"Алексиада" - читать интересную книгу автора (Комнина Анна)

Книга III

1. По прибытии во дворец Комнины тотчас же посылают к Вотаниату мужа своей племянницы Михаила[278], который впоследствии стал логофетом секретов[279]. Михаил отправляется вместе с занимавшим тогда должность эпарха[280] Радином[281]; они доставляют императора на небольшой корабль и отправляются вместе с ним в знаменитый Перивлептский монастырь[282], вдвоем побуждают бывшего императора надеть монашеское платье. Вотаниат хотел на время отложить это, но они, опасаясь переворота со стороны известных нам уже рабов или хоматинцев, настоятельно советуют Никифору постричься. Он уступает им и удостаивается ангельского облачения[283]. Таковы пути судьбы! Она высоко возносит человека, когда ей заблагорассудится улыбнуться ему, надевает на него императорскую диадему и окрашивает в багряный цвет его сандалии; если же судьба хмурится, то вместо порфиры и венца облачает человека в черные лохмотья[284]. Так случилось и с императором Вотаниатом. Когда его спросили друзья, хорошо ли он перенес такую перемену, он сказал: «Одно меня тяготит — воздержание от мяса, а остальное ничуть не заботит».

Между тем императрица Мария вместе с сыном Константином, которого она родила от императора Михаила Дуки, еще оставалась во дворце, ибо опасалась, как говорит поэт, «за белокурого Менелая»[285]. Родство было вполне основательным предлогом для промедления, хотя находились люди, которые, движимые завистью, подозревали что-то другое. Еще раньше Мария сделала одного из Комниных своим свойственником, другого — приемным сыном[286]. К этому побудила ее не какая-нибудь предосудительная причина, не привлекательность этих мужей, а то, что она находилась на чужбине и не имела при себе ни родственника, ни друга, ни соотечественника[287]. Мария не хотела поступить опрометчиво и уйти из дворца, боясь, как бы не случилось беды с ее сыном, если она покинет дворец, прежде чем получит какую-нибудь гарантию его безопасности. Ведь {116} при смене императоров нередко случаются всякие неожиданности. Ее сын был красивым мальчиком и еще очень юным, не старше семи лет (не следует меня порицать за то, что я хвалю близких мне людей, ибо я принуждена делать это самим существом дела). Не только его рассуждения, но и любые жесты и даже ребяческие игры были неподражаемы — об этом рассказывали позже те, кто знал его в детстве. Был он белокур, с молочно-белым лицом, на котором кое-где проступал румянец, и напоминал недавно распустившийся бутон розы. Глаза у него были не белесые, а подобны ястребиным: как из золотой оправы сверкали они из-под бровей. Многочисленные прелести мальчика доставляли смотрящим на него великую усладу, его красота казалась не земной, а небесной, и всякий, кто бы ни взглянул на него, мог сказать, что он таков, каким рисуют Эрота.

Такова истинная причина того, что императрица оставалась во дворце. Ведь я вообще чувствую естественное отвращение к сочинению небылиц и выдумыванию всякого рода историй, ибо знаю, что это свойственно многим людям, особенно когда они обуреваемы завистью и злорадством, я также не легко верю клевете, распространяемой многими. Кроме того, истина во всем этом деле известна мне и из другого источника: в детстве, до восьмилетнего возраста, я воспитывалась у императрицы; пользуясь ее большим расположением, узнавала от нее все тайны. Слышала я и противоречивые суждения многих других людей. События того времени они представляли по-разному, в зависимости от своих чувств: ненависти или любви к императрице. Я видела, что далеко не все сходились во мнениях. Часто слышала я, как сама Мария рассказывала о том, что случилось с ней и какой ее обуял страх, особенно за сына. Как по моему мнению, так и по мнению многих благородных, преданных истине людей именно любовь к сыну задержала ее на короткое время во дворце после низложения императора Никифора. Вот что я хотела рассказать об императрице Марии.

Мой отец Алексей, захватив скипетр, обосновался в императорском дворце, свою же пятнадцатилетнюю супругу вместе с сестрами, матерью и кесарем — ее дедом по отцовской линии — оставил в Нижнем дворце (он так назывался благодаря своему местоположению). Сам же Алексей вместе с братьями, матерью и свойственниками поднялся в Верхний дворец, который называется Вуколеоном по следующей причине. Вблизи его стен из цемента и мрамора в давние времена сооружена пристань, где стоит каменная скульптура льва, терзающего быка[288]. Схватив быка за рог, он свернул ему шею и впился {117} в его глотку. Вот почему все это место называется Вуколеоном: строения на суше и сама пристань.

2. Многие, как говорилось выше, косо смотрели на то, что императрица продолжала оставаться во дворце, и шептались, что узурпатор якобы собирается взять ее в жены. Дуки не думали ничего подобного (они не расположены были верить сплетням), но, как я часто слышала, побаивались и подозревали мать Комниных, ибо давно знали об ее открытой ненависти к ним[289].

Когда Георгий Палеолог, прибыв вместе с флотом, начал славословия, воины Комниных, смотревшие со стен, потребовали, чтобы те замолчали, ибо опасались, что в своих славословиях моряки к имени Алексея прибавят имя Ирины и станут воздавать им общее славословие. Георгий пришел в негодование и с моря сказал им: «Не ради вас принял я на себя ратный труд, а ради Ирины, о которой вы говорите». И тут же Георгий приказал матросам совершать славословие, упоминая Ирину вместе с Алексеем. Это событие вызвало большое смятение в душах Дук, а недоброжелателям дало повод для насмешек по адресу императрицы Марии[290].

Император Алексей не имел на уме ничего подобного (и как могло быть иначе?). Взяв в свои руки управление Ромейским государством, он — человек очень энергичный — сразу же окунулся в гущу дел и начал, как бы сказать, с самой сути. С восходом солнца явился он во дворец и, не отряхнув еще пыль сражения, не дав отдыха своему телу, сразу же с головой ушел в заботы о воинах. Брата Исаака, которого он уважал как отца, Алексей посвящал, так же как и мать, во все свои планы: они помогали ему в управлении государственными делами, хотя великого ума и энергии Алексея хватило бы для управления не одним, а многими царствами.

Алексей занялся вопросами, не терпящими отлагательства, и провел остаток дня и всю ночь в заботах о толпах воинов, которые, рассеявшись по Византию, устраивали беспорядки и буйствовали. Он искал средства, чтобы, не вызывая возмущения, ликвидировать беспорядок и на будущее обеспечить безопасность всем гражданам. Боясь дерзости воинов, он особенно опасался, как бы войско, составленное из разноплеменных отрядов, не замыслило против него какое-либо зло.

Кесарь Иоанн Дука желал скорее избавиться от императрицы Марии, чтобы таким образом рассеять разные ложные подозрения. Поэтому он всеми способами старался привлечь к себе патриарха Косьму, просил его принять их сторону и остаться глухим к словам матери Комниных. С другой стороны, {118} делая это «под предлогом Патрокла»[291], он благоразумно советовал императрице Марии потребовать у самодержца грамоту, обеспечивающую безопасность ей самой и ее сыну, и уйти из дворца. Ведь еще раньше, когда император Михаил Дука был свергнут с престола, кесарь проявил заботу о Марии и посоветовал Никифору Вотаниату, наследовавшему престол Михаила, взять ее в жены[292]. Он говорил Никифору, что Мария — чужеземка, у нее нет толпы родственников, которые стали бы докучать императору, неоднократно с похвалой отзывался о ней и много рассказывал о роде и красоте Марии.

