"Седая легенда" - читать интересную книгу автора (Короткевич Владимир)2 Мне не удалось проспать до утра. Была еще ночь, когда меня разбудил сам Кизгайла. Я зажег свечу и, натягивая одежду, бросил взгляд на него. Лицо было бледное, все в испарине, искаженное. И в глазницах от свечи тени. «Трусит? — подумал я. — Нет. Ненавидит? Нет. Боится, но ненавидит больше трусости, вот что. Но почему?» Однако думать об этом не было времени. Я спешил. — На стены, — сказал хозяин. Через несколько мгновений мы бежали к Жабьей башне, выходившей на Княгинино поле. Тревоги пока еще не было заметно ни среди прислуги, ни среди солдат. На забрале возле башни стоял воротный страж и с ним еще человек, женщина, как я позже узнал, его вдовая дочь Дарья. Оба молчали и вглядывались куда-то в ночь. Мы стали рядом с ними. Луна, уже низкая и багровая, клонилась к далекому лесу. От всех, даже самых маленьких, пригорков легли огромные тревожные тени. И лишь крохотные лоскутки поля были озарены неуверенным оранжевым светом. — Что там? — почему-то тихим голосом спросил я. Дарья молча подняла руку, указывая ею вдаль. Однако ночь была спокойна, лишь где-то слышалась песня коростеля. — Она и услышала, — сказал охранник, — я-то сам глуховат стал. — Да что такое? — снова спросил я. — Визжит, — сказала Дарья. — Дергач? — полувопросительно сказал господин. — Нет. Визжит, — сказала она. — Хочешь сказать «скрипит»? — спросил Кизгайла. — Визжит. Я знал, что местные люди иногда не находят слов, что не мешает им быть неплохими людьми. Одна девушка, объясняя мне цвет сукна, сказала: «Кармазиновый, зелененький, как василечек». Но теперь было не время придираться к словам, и я стал слушать, что же такое «визжит». Песня коростелей стала как будто громче. В поле становилось все меньше кровавого цвета и все больше тени: пронзительно-багровая луна уже наполовину скрылась за пущу. Пел уже не один коростель, а несколько. А тьма все плотнее окутывала поле, и в этой тьме все сильнее звучала птичья песня. И вдруг я понял: это не коростели, это скрипят… телеги. Да, это скрипели возы. Много, возможно, сотни возов. И эта песня нарастала и становилась пронзительной, заглушая все. Я не знал, кто это едет в таком безмолвии, когда ничего не слышно, кроме этой песни колес, но почувствовал, что у меня мурашки побежали по спине. — Он, — сказал Кизгайла, и я понял, кто это «он». А возы скрипели и скрипели в ночи, и уже не оставалось ничего, кроме этого скрипа. — Явился, вражина, — процедил сквозь зубы хозяин. — Что же, готовься, Цхаккен, завтра будем биться. Насмерть. Я опасался за господина, но теперь мои опасения прошли. Он просто был из той породы людей, для которых ожидание опасности было хуже самой опасности. Я теперь знал, что он будет и бояться, и ненавидеть, но будет держаться. Это плохо, но это все же лучше, чем вид дохлой дрожащей скотины. — Что же, — сказал я, — биться так биться. Я долгое время получал у вас плату даром. Правда, лучше было бы мне, как тому врачу, всю жизнь получать ее напрасно. Но если так уж случилось, