"Алексиада" - читать интересную книгу автора (Комнина Анна)

Книга V

1. Тем временем Роберт совершенно беспрепятственно захватил всю добычу и императорскую палатку и, как победитель, с гордым видом прибыл на ту самую равнину, на которой он раньше, во время осады Диррахия, стоял лагерем. После кратковременного отдыха он стал раздумывать, не попытаться ли вновь взять приступом город или же отложить осаду до следующей весны, а сейчас отправиться в Главиницу и Янину и перезимовать там, расположив все войско в горных долинах над равниной Диррахия[477].

Между тем защитники Диррахия (а большинство из них, как уже говорилось[478], были амальфитянами и венецианцами) узнали о том, что случилось с самодержцем, какая произошла резня и сколько погибло мужей; им стало известно также, что флоты ушли, а Роберт следующей весной намеревается продолжить осаду. Поэтому они думали, как спастись и что делать, дабы не навлечь на себя новые беды. Наконец, на общем собрании каждый открыто высказал свое мнение, и после обсуждения своих дел они, как им казалось, нашли выход из безвыходного положения: решили покориться Роберту и сдать ему город. Подстрекаемые одним из амальфитян, они, послушавшись его советов, отворили ворота и впустили в город Роберта[479]. Роберт занял Диррахий. Призвав к себе воинов, он стал смотреть, кто из них ранен серьезно, а кто лишь оцарапан мечом; он узнавал, сколько воинов и какие именно пали в описанных выше сражениях. Уже наступила зима, и Роберт намеревался набрать другое наемное войско и пригласить чужеземцев, с тем чтобы весной со всеми силами выступить против императора.

Но не только кичившийся своей победой и трофеем Роберт строил планы. Побежденный и израненный в этом ужасном бою император, лишившийся стольких храбрых воинов, хотя и пребывал в страхе и унынии, тем не менее не был склонен {156} умалять свои силы, а, напротив, своим изобретательным умом искал способ отомстить весной за поражение. Оба мужа обладали даром предвидения, были предусмотрительны, искушены во всех военных хитростях, закалены во всевозможных штурмах, засадах и открытых сражениях, энергичны и храбры в рукопашных схватках; по уму и мужеству они были самыми подходящими друг для друга противниками из всех живущих на земле полководцев. Алексей ни в чем не уступал находившемуся уже в расцвете сил Роберту, который хвастался, что от его крика чуть ли не сотрясается земля и приходят в замешательство целые фаланги. Но преимуществом императора была его молодость. Говорить об этом здесь, однако, неуместно, предоставим такую возможность авторам энкомиев.

Между тем император Алексей, оправившись немного от поражения и отдохнув в Охриде, прибывает в Девол[480]; насколько это было в его силах, он старался вновь вдохнуть силы в уцелевших в битве, измученных страданиями воинов, а остальному своему войску через разосланных повсюду послов приказал явиться в Фессалонику. Алексей на опыте знал мужество Роберта и отвагу его огромного войска, в то же время он с горечью видел, какими неискусными и трусливыми были его — мне не хочется прибавлять слово «воины», потому что эти люди были совершенно необучены и незнакомы с военным делом. Поэтому Алексей нуждался в союзниках; но без денег приобрести их было невозможно, а денег у него не было, ибо казну без всякой пользы растратил прежний император Никифор Вотаниат[481], двери казны тогда вообще не запирались, они были открыты для всех желающих, и ее содержимое было расхищено. Отсюда происходили и все затруднения Ромейского государства, одновременно страдающего от бессилия и бедности. Что должен был делать в этих условиях молодой император, только что взявший в свои руки кормило власти? Он мог в отчаянии бросить все на произвол судьбы и вовсе отказаться от власти, дабы его, без вины виноватого, не назвали неопытным и неискусным правителем; он мог также, повинуясь необходимости, призвать возможно большее число союзников и достать откуда-нибудь денег для расплаты с ними; он мог, наконец, созвать при помощи даров рассеянных повсюду воинов. Это внушило бы воинам еще большие надежды на будущее, побудило бы находившихся с императором к стойкости, а отсутствовавших склонило бы к возвращению; благодаря этому они с еще большим мужеством могли бы сопротивляться кельтским полчищам. Не желая совершать ничего, что бы не соответствовало и не было созвучно его военному искусству и от-{157}ваге, он решил сделать две вещи: отовсюду вызвать к себе союзников, ловко завлекая их обещаниями многочисленных даров, и попросить мать и брата достать денег и выслать их ему.

2. Последние, не найдя другого выхода, отправили для переплавки на императорский монетный двор все имевшиеся у них золотые и серебряные вещи. Первой отдала все доставшееся ей по наследству от матери и отца императрица, моя мать, которая считала, что этим поступком она побудит к тому же и остальных. Она опасалась за самодержца, видя, в каком тяжелом положении он находится. Кроме того, они взяли золото и серебро у всех тех, кто был предан императорам и был согласен добровольно, в меру своих возможностей дать денег. Часть денег они отправили союзникам, часть — самодержцу. Денег, однако, не хватило даже на самое необходимое; воины, сражавшиеся с Алексеем, просили наград. Еще более щедрой платы требовали наемники. Поэтому император, разочаровавшись в ромеях, настойчиво требовал еще денег.

Родственники Алексея оказались в затруднительном положении, наедине и совместно перебирали они различные планы. Узнав же, что Роберт вновь готовится к войне, они и вовсе пришли в отчаяние и обратили тогда свое внимание на старые законы и каноны об отчуждении священной утвари. Среди прочих законов обнаружили один, позволяющий для выкупа пленных отчуждать священную утварь святых божьих церквей[482] (ведь им было известно, что жившие в Азии под властью варваров христиане, которым удалось избежать смерти, оскверняли себя общением с неверными). Поэтому они решили отдать в перековку и использовать для оплаты своих воинов и союзников часть давно не употреблявшейся и непригодной утвари, которая никому не была нужна и только представляла собой приманку для воров и святотатцев. После того как они решили это, севастократор Исаак явился в Великий храм божий, куда он собрал синод[483] и все духовенство[484]. Когда члены священного синода, восседающие рядом с патриархом, увидели его, они с удивлением спросили, зачем он явился. Исаак ответил на это: «Я пришел сказать вам, что в нынешних бедственных обстоятельствах может принести пользу и спасти войско». Вместе с тем он привел им каноны о священной утвари, находящейся без употребления, долго говорил по этому поводу и заключил свою речь следующими словами: «Я принужден принуждать тех, кого мне не хотелось бы принуждать». Он высказывал благородные мысли и, казалось, вот-вот склонит большинство на свою сторону. Однако против него выступил Метакса, который стал под бла-{158}говидными предлогами возражать Исааку и даже высмеивать его самого. Несмотря на это, мнение Исаака взяло верх. Это послужило основанием для тяжкого обвинения против императоров (я без колебаний называю Исаака невенчанным императором), которое выдвигалось тогда и выдвигается поныне.