А была она высокой и стройной, как кипарис, кожа у нее была бела, как снег, а лицо, не идеально круглой формы, имело оттенок весеннего цветка или розы. Кто из людей мог описать сияние ее очей? Ее поднятые высоко брови были золотистыми, а глаза голубыми. Рука художника нередко воспроизводила краски цветов, которые несут с собой времена года, но чары императрицы, сияние ее красоты, любезность и обаяние ее нрава, казалось, были недоступны ни описанию, ни изображению. Ни Апеллес, ни Фидий[293], ни какой-либо другой скульптор никогда не создавали подобных статуй. Как говорят, голова Горгоны[294] превращала всех смотрящих на нее в камни, всякий же, кто случайно видел или неожиданно встречал императрицу, открывал от изумления рот, в безмолвии оставался стоять на месте, терял способность мыслить и чувствовать. Такой соразмерности членов и частей тела, такого соответствия целого частям, а частей целому никто никогда не видел в человеке. Это была одухотворенная статуя, милая взору людей, любящих прекрасное, или же сама Любовь, облеченная плотью и сошедшая в этот земной мир.

Приводя упомянутые выше доводы, кесарь тронул и увлек душу императора, хотя многие советовали последнему жениться на Евдокии. Об этой Евдокии некоторые распространяли слухи, что она вновь домогалась власти и письмами склоняла на свою сторону Вотаниата в то время, когда тот находился на Дамалисе[295] и добивался императорской власти. Другие же говорили, что она делала это не ради себя, а ради своей дочери Зои Порфирородной. И Евдокия, пожалуй, добилась бы цели, если бы ее стремлению не воспрепятствовал один из ее слуг — евнух Лев Кидониат, который дал ей много дельных советов[296]. Мне, однако, не пристало подробно это расписывать, ведь я испытываю естественное отвращение к клевете и потому оставляю это тем, кто любит описывать подобные вещи. Так вот, кесарь Иоанн, который всяческими способами склонял Никифора к браку, осуществил свой замысел и убедил его же-{119}ниться на императрице Марии (об этом я подробно говорила раньше)[297]. Благодаря этому Иоанн получил право весьма свободно разговаривать с Марией.

События растянулись на несколько дней, ибо Комнины не хотели сразу удалить Марию из дворца, во-первых, потому что пользовались многими ее благодеяниями на всем протяжении ее царствования, во-вторых (и это не менее важно), потому что их связывало с нею двойное родство. В результате возникли многочисленные и разноречивые слухи. Одни воспринимали события так, другие иначе, в зависимости от того, питали они к императрице доброе расположение или ненависть — ведь люди привыкли судить по своему предубеждению, а не в зависимости от истинного положения дел.

Между тем Алексей, пока только один, венчается на царство десницей патриарха Косьмы[298]. Этот святой, исполненный благочестия муж был избран тогда, когда на четвертом году царствования Михаила Дуки, сына Константина, скончался второго августа тринадцатого индикта[299] святейший патриарх Иоанн Ксифилин[300]. То, что императрица не была удостоена императорской короны, еще более испугало Дук, которые настоятельно требовали, чтобы и Ирина была удостоена венца.

Был некий монах по имени Евстратий, по прозвищу Гарида, который жил вблизи Великой божьей церкви и прикидывался человеком благочестивым[301]. Этот монах издавна часто посещал мать Комниных и предрекал ей императорскую власть. Мать Комниных, которая вообще любила монахов, была польщена такими речами, с каждым днем выказывала Евстратию все большее доверие и стремилась посадить его на патриарший престол. Ссылаясь на простодушие и праздность патриарха, она убедила нескольких человек завести с ним речь об отречении и, как будто советуя, уговорить его на этот шаг якобы ради его собственного блага. Однако такой умысел не укрылся от святого мужа; поклявшись, в конце концов, своим собственным именем, он сказал им: «Клянусь Косьмой, я не покину патриаршего престола, если своими руками не возложу на Ирину императорский венец». Вернувшись, эти люди передали его слова госпоже (так уже все ее называли по желанию ее любящего сына — императора). И вот на седьмой день после провозглашения Алексея патриарх Косьма надевает венец и на голову его супруги Ирины.

3. Внешность обеих царственных особ Алексея и Ирины была бесподобной и неподражаемой. Живописец не сумел бы изобразить их, если бы он даже смотрел на этот прообраз красоты, скульптор не привел бы в такую гармонию неодушевленную {120} природу, а знаменитый канон Поликлета[302] показался бы вовсе противоречащим принципам искусства тому, кто сравнил бы с творениями Поликлета эти изваяния природы (я говорю о незадолго до того увенчанных самодержцах). Алексей был не слишком высок, и размах его плеч вполне соответствовал росту. Стоя, он не производил потрясающего впечатления на окружающих, но когда он, грозно сверкая глазами, сидел на императорском троне, то был подобен молнии: такое всепобеждающее сияние исходило от его лица и от всего тела. Дугой изгибались его черные брови, из-под которых глаза глядели грозно и вместе с тем кротко. Блеск его глаз, сияние лица, благородная линия щек, на которые набегал румянец, одновременно пугали и ободряли людей. Широкие плечи, крепкие руки, выпуклая грудь — весь его героический облик вселял в большинство людей восторг и изумление. В этом муже сочетались красота, изящество, достоинство и непревзойденное величие. Если же он вступал в беседу, то казалось, что его устами говорит пламенный оратор Демосфен[303]. Потоком доводов он увлекал слух и душу, был великолепен и необорим в речах, так же как и в бою, одинаково умел метать копье и очаровывать слушателей.

Моя мать, императрица Ирина, была в то время еще очень юной: ей не исполнилось тогда и пятнадцати лет. Она была дочерью Андроника, старшего сына кесаря, происходила из знатной семьи и возводила свой род к знаменитым Андронику и Константину Дукам[304]. Она была подобна стройному, вечно-цветущему побегу, части и члены ее тела гармонировали друг с другом, расширяясь и сужаясь где нужно. Приятно было смотреть на Ирину и слушать ее речи, и поистине нельзя было насытить слух звучанием ее голоса, а взор ее видом. Лицо ее излучало лунный свет; оно не было совершенно круглым, как у ассирийских женщин, не имело удлиненной формы, как у скифянок, а лишь немного отступало от идеальной формы круга. По щекам ее расстилался луг, и даже тем, кто смотрел на нее издали, он казался усеянным розами. Голубые глаза Ирины смотрели с приятностью и вместе с тем грозно, приятностью и красотой они привлекали взоры смотрящих, а таившаяся в них угроза заставляла закрывать глаза, и тот, кто взирал на Ирину, не мог ни отвернуться, ни продолжать смотреть на нее. Я не знаю, существовала ли на самом деле воспетая древними поэтами и писателями Афина, но мне часто приходится слышать, как передают и повторяют следующее: не был бы далек от истины тот, кто назвал бы в то время императрицу Афиной, которая явилась в человеческом обличии или {121} упала с неба, окруженная небесным сиянием и ослепительным блеском. Еще более удивительным ее качеством, которого нельзя найти ни у какой другой женщины, было то, что она могла одним своим взглядом смирить дерзость мужей и вдохнуть мужество в людей, охваченных страхом. Уста ее большей частью были сомкнуты, и, молчащая, она поистине казалась одухотворенной статуей красоты, живым изваянием гармонии. Во время же речи ее рука, двигаясь в такт словам, обнажалась до локтя, и казалось, что ее пальцы и руки неким мастером выточены из слоновой кости. Зрачки ее глаз напоминали спокойное море и светились синевой морских глубин. Белки ее глаз блистали вокруг зрачков, распространяя необоримую прелесть и доставляя взору невыразимое наслаждение. Таков был облик Ирины и Алексея.

Что же касается моего дяди Исаака, то он был такого же роста, как и брат, да и в остальном не очень от него отличался. Лицо у него было несколько бледным, борода росла не слишком густо, реже, чем у брата, особенно на щеках. Оба брата нередко, когда их не одолевали заботы о делах, занимались охотой. Впрочем, охоте они предпочитали воинские дела[305]. В наступлении Исаак, даже когда он сам командовал войсками, никому не позволял идти впереди себя, и стоило ему завидеть ряды противников, он забывал обо всем, как молния бросался в гущу врагов и мгновенно рассекал их фаланги. Поэтому-то он не раз был взят в плен, сражаясь в Азии с агарянами[306]. Единственное, за что мой дядя достоин порицания в военных делах, — это за неукротимость в бою.

4. Никифор Мелиссин, согласно данному ему обещанию, должен был получить сан кесаря[307]. В то же время старшего по возрасту из братьев — Исаака — следовало почтить еще более высоким титулом. Так как сана более высокого, чем кесарь, не существовало[308], император Алексей образовал новое слово и именовал брата «севастократором» — сложным словом, состоящим из двух частей: «севаст» и «автократор», и сделал таким образом Исаака как бы вторым императором[309]. Он понизил сан кесаря и отвел ему в славословиях третье место после императора. Затем он приказал им, севастократору и кесарю, по торжественным дням надевать венцы, значительно уступавшие в пышности диадеме, которой увенчивался он сам. Императорская диадема правильным полукругом облегала голову. Вся диадема была украшена жемчугами и драгоценными камнями, одни из которых вставлялись в нее, другие привешивались; с каждой стороны у висков, слегка касаясь щек, свисали цепочки из жемчуга и драгоценных камней. Эта диадема и яв-{122}ляется отличительной особенностью императорской одежды[310]. Венцы же севастократоров и кесарей только в отдельных местах украшены жемчугом и драгоценными камнями и не имеют округленного покрытия.

В это же время был произведен в сан протосеваста и протовестиария[311] муж сестры императора Таронит[312], который вскоре был провозглашен паниперсевастом[313] и занял место рядом с кесарем. Его брат Адриан получил сан светлейшего протосеваста[314], а самый младший брат Никифор был назначен великим друнгарием флота[315] и возведен в ранг севаста. Эти вновь придуманные титулы изобрел мой отец: одни наименования он составил из разных слов, как об этом уже говорилось выше, другие использовал в ином значении. Такие наименования, как «паниперсеваст» и «севастократор» и подобные им, он составил из разных слов, а титул севаста употребил в другом значении. Эпитетом «севасты» издревле назывались императоры[316], и это слово применялось только в отношении императора. Алексей же впервые дал этому титулу более широкое применение. Если рассматривать искусство властвовать как науку и некую высшую философию, как искусство искусств и науку наук, то мой отец достоин восхищения, ибо он, как некий ученый и зодчий, изобрел в империи новые титулы и новые наименования. Если знатоки словесных наук изобретали подобные наименования для ясности выражения, то знаток искусства управлять государством Алексей нередко вводил новшества[317] как в распределении должностей, так и в их наименованиях, делал все это для блага государства[318].

Между тем этот благочестивый патриарх Косьма, о котором я раньше уже говорила, совершил через несколько дней священный обряд в память Иоанна Богослова в названном именем упомянутого Иоанна храме в Евдоме[319]. Затем он отказался от сана и удалился в монастырь Каллия, после того как украшал собой патриарший престол в течение пяти лет и девяти месяцев[320]. Кормило патриаршей власти взял в свои руки уже упомянутый евнух Евстратий Гарида.

После того как был свергнут с трона Михаил Дука, его сын от императрицы Марии Константин Порфирородный добровольно снял с себя багряные сандалии и надел обычные черные. Однако Никифор Вотаниат, который взял скипетр у Дуки, отца Константина, приказал Константину снять черные сандалии и надеть обувь из пестрых шелковых тканей; Никифор как бы совестился юноши и отдавал должное его красоте и роду. Он не хотел, чтобы сандалии Константина целиком блистали багрянцем, но допускал, чтобы багрянцем цвели отдель-{123}ные кусочки. После провозглашения Алексея Комнина мать Константина, императрица Мария, убежденная советами кесаря, попросила у самодержца скрепленный красной подписью и золотой печатью документ о том, что она и ее сын будут находиться в безопасности, и, более того, что Константин станет царствовать вместе с Алексеем, будет обут в красные сандалии, получит венец и его вместе с Алексеем провозгласят императором. Просьба Марии была уважена, и она получила хрисовул, который удовлетворял все ее притязания[321]. Тогда же они сняли с него сандалии из шелковой ткани, которые он носил до этого, и дали ему красные. В дарственных грамотах и хрисовулах Константин стал подписываться киноварью на втором месте после императора Алексея, а в торжественных процессиях следовал за ним с императорской короной на голове. Как утверждали некоторые, императрица еще до восстания договорилась с Комниными о том, что они именно так обойдутся с ее сыном.

Устроив таким образом свои дела, Мария вместе с большой свитой выступает из дворца с намерением поселиться в доме, построенном покойным императором Константином Мономахом возле монастыря великомученика Георгия (это место до сих пор на простонародном языке называется Манганы)[322]. Марию сопровождал севастократор Исаак.

5. Так поступили Комнины с императрицей Марией. Самодержец с раннего детства получил хорошее воспитание, всегда с вниманием относился к увещеваниям своей матери и имел в сердце страх божий, поэтому он мучился угрызениями совести из-за грабежа, которому войска, вступившие в столицу, подвергли город и его жителей. Ведь совершенно гладкий путь может довести человека, который не испытывает никаких неудач, даже до безумия; напротив, оступившись, богобоязненный и разумный человек испытывает в душе страх божий, приходит в смятение и боится, особенно если он совершил великие дела и достиг большого могущества. Его беспокоит страх, как бы, идя путем невежества, дерзости и наглости, он не навлек на себя божий гнев и не скатился с вершины власти, которой только что овладел. Ведь так именно и случилось некогда с Саулом — за нечестивость этого царя бог расколол его царство[323].

Такими мыслями мучился Алексей, ибо опасался навлечь на себя божий гнев. Он считал себя источником зла, которое причинил городу каждый из его воинов (сколько этого сброда нахлынуло тогда в город!), угрызался и мучился, как будто сам совершил все эти чудовищные злодеяния. Власть, могуще-{124}ство, пурпурные одежды, диадема, усыпанная драгоценными камнями, золотое платье, украшенное жемчугами, были для него ничем в сравнении с неописуемым несчастьем, обрушившимся тогда на царицу городов, а ужасы, которые постигли в то время город, при всем желании никто не в состоянии описать! Повсюду тогда подверглись грабежу храмы и святилища, государственное и частное имущество, а крики и вопли раздавались со всех сторон и оглушали граждан. Можно было подумать, что происходит землетрясение. Думая об этом, Алексей терзался и мучился душой и не был в состоянии справиться с нахлынувшим на него потоком печали, ибо он умел быстро осознавать дурные, поступки. Алексей знал, что обрушившиеся на город бедствия были делом рук и воли других, тем не менее он прекрасно понимал, что сам дал повод к началу несчастий, хотя виновниками того, что он поднял восстание, были уже упомянутые рабы. Однако Алексей приписывал всю вину себе и горячо желал исцелить рану; ведь лишь после такого исцеления и очищения смог бы он управлять империей, а также успешно руководить войском и военными операциями.

