет с инициалами ученого за два года до его смерти случайно сгорел на глазах ученика… Тщетной оказалась и другая попытка: ученик просто не заметил второй тени у своих ног, потому что брел, и брел, и брел, и ничего не видел вокруг себя. Времени, между тем, оставалось совсем мало: если сообразовываться с планами Элизиума, то изжить в себе индивидуальность Тень Ученого должна была уже очень скоро. Ее ждал универсум — и, растворившись в нем, Тень Ученого забыла бы о своем прошлом… Тогда-то она и вспомнила об Атлантиде. Вот теперь наконец настала пора рассказать об Атлантиде — весьма и весьма загадочном явлении в истории Элизиума. «Уложением №2 по Елисейским полям» категорически запрещалось распространять какие бы то ни было сведения о затонувшем острове. Впрочем, остров напоминал о себе постоянно. Дело в том, что это был огромный остров, жители которого достигли немыслимо высокой степени цивилизации. А затонули они все вместе — все вместе и внезапно… Города и селения, постройки, сады и поля. Такого массового пополнения Элизиума тенями прежде еще не случалось — и на первых порах Атлантида была выделена в как бы самостоятельное государство, что, собственно, и было ошибкой Теней Руководства Элизиума. Государство принялось бороться за суверенность — к счастью, сугубо парламентскими методами, — и в конце концов его оставили в покое, распространив, правда, как уже говорилось, «Уложение №2'». Между прочим, в уложении этом запрещалось даже упоминать об Атлантиде, даже намекать на существование Атлантиды… А причина в том, что с самого начала на Атлантиде возникло странное поветрие: островитяне принялись изучать формы и способы контактов с тенями живых. Потенциально же каждая елисейская тень была склонна к таким контактам: у всех остались на Земле какие-то родные-и-близкие — и до той поры, пока елисейская тень не изживала в себе индивидуальность, воспоминания о них беспокоили ее. Впрочем, слухи об Атлантиде все же просачивались в круг нормальных теней, даже несмотря на то, что уличенные в общении с островитянами отправлялись в ссылку — в область тьмы, где тень самоуничтожалась. Атлантида была для многих землей обетованной, мечтой, грезой. Есть-далеко-отсюда-страна… Есть-далеко-отсюда-страна! Тень Ученого услышала эти слова, когда к концу подходил второй век ее пребывания в Элизиуме. Когда давным-давно случилось уже все, что могло случиться на Земле, — даже самое страшное случилось: покончил жизнь самоубийством ученик. Его доконали одиночество и враждебность окружающих. Некому было остановить его, только Тень Ученого оставалась с ним до последней минуты и постоянно посылала ему сигналы, тщетные какие-то сигналы, тем самым отсрочивая время повторного воссоединения с носителем на век, еще на два века, на десять веков… Да что там считать дальше века! Но была Далеко-Отсюда-Страна: вот куда стоило стремиться. В той стране все иначе. Веками сохраняют островитяне связь с Землей, дорожат связью этой, приветствуют любые открытия, облегчающие контакты с живыми. Dahin, dahin!.. Там никто не станет посягать на твою индивидуальность — напротив: там будут заботиться о ней, пестовать ее. Надо искать дорогу к Атлантиде, надо искать. И дорога туда была найдена — правда, лишь через сто семьдесят лет. На собрании Теней Верховного Руководства Элизиума вопрос о Тени Ученого обсуждался специально. Тени Судей проявили даже некоторую гуманность. Они оказались в состоянии понять, что означал ученик для Тени Ученого, или, по крайней мере, сделали вид, будто поняли это. Епитимья с Тени Ученого была частично снята. Естественным образом предполагалось, что после самоубийства ученика Тень Ученого остепенится и вскорости изживет в себе индивидуальность: ведь теперь уже никаких интересов на Земле у нее, вроде бы, не оставалось. Но не тут-то было: на решение собрания ответила Тень Ученого новой эскападой совершенно диких поступков. Какое изживание индивидуальности, помилуй бог! Она опять искала контактов, эта нелепая, смешная, бескорыстная тень: о, с кем-нибудь, теперь уже все равно с кем — дать знать, намекнуть хоть одному из живущих-там, что не раз только рождаемся мы на свет, не два раза — много раз! И что все мы еще встретимся, правда, вряд ли узнаем друг друга, утратив