Епископом Халкидона в то время был некий Лев, человек не слишком большого ума и учености, но весьма добродетельный, обладавший жестким и угрюмым нравом. Когда с Халкопратийских ворот снимали золотые и серебряные украшения, этот Лев выступил вперед и разразился дерзкой речью, не принимая в расчет ни государственной необходимости, ни законов относительно священной утвари[485]. Еще более нагло и, можно сказать, необузданно он вел себя по отношению к властителю и всякий раз как прибывал в столицу, злоупотреблял его долготерпением и человеколюбием. И тогда, когда впервые самодержец выступил из царственного города против Роберта[486], а его родной брат севастократор Исаак с общего согласия и в соответствии с законами и правом доставал, где только возможно, деньги, этот Лев своим дерзким поведением навлек на себя гнев упомянутого брата императора.

Алексей неоднократно терпел на войне поражения, бессчетное число раз вновь нападал на кельтов и, наконец, с божьего соизволения, вернулся, увенчанный победой[487]. Вскоре император, однако, узнал, что на него надвигается туча других врагов (я имею в виду скифов)[488]. И вот по тем же причинам начался новый сбор денег (Алексей в то время находился в столице). На этот раз Лев еще более бесстыдным образом оскорбил самодержца. Усиленному обсуждению подвергся тогда вопрос о святынях, и Лев стал учить, что мы должны почитать святые иконы не относительно, а служебно[489]. Некоторые его доводы имели благовидные основания и были достойны человека, носившего сан епископа, другие же были совершенно неправильны, и я не знаю, приводил ли он их из вражды к императору или же по невежеству. Ведь он не мог ясно и точно высказать свою мысль, ибо был совершенно неискушен в словесности. Лев под влиянием подстрекавших его злобных людей, коих немало было тогда в государстве, стал нагло клеветать на императоров, несмотря на то что император просил его переменить свое мнение об иконах, отказаться от ненависти к нему, обещая отдать святым церквам еще более ценную утварь и сделать все необходимое для возмещения ущерба (а ведь Алексея уже освободили от вины наиболее достойные[490] члены синода, которых приверженцы халкидонца назвали льстецами). Поэтому он был осужден и лишен должности[491]. {159}

Нисколько не смущенный этой мерой, он не успокоился, продолжал приводить в волнение церковь и привлек к себе немалое число сторонников. Так как Лев был совершенно неукротим и неисправим, то по прошествии нескольких лет его единогласно осудили и приговорили к изгнанию[492]. Он отправился в Созополь на Понте, где был окружен императорской заботой и вниманием; воспользоваться ими он, однако, не пожелал, по-видимому, из-за ненависти, которую питал к самодержцу. Но об этом достаточно.

3. Между тем самодержец усердно занимался обучением новобранцев (многие, узнав о его спасении, явились к Алексею). Он учил их твердо сидеть в седле, метко стрелять, искусно сражаться в полном вооружении и устраивать засады. Он также вновь отправил к германскому королю посольство во главе с Мифимном и в письме еще более настоятельно побуждал его не медлить, собрать свои войска и скорее прибыть, согласно договору, в Лонгивардию. Король должен был отвлечь силы Роберта, чтобы, таким образом, Алексей получил возможность собрать свое войско и чужеземные отряды и изгнать Роберта из Иллирика. Император сулил германскому королю многочисленные милости и уверял, что скрепит клятвой брачный союз, заключить который Алексей обещал через послов[493].

Распорядившись таким образом и оставив вместо себя великого доместика Бакуриани, Алексей возвращается в царственный город, для того чтобы собрать чужеземные войска и сделать все, что диктовалось временем и обстоятельствами. Тем временем манихеи Ксанта и Кулеон[494] вместе со своим двух с половиной тысячным войском своевольно возвратились домой. Самодержец неоднократно посылал за ними, они обещали вернуться, но откладывали свой приход. Император настаивал, сулил им в письмах дары и титулы, но они так и не явились к нему.

Пока император занимался приготовлениями к походу против Роберта, к Алексею явился вестник с сообщением, что германский король уже готов вступить в Лонгивардию[495]. Роберт оказался в затруднительном положении и раздумывал, что ему предпринять. Отправляясь в Иллирик, Роберт оставил своим преемником Рожера[496], младшему же сыну — Боэмунду[497] — еще не дал в управление никакой страны; поэтому после долгих раздумий Роберт собрал вместе всех графов, отборных людей из своего войска и своего сына Боэмунда Саниска, выступил с речью и сказал им следующее: «Вы знаете, графы, что, собираясь переправиться в Иллирик, я сделал своего любимого сына и первенца[498] Рожера властителем го-{160}сударства. Ведь нельзя было, берясь за это предприятие и покидая страну, оставить ее без правителя и отдать на разграбление каждому желающему. Ныне же германский король идет войной на нашу страну, и мы должны сделать все возможное, чтобы ее защитить. Ведь нельзя завоевывать чужие земли, оставляя на произвол судьбы свои собственные. Итак, я иду защищать свою страну и вступаю в бой с германским королем. Я поручаю Диррахий, Авлон и остальные города и острова, покоренные моим копьем[499], вот этому моему младшему сыну; я прошу и заклинаю вас: почитайте его, как меня самого, и бейтесь за него всеми силами и всей душой. А тебе, дорогой мой сын, — сказал он, обращаясь к Боэмунду, — я приказываю со всем почтением обращаться с графами, непременно пользоваться их советами, не самовластвовать, но всегда действовать сообща с ними. Смотри, не относись легкомысленно к войне с ромейским императором из-за того только, что он потерпел страшное поражение, едва не стал жертвой меча и потерял на войне большую часть своего войска. Ведь, — продолжал Роберт, — он был уже почти в плену и, израненный, ушел буквально из наших рук. Не ослабляй своих усилий, чтобы Алексей, получив передышку, не собрался с духом и не стал сопротивляться тебе еще мужественнее, чем раньше. Алексей — незаурядный муж, он вскормлен в войнах и битвах, прошел весь Запад и Восток и привел в плен прежним самодержцам многих мятежников. Да ты и сам слышал об этом от многих людей. Если же ты будешь бездействовать, если самым решительным образом не выступишь против него, то погубишь то, чего я с таким трудом добился, и сам пожнешь плоды своего легкомыслия. Я уже отправляюсь, чтобы сразиться с королем, изгнать его из нашей страны и, таким образом, утвердить моего дорогого Рожера в пожалованной ему власти»[500].