И вот он является к своей матери, делится с ней достойными одобрения душевными муками и просит указать ему способ исцелиться и избавиться от угрызений совести. Мать обняла своего сына и с радостью выслушала его слова. С его согласия она призвала патриарха Косьму (тогда он еще не отрекся от престола), некоторых высших должностных лиц из святого синода и из монашеского сословия. Император предстал перед ними как подсудимый, как виновный, как скромный проситель, как любой из людей, подчиняющихся власти и ожидающих приговора[324], который произнесет суд. Он рассказал обо всем, не умолчав ни о первых своих замыслах, ни о заговоре, ни о своих действиях, ни о причине восстания. Он изложил все это со страхом и доверием, горячо просил у них исцеления и был готов принять эпитимию. Судьи же подвергли эпитимии не только Алексея, но также всех его родственников по крови и тех, кто принимал участие в восстании, велев им для умилостивления бога поститься, спать на земле и соблюдать соответствующие обряды. Подвергшиеся эпитимии ревностно выполняли все условия. Жены их также не могли оставаться без эпитимии (а как же иначе? Ведь они любили своих мужей) и добровольно приняли на себя бремя покаяния. В то время можно было видеть, как весь дворец наполнился слезами и горем, горем не позорным, не свидетельствующим о душевной слабости, а похвальным, доставляющим высшую, беспредельную радость. {125}

Самодержец — таково его благочестие — не ограничился этим: под императорскую пурпурную одежду он надел власяницу, которая в течение сорока суток касалась кожи его тела. По ночам он лежал на голой земле, подложив только камни под голову, и оплакивал, как и следовало, свои прегрешения. Когда прошел срок эпитимии, он уже чистыми руками коснулся государственных дел.

6. Более чем себя, желал видеть Алексей у кормила государства свою мать. До поры до времени он держал свой замысел в тайне, ибо опасался, как бы, узнав о его намерении, мать не покинула дворец, ведь, как ему было известно, она стремилась к возвышенному образу жизни[325]. Как бы то ни было, во всех случаях он решительно ничего не предпринимал без ее совета, но, посвящая ее в свои замыслы, пользовался помощью матери и постепенно незаметно приобщал ее к управлению государством; иногда же он и открыто говорил, что без ее ума государственные дела придут в расстройство.

Таким образом он еще больше привязывал к себе мать, препятствуя ей выполнить ее намерение. Она, однако, думала о последнем прибежище и мечтала о монастыре, в котором могла бы провести в благочестивых размышлениях остаток дней своих. Таково было ее желание, об исполнении которого она постоянно молилась. Лелея такую мысль и стремясь к возвышенному образу жизни, она тем не менее, как никакая другая женщина, была любящей матерью. Она хотела вместе с сыном перенести бурю, обрушившуюся на империю, и как можно лучше управлять кораблем — все равно, дуют ли ему попутные ветры или со всех сторон обрушиваются на него волны; тем более что ее сын, вступив на корму, только недавно взялся за кормило и никогда раньше не имел дела с такими волнами и ветром[326]. Этими словами я намекаю на разнообразные и страшные бедствия, обрушившиеся на империю. И вот материнская любовь увлекла ее, и она стала править совместно со своим сыном-императором, а случалось, и одна брала в свои руки бразды правления и успешно, безошибочно управляла государственной колесницей. Ведь она была женщиной умной, обладала к тому же истинно царским складом ума и владела искусством властвовать. В то же время она мечтала посвятить свою жизнь богу[327].

В августе того же индикта[328] переправа Роберта вынудила Алексея выступить из столицы. Тут он и обнаружил свой тайный замысел, безраздельно передав в руки матери всю самодержавную власть. О своем решении он поставил всех в известность хрисовулом[329]. Каждый пишущий историю должен рас-{126}сказывать о деяниях и распоряжениях великих мужей отнюдь не в общих чертах; напротив, о подвигах следует говорить как можно более подробно, а содержание постановлений излагать. Поэтому и я, следуя такому правилу, изложу содержание упомянутого хрисовула, опуская только красоты стиля его составителя.

Вот текст хрисовула: «Никто не может сравниться с добросердечной и чадолюбивой матерью, и нет защиты надежней ее, когда предвидится опасность или грозят какие-либо иные бедствия. Если она советует, совет ее надежен, если она молится, ее молитвы становятся для детей опорой и необоримыми стражами. Такой и проявила себя на деле по отношению к нашей царственности наша святочтимая мать и госпожа, которая с моего самого раннего возраста была для меня всем: и кормилицей и воспитательницей. И хотя ее имя было занесено в список синклита, материнская любовь стояла у нее на первом месте, а доверие к сыну оставалось непоколебимым[330]. В наших разделенных телах видна единая душа, которая милостью Христа сохраняется неразделенной и поныне. Ледяные слова «мое» и «твое» не произносились между нами[331], и что еще важно, ее постоянные и непрерывные молитвы достигли ушей господа и возвели меня на вершину власти. Но и после того как я принял императорский скипетр, она не отказалась разделять труды моей царственности и отстаивать то, что было полезно и мне и государству. Моя царственность готовится ныне с божьей помощью выступить против врагов Романии[332]и усердно занимается сбором и организацией войска; очень заботит меня также управление ведомствами и делами граждан[333]. И вот я нашел надежный оплот самодержавия[334] и решил поручить управление всеми этими делами моей святочтимой и достойнейшей матери. Настоящим хрисовулом моя царственность ясно повелевает следующее: все те письменные распоряжения, которые она сделает благодаря своей многоопытности в житейских делах, впрочем презираемых ею (независимо, сделаны эти распоряжения по докладу председателя секретов[335], или подчиненных ему чиновников, или же всякого другого человека, чьей обязанностью является подготовка докладов, просьб и решений, касающихся скидки[336] казенных недоимок), пусть все эти распоряжения будут иметь такую же незыблемую силу, как если бы они исходили от светлой власти моей царственности и написанное имело источником мои собственные слова[337]. Все исходящие от нее решения и приказы[338], письменные и устные, мотивированные и немотивированные, если они только будут иметь ее печать с изображе-{127}нием Преображенья и Успенья[339], должны расцениваться как идущие от моего владычества уже потому, что на них стоит „В месяц“ того, кто будет в то время председателем секретов[340]. Моя святочтимая мать по праву императора будет вольна поступать, как ей заблагорассудится, в вопросах продвижения по службе и назначения преемников[341], чиновников секретов и фем, а также распределения титулов, постов и даров из недвижимости. Если кто-нибудь получит назначение в секрет или фему, будет возведен на пост, назначен преемником или удостоен высшего, среднего или низшего титула, то пусть это остается навсегда незыблемо и неизменно. Моя мать будет полностью распоряжаться увеличением содержания чиновникам, прибавками к выдачам[342], скидкой „обычных“ налогов[343] и уменьшением или полной отменой жалованья[344], короче говоря, все ее письменные и устные приказы должны беспрекословно выполняться.