прежнюю и приобретя новую индивидуальность, но ведь если очень постараться узнать… Тень Ученого была убеждена: людям нужно сообщить об этом, знание такое никому не принесет вреда… нелепая, смешная, бескорыстная тень! Со-вер-шен-но ненормальная тень. Она приставала к случайным прохожим, к бродягам, нищим, убогим, да мало кто из них видел ее, а видевшие не разумели. Живые мертвых не разумеют. Я не буду рассказывать и, честно говоря, не знаю, каким образом Тени Ученого все же удалось проникнуть на затонувший остров, но случилось это в 1971 году по земному летосчислению. Нечего было больше делать на Елисейских полях: Тень Ученого объявили тенью-нон-грата. Отныне ее могли поймать и истребить в любой момент. На воссоединение же с носителем был наложен окончательный запрет. Но спасительным кораблем всплыла тогда Атлантида… Привет, Атлантида, дом, кров! Тень Ученого и не подозревала, что у островитян существуют свои законы. В соответствии с этими законами, например, тени-новички не принимались в круг теней Атлантиды. Дело в том, что по способу существования атлантические тени сильно отличались от прочих елисейских теней: еще в незапамятные времена на Атлантиде раз и навсегда отказались от повторных воссоединений с носителями. Ведь атланты давно исчезли из мира, становиться же тенями простых смертных… Впрочем, для Тени Ученого сделали исключение — кстати, может быть, в пику Верховному Руководству Элизиума. Тень Ученого была причислена к кругу атлантических теней именно потому, что в Элизиуме ее объявили тенью-нон-грата, первой тенью-нон-грата в царстве мертвых; она, как и тени Атлантиды, уже распростилась таким образом со всеми своими будущими носителями сразу. Правда, в награду за это Тень Ученого получила Знание. Знание сотен способов общения с живыми, из которых островитянами использовалась лишь малая часть — десяток-другой — и которые, как ни странно, разочаровали Тень Ученого. Это все были так называемые щ-а-д-я-щ-и-е контакты… Контакты в гомеопатических дозах. По мнению теней Атлантиды, прямое вмешательство теней в жизнь людей приносит вред. По мнению теней Атлантиды, слаб человеческий рассудок. Да, люди ищут связь с миром иным, с жадностью ловя любой сигнал оттуда, но, увы, сходят с ума, получая привет-с-того-света. Они боятся привидений. Боятся огней над могилами на ночных кладбищах. Боятся шорохов в темноте. Боятся снов об умерших близких. Но, как это было доказано на Атлантиде экспериментальным путем, больше всего боятся именно того, чего особенно хотят и о чем чаще всего молятся, — воскресения из мертвых. Широта взглядов (включая склонность к самым буйным фантазиям), уровень культуры, социальная принадлежность человека — все это не играет никакой роли, когда тень в облике прежнего носителя ненадолго посещает мир, воочию, что называется, представая перед тем, кто так просил небеса вернуть ему любимое существо. Ужас, неверие, протест — вот что встречает дерзнувшую воспроизвестись тень… те самые темные и слепые чувства, которые заимствуются людьми не у ближайших поколений, а непосредственно у пещерных предков. В облике прежнего носителя тень безопасно может являться, пожалуй, только к самым маленьким детям, да и то, вроде бы, неизвестно, как скажется воспоминание о таком визите на последующем развитии ребенка. Всего несколько раз атлантические тени много веков назад испытали формы прямых контактов с живыми и поставили на этом крест. И приняли в торжественной обстановке клятву не прибегать к прямым контактам ни-ког-да. Нарушение клятвы считалось преступлением и наказывалось рассредоточением тени. Тень рассредоточивалась специальным способом, над разработкой которого трудились тысячу лет. Впрочем, за все время существования Атлантиды рассредоточению не подверглась ни одна тень: клятва не нарушалась ни разу. Щадящие контакты вполне устраивали обитателей Атлантиды. Нечто во всем этом сильно смущало Тень Ученого. На первых порах не было времени разобраться, что именно: Тень Ученого со всевозможным рвением принялась осваивать разрешенные на острове формы контактов, тем более что набор их был весьма широк и включал в себя довольно эффективные и тонкие способы контактирования. Атлантические тени переняли у людей почту, телеграф, радио