"Дети времени (Дети века)" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)ГЛАВА IXХольменгро работает с многочисленными рабочими; у него десятник для деревянных работ и десятник для каменных, он нанимает всех лошадей, каких достает, и платит за них хорошо. Но платит не поденно, а с воза. При этом оказывается, что старая церковь под верхней обшивкой выстроена из великолепного леса. Вся окрестность оживилась: это было хорошо и дурно. Сегельфосс превратился в ярмарку, повсюду – шум, взрывы в горах, народ и повозки по дорогам. К берегу приставали яхты с лесом и колониальными товарами, печами, обоями, мебелью, тюками и ящиками, большими ящиками; приходили рабочие и просили работы. Хольменгро жил в усадьбе. «Это само собой разумеется», – сказал поручик. «Еще новая, большая любезность с вашей стороны», – ответил Хольменгро. Десятники также поселились в усадьбе, у каждого своя комната в флигеле для прислуги. Кругом в домах и хижинах жители обогащались, принимая к себе на житье рабочих по два шиллинга за ночь. Пока Кольдевины жили в Сегельфоссе, не проходило ни одного дня, чтобы старик и его жена не совершали прогулки в восточном направлении, но непременно по лугам и лесам, лежавшим в восточной части Сегельфосса. – Большие владения в Сегельфоссе, – каждый день повторял старик. А жена его, уже зная это замечание наперед, отвечала: – Да, большие; я не подозревала, что они так обширны. Хольменгро казался по-прежнему человеком простым и деликатным. Когда консул Фредерик рассказывал ему о том, как старики сокрушаются о продаже участков, он пытался примирить их с этим, дать им хорошее понятие о себе, он вставал, когда они входили, и стоял, пока они не садились, он не навязывался, но пользовался случаем оказать им внимание. Однажды он подсел к ним и начал рассказывать кое-что о своей семье, о жене, умершей в Мексике, о том, что он ждет весны, чтобы привезти сюда детей, за которыми поедет сам. Хольменгро постоянно извинялся за беспокойство, вносимое им в Сегельфосс и выражал надежду, что худшее скоро кончится, так как у него много народу. – И тогда у вас в Сегельфоссе снова водворятся приятная тишина и спокойствие, – заключал он свою речь. – Что нас касается, – отвечал старый Кольдевин, – это еще не так неприятно: мы скоро уезжаем. Но перед отъездом поручик советовался с другом-консулом, в какую школу отправить Виллаца. – Это должна быть школа широкого типа, – говорил поручик, – дающая, кроме познаний, воспитание, развитие, приучающая к образованной среде, – одним словом, школа для Хольмсена. Какого мнения Фредерик об Англии? – Хорошая школа есть в Харроу, – ответил консул. Он знал это через своих знакомых. Ксавье Мур мог бы присмотреть там за Виллацом. Консул тотчас написал Ксавье Муру и предупредил его. Консул Фредерик не забыл в последний раз перед отъездом поболтать с иомфру Сальвезен. – Боже, как вы меня испугали, господин консул, я и не видала вас, – воскликнула иомфру, и они стали разговаривать через окно кладовой. – Я стоял и любовался вами, – могу сказать, что всякий мужчина залюбовался бы. – Ха! ха! ха! Опять начинается! – Я уезжаю; в последний раз мы говорим с вами. Я пришел, чтобы положить конец. – Ха! ха! – Не смейтесь. Это доказывает пренебрежение к моим чувствам, которого я не заслуживаю. Но мне теперь уже нечего больше сказать. Когда вы несколько лет тому назад дали слово другому, для меня все было кончено. Теперь я принял решение и пришел посоветоваться с вами, какой способ лучше. Думаю, хлороформ? – Да вы с ума сошли, консул! Ха-ха-ха! Вы меня заставляете так смеяться, что я, должно быть, ни на что непохожа, – говорит иомфру Сальвезен и слегка поправляет прическу. – Смех в подобную минуту может означать две вещи: или для вас все нипочем, и в таком случае это не делает вам чести, или вы смеетесь, чтобы не плакать. – Да, – отвечает иомфру Сальвезен, – я смеюсь, чтобы не плакать. – Благодарю вас, – произносит консул.