Ее слова и повеления следует рассматривать как исходящие от моей царственности, они не могут быть отвергнуты, а, напротив, должны иметь законную силу и оставаться незыблемыми на будущее. Ни сейчас, ни в будущем никто не имеет права потребовать отчета и призвать ее к ответу — ни ее помощники, ни сам логофет секретов — вне зависимости от того, покажутся им действия моей матери разумными или неразумными[345]. Ибо не подлежит никакому отчету то, что будет сделано на основании настоящего хрисовула»[346].

7. Таково было содержание хрисовула. Разве не удивительно, с каким почтением отнесся к своей матери мой отец, который уступил ей право распоряжаться всеми делами, оставил за собой только титул императора и, как бы выпустив из своих рук бразды правления, лишь бежал рядом с императорской колесницей, управляемой его матерью. Алексей сделал это, несмотря на то, что он уже миновал период юношества и вступил в возраст, когда людям подобного нрава более всего свойственно властолюбие. Он взял на себя войны и сражения против варваров, а матери доверил распоряжение всеми делами, гражданскую власть, заботы о сборе податей и о государственных расходах.

Может быть, найдется человек, который станет порицать это распоряжение моего отца, доверившего женщине управление государством[347]; если бы он, однако, знал образ мыслей этой женщины, ее добродетель, ум и энергию, то отказался бы от порицаний и вместо того стал выражать восхищение. Ведь моя бабушка была настолько искусна в своих действиях, с такой ловкостью упорядочивала и устраивала государственные {128} дела, что могла бы управлять не только Ромейской державой, но и всеми другими царствами подлунного мира. Она обладала большим опытом; познав природу многих вещей, видела истоки и результаты, как начинается и во что выливается всякое событие, понимала причину гибели и расцвета. Она умела быстро принимать нужное решение и уверенно достигать цели. Будучи такой умной женщиной, она обладала красноречием, вполне соответствующим ее уму. Она владела даром слова, но была немногословна, не растягивала свои речи, в то же время вдохновение не покидало ее слишком скоро. Она вовремя умела начать речь и весьма своевременно ее кончить. Она заняла императорский трон уже в пожилом возрасте, когда обостряется мысль человека, достигает расцвета его ум и вместе с тем возрастает опыт, — а именно это и обеспечивает успех правлению. Люди такого возраста обычно, как говорится в трагедии[348], не только способны говорить умнее молодых, но и действовать с гораздо большим успехом. И в прежнее время, будучи еще молодой женщиной, она являла собой поистине чудо, ибо в юные годы обладала умом седовласого старца. Люди, имеющие глаза, чтобы видеть, по самому ее облику могли догадаться о присущих ей добродетели и чувстве собственного достоинства[349].

Как я говорила, мой отец, придя к власти, взял на себя труды и тяготы войны, так что матери оставалось лишь наблюдать за битвами со стороны; ее он сделал госпожой, а сам как раб повторял и исполнял отданные ею приказания. Император чрезвычайно любил свою мать и ни в чем не отступал от ее воли (вот каким любящим сыном был Алексей!). Свою десницу сделал он слугой желаний матери, подчинил слух ее голосу и принимал или отвергал все то, что принимала или отвергала его мать. Положение было таково, что он обладал только внешними признаками власти, она — самой властью. Она издавала законы, распоряжалась и управляла всем, а он лишь утверждал ее письменные и устные распоряжения, первые — рукой, вторые — голосом; он был для нее, как говорится, инструментом власти, а не самим властителем. Он был доволен всем, что она решала и определяла, не только потому, что подчинялся ей как матери, но и потому, что считался с ней как со знатоком искусства властвовать. Ведь Алексей был убежден, что она во всех областях достигла совершенства и намного превосходит людей своего времени умом и умением вести дела.

8. Таким был пролог царствования Алексея, ведь в это время его едва ли можно было с полным правом назвать само-{129}держцем, ибо самодержавная власть им самим была отдана матери. Пусть кто-нибудь другой, следуя правилам энкомия[350], воздаст хвалу отечеству этой удивительной матери и ее роду, который она вела от знаменитых Адриана Далассина и Харона[351], и пусть он направит ладью своего повествования по морю достоинств ее предков. Мне же, пишущей историю, следует характеризовать ее не по роду и крови, а по нраву, добродетели и тем качествам, которые должны интересовать историка. Вновь возвращаясь к матери Комниных, следует сказать, что ее достоинства могли сделать честь не только женщинам, но и мужчинам, и сама она была украшением человеческой природы. Она изменила к лучшему и привела в похвальный порядок женскую половину дворца, которая с момента пришествия к власти известного Мономаха[352] и до самого воцарения моего отца пребывала в разврате и предавалась распутству. Можно было видеть, как во дворце тогда установился похвальный распорядок, ибо императрица отвела определенное время для исполнения божественных гимнов, для трапезы и для приема чиновников[353] и сама служила всем примером в соблюдении этого распорядка; дворец в это время, казалось, скорее походил на святой монастырь.

Такой была эта необыкновенная и поистине святая женщина. Как солнце превосходит звезды, так и она своим целомудрием превосходила издавна прославленных и воспетых женщин древности. А какими словами описать ее жалость к беднякам и щедрость к нуждающимся? Ее дом был пристанищем для всех бедных родственников, для всех чужестранцев. Священников и монахов она особенно почитала, приглашала их к себе обедать и никогда не садилась за стол без монахов. Ее наружность, зеркало ее души, говорила о почтении к ангелам и страшила самих демонов; люди неразумные и падкие до наслаждений не смели даже взглянуть на нее, а целомудренным она казалась ласковой и приветливой. Она знала меру сдержанности, серьезности, так что ее сдержанность не переходила в дикую свирепость, а мягкость — в распущенность и невоздержанность; скромность была свойственна ей как раз в той степени, в какой человеколюбие соединяется с величием души. Она была склонна к размышлениям и постоянно обдумывала новые замыслы — не губительные, как шептались некоторые, для общего блага, а, напротив, спасительные, которые должны были в прежней целостности возродить идущее к гибели государство и, насколько можно, восстановить пришедшее в упадок благосостояние. Занимаясь управлением государством, она нимало не пренебрегала монашескими заня-{130}тиями и большую часть ночи пела священные гимны, истощая себя бодрствованием и усердной молитвой. Утром же, иногда со вторыми петухами, она приступала к управлению государством, занималась приемом государственных чиновников, разбирала просьбы обращавшихся за помощью; секретарем у нее был Григорий Генесий. Если какой-нибудь оратор пожелал бы сочинить на эту тему энкомий, каких бы только древних знаменитых и славных своей добродетелью людей обоего пола не оттеснил бы он на второе место, для того чтобы, как это принято у составителей энкомиев, эпихейремами, энтимемами, сравнениями с другими людьми превознести до небес ту, которую хвалит[354]. Однако рамки исторического сочинения не дают такой возможности его автору, поэтому, если я, ведя речь об этой императрице, о великом говорю не так, как оно того заслуживает, пусть не скажет слова осуждения никто из тех, кто знает ее добродетель, величие во всем и остроту ума. Мне же следует вернуться в своем повествовании назад, ибо, говоря об императрице, я немного отклонилась от темы.

Итак, управляя, как я уже говорила, империей, она не посвящала весь свой день мирским заботам, но исполняла положенные уставом службы в святом храме мученицы Феклы[355], храме, который построил ее деверь самодержец Исаак Комнин по следующей причине.