и телевидение — конечно, тоже на уровне теней. Так, в частности, появились тень-радио и тень-телевидения — с их помощью можно было передавать тени-звуков и тени-изображений. Мало ли какие голоса и сигналы блуждают по радиоволнам, мало ли какие затемнения появляются на телеэкранах!.. Лишь один раз в год (из осторожности) выходила в эфир передача «Радио Атлантиды» — сразу на нескольких наиболее распространенных языках… вернее, на тенях-языков, поскольку в произношении атлантических теней никакой язык не был представлен точно — возникал легкий акцент, напоминавший один из прибалтийских. Понятно, что едва ли не с первого дня Тень Ученого активнейшим образом включилась в развернутую программу разработки новых форм контактов. Она пока не так уж много умела и понимала, однако заметила, что работа велась вяло и шла как бы по кругу, поскольку ничего принципиально нового не предлагалось: фактически вся деятельность сводилась к незначительному усовершенствованию уже известного. В любом случае, за несколько последних столетий Совет Атлантических Теней никого не наградил ни тенью-ордена, ни тенью-хотя-бы-медали. Островитянам явно был необходим приток свежих сил, но свежим силам сами же они и закрывали на остров дорогу, замкнувшись в эзотерическом своем государстве, лелея пусть и прекрасные, но давно уже оторванные от подлинных проблем человечества знания. И поговаривали уже на Атлантиде о том, что изжила себя атлантическая вольница, и что во второй теперь раз зашла в тупик атлантическая цивилизация, и что неизвестно, какая стихия, но какая-нибудь стихия снова поглотит ее — вот тогда-то точно не останется от Атлантиды даже тусклого следа хотя бы и в царстве мертвых. Мало-помалу паника начиналась на острове — правда, не у всех еще, не у всех. Однако кое-кто сумел уже оценить тот факт, что за предельно короткое время пришлая тень — Тень Ученого — сумела теоретически разработать и предложить на обсуждение в Совет Атлантических Теней проект абсолютно оригинальной программы, подобных которой не знала Атлантида. Программа представляла собой совокупность форм взаимодействия с живыми, получившую название «контактной метаморфозы». Теоретические основы контактной метаморфозы были изложены Тенью Ученого в тени-манускрипта, одобренной Советом Атлантических Теней. У САТ, правда, возникла тень-сомнения в том, что контактная метаморфоза выдержит практические испытания, однако, по мнению Тени Ученого, дело было за небольшим — проверить действие контактной метаморфозы на объектах и включить ее в состав щадящих форм контактов, обучив ей прочие атлантические тени. Практические испытания контактной метаморфозы были вскоре разрешены — впрочем, не без оговорок. Самую существенную из них Совет Атлантических Теней сформулировал как правило-выбора-объекта. В соответствии с ним выбор объекта полагалось осуществлять по принципу случайности: личные пристрастия не принимались во внимание. Личные мотивы нарушали бы чистоту эксперимента и обусловливали бы оценку его результатов с поправкой на родственные или дружеские чувства Тени Ученого. Так что избранный объект не должен был даже в прошлом находиться ни в каких отношениях с прежним носителем Тени Ученого: только соблюдение этого условия сообщало бы эксперименту необходимую чистоту, а также придавало ему статус сугубо атлантического эксперимента. Кроме того, предполагалось, что в ходе эксперимента Тень Ученого будет строить свою партию на категориях абстрактного гуманизма, не испытывая к объекту ни симпатий, ни антипатий. Появление же тех или иных чувств к объекту следовало рассматривать, таким образом, как фактор, снижающий научную ценность эксперимента. Повторный контакт с тем же самым объектом исключался. Вознамерясь действовать в соответствии с этими обязательствами, Тень Ученого приступила к исполнению «контактной метаморфозы». Но ведь это была совершенно ненормальная тень…quot; — Молодой человек… молодой человек! Библиотека закрывается, сдайте книгу, пожалуйста. Петр поднял глаза и не понял ни слова. — Что, простите? — спросил он, может быть, даже по-немецки. — Поскольку мы закрываем библиотеку, я прошу Вас сдать книгу, — грузинская дама улыбнулась. — Дочитаете завтра. — Завтра? — рассмеялся он и недоверчиво