Простившись с сыном, Роберт вступил на борт монеры и переправился в Лонгивардию[501]. Оттуда он быстро прибыл в Салерно, который прежде был резиденцией дук. Находясь там, он собрал крупные военные силы и привлек как можно больше наемников из других стран.

Между тем германский король, сдерживая данные самодержцу обещания, готовился вступить в Лонгивардию. Узнав об этом, Роберт спешил прибыть в Рим, чтобы объединиться там с папой и не дать германцу достичь цели. Когда папа дал свое согласие, они оба выступили против германца. В это время торопившийся напасть на Лонгивардию король получил сведения о самодержце, о том, что тот потерпел сокрушительное поражение, что одна часть его воинов стала жертвой враже-{161}ских мечей, другая рассеялась во все стороны, что сам он подвергся большой опасности; храбро сражаясь, получил несколько тяжелых ран и сверх ожиданий спасся благодаря своей отваге и мужеству. Поэтому король повернул назад и отправился на родину, почитая победой уже то, что без надобности не подверг себя опасности.

Итак, король отправился домой. Роберт же, прибыв в его лагерь, не пожелал сам продолжать преследование, а выделил большую часть своего войска и послал его в погоню за германцем. Сам же он, забрав всю добычу, вместе с папой направился в Рим. Он утвердил папу на его престоле и сам получил от него благословение[502]. Затем Роберт вернулся в Салерно, чтобы отдохнуть от тяжких воинских трудов[503].

4. Вскоре к нему явился Боэмунд, на лице которого было написано поражение[504]. Как его постиг этот удар судьбы, я сейчас расскажу. Помня наставления отца, да и вообще будучи человеком воинственным и храбрым, Боэмунд вступил в упорную борьбу с императором. Со своим войском, а также с отборными ромейскими воинами и правителями захваченных Робертом областей и городов (отчаявшись в успехе самодержца, они безоговорочно перешли на сторону Боэмунда), он через Ваинитию[505] прибывает в Янину. Прежде всего он велел вырыть ров среди находящихся за городом виноградников, расположил все войско в удобных местах, а свою палатку разбил внутри города. Он осмотрел стены и, увидев, что акрополь крепости находится в плохом состоянии, не только поспешил, насколько было возможно, исправить его, но построил также еще один хорошо укрепленный акрополь в другой части стены, где ему показалось удобным[506]. Вместе с тем Боэмунд подверг грабежу соседние земли и города.

Узнав об этом, самодержец, немедля собрал все свое войско, в мае месяце[507] поспешно выступил из Константинополя и подошел к Янине. Когда же настал час битвы, Алексей увидел, что его войско не составляет и ничтожной части сил Боэмунда. Зная из опыта войны с Робертом, как трудно выдержать первый натиск кельтской конницы, он счел необходимым послать сначала небольшое число отборных пельтастов[508], чтобы завязать перестрелку с врагом. Он хотел таким путем получить представление о военном искусстве Боэмунда и, вступая в мелкие стычки, выяснить общую ситуацию, чтобы затем уже с уверенностью выступить против кельтов.

Оба войска горели желанием начать бой. Император же, опасаясь первого неотразимого натиска латинян, изобретает нечто новое. Он приказывает изготовить колесницы легче и {162} меньше обычных, прикрепить к каждой из них по четыре шеста и приставить к колесницам тяжеловооруженных пеших воинов. По его замыслу, в тот момент, когда латиняне во весь опор бросятся на ромейскую фалангу, эти воины будут толкать вперед колесницы и таким образом прорвут плотно сомкнутый строй латинян.

Когда настал час битвы и солнце во всем своем сиянии уже поднялось над горизонтом, самодержец установил в боевой порядок фаланги и сам принял командование центром. Но в ходе сражения оказалось, что ухищрения самодержца не застали врасплох Боэмунда: как будто предварительно зная о замысле Алексея, он приспосабливается к обстоятельствам, делит на две части войско, обходит колесницы и нападает с обоих флангов на ромейский строй. Ряды смешались в этом бою с рядами, и мужи лицом к лицу бились с мужами. Много воинов пало в битве с каждой стороны, но победу тем не менее одержал Боэмунд. Как нерушимая башня, стоял самодержец под градом летевших в него отовсюду стрел; он то набрасывался на наступающих и ввязывался в схватки, разя кельтов насмерть, нанося и получая удары, то непрерывными криками возвращал воинов, обратившихся в бегство. Но, увидев, что его строй прорван во многих местах, Алексей решил позаботиться и о себе. Может быть, кто-нибудь подумает, что император спасал себя из трусости? Нет, он избежал опасности, чтобы вновь собраться с силами и еще доблестней бороться с кельтами.

Уходя от врагов с немногими воинами, Алексей дорогой встретил кельтов и опять проявил себя неустрашимым полководцем. Ободрив своих спутников, он с силой набросился на врага, готовый или умереть на месте или одержать победу[509]. Нанеся удар, он убил одного из кельтов, а его спутники, истинные щитоносцы Арея, ранили многих других и обратили врагов в бегство. Избежав, таким образом, неисчислимых и серьезнейших опасностей, Алексей через Струги благополучно прибывает в Охрид. Остановившись там, он собрал немало беглецов, оставил их в Охриде вместе с великим доместиком, а сам направился к Вардару. Сделал он это не ради отдыха — ведь Алексей вовсе не позволял себе предаваться царственной беспечности и досугу[510].