Когда вожди даков[356], не желая соблюдать мир, в давние времена заключенный с ромеями, вероломно нарушили его и это стало известно савроматам[357] (древние их называли мизийцами), последние также не пожелали спокойно оставаться в своих пределах (прежде они жили на землях, которые отделяет от Ромейской державы река Истр). И вот савроматы внезапно снялись со своих мест и переселились на нашу землю. Причиной их переселения была непримиримая вражда гетов[358], которые граничили с ними и совершали на них разбойничьи набеги. Вот почему они, дождавшись времени, когда Истр покрылся льдом[359], как по суше перешли по нему через реку всем народом, перебрались на нашу сторону, всей своей тяжестью навалились на наши пределы и стали безжалостно грабить соседние города и земли. Услышав об этом, император Исаак решил занять Триадицу[360]; так как он к этому времени успел сорвать направленные против него планы восточных варваров[361], то и это дело ему удалось совершить без особого труда. Исаак собрал все свое войско и отправился по дороге на Триадицу с целью изгнать савроматов из ромейских пределов. Он выстроил боевые порядки и во главе всего войска выступил против варваров. Когда последние увидели его, в их {131} лагере начались раздоры. Исаак же, не слишком доверяя противнику, во главе сильной фаланги набросился на самую сильную и стойкую часть войска варваров, которые пришли в ужас от вида приближающегося императора и его войска. Варвары не осмелились даже взглянуть на этого громовержца, а, увидев сомкнутый строй его войска, рассеялись в разные стороны. Отступив немного, они предложили ему сразиться на третий день, но в назначенное время снялись с лагеря и обратились в бегство. Исаак, прибыв на место их лагеря, разрушил палатки, забрал обнаруженную там добычу и победителем отправился в обратный путь.

У подножия Ловеча его застиг проливной дождь и необычный для этого времени года снегопад. Это было двадцать четвертого сентября, в день, когда поминается великомученица Фекла. Реки разлились и вышли из берегов, а равнина, на которой стояли палатки императора и всего войска, превратилась в море. Все необходимые запасы были унесены потоками воды и утонули, а люди и скот коченели от холода. Небо, издавая громы, ревело, беспрерывно сверкали молнии, как бы угрожая воспламенить всю небесную сферу. Император видел все это и находился в безвыходном положении. Когда буря немного утихла и Исаак уже лишился многих своих воинов, унесенных бешеными потоками, он вместе с военачальниками покинул это место и, отойдя немного, остановился под дубом. Вдруг он услышал сильный крик и стон, как бы исходящий от этого дерева. Исаак боялся, как бы дерево не обрушилось от резкого порыва ветра. Он отошел подальше, чтобы падающее дерево его не задело, и остановился в оцепенении. Дерево же тотчас, как по сигналу, было вырвано с корнем и рухнуло на землю. Император стоял как вкопанный, изумленный божественной заботой о нем. Затем до него дошли слухи о восстании на Востоке, и он вернулся во дворец. Тогда-то и воздвиг он в честь великомученицы Феклы великолепный храм, роскошно, с немалыми затратами отделанный и украшенный различными произведениями искусства. В награду за спасение он принес туда подобающие христианам дары[362] и постоянно пел там божественные гимны. Вот каким образом был сооружен упомянутый храм великомученицы Феклы, в котором, как я уже говорила, постоянно молилась императрица — мать самодержца Алексея.

И я в течение долгого времени имела возможность видеть эту женщину и восхищаться ею. А то, что рассказанное мною не хвастливая ложь, знают и, если пожелают, подтвердят все те, кто стремится вскрывать истину без всякого пристрастия. {132} Если бы моей целью было писать энкомий, а не историю, то, как уже мною говорилось раньше, я бы включила в повествование немало рассказов о матери Комниных. Ныне, однако, следует вернуться к моей основной теме.

9. Император Алексей видел, что империя находится в состоянии агонии: восточные земли подвергались опустошающим набегам турок. Не лучше обстояли дела и на Западе, где Роберт не останавливался ни перед чем, чтобы водворить в императорский дворец явившегося к нему Лжемихаила (это последнее кажется мне скорее предлогом: на самом же деле Роберту не давало покоя сжигавшее его властолюбие). Найдя Михаила, Роберт «под предлогом Патрокла» раздул в большой пожар тлевшую до тех пор искру властолюбия и стал усиленно вооружаться для войны против Ромейской державы. Он оснащал дромоны и диеры, доставал в приморских областях триеры, сермоны[363] и другие многочисленные грузовые суда, а также собирал на материке большие силы для предстоящей войны. Вот почему находился в затруднении благородный юноша Алексей. Не зная, против кого сначала обратить свое оружие, он огорчался и досадовал, в то время как враги, один опережая другого, стремились навязать ему войну.

У Ромейской империи не было тогда достаточно войска (всего имелось не более трехсот воинов[364], да и те — слабосильные и совершенно неопытные в бою хоматинцы и немногочисленные варвары-чужеземцы, носящие обычно мечи на правом плече[365]), а чтобы вызвать союзников из других стран, в императорской казне не было денег. Очень уж неумело распоряжались военными делами императоры — предшественники Алексея, которые довели до весьма плачевного состояния Ромейское государство. Как я слышала от воинов и некоторых пожилых людей, ни одно государство испокон веков не оказывалось в столь бедственном положении. Трудным было положение самодержца, терзаемого многочисленными заботами. Тем не менее он — благородный, бесстрашный, имеющий большой военный опыт — хотел вывести из бури к безопасному берегу государственный корабль и был уверен, что восставшие против него враги, как разбивающиеся о скалы волны, с божьей помощью обратятся в пену.

И вот Алексей решил немедля вызвать к себе всех восточных топархов[366], которые командовали крепостями и городами и мужественно сопротивлялись туркам. Он сразу же набросал письма ко всем им: Даватину[367], в то время топотириту[368]Ираклии Понтийской и Пафлагонии, Вурцу[369] — топарху Каппадокии и Хомы — и остальным вождям. Алексей сообщает им, {133} каким образом удалось ему с помощью божественного провидения неожиданно избегнуть грозящей опасности и получить самодержавную власть. Он приказывает им проявить нужную заботу о подвластных землях, укрепить их, оставить там необходимое число воинов, а с остальными явиться в Константинополь и привести с собой также как можно более многочисленное свежее и здоровое пополнение из новобранцев. Алексей решил принять против Роберта все возможные меры предосторожности и пресечь попытки правителей и графов перейти на сторону последнего.

В это время к Алексею вернулся посол, которого он еще до захвата Константинополя отправил к Мономахату[370]. Алексей просил у Мономахата помощи и денег. Посол, однако, доставил только письма, где, как я уже рассказывала, Мономахат излагал мотивы, по которым он якобы не может помочь Алексею, пока власть находится еще в руках Вотаниата. Прочитав письмо, Алексей пришел в совершенное отчаяние: он опасался, что Мономахат, узнав о низвержении Вотаниата, перекинется к Роберту. И вот он призвал свояка — Георгия Палеолога и отправил его в Диррахий (это город в Иллирике), поручив ему любыми средствами заставить Мономахата без боя уйти из города — ведь у Алексея не хватало войска, чтобы изгнать его оттуда силой. Затем Алексей приказал Георгию всемерно противодействовать замыслам Роберта. К тому же он ввел новшество в устройство предстенных укреплений, велев оставить большую часть бревен незакрепленными, чтобы латиняне, если бы им удалось подняться по лестницам, вступив на доски, опрокинули их и упали вместе с ними на землю[371]. Он в своих письмах также рекомендовал правителям прибрежных городов и самим жителям островов не падать духом и не пребывать в беспечности, но находиться настороже, быть бдительными, принимать меры предосторожности и следить, чтобы Роберт неожиданно не захватил все прибрежные города и острова, тем самым доставив хлопоты Ромейской империи.