покачал головой. — Завтра… Интересное предложение. — Тогда послезавтра… или… или когда сможете, — растерялась библиотекарша, не видя причин для смеха. — Ни завтра не смогу, ни послезавтра, ни вообще когда-нибудь. — И — совершенно безумные какие-то глаза: глаза собаки, забежавшей в универсам. — Почему? — спросила библиотекарша, явно для того, чтобы хоть что-то сказать. — Потому что завтра этой книги здесь уже не будет, вот увидите. — Да я клянусь Вам… — А если и будет, — перебили ее, — то написано в ней окажется совсем другое. Даже название изменится, помяните мое слово! Внезапный оглушительный звонок, сигнализировавший окончание рабочего дня, как бы несколько отрезвил сошедшего с ума читателя. Он осмысленно взглянул на библиотекаршу и кивнул. — Секундочку, одну секундочку!.. Я только наведу справку, это очень важно, подождите, ради бога!.. Библиотекарша отошла к столу, присела: ей сделалось немножко не по себе. Молодой человек листал страницы назад, но, по-видимому, не мог найти нужной строки. Он начинал заметно волноваться, все громче бормоча: тысяча-девятьсот-какой-год?-тысяча-девять-сот-семьдесят-первый-говорите?-телеграф-телефон-радио-телевидение-говорите?-но-как-же-простите-Вы-это-говорите-когда-Вы-говорить-этого-не-можете-когда-Вам-до-семьдесят-первого-года-не-дожить-извините-ни-при-каких-обстоятельствах!-нет-но-Вы-позвольте-мне-уточнить-про-тысяча-девятьсот-семьдесят-первый-год-это-ужасно-интересно-просто-ужасно-интересно!.. Библиотекарша взглянула на часы: без двадцати десять. А в зале -никого, кроме нее и сумасшедшего мальчика. — Молодой человек, — получилось, что она пискнула. — Я не могу больше ждать, я права, наконец, не имею больше ждать, верните книгу. Вот, — увидев, что на нее не обращают внимания, она перешла почти на крик: — Вы слышите меня, молодой человек, верните книгу! Не переставая листать страницы, Петр мельком взглянул на нее. — Я-же-сказал-Вам-одну-секунду-завтра-будет-поздно! — Из чего… нет, Вы объясните… из чего Вы это заключаете? — кричала библиотекарша. В ответ раздался до странности резкий смех. — Из того, — а в глазах безумие, форменное безумие! — из того, что говорил Он. Он говорил: в том-то и есть чертовщина жизни, что в течение получаса все может измениться на полную свою противоположность. Вы это понимаете? — Молодой человек больше не листал страниц: он в упор смотрел на библиотекаршу. От его смеха, от его взгляда у бедной женщины в животе настала зима. Несчастная медленно поднялась со стула, медленно попятилась к двери за ее спиной, вздрогнула, коснувшись ручки, и — за дверь. Только там переведя дух, она бросилась в отдел каталогов. Лелечка быстро просматривала библиографические карточки и бросала ненужные в мусорное ведро. — Лелечка, милая… у меня сумасшедший мальчик в зале, он книжку не отдает, и смеется… и смотрит… Коренастая и веснушчатая Лелечка-милая скомандовала: — Вы к этой двери — стоять, а я — через Вашу. Мы его оцепим. Сумасшедший мальчик даже понравился Лелечке. Облокотившись на руку, он смотрел в книгу, лежавшую перед ним, а губы его немножко шевелились. Лелечка придвинулась ближе, еще ближе, но задержалась на безопасном все-таки расстоянии. — Сдайте книгу, — распорядилась Лелечка голосом пионервожатой. — Мы закрываемся. — Да-да, простите, сейчас, — он даже не взглянул на нее. Покачал головой и глухо сказал: — Все-таки семьдесят первый, м-да, — потом повторил: — Простите, иду. Иду. — И подошел к столу. И протянул книгу. И улыбнулся. — Отложите, пожалуйста… до завтра. — До завтра? — Лелечка повертела книгу в руках. — Нет необходимости, книга в открытом доступе, придете и возьмете. Миловидный сумасшедший мальчик направился к выходу. Нажал на дверь, дверь не поддавалась. Нажал посильнее — в возникшей щели обозначилось бледное лицо. — Вы сдали книгу? — беззвучно нарисовали в воздухе белые губы. — Конечно, — шепотом ответил Петр. — Пустите. — Все в порядке, — крикнула Лелечка в направлении двери. — Иди сюда. Петр вышел и удивленно посмотрел на топтавшуюся у входа в зал даму-средних-лет теперь уже с красными пятнами на лице. — До свидания, — сердечно произнес он. — До сви… — пискнула та, а…дания донеслось уже из подсобного фонда, куда библиотекаршу как ветром сдуло. Внизу Петра