– Вот именно это я подразумеваю, говоря, что хочу покончить все, это исход не лучший, но при данных обстоятельствах, сносный. В эту минуту в вашем сердце шевельнулось чувство, за которое благодарю вас. Горечь смягчилась во мне, я могу теперь наслаждаться воспоминаниями. – Бедный вы! Какая будущность. – Надежда, что там устроюсь лучше. – Ха! ха! ха! – против воли хохочет экономка.– Но о таких вещах не следует говорить слегка. – Когда я буду лежать при последнем издыхании в одной из моих кроватей, разбросанных по всему свету, я вспомню о вас. Неужели вы сомневаетесь, чтобы вспомнил? – Нет, нет… – А вы как ответите? – Я сяду здесь в кладовой и стану выть целый день – или это случится ночью? – Темной ночью. – Досадно! Нельзя же будить людей. – Женщина, женщина, ты шутишь с душой, находящейся при последнем издыхании! Иомфру Сальвезен, дайте мне руку. – Хорошо, только подождите минуту. Экономка тщательно вытирает руки. – Благодарю вас. Теперь прощайте, иомфру Сальвезен, всего лучшего! Это я вам желаю. – Прощайте, господин консул! Спасибо и вам. Консул уходит, но оборачивается. – Ах, да! Во время моего путешествия по северной Норвегии я встретил на пароходе одного человека. – Пастора? Вы уже рассказывали. – Ах, он был пастор? Не может быть… – Вы рассказывали случай с пастором. – Невозможно, чтобы он был пастором? Я вам рассказывал случай. Не помню. – О пасторе, у которого было три сына. – Нет, такого случая я вам не рассказывал. Должно быть, вам говорил тот, кому вы дали слово, и, вероятно, он рассказал вам что-нибудь ужасное. Три сына и еще незаконные? – Господи, не заставьте меня помереть со смеху, – кричит иомфру Сальвезен. – Ах, как вы, женщины, играете нами, мужчинами!– говорит консул.– Я встретился на пароходе с человеком, рассказавшим тоже кое-что по этому поводу. На лице у него лежал отпечаток скорби и страдания; вы уже догадываетесь о причине. Женщина погубила его. Каким образом? «Она лгала мне, – говорил этот человек, – она уверяла, что, кроме меня, у нее никого нет. А, в конце концов, оказался еще ухаживатель». Я, Фредерик Кольдевин, заметил как можно деликатнее: «Это заставило вас сильно страдать?» «Да, – ответил он, – я страшно страдал. Но меня утешило, что оказался третий предшественник». «Ах, Боже мой! – сказал я, Фредерик, всплеснув руками, – да это была настоящая гостиница любви». «Гостиница? – сказал он, подумав.– Я бы сказал, «приют». Мы все любили ее, и она приютила нас». Консул собрался уходить. – Хорошо, что вы уходите, – сказала иомфру Сальвезен, – иначе я не знаю, что бы сделала. Ха! ха! ха! Это ужасно! – Ну, что вы! – Да, говорю прямо. Но, право, всегда приходится несколько бояться ваших рассказов, господин консул. – А ваш жених лучше? – Мой жених? – Помните пастора с тремя незаконными ребятами. – Ха-ха-ха! Право, не стану больше болтать с вами. – Прощайте, иомфру Сальвезен. – Прощайте. Милости просим в будущем году. Повседневная жизнь в Сегельфоссе течет уже не тихо и однообразно. Хольменгро все изменил. Масса народа, лошадей, пение каменщиков, взрывы мин, скрип лебедок с яхт, – все это кладет отпечаток чего-то вульгарного и тревожного на хольмсеновское поместье. «Но разве в городах лучше? – раздумывал поручик, утешая себя, – можно жить по-барски и среди шума. Да, но настоящая барская жизнь в тишине. Вот теперь у нас кишмя кишат люди и лошади, носят и возят сено; в былые времена тут работал бы целый полк под начальством парня Мартина, а теперь нашествие чужестранцев». Но ничего не дается даром. На следующий день, после отъезда Кольдевина, поручик встретил девушку Давердану и сказал ей: – Теперь наши вечера кончены. Мы не будем больше читать. Давердана краснеет и бледнеет, бормоча: – Я и вчера не забыла, но барыня послала меня за башмаками. Лицо поручика выражает удовольствие, и он отвечает: – Я послал тебя. Пока мы прекращаем чтение. Когда поручик уже уходит, Давердана говорит: – Мне… уйти? – Нет, – отвечает он.