10. Такие распоряжения отдал император относительно Иллирика, чем, казалось, хорошо укрепил земли, лежащие на пути Роберта. Не оставил Алексей без внимания и те области, которые находились в тылу Роберта. Он отправил письма[372], во-первых, герцогу Лонгивардии Герману[373], затем Римскому папе, а также капуанскому архиепископу Эрве[374], князьям и всем знатным людям кельтских стран. Скромными подарками пытался Алексей расположить их к себе, а обещаниями богатых даров и титулов заставить выступить против Роберта. Некоторые из них тогда же отказались от дружбы с Робертом, {134} другие обещали сделать это, если получат большее вознаграждение.

Алексей понимал, что самый могущественный из них германский король, который может сделать с Робертом все, что захочет. Поэтому Алексей неоднократно направлял ему письма[375], склоняя короля на свою сторону приветливыми словами и всевозможными посулами. Когда же он узнал, что король согласился с ним и обещал исполнить его просьбу, Алексей направил ему с Хиросфактом[376] еще одно письмо, где говорилось следующее: «Благороднейший и поистине христианский брат мой! Моя царственность молится за благоденствие и все большее преуспеяние твоего могущественного владычества. Да и как может наше благочестивое владычество, зная о твоем благочестии, не молить бога о ниспослании тебе еще большего блага и процветания? Твоя братская склонность и расположение к нашей царственности, а также тяжкий труд, который ты согласился взять на себя для борьбы с этим негодяем[377], чтобы достойно покарать убийцу, преступника, врага бога и христиан за его злые козни, свидетельствуют о великой доброте твоей души и служат прекрасным доказательством твоего благочестия. Что же касается нашей царственности, то в основном дела идут хорошо, однако нас немало[378] тревожат и волнуют действия Роберта. Но если верить в бога и его справедливый суд, гибель этого нечестивца близка. Ведь бог не может допустить, чтобы плеть грешников столь долго поражала его царство. Те дары, которые наше высочество решило отправить твоему могущественному владычеству, а именно 144 тысячи номисм и 100 влаттий[379], ныне согласно воле твоего верного и благородного графа Бурхарда[380], отправлены тебе с протопроедром и катепаном титулов[381] Константином. Упомянутая сумма посланных тебе денег состоит из обработанного серебра и романатов старого качества[382]. Когда же твое великородство даст клятву, тебе будут высланы вместе с верным слугой твоего владычества Абелярдом[383] и оставшиеся 216 тысяч номисм, а также рóга за дарованные двадцать титулов[384], это будет сделано тогда, когда ты вступишь в Лонгивардию. О том, как следует принести клятвы, твоему великородству сообщалось и раньше, а еще подробнее передаст тебе об этом протопроедр и катепан Константин, получивший от нашего владычества инструкции относительно каждого пункта, на исполнении которых я настаиваю и которые должны быть подкреплены твоей клятвой. Ведь во время переговоров моей царственности с послами, назначенными твоим великородством, были упомянуты некоторые весьма важные пункты, относи-{135}тельно которых люди твоего великородства сказали, что они не имеют никаких предписаний. Поэтому-то моя царственность и отложила тогда принесение клятвы. Итак, пусть твое великородство, как в этом меня торжественно заверил твой верный Альберт, принесет клятву, о которой наше владычество просит как о необходимом дополнении.

Причина же задержки твоего верного и благородного графа Бурхарда заключается в том, что моей царственности было угодно показать ему моего дорогого племянника — сына моего любимого брата, счастливейшего из людей — севастократора[385]. Я хотел это сделать, для того чтобы, вернувшись, Бурхард рассказал тебе о необыкновенном уме этого мальчика, проявившемся еще в нежном возрасте. Хотя моя царственность считает второстепенным в человеке внешнюю красоту и физические качества, тем не менее нельзя не признать, что и в этом отношении мальчик обладает выдающимися достоинствами. Твой посол расскажет тебе о том, как во время своего пребывания в столице он видел этого ребенка и, как подобает, беседовал с ним. Так как бог еще не послал моей царственности родного сына, его место занимает этот милый моему сердцу племянник. С божьего благоволенья ничто не препятствует тому, чтобы мы были связаны родственными узами, по-христиански любили друг друга и были близки как родственники. Ведь от этого увеличится наша мощь, и с божьей помощью мы станем непобедимы и будем грозой для неприятеля.

В знак дружбы я отправляю ныне твоему великородству украшенный жемчугами золотой крестик, позолоченную шкатулку с останками святых (имя каждого из них можно узнать из приложенной записки), сардониковую чашу, хрустальный кубок, украшенный золотом астропелек[386] и опобальзам[387]. Пусть продлит бог твою жизнь, расширит пределы твоей власти, обречет на бесчестие и гибель твоих врагов. Да будет мир твоему владычеству, и солнце спокойствия пусть озаряет подвластные тебе земли, и да будут истреблены все твои враги, и да дарует тебе необоримую силу рука всевышнего, ибо ты возлюбил истинное его имя и поднял руку на его врагов»[388].

11. Приняв такие меры относительно западных областей, Алексей обратился к не терпящим отлагательства делам и стал готовиться встретить грозящую опасность. Все еще находясь в царственном городе, он обдумывал, какими средствами ему лучше всего противодействовать готовым напасть на него врагам. Как я уже говорила, в это время безбожные турки обосновались у Пропонтиды, а захвативший весь Восток Сулейман[389] расположился лагерем в Никее (там находился {136} султаникий[390], который по-нашему называется царским дворцом) и постоянно посылал разбойничьи экспедиции, грабившие все области, лежавшие около Вифинии и Финии. Конные и пешие отряды Сулеймана доходили до самого Боспора, который называется теперь Дамалисом, захватывали большую добычу и только что не пытались переправиться через море. Византийцы видели, что турки спокойно живут в прибрежных городках и святых храмах (ведь никто не пытался их оттуда изгнать), поэтому находились в постоянном страхе, не зная, что предпринять.

Император знал все это и обдумывал различные планы, переходя от одного к другому; наконец он выбрал лучший и по возможности приступил к его осуществлению. Он назначил декархов[391] из числа недавно набранных в армию ромеев и хоматинцев, посадил на суда легковооруженных воинов, имеющих при себе только луки и щиты, и воинов, вооруженных по своему обычаю шлемами, щитами и копьями, и приказал им по ночам плавать вдоль берега, скрытно высаживаться, а в тех случаях, когда число турок ненамного превышает их собственное, нападать на безбожников и затем сразу же возвращаться обратно. Зная их абсолютную неопытность в военном деле, Алексей приказал объявить гребцам, чтобы они гребли бесшумно и остерегались варваров, засевших в расщелинах скал.

Воины Алексея делали это в течение нескольких дней, и варвары мало-помалу стали отступать из приморских областей в глубь страны. Узнав об этом, самодержец приказал посланным им войскам захватить городки и поместья[392], которые раньше занимали турки, остаться в них на ночь, а утром, когда враги по обыкновению отправятся за провиантом или еще за чем-нибудь, разом на них напасть. Он велел им удовлетвориться даже незначительным успехом, не стремиться к большому и не подвергать себя опасности, чтобы не придать этим мужества врагам, а тотчас повернуть назад и возвратиться в укрытие. Вскоре варвары отступили еще дальше. Это вдохновило самодержца, и он приказал пехотинцам сесть на коней, орудовать копьем и совершать многочисленные набеги на неприятеля уже не тайно по ночам, а среди бела дня. Прежние декархи стали пентеконтархами[393], а воины, которые прежде едва осмеливались в пешем строю и ночью напасть на противника, теперь доблестно сражались с ним по утрам и в то время, когда солнце достигало зенита.

Таким образом, положение варваров ухудшалось, а затухавшая было искра могущества Ромейской державы мало-помалу {137} разгоралась. Комнин далеко отогнал турок не только от Боспора и приморских областей; он вытеснил их из Вифинии, всей Финии, из пределов Никомидии и вынудил султана настойчиво просить о мире. Алексей с радостью принял предложение о мире, ибо к нему со всех сторон поступали сообщения о неудержимом натиске Роберта, который собрал огромное войско и уже спешил приблизиться к берегам Лонгивардии[394]. Ведь если, как говорится в пословице, Геракл не мог сражаться сразу против двух противников[395], то как мог это сделать молодой правитель, который не имел ни войска, ни денег и только недавно приступил к управлению государством, шаг за шагом двигавшемуся навстречу гибели и дошедшему уже до крайности, ибо вся государственная казна была растрачена без какой бы то ни было пользы. Вот почему, после того как, пользуясь всеми средствами, Алексей изгнал турок с Дамалиса и из соседних прибрежных земель, он, задобрив врагов дарами, принудил их заключить мир[396] и установил для них границу по реке Дракону. Он убедил турок не переходить эту реку и не вступать в пределы Вифинии.

12. Таким образом были улажены восточные дела. Между тем Палеолог по прибытии в Диррахий отправил скорохода с сообщением о Мономахате, который, узнав о приходе Палеолога, поспешно перекинулся на сторону Бодина и Михаила[397]. Ведь Мономахат был напуган тем, что ослушался приказа императора и отправил с пустыми руками посланца, которого Алексей с просьбой о деньгах прислал к нему, еще до того как начал замысленное им восстание. В действительности же император не задумал против Мономахата ничего дурного и только собирался по указанной уже причине[398] лишить его власти. Узнав об этих действиях Мономахата, самодержец отправил ему хрисовул, гарантирующий полную безопасность[399]. Получив этот хрисовул, Мономахат вернулся во дворец[400].

Тем временем Роберт явился в Гидрунт, передал своему сыну Рожеру[401] всю власть над этим городом и самой Лонгивардией, затем выступил из Гидрунта и прибыл в порт Бриндизи. Там стало ему известно о прибытии Палеолога в Диррахий; он сразу же приказал соорудить на больших кораблях деревянные, обитые кожей башни[402], доставить на суда все необходимое для осады, а также погрузить на дромоны коней и вооруженных всадников. Торопясь с переправой, Роберт очень быстро собрал отовсюду необходимое для войны снаряжение. Он рассчитывал, подойдя к Диррахию, обложить город с моря и с суши гелеполами, испугать этим его жителей и, окружив их со всех сторон, приступом взять город. {138}

И впрямь, когда островитяне и жители близлежащих к Диррахию прибрежных областей узнали об этом, их охватила паника. После того как закончились все предусмотренные Робертом приготовления, флот отчалил, и дромоны, триеры и монеры[403], построенные в боевой порядок по правилам флотоводческой науки, сохраняя строй, вышли в море. Пользуясь попутным ветром, Роберт достиг противоположного берега у Авлона и, плывя вдоль побережья, дошел до Бутринто. Там он соединился с Боэмундом, который еще раньше переправился и с ходу занял Авлон. Разделив войско на две части, Роберт сам встал во главе одной из них, намереваясь морем плыть к Диррахию, командование же остальными силами он поручил Боэмунду, который должен был двигаться к Диррахию по суше.

Роберт уже миновал Корфу и направлялся к Диррахию, когда возле мыса Глосса[404] его неожиданно настигла жестокая буря. Сильный снегопад и дующие с гор ветры привели в большое волнение море. С воем вздымались волны, у гребцов ломались весла, ветер рвал паруса, сломанные реи падали на палубу, и корабли уже начинали тонуть вместе с людьми[405]. Все это происходило в летнюю пору, в период, именуемый «Восходом Пса», когда солнце, миновав созвездие Рака, приближалось к созвездию Льва[406]. Тревога и замешательство охватили всех. Бессильные против такого врага, люди не знали, что им делать. Раздавались громкие крики, воины кляли свою судьбу, стонали и молили бога, чтобы он спас их и дал увидеть землю. Буря, однако, не унималась, словно бог возмутился беспредельной наглостью Роберта и с самого начала предназначил несчастный исход этому предприятию. Одни корабли вместе с экипажем утонули, другие разбились о скалы. Кожи, которыми были обиты башни, разбухли от влаги, гвозди выскочили из своих гнезд; отяжелевшие кожи быстро опрокидывали деревянные башни, и те, рушась, топили корабли. Судно, на котором находился Роберт, было наполовину разбито и едва не погибло. Сверх ожидания спаслись и некоторые грузовые суда с их экипажами. Многих людей выбросило море; оно рассеяло также на прибрежном песке немало сумок и других предметов, которые везли с собой моряки Роберта. Оставшиеся в живых, как полагается, обрядили и похоронили мертвых. Им пришлось при этом выдержать страшное зловоние, ибо не было возможности быстро похоронить такое количество мертвецов. Так как все съестные припасы погибли, спасшиеся от кораблекрушения наверняка умерли бы от голода, если бы нивы, поля и сады не изобиловали плодами[407]. {139}

Что означало такое несчастье, мог понять каждый здравомыслящий человек, однако ничто не смутило бесстрашного Роберта, который, как мне кажется, молил бога продлить ему жизнь лишь для того, чтобы сразиться со всеми своими врагами. Вот почему эти события не заставили его свернуть с намеченного пути. Напротив, вместе с уцелевшими воинами (а имелись и такие, которые божьей необоримой силой были избавлены от опасности) Роберт провел семь дней в Главинице, для того чтобы отдохнуть самому и дать отдых спасшимся от бури. Он ждал воинов, оставленных в Бриндизи, и других, которые должны были прибыть на кораблях из иных мест, а также тех вооруженных всадников, пехотинцев и те легкие отряды своего войска, что незадолго до того отправились по суше. Собрав их, прибывших по суше и по морю, Роберт со всеми своими силами занял Иллирийскую равнину. Вместе с ним находился тогда и тот латинянин, который рассказал мне об этих событиях и который, как он сам говорил, был отправлен к Роберту в качестве посла епископом Бари[408]. Он уверял меня, что проделал эту кампанию вместе с Робертом.

Внутри разрушенных стен города, который раньше назывался Эпидамном, были разбиты шатры, и войско расположилось по отрядам. Правивший некогда в этом городе эпирский царь Пирр, объединившись с тарентийцами, вступил в Апулии в жестокую войну с римлянами. Произошла кровопролитная битва, все жители до единого погибли от мечей, и в городе никого не осталось[409]. Позднее, как рассказывают эллины и как свидетельствуют имеющиеся в городе высеченные надписи, город был отстроен Амфионом и Зетом[410] в своем нынешнем виде и, изменив наименование, стал называться Диррахием. Вот что я хотела рассказать об этом городе. На этом я заканчиваю третью книгу, а о дальнейших событиях расскажу в следующей.