отругали трижды: когда сдавал контрольный листок, когда получал сумку и когда протягивал номерок в гардеробе. Он не прислушивался к словам. В голове его было бы совсем пусто, если бы не кружилась в пустом пространстве упрямая одна мысль: завтра-книги-уже-не-будет, завтра-книги-уже-не-будет, завтра-книги-уже-не-бу-дет. Он остановился у входа в метро и негромко сказал вслух: «Ее там и сейчас уже нет». Круговращение упрямой мысли прекратилось, и Петр не пошел в метро, а пошел по Моховой, то есть по Маркса, конечно же… мимо университета — привет-михал-василич! — мимо милиционера, стерегущего улицу Герцена пуще глаза, мимо «Националя», вниз — в переход под улицей Горького. Необыкновенная, конечно, была книга, что говорить. Но содержание ее, скорей всего, надо забыть сразу же, сейчас. Просто выбросить из головы: иначе свихнешься. Петр потряс головой и вдруг не увидел своей тени. Вздрогнул, принялся озираться по сторонам. Ах да, слишком грязно под ногами… слякоть. Слякоть поблескивает. Откуда же взяться тени! Нет, не думать, не думать! Вся эта катавасия с тенями… сон-разума-рождает-чудовищ. Начал человек со случайностей — кончил тенями: ничего себе скачок! Дальше он запутается, наверное, этот С.Л. Хотя… S.L. означает, дай бог памяти, что-то вроде «без места издания». Без места, без года. То есть? То есть Везде и Всегда. Остроумный ход, а? Книга о Вечности… Книга Вечности. Конечно, глупо сопровождать Вечность выходными данными. Вечность-тысяча-восемьсот-такого-то-года, гм… Хотя, с другой стороны, у Рильке: von Ewigkeit bi Ewigkeit. Рильке-толстый-страниц-четыреста-это-немецкий-мне-пришлют… А не слишком ли много уже требуется забыть? И цыганку-с-карликом, и Станислава-Леопольдовича-с-Анатолием, и Книгу-Вечности… Эдак вообще-то и жить трудно: взять и выбросить из головы все самое интересное. Тем более что обнаруживается — и обнаруживается постоянно — прогрессирующая взаимосвязь событий. Эта сегодняшняя книга, которая, как Станислав Леопольдович, то и дело ловила его на еще не высказанных мыслях, а потом прямо-таки взорвалась монологом самого Станислава Леопольдовича… все неспроста, неспроста. И в довершение ко всему книга «забыла», какого она века, «проговорилась» об актуальном настоящем, начала путать следы, но не тут-то было: Петр успел поймать ее на оговорке! Эта прогрессирующая взаимосвязь событий… Темная взаимосвязь, темная. Одно откликается в другом, перекличка не прекращается, но непонятно, где источник звука; непонятно, что звук, что отзвук, и плохо слышно, о чем шумят. Однако шумят ведь, шумят — и долетают из шума этого отдельные фразы, слова отдельные, и хватают за душу, а потом бросают душу — одну, на снегу, посередине Москвы. Снова ничего не слыхать, как вдруг — опять далекий какой-нибудь гул, сперва еле различимый, но постепенно нарастающий, разрастающийся: нет, не забыли еще о душе твоей, помнят еще, стерегут пока твою душу, чтобы не пропасть ей, не заблудиться одной, в снегу, посередине Москвы. То одно подбросят, то другое: лови, мол, поймаешь — твое. Уметь бы еще читать эти знаки-внимания, эти знаки… Знаки-знаки-подлинные-знаки-вот-чего-мы-напрочь-не-умеем-воспринимать! А может быть, никуда и не исчез он, Станислав этот Леопольдович? Пробрался, может быть, хитроумным каким-нибудь путем в самую твою душу — живет там поживает, добра тебе наживает! Или вот… тенью стал и сопровождает тебя в ночной этой прогулке. Петр поискал вокруг себя: обнаружил две тени. Одна сбоку, почетче, другая — чуть правее, более размытая, более светлая, что ли. Станислав Леопольдович, ау!.. Побеседуем? У меня к Вам есть теперь один вопрос: знаете книгу такую, про Элизиум? А не Вы ли, например, эту книгу написали? Тогда еще скажите: найду я ее завтра или нет? Очень желательно было бы дочитать, а то пока непонятно, к чему Вы клоните, если, конечно, это Вы клоните, если не кто-нибудь другой клонит. Но едва ли другой: слишком уж точно удар рассчитан — прямо в сердце, прямо в мое. Это ведь меня метафизика всегда интересовала больше, чем физика. Это ведь я готов идти за любой бредовой идеей — и тем дальше идти, чем она бредовее. Это ведь для меня здоровая психика и крепкий ум отнюдь не представляют собой непременных достоинств личности… И многое, многое, многое