Затем Алексей вновь стянул войска, собрал наемников и выступил против Боэмунда, задумав новую хитрость, чтобы одолеть кельтов. Заготовив железные триболы[511], он вечером, накануне битвы, велел рассыпать их на пространстве между обоими войсками, там, где он ожидал особенно сильного наступления кельтской конницы. Замысел Алексея состоял в сле-{163}дующем: триболы вопьются в ноги коней, и первый сокрушительный натиск латинян будет сломлен, стоящие же в центре ромейские копьеносцы медленно, так, чтобы не наступить на триболы, выедут вперед, ударят по кельтам и, разъехавшись в обе стороны, вернутся назад; в это время пельтасты начнут издали усиленно обстреливать кельтов, а левый и правый фланги в неудержимом натиске обрушатся на них с двух сторон.

Таковы были планы моего отца, которые, однако, не укрылись от Боэмунда. А случилось следующее. То, что император замыслил вечером, утром стало известно кельту. В соответствии с полученными сведениями он искусно изменил свои планы и принял бой, вместо того чтобы самому начать наступление, как это он обычно делал. Предупредив намерение самодержца, он вел бой главным образом на флангах, приказав стоящей по фронту фаланге до поры до времени оставаться на месте. Когда началась рукопашная схватка, ромейские воины обратили тыл и, устрашенные предыдущим поражением, не смели даже оглянуться на латинян. Ромейский строй смешался, несмотря на то что император оставался непоколебимым и всеми силами сопротивлялся врагам, многим из них нанося раны и то и дело получая их сам.

Однако, когда Алексей увидел, что все войско уже бежало и лишь немногие остаются с ним, он решил не подвергать себя опасности, продолжая бессмысленное сопротивление. Ведь глупо идти на явный риск, если после тяжких трудов не имеешь сил противостоять врагам. Хотя правый и левый фланги ромейской фаланги обратились в бегство, император продолжал стойко держаться, храбро сражался с фалангой Боэмунда и принял на себя всю тяжесть боя. Но, видя, что опасность неотвратима, он решил спасаться сам, дабы потом вновь выступить против победителя, стать для него еще более грозным противником и не дать Боэмунду увенчать свою победу. Вот каким он был: терпя поражение и побеждая, спасаясь бегством и преследуя врага, он никогда не терял присутствия духа и не попадал в сети безнадежного отчаяния — ведь Алексей питал великую веру в бога, чье имя постоянно было у него на устах, хотя он решительно воздерживался им клясться[512]. И вот, оставив надежду на победу, он, как говорилось выше, и сам повернул назад, преследуемый Боэмундом и его отборными графами.

Но вот Алексей сказал Гулу (своему старому слуге) и другим спутникам: «Сколько еще бежать?», повернул коня и, выхватив меч из ножен, ударил в лицо первого встретивше-{164}гося преследователя. Видя это, кельты решили, что он уже отчаялся спастись, и, на собственном опыте зная, как трудно одолеть человека, находящегося в таком состоянии, отступили и прекратили преследование. Итак, Алексей избавился от преследователей и избежал опасности. Даже во время бегства император не пал духом; напротив, одних беглецов он призывал вернуться, других высмеивал, хотя многие и делали вид, что не замечают этого. Избавившись таким образом от опасности[513], Алексей явился в царственный город, чтобы вновь собрать войско и выступить против Боэмунда[514].

5. После возвращения Роберта в Лонгивардию Боэмунд, следуя наставлениям отца, вступил в борьбу с самодержцем, постоянно завязывая сражения, Петра же Алифу вместе с Пунтесом[515] он отправил для завоевания различных земель. Петр Алифа немедленно овладел обоими Пологами[516], а упомянутый Пунтес — Скопле. Сам же Боэмунд, по приглашению охридчан, поспешно прибыл в Охрид. Он пробыл там некоторое время, но, так как Ариев[517] охранял крепость, ничего не добился и направился в Остров. Оттуда он также ушел ни с чем и, пройдя через Соск[518] и Сервию, направился в Верию. Он неоднократно нападал на различные области, но, нигде не добившись успеха, через Воден прибыл в Моглены, где восстановил давно разрушенную крепость. Там он оставил с немалыми силами некоего графа по прозвищу Сарацин[519], а сам отправился к Вардару в так называемые Белые Церкви[520].

Он пробыл там три месяца, а в это время был раскрыт заговор трех знатных графов — Пунтеса, Ренальда[521] и некоего Вильгельма[522], собиравшихся перейти на сторону императора. Пунтес, предвидя провал заговора, бежал и явился к самодержцу, двоих других задержали, и, согласно кельтскому закону, они должны были оправдаться в бою[523]. Вильгельм был побежден и повержен наземь, и Боэмунд ослепил его; второго же — Ренальда он отправил к своему отцу Роберту в Лонгивардию. Роберт выколол ему глаза. Затем Боэмунд оставил Белые Церкви и отправился в Касторию. Когда великий доместик узнал об этом, он прибыл в Моглены, схватил и убил Сарацина и до основания разрушил крепость. Тем временем Боэмунд вышел из Кастории и направился в Лариссе с намерением провести там зиму[524].

Самодержец же, прибыв, как было уже сказано, в столицу, тотчас приступил к делу (ведь он был очень деятелен и вовсе не склонен к праздности) и попросил у султана войско и военачальников, обладающих большим опытом. Султан послал ему семь тысяч воинов[525] во главе с многоопытными воена-{165}чальниками, среди которых находился и сам Камир[526], превосходивший остальных возрастом и опытностью. Пока император занимался всеми этими приготовлениями, Боэмунд выделил часть своего войска (это были все кельты-катафракты) и, отправив их в набег, овладел Пелагонией[527], Трикалами и Касторией. Боэмунд со всем своим войском прибыл в Трикалы и выслал отряд храбрых воинов, который с ходу овладел Цивиском[528]. Затем в день великомученика Георгия[529] он со всеми своими силами подошел к Лариссе, окружил стены и осадил город[530]. Защитник этого города, сын слуги отца самодержца Лев Кефала[531], в течение целых шести месяцев мужественно сопротивлялся осадным машинам Боэмунда. Тогда же он письменно сообщил самодержцу о нападении варвара. Однако император не сразу, хотя и страстно желал этого, выступил против Боэмунда. Он отложил выступление, ибо собирал отовсюду наемное войско. Наконец, хорошо вооружив всех своих воинов, он вышел из Константинополя.

Приблизившись к Лариссе, император перешел через гору Кельи, а затем, оставив справа от себя большую государственную дорогу[532] и гору, которую местные жители называют Киссав, спустился к Эзеве (это валашское[533] местечко вблизи Андронии). Оттуда он прибыл в другое село, обычно называемое Плавицей, которое расположено вблизи реки...[534]. Там он разбил свой лагерь и выкопал большой ров. Оттуда император направился к садам Дельфина[535], а потом в Трикалы[536]. В это время к нему явился посол, доставивший письмо от упомянутого Льва Кефалы. Кефала весьма дерзко писал императору: «Ты знаешь, что я, приложив все свое усердие, доныне сохранил в своих руках крепость. У нас уже нет пищи, дозволенной христианам, и мы едим запретное. Но и запретной пищи больше не осталось. И вот, если ты поторопишься помочь нам и обратишь в бегство осаждающих, слава богу! Если же нет, я выполнил свой долг, и мы подчинимся необходимости (а что можно сделать вопреки природе и ее власти?), сдадим крепость врагам, которые теснят и буквально душат нас. Если же произойдет это несчастье (пусть меня проклянут, но я дерзко выскажу это перед лицом твоей царственности), если ты не поспешишь как можно быстрее избавить от опасности нас, изнемогающих под бременем войны и голода, если ты, наш император, будучи в состоянии помочь, не окажешь помощи, то не уйти тебе от обвинения в предательстве».

Самодержец же решил осилить врага иным способом. Его одолевали мысли и заботы. Моля бога послать ему помощь, Алексей провел целый день, раздумывая, каким образом он {166} должен устроить засады. Он призвал к себе одного старика — жителя Лариссы и стал расспрашивать его о расположении местности. Напрягая взор и указывая пальцем, он подробно выспрашивал, где местность прорезывают овраги и нет ли там к тому же густых зарослей. Об этом расспрашивал он старика из Лариссы, намереваясь устроить засаду и хитростью одолеть латинян. Он отказался от мысли вступить в открытый бой, ибо во многих битвах потерпел поражение и на опыте знал, что такое сражаться с франками.

После захода солнца, утомленный тяжкими дневными трудами, император заснул и ему приснился сон. Алексею привиделось, что он стоит в святом храме великомученика Димитрия[537] и слышит голос: «Не печалься, не стенай, завтра ты победишь». Казалось, что голос доносится до него от одной из висящих в храме икон, на которой был изображен великомученик Димитрий. Он пробудился, радуясь услышанному во сне гласу, сотворил молитву мученику и обещал в случае победы над врагом сразу же отправиться в Фессалонику и за много стадий до города, оставив коня, пешком медленно пойти на поклонение святому.

Призвав к себе стратигов, начальников и всех своих родственников, Алексей открыл совет и стал спрашивать мнение каждого. Затем он изложил им свой план, заключавшийся в том, чтобы передать все отряды родственникам. Главнокомандующими же он назначил Никифора Мелиссина[538] и Василия Куртикия, которого называли также Иоаннаки[539] (это знатный муж, родом из Адрианополя, знаменитый своим мужеством и военным искусством). Алексей передал им не только отряды, но и все императорские знамена[540]. Он приказал построить войска таким строем, какой применял в предыдущих битвах, и велел сначала обстрелять передовые ряды латинян, а затем всему войску с боевым криком броситься на врага. Уже сойдясь щитом к щиту с врагом и вступив в рукопашный бой, они должны были обратить тыл и сделать вид, что стремительно отступают к Ликостомию[541]. В то время как император отдавал эти приказания, неожиданно по всему войску раздалось ржание коней. Изумление охватило всех присутствующих, но император и вообще люди проницательные расценили это как доброе предзнаменование.

Отдав такие распоряжения, Алексей оставил войско справа от крепости Ларисса, а сам дождался захода солнца, приказав нескольким доблестным мужам следовать за ним, прошел через Ливотанийское ущелье[542], обогнул Ревеник и через так называемую Аллагу подошел с левой стороны к Лариссе. Он осмот-{167}рел местность и, заметив низину, засел там в засаде вместе со своими спутниками. Когда император, торопясь, как выше говорилось, устроить засаду, уже собирался войти в Ливотанийское ущелье, начальники ромейских отрядов выделили часть своих воинов и отправили их против кельтов, чтобы отвлечь на себя врага, и не дать ему возможности выследить императора. Эти воины, спустившись на равнину, напали на кельтов, долгое время вели бои и отступили лишь тогда, когда ночь уже не позволяла сражаться. Император же, прибыв в назначенное место, приказал всем спешиться, опуститься на колени и держать коней за уздечки. И сам он, найдя кустик чебреца, склонился к нему и, держа в руках узду, пролежал вниз лицом остаток ночи.

6. С восходом солнца Боэмунд увидел построенные в фаланги ромейские отряды, царские значки, копья, усаженные серебряными гвоздями, и коней, покрытых царскими пурпуровыми седлами. Тогда он и сам, как смог, выстроил против них свое войско и, разделив его на две части, встал во главе одной из них, а командование другой поручил Бриену[543] (это знатный латинянин, которого называли также «коннетаблем»[544]). Построив таким образом войска, он вновь поступает по своему обычаю: считая, что в том месте, где он увидел царские знамена, находится и самодержец, увлеченный ложной догадкой Боэмунд с быстротой молнии бросается на врага. Ромеи после недолгого сопротивления обратили тыл, и Боэмунд погнал их в своем неудержимом натиске так, как уже было описано раньше[545].

Тем временем император, видя, как далеко бегут его отряды и как неудержимо преследует ромейские отряды Боэмунд, предположил, что Боэмунд уже находится на значительном расстоянии от своего лагеря. Он сел на коня, приказал сделать то же самое своим воинам и подъехал к лагерю Боэмунда. Войдя туда, он убил многих оказавшихся там латинян и взял добычу[546]. Затем Алексей посмотрел на преследователей и отступающих и увидел, что ромеи очень естественно изображают отступление, а Боэмунд и за ним Бриен их преследуют. Император подозвал славного стрелка Георгия Пирра и других доблестных мужей, выделил большой отряд пельтастов и приказал им быстро последовать за Бриеном, но, настигнув его, не вступать в рукопашный бой, а непрерывным дождем стрел издали осыпать коней. Они сделали это и, приблизившись к кельтам, стали не переставая метать стрелы в их коней, так что всадники оказались в отчаянном положении. Ведь любой кельт, пока он сидит на коне, страшен своим {168} натиском и видом, но стоит ему сойти с коня, как из-за большого щита и длинных шпор он становится неспособным к передвижению, беспомощным и теряет боевой пыл[547]. Как я полагаю, именно на это и рассчитывал император, отдавая приказ поражать стрелами не всадников, а коней. И вот, кельтские кони стали падать на землю, а воины Бриена закружились на месте. От этого громадного круговорота поднялся до неба большой и плотный столб пыли, который можно сравнить лишь с павшей некогда на Египет кромешной тьмой[548]: густая пыль застилала глаза и не давала узнать, откуда летят стрелы и кто их посылает.

Отправив трех латинян к Боэмунду, Бриен сообщил ему обо всем случившемся. Послы прибыли к Боэмунду, когда он с несколькими кельтами стоял на островке реки Саламврия[549], ел виноград и спесиво хвастался. Его слова передаются из уст в уста и служат предметом насмешек до сих пор; коверкая по-варварски слово «Ликостомий», он несколько раз повторил: «Я загнал Алексея в волчью пасть[550]». Вот до какой степени самомнение ослепляет людей, не давая им видеть, что происходит у них перед глазами.

Когда Боэмунд выслушал сообщение послов Бриена и узнал о хитрости самодержца, который обманом одержал победу, он, как и следовало ожидать, огорчился, но не пал духом (таким был этот муж). И вот несколько специально отобранных кельтов-катафрактов Боэмунда поднялись на холм, расположенный напротив Лариссы. Ромейские воины заметили их и возгорелись страстным желанием напасть на кельтов, самодержец удерживал их от этой затеи. Тем не менее много воинов, которые собрались из разных отрядов, поднялись на холм и напали на кельтов. Они, однако, тотчас обрушились на ромеев и убили около пятисот воинов. Затем император, догадавшись о месте, через которое должен был пройти Боэмунд, отправил туда своих доблестных воинов вместе с турками и Мигидином во главе, но Боэмунд, когда те приблизились, напал на них, вышел из боя победителем и преследовал их до реки.

7. На рассвете следующего дня Боэмунд вместе с сопровождавшими его графами, а в их числе был и Бриен, переправился через упомянутую уже реку. Вблизи Лариссы он увидел болотистое место и нашел поросшую лесом долину между двумя холмами, под названием «Дворец Доменика», которая оканчивалась узким проходом (его называют клисурой); через этот проход он вошел в долину и разбил там лагерь. На другое утро к нему подошел со всем войском фалангарх Михаил Дука — мой дядя по материнской линии, человек выдающегося ума, {169} красотой и ростом превосходивший не только своих современников, но и вообще всех живших когда-либо на земле (изумление охватывало каждого, кто смотрел на него). Мой дядя обладал неподражаемым искусством предвидеть события, принимать нужные решения и претворять их в дело.

Согласно приказу самодержца, войско Михаила не должно было целиком входить в устье клисуры, ему надо было расположить воинов снаружи отрядами, а затем, выбрав искусных стрелков из числа турок и савроматов[551], ввести их туда, однако запретить пускать в ход какое-либо оружие, кроме стрел. Когда они вошли в долину и на конях набросились на латинян, оставшиеся снаружи, одержимые воинским пылом, стали оспаривать друг у друга право войти в теснину. Боэмунд же, искусный военачальник, приказал своим воинам стоять сомкнутым строем, огородить себя щитами и не двигаться с места. Протостратор[552], со своей стороны, видя, что его воины один за другим исчезают и входят в проход, вошел туда и сам. Боэмунд увидел их и, говоря словами Гомера, «радостью вспыхнул, как лев, на добычу нежданно набредший»[553]. Своими глазами видя воинов с протостратором Михаилом, Боэмунд со всем войском в неудержимом натиске набрасывается на них, и они тотчас обратили тыл. Уза (его имя происходит от названия племени)[554], человек, прославившийся мужеством и умеющий, как говорится у Гомера, «справа и слева держать щит, бычьей обтянутый кожей»[555], вышел из ущелья, направился вправо и, резко обернувшись назад, ударил первого подвернувшегося ему латинянина. Тот сразу же вниз головой рухнул на землю.

Боэмунд преследовал наших воинов до реки Саламврии. Во время бегства упомянутый уже Уза ударил копьем знаменосца Боэмунда, выхватил из его рук знамя, некоторое время размахивал им, а затем склонил к земле. Латиняне, увидев, что знамя, находившееся раньше в прямом положении, склонилось вниз, пришли в замешательство, бросились бежать другой дорогой и прибыли по ней в Трикалы, которые уже раньше были заняты воинами Боэмунда, отступавшими в Ликостомию. Они вошли в город, где оставались некоторое время, а оттуда направились в Касторию.

Император же отошел от Лариссы, прибыл в Фессалонику и со свойственной ему в таких случаях проницательностью сразу же отправил послов к графам Боэмунда и обещал им большое вознаграждение за то, что они потребуют у Боэмунда обещанной платы. А если Боэмунду нечем будет расплатиться, Алексей советовал им убедить его спуститься к морю и просить {170} денег у своего отца Роберта или даже самому переправиться и потребовать для них платы. Если они это исполнят, обещал Алексей, то получат всяческие титулы и бесчисленные милости. Он обещал также принять к себе тех, кто пожелает за плату служить ему, и назначить им жалование по их воле; тех же, кто хотел вернуться домой, он обещал беспрепятственно переправить через Угрию.

Графы подчинились приказу самодержца и решительно потребовали платы за четыре истекшие года. Боэмунд не имел денег и поэтому медлил. Графы настаивали на своих законных требованиях, и Боэмунд, не зная, что предпринять, оставил Бриена охранять Касторию, Петра Алифу — охранять Пологи, а сам направился в Авлон[556]. Узнав об этом, император победителем возвращается в царицу городов.

8. Когда Алексей прибыл туда, он застал в беспорядке церковные дела и не позволил себе даже кратковременного отдыха. Он был истинным апостолом и, найдя церковь взбудораженной учением Итала[557], не пренебрег вопросами догмы, несмотря на то что собирался выступить против Бриена (это тот кельт, который, как уже говорилось, завладел Касторией).

В это время большое распространение получила ересь Итала, которая приводила церковь в сильное замешательство. Этот Итал (о нем нужно рассказать с самого начала) происходил из Италии и долгое время прожил в Сицилии, на острове, расположенном вблизи Италии. Сицилийцы отделились от Ромейского государства и, готовясь вступить с ним в войну, пригласили в качестве союзников италийцев, среди которых был отец Итала. При нем находился его сын, который, хотя и не вступил еще в возраст, пригодный для военной службы, тем не менее прыгающей походкой следовал за отцом и изучал, как это принято у италийцев, военное искусство. Так прошли ранние годы Итала, такова была основа его образования. Когда же во время царствования Мономаха знаменитый Георгий Маниак поднял восстание и захватил Сицилию, отец Итала с трудом спасся вместе с сыном[558]. Оба беглеца отправились в Лонгивардию, находившуюся еще под властью ромеев.

Оттуда Итал, не знаю каким образом, прибыл в Константинополь — город, который не испытывал недостатка в просвещении и словесности[559]. Ведь наука, которая, начиная с владычества Василия Порфирородного[560] и до самого царствования императора Мономаха[561], находилась в пренебрежении у большинства людей, хотя и не исчезла вовсе, в правление императора Алексея расцвела, поднялась и стала предметом занятий просвещенных людей. До этого же времени боль-{171}шинство людей предавались роскоши и забавам, занимались из-за своей изнеженности ловлей перепелов и другими постыдными развлечениями, а науку и образование считали чем-то второстепенным.

Такого типа людей застал Итал в Константинополе, где он стал вращаться в кругу ученых мужей, обладавших грубым и суровым нравом (и такие были тогда в царственном городе). Приобщившись с их помощью к литературному образованию, он позднее стал учеником знаменитого Михаила Пселла[562]. Этот Пселл мало учился у мудрых наставников, но достиг вершин премудрости и, тщательно изучив греческую и халдейскую науки[563], прославился своей мудростью благодаря природному таланту, острому уму, а также и божьей помощи (его мать, не смыкая глаз, постоянно обращалась с горячими мольбами к святой иконе богоматери в храме Кира[564] и, обливаясь горючими слезами, просила за сына[565]). С ним-то и вошел в общение Итал, однако из-за своей варварской неотесанности он не смог проникнуть в глубины философии, ибо, исполненный дерзости и варварского безрассудства, не выносил учителей, у которых учился, считал, что превзошел всех еще до начала обучения и с первых уроков стал противоречить самому Пселлу[566].

Проникнув в глубины диалектики, он ежедневно вызывал волнение в местах большого стечения народа, перед которым он разводил свои словеса и, изложив какую-нибудь софистическую выдумку, доказывал ее такого же рода аргументами[567].

С Италом вступили в дружбу царствовавший в то время Михаил Дука и его братья[568]. Отдавая предпочтение Пселлу[569], они тем не менее любили Итала и использовали его в словесных состязаниях: ведь Дуки — как братья самодержца, так и сам император — были очень просвещенными людьми. Итал смотрел на Пселла горящими безумными глазами и, когда тот орлом налетал на его софизмы, приходил в волнение и неистовство, горячился или огорчался.

Что же произошло дальше? Латиняне и италийцы возгорелись желанием вступить в войну с ромеями и замыслили захват всей Лонгивардии и Италии[570]. Император отправил в Эпидамн Итала, полагая, что он свой человек, честен и хорошо знаком с положением в Италии. Говоря коротко, Итала изобличили в том, что он в Италии предает нас, и был послан человек, который должен был его оттуда изгнать. Но Итал, узнав об этом, бежал в Рим. Затем он раскаялся (такова уж его натура!), обратился с просьбой к императору и по его приказу прибыл в Константинополь, где ему были для местожительства опре-{172}делены монастырь, известный под названием Пиги, и церковь Сорока святых[571]. А когда Пселл после пострижения покинул Византий[572], Итал был назначен учителем всей философии в должности ипата философов[573] и ревностно занимался толкованием книг Аристотеля и Платона. Он казался чрезвычайно образованным человеком и более чем кто-либо другой был искушен в сложнейшей перипатетической философии и особенно диалектике. В других областях словесности он не имел больших дарований[574]: хромал в грамматике и не вкусил сладости риторики. Поэтому его слог был лишен гармоничности и изящной отделки, имел характер грубый и неприкрашенный. Речь у него была хмурой и язвительной. Его писания были исполнены диалектическими доводами, а речь загромождена эпихейремами, впрочем больше в устных выступлениях, чем в письменных сочинениях. Он был настолько силен и непобедим в диспутах, что его противники оказывались беспомощными и сами собой замолкали. Своими вопросами он рыл для собеседника яму и бросал его в колодец трудностей. Этот муж был настолько опытен в диалектике, что непрерывным градом вопросов буквально душил спорящих с ним, а их ум приводил в замешательство и смущение. Никто не мог, раз встретившись с ним, пройти сквозь его лабиринты. Вообще же он был совершенно невоспитан, и гнев владел его душой, а если он и приобрел благодаря науке какую-нибудь добродетель, то его злой характер уничтожил ее и свел на нет. Этот муж спорил как словами, так и руками и не дожидался того момента, когда собеседник попадет в безвыходное положение; он не удовлетворялся тем, что зажимал рот противнику и осуждал его на молчание, — рука Итала тотчас обрушивалась на бороду и волосы собеседника, и обида следовала за обидой; свои руки, так же как и язык, он не мог сдержать. Только одна черта Итала была чуждой философам: ударив противника, он переставал гневаться, обливался слезами и проявлял явные признаки раскаяния.

Может быть, кому-нибудь захочется узнать о его внешности? У него была большая голова, открытое лицо, выпуклый лоб, широко раздувающиеся при дыхании ноздри, окладистая борода, широкая грудь, крепкое телосложение. Роста он был не слишком высокого. Произношение у Итала было таким, какое можно ожидать от латинянина, который уже в юношеском возрасте прибыл в нашу страну и выучил греческий язык: говорил он не очень чисто и, случалось, съедал отдельные слоги. Неясность его речи и беззвучное произношение окончаний[575]не были незамечены большинством, а более искушенные в ри-{173}торике люди называли его произношение «деревенским». Поэтому и сочинения Итала, хотя и были насыщены диалектикой, тем не менее не были свободны от бессвязного построения и рассеянных там и сям солецизмов[576].

9. Итак, Итал стал главным философом[577], и юношество стекалось к нему. Он раскрывал молодым людям учения Прокла, Платона и двух философов: Порфирия и Ямвлиха[578], а главным образом истолковывал желающим труды Аристотеля[579] и его «Органон»[580]; этим последним он особенно кичился и более всего занимался. Итал не мог, однако, принести большой пользы ученикам, так как этому препятствовали его вспыльчивость и непостоянство нрава. Давайте посмотрим на его учеников: Иоанна Соломона[581], Ясита, Сервлия[582] и других, по-видимому, ревностных в учении его последователей. Большинство из них нередко являлось во дворец, и я сама позже видела, что они никакой науки не знали досконально[583], но тем не менее изображали из себя диалектиков, делая беспорядочные жесты и дико кривляясь[584]. У них не было никаких здравых представлений, но они в туманных выражениях развивали теории[585] даже о метампсихозе и других чудовищных вещах подобного рода. А кто только из причастных к науке людей не был в то время допущен во дворец, если святая чета дни и ночи проводила в изучении священного писания (я говорю о своих родителях — императорах)? Я немного расскажу об этом, ибо законы риторики дают мне такое право.

Я вспоминаю, как часто моя мать, императрица, сидя за завтраком, держала в руках книгу и углублялась в слова догматистов — святых отцов, а особенно философа и мученика Максима[586]. Она интересовалась не столько изысканиями в естественных науках, сколько вопросами догмы, от которых желала вкусить плоды истинной мудрости. Нередко случалось мне восхищаться ею, и в своем восхищении я как-то сказала: «Как можешь ты устремлять взоры на такую высоту? Я трепещу и даже кончиками ушей не дерзаю внимать этому. Ведь философствования и мудрость этого мужа, как говорят, вызывают головокружение у читателей». Она с улыбкой ответила мне: «Такая робость, я знаю, похвальна, да и сама я не без страха беру в руки подобные книги, однако не в состоянии от них оторваться. Ты же подожди немного. Посиди сначала над другими книгами, а потом вкусишь сладость этих». Воспоминание об этих словах ранило мое сердце, и я как бы окунулась в море других рассказов. Но меня ограничивают рамки истории, и поэтому пусть мой рассказ возвратится к Италу. {174}

Итал, процветая среди упомянутых выше учеников, относился ко всем презрительно, многих глупцов побудил к бунту и воспитал из числа своих учеников немало тиранов. Я бы многих из них могла привести в пример, если бы время не стерло из моей памяти их имена[587]. Все это, однако, было до того, как мой отец взошел на престол. Он застал здесь все просвещение и словесность в жалком состоянии (наука же исчезла вовсе), поэтому, если где-нибудь под золой тлела какая-либо искорка, он старался ее раздуть и не уставал побуждать к учению тех, кто имел склонность к наукам, а таких было немного, и стояли они лишь в преддверии аристотелевской философии[588]; притом он поощрял их больше к изучению священных книг, чем эллинской культуры.

Император нашел, что Итал кругом сеет смуту и обманывает большое число людей, и потому поручил испытать его севастократору Исааку, который был весьма просвещенным и талантливым человеком. Исаак нашел, что Итал именно таков, каким его представляли, и публично изобличил его, а затем по приказу брата-императора передал в руки церкви[589]. Так как Итал не мог скрыть своей невежественности, он и там разразился проповедью чуждых церкви догм, продолжая открыто издеваться над высшими чинами церкви и совершать другие поступки, свидетельствовавшие о его невежественном и варварском нраве. Главою церкви был тогда Евстратий Гарида, который задержал Итала в зданиях Великой церкви в надежде изменить его к лучшему. Но, как говорят, он скорее сам готов был приобщиться к его нечестию, нежели обратить Итала к истинному учению; последний совершенно склонил на свою сторону Гариду[590]. Что же произошло в результате? Все жители Константинополя собрались к церкви, требуя Итала. И его, возможно, даже сбросили бы с высоты на пол церкви, если бы Итал тайком не поднялся на крышу божественного храма и не спрятался в укромном месте.

Император сильно терзался душой, так как лживое учение Итала было подхвачено многими придворными и немало вельмож было введено в заблуждение его губительными догмами. И вот лживое учение Итала было изложено в одиннадцати пунктах[591] и отправлено императору. Самодержец приказал Италу на амвоне Великой церкви предать анафеме эти пункты в присутствии всего народа, который должен был, стоя с непокрытой головой, слушать и прибавлять: «анафема». Однако и после этого Итал не смирился, вновь открыто в присутствии многих людей проповедовал то же самое и в своей варварской необузданности отказывался слушать увещевания {175} императора. Тогда и сам Итал был предан анафеме, хотя позже, когда он вновь раскаялся, проклятие было смягчено. С тех пор его догмы предаются анафеме, а имя подлежит церковному проклятию косвенно, тайно, без ведома большинства[592]. Ведь позднее он изменил свои убеждения и раскаялся в прежних заблуждениях, отказался от учения о метампсихозе и от оскорблений священных икон святых, привел в соответствие с православием свои взгляды на «идеи» и совершенно недвусмысленно порицал самого себя за отклонение от истинного пути[593].