– Зачем уходить? Ты ловкая девушка, такую нужно экономке. Доброе слово поручика имело большое значение: при его аттестации Давердана вся вспыхнула от радости. Поручик пошел дальше. Теперь все более или менее шло сносно для него: у него были деньги, он положил их на проценты в Трондхейм; он мог свободнее располагать своими действиями; он даже не так часто переодевал кольцо на левый палец. Теперь фру Адельгейд может поехать к отцу. Чего она еще ждет? Собственно говоря, он вовсе не желал отъезда фру Адельгейд, каждый раз она возвращалась из этих поездок угрюмее и недоступнее. Сам же он не имел никаких сношений с ее отцом. Фру Адельгейд можно извинить. Не был ли ее отец полковником, не ставшим генералом только потому, что все остановилось в Ганновере? А она, его дочь, не похоронила ли себя заживо в Норвегии, в Нордланде, где все мертво? – Я думаю, Виллац здесь просто избегается, – сказал жене поручик.– Он научился неприличным словам и ругаться. Пора ему уезжать отсюда. – Может быть, он учится этим новым словам от Даверданы и ее брата, – ответила жена.– Уж не знаю, от кого больше. – От Даверданы? – спокойно переспросил поручик.– A propos. Экономка может совсем взять ее в свое распоряжение. – Она не будет больше служить вам? – Нет; она дотронулась до азбуки… – До какой азбуки? – До азбуки мальчика. Вы этого не помните, но у меня она висит на стене с того самого времени, как он был маленький, и я смотрю на нее. Большая картонная азбука. Она до нее дотронулась. С тех пор, как он начал говорить, на лице фру Адельгейд появилась улыбка, и сам поручик улыбнулся, так доволен он был в эту минуту. – Это моя слабая жилка, – сказал он, – когда Виллац уедет, соберу кое-какую мелочь, оставшуюся после него. Я думаю, что, если вы в то же время поедете в Ганновер, то можете захватить мальчика с собой. – Куда вы посылаете Виллаца? – Вы немка, – говорит поручик неуверенно.– Представьте себе, в Англию. В Харроу; у Фредерика там есть знакомые: конечно, в Англию. – А меня отправляете в Ганновер? – К сожалению, придется сделать небольшой крюк по дороге в Харроу. Но при хорошей погоде, я думаю, и вы будете не прочь совершить маленькую поездку; это освежит. Можете взять свою горничную. В ней вдруг пробуждается подозрение; она подходит к окну и смотрит в сад. Она стоит и улыбается, но на этот раз улыбка грустная. – Какого вы мнения? – Я? – Вам план, кажется, не нравится? – Необходимо отослать Виллаца? – Он весь день в людской, а когда приходит, садится за фортепиано. – Его можно бы направить иначе, взяв в дом учителя. – Есть и другой исход. – Я не поеду в Ганновер, – говорит она. Молчание. – Вот как! – сказал, наконец, поручик. Она повернулась к нему. – Очень просто. Я начинаю понимать! Что такое? Его раздражает ее иронический тон; не стоит ли он перед ней, олицетворяя саму предупредительность? Он чуть было не дал ей понять, как она заблуждается, но сейчас сообразил, что это было бы не ко времени и ни к чему не привело. – Вы напрасно рассчитываете, – сказала она.