другое. Значит, что же… Сегодня некто-из-Вечности (без-места-без-года) обратил мое внимание на теневую сторону жизни. Стало быть, искать надо там: там, скорей всего, и сосредоточено то, для чего я никак не могу найти точной формулировки и вообще никакой формулировки не могу найти. Кажется, это никак и не называется. Нечтотакое. Какая-то добавка к жизни, которая одна способна придать ей смысл и оправдать однообразную и, в сущности, унылую череду дней, месяцев, лет. Кордамон-корица-гвоздика. Приправа! — покупайте-приправу!.. Запах приправы поманил меня сегодня. И я пошел на запах, но не успел проделать весь путь: кончился день, и продавцы разошлись по домам, унеся с собой травы — и мою траву, а я теперь не знаю ее имени. Впрочем, вот… мята. Привкус мяты во рту. Это было позавчера, шестнадцатого января, и вчера, семнадцатого: вот и сегодня это вернулось ко мне в библиотеке… И сейчас. Что я знаю о мяте? Ни-че-го. Нет, почему же: «Их родина — дремучий лес Тайгета, Их пища — время, медуница, мята». А вот и синонимический ряд, где время и мята вместе! Наверное, время дает мятный привкус — время в смысле вообще время, вечность. Мандельштам очень мятный, да… «Когда Психея-жизнь спускается к теням, В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной…» Ну да, именно так: время, мята. Элизиум. Елисейский привкус. Петр вздрогнул, повернув голову вправо: Елисеевский магазин. Это уже просто ни в какие ворота… — Das soll sein, weil das nicht sein kann![2] — со смехом произнес кто-то за спиной Петра. Петр обернулся и еле удержался на ногах: группа хохочущих немцев, налетев на него, чуть не повалила его на землю. Однако тут же подхватили Петра под руки — опять-таки смеясь. — Кушя маля! — пропел звонкий женский голос и, тщательно артикулируя: — Исфинитэ-пошялюста! — Oh, ich muss doch um Verzeihung bieten… ich bin schuld daran![3] — тоже со смехом ответил Петр и посмотрел на толстяка, одетого в зеленый Loden[4]. — Кажется, это на Вашу фразу я обернулся… — Клаус, — представился толстяк и, гордо похлопав себя по груди, добавил: — На мою. Тут, кроме меня, никто ничего интересного сказать не может. — Вот как, оказывается, — сокрушенно вздохнула бабуля с голубыми волосами и узко развела ручками под хохот остальных. — А что? — напыжился толстяк. — Не так уж часто можно услышать на улице что-нибудь стоящее! Правда ведь, молодой человек? — Он подмигнул Петру крохотным развеселым глазом. — Истинная правда, — грустно кивнул тот. — Вот видите? — загремел толстяк на всю улицу Горького. — Оценить меня способны только в России… По достоинству, я имею в виду. — А Вы кто? — спросил Петр. Толстый Клаус потупился, потом вскинул на Петра виноватые глазки и с огромным сожалением произнес: — Увы, молодой человек… я капиталист. Живу на доходы с акций. — Он паразит, — сказал высоченный блондин откуда-то с неба. — Ему бы раньше сюда приехать: уж точно оценили бы по достоинству! Они немножко слишком выпили, эти немцы, и теперь расхаживали по безрадостной ночной Москве — сырой, бесприютной, полной закрытых магазинов и закрытых кафе… Москва-столица-мира. На следующий день они должны были уезжать и увозить с собой самые-при-ятные-впечатления. Петр немножко погулял с ними по Горького. На прощание симпатичный капиталист отколол от пиджака большой круглый значок: — Это Вам, Петер. От фирмы, с которой я стригу… как их… купоны. Она выпускает музыкальные инструменты. Будьте здоровы и не падайте на улицах. Распрощались у входа в «Националь». Оставшись один, Петр на свету рассмотрел подаренный ему значок. На ослепительно белом фоне — что-то вроде флейты, под ней — огромными синими буквами — название фирмы. Прежде чем закончить эту главу, автор хочет сообщить читателям, что только через много дней Петру удастся снова попасть в библиотеку. Еще неизвестно, получит ли он там «Руководство…», — даже с учетом того, что оно действительно в открытом доступе. Впрочем, может быть, в книге этой и нет того, чего Петр от нее ждет, — как знать! И принадлежит она, скорее всего, не Станиславу Леопольдовичу, а например, какому-нибудь философу-мистику какого-нибудь XVIII века… «Но к концу я не помню уже, чтобы шрифт был готическим», — вздыхает Петр, спускаясь в подземный переход. |
||
|