– С вашей стороны это плохой и коварный поступок. – Как вы говорите? – Мне так кажется. – Так я поступаю дурно и коварно? Но ваше всегдашнее указывание на мои ошибки ведь не исправит меня. Мои недостатки… Я уже перестал интересоваться ими. – И скажу, – вдруг перебивает она, – что давно, в прежние времена, я не ожидала от вас ничего подобного. – Напрасно вы говорите так; это не умно с вашей стороны. Разве вы не видите, что бросаете тень на вашу собственную способность судить о человеке? – Пустяки. Я была ребенком. – Ребенком. Да вспомните… – Я была ребенком. Теперь война объявлена, и фру Адельгейд не щадит мужа, но нападает сильно, ловко. Брови у нее поднялись, и она смотрит на него со стороны из-под опущенных век… С какой иронией она говорила: – Вы хотели успокоить меня, устранив ее от прислуживания вам? А мне предлагали уехать? Остается поблагодарить вас. Много неприятного пришлось ему выслушать от нее, но ему казалось, что он слышит что-то приятное – прямо сказать – радостное. Он чувствовал, что готов идти ей навстречу и сказать ей что-нибудь, уверив в чем-нибудь. Но она, конечно, не ждала этого от него ничего и не обернулась к нему. – Благодарю вас, – сказала она и ушла. Может быть, ему удастся переговорить с ней, и он скажет: – Я так давно желал успокоить вас, хотя и не думал, что вы нуждаетесь в успокоении в этом отношении. Он ходил за ней целый день, но она была непримирима, избегала его и, наконец, пошла смотреть на работы у Хольменгро. За ужином ему не удалось сказать ей ничего, потому что пришел Хольменгро, и когда она ушла к себе, было уже поздно. Ему следовало бы поспешить. Вечером он вышел в сад. Ее окно, как всегда, было открыто; он слышал ее шаги в комнате; в нем проснулось чувство вины, и он тихонько спросил: – Фру Адельгейд, ваша дверь заперта? Мне только хотелось бы… – Да… Я уже легла, – ответила она. На следующее утро поручик снова выехал верхом. Его верховые прогулки прервались во время посещения Кольдевинов, теперь ему было удовольствием снова вскочить в седло и далеко окинуть глазом землю и море. «Эй, вороной, ты застоялся и горячишься!» Поручик спустился до главной дороги. Он ехал спокойно, легким кентером. Вдруг он услыхал окрик: «Береги-и-сь!» Поручик ехал дальше, не такой он был человек, чтобы остановиться по дороге; кто смел окликать его? Раздался взрыв. В следующее мгновение разразилась катастрофа, конь взвился на дыбы, поддал задом, сделал скачок в сторону, всадник потерял равновесие, он повис на одну сторону; конь понес его по дороге, земля грохотала под копытами; все дальше и дальше несся конь – мимо домов и садов; всадник все ниже и ниже опускался на одну сторону. Седло соскользнуло; теперь вопрос нескольких секунд!.. Мгновения драгоценны. У всадника одна нога на спине лошади, другая запуталась; он не может пошевелиться; наконец, ругаясь, он поднимается изпод лошади, карабкается с помощью рук на ее шею, схватившись за гриву, стальной силой своих рук поднимается на воздух и садится. В эту минуту седло сваливается; лошадь споткнулась; она поднялась было, но снова споткнулась. Что это? Разве он не может ехать дальше? Лошадь поднялась на передние ноги и опять упала, поднялась вторично и снова споткнулась и, храпя, тряслась всем телом. Поручик высвободил, наконец, запутавшуюся ногу и мог слезть через голову лошади. Он поправил седло и поднял коня на ноги. Он снова поехал, как всегда, шагом по направлению к дому. Ему встречался народ, спешивший к нему: его собственный работник Мартин, чужие рабочие и десятники, наконец, сам Хольменгро, ужасно встревоженный и приписывавший себе вину этого взрыва, этого грохота. Не пострадал ли сам поручик? А лошадь? Поручик увидал жену, спешившую из усадьбы, и хотел поехать ей навстречу, чтобы сократить ее путь. Поэтому он не останавливается и только кратко отвечает встревоженным людям. – Она споткнулась? Почему?.. Вы упали? – спрашивала поспешно жена.– Вы не ушиблены? – Я не упал, – ответил он. – Правда? Как это случилось? Как легко могло произойти несчастье! Вы не ранены? – Нет, – ответил он. В ее тоне он мог слышать ее радость, что он по крайней мере жив, но он, вероятно, ехал недостаточно осторожно; не шагом по своему обыкновению. – А лошадь? – спросила она. – Я слышала, что она испугалась взрыва. Я этого не понимаю; разве вы не держали поводья? Взрыв такая простая вещь. – Да, простая вещь. – Не правда ли, взрыв – ровно ничего? Конечно, надо уметь сидеть на коне. Но ведь вы старый ездок. – A propos, – сказала она, как бы вспомнив о чем-то другом, – вы должны остерегаться взрывов некоторое время, когда будете ездить верхом. При взрыве мины такой грохот! – Я не боюсь взрывов мин, – ответил поручик.– Этого еще недоставало! Она потрепала лошадь по шее, говоря: – И какой же ты глупый! Подумай, ты был на войне и вдруг испугался грохота! Поручик заявляет: – Чтобы не забыть! Через неделю мы с Виллацем уезжаем в Англию. Вы, может быть, позаботитесь приготовить его вещи? У поручика не было причины заводить неприятности с фру Адельгейд, да он и не имел уже к тому желания. Вечером он сидел один и раскладывал пасьянс, как старая барыня. Давердана уже не читала, и ему надо было чем-нибудь заменить ее, – пасьянсом, ручной работой, женским занятием… На следующее утро он снова выехал на прогулку; он желал взрыва, но все оставалось тихо; до него долетали песни каменщиков, тесавших камни для новой набережной; грохота не было слышно. Это противоречило его видам, и он пожелал получить объяснение. Бывали взрывы в продолжение дня, но как только поручик собирался выезжать на прогулку, водворялась тишина. Как будто кто сторожил его. Замечательнее всего было, что тишина наступала с той минуты, как он отдавал приказание седлать лошадь, еще прежде, чем он успевал выехать. Чем это можно было объяснить? Однажды утром он стоял у своего открытого окна и смотрел, как каменотесы начали закладывать мину. Он видел, как они бурили все глубже и глубже, углубляясь все дальше и дальше в скалу, но вдруг остановились. Он нарочно мешкал так долго дома, чтобы дождаться этого сильного взрыва. Теперь он отдал приказание седлать коня. Между тем, он увидал, что рабочие продолжали работу и положили затравку; в то же время они не сводили глаз с усадьбы. Наконец один сделал другим какой-то знак. Как будто устроено телеграфное сообщение. Поручик высунулся из окна и осмотрел собственный дом сверху донизу. Что это такое? Полотенце, белое полотенце висело из окна комнаты фру Адельгейд. Оно висело на солнце, – должно быть, сушилось. Ветер играл им. Поручик вышел, осмотрел седло и уздечку, подтянул подпругу, поправил стремена и, наконец, сел на лошадь. Съезжая по скату, он обернулся и снова увидал полотенце, все еще висевшее из окна. Неужели фру Адельгейд сообщила Хольменгро, что муж ее, Виллац Хольмсен, не может усидеть на коне и теряет равновесие при грохоте взорвавшейся мины? Что он боится быстрой езды и поэтому всегда едет шагом. Он едет по дороге и видит, что все готово к взрыву, но рабочие занялись другим. Он подъезжает прямо к ним и приказывает: – Поджигайте! Приказания такого человека, как поручик, ослушаться нельзя. Рабочие сейчас же направились к мине, а десятник подошел с вопросом: – Зажигать? – Да. – Мы думали… что лошадь пугается шума? – Я ее хочу приучить. Поручик сидит прямо и неподвижно в седле. Он отлично знает, что глупая затея приучать лошадь к грохоту взрывов, но все-таки сидит. – Береги-ись! – кричит рабочий. – Но господину поручику здесь оставаться нельзя, – говорит десятник. – Ведь вы же стоите! – Это другое дело; я могу убежать. – И мы можем убежать, – отвечает поручик, улыбаясь. Фитиль задымился, и рабочие отскочили. Лошадь фыркает от дыма и трясется, предчувствуя что-то. Поручик гладит ее хлыстом и разговаривает с ней. В присутствии стольких зрителей, он старается казаться спокойнее, чем чувствует себя на самом деле; заметно только, как он сильно сжимает бока лошади шпорами, будто это может служить ему спасением. Он продолжал все время ласкать своего скакуна и говорить с ним. Он продолжал и в то мгновение, как раздается взрыв. С быстротой молнии лошадь взвилась на дыбы, бросилась сперва в одну, потом в другую сторону, и понеслась по каменистой почве. Но на этот раз всадника не так-то легко было сбросить; все ее попытки оказались бесполезны. Она пошла спокойнее и затем поскакала по дороге; на повороте большой дороги она сама остановилась, а затем, благополучно завернув за угол, проскакала через деревню и исчезла в облаке пыли. Воскресенье. Маленький Виллац ходит по избам торпарей и прощается с товарищами. Он слышал выражения восторга и восхищения: ведь он едет в Англию, в большой свет и не вернется больше. Бедный Готфрид не стал его повседневным товарищем, но Виллац не забывает и его; он даже дарит ему две безделушки, которые Готфрид хочет сохранить на многие лета, как воспоминание: петушкасвистульку и одну из гребенок фру Адельгейд, в которой не хватает нескольких зубьев. Потом Виллац пошел в дом Ларса Мануэльсена. Юлию он принес коня на колесиках и целую коробку со всевозможными редкостями. Юлий посмотрел в коробку и спросил: – А петушка нет? – Петушка получил Готфрид. – Ты отдал его ему? Так, верно, отдал ему и ящик с красками? – Нет, ящик с красками я отдал папе. Он попросил у меня. – Как тебе не стыдно так приставать, – сказала мать Юлия.– И даже не поблагодарить за то, что получил! Повторяю, что говорила тебе не раз: невежа ты! Юлий подхватывается, а Виллац конфузится, что подарки его такие незначительные. Мать Юлия сняла с балки под потолком письмо и попросила Виллаца прочесть его, – оно от сына Ларса из семинарии. Старик Ларс Мануэльсен спал на постели, ведь сегодня воскресенье, но жена разбудила его, чтобы послушать чтение письма. – Дорогие родители! – начал Виллац. – Когда письмо написано? – спросил Ларс. Виллац читает. – Так оно шло целый месяц. – Оно больше недели пролежало под балкой, – ответила жена. В письме рассказывается о путешествии в Тромсё, о городе и жизни там, о домах, о кораблях на пристани, о тысячах людей на улицах. Письмо было длинное, написанное четким ученическим почерком. Что касается еды, то каждый день у них вкусный обед, только черного хлеба дают мало, и у других семинаристов хватает духу отнимать хлеб у него. Но он, сын своих родителей, полагается во всем на Господа. – Вот бы мне попасть туда, – сказал Ларс с постели. – Что же бы ты сделал? – спросила жена. – Разве ты не слышишь, что его морят голодом? Затем в письме говорится об учении, об изобилии всевозможных книг, о школьном зале, который больше церкви, о целом доме, предназначенном исключительно для скакания и прыганья ради развития тела. Все идет в общем благополучно. «Ваш сын обладает твердой верой, которую ничто не может отнять у него». Письмо заканчивалось краткими поклонами всем домашним и Давердане, живущей у поручика. Когда Виллац собрался уходить, Юлий вышел за ним: у них осталось еще столько, о чем необходимо было переговорить, но Виллац приуныл и примолк. – Ты непременно должен писать мне, – сказал Юлий. – Конечно. Но ведь ты не умеешь читать? – Да ты пиши печатными буквами. Виллац обещал писать печатными буквами. – Да, непременно делай так. – Что это за разорванный мяч лежит там? – спросил Виллац. – Мяч? Да тот самый, который мы потеряли. Я пошел на то место, и он попался мне; только он прогнил. Посмотри, какой стал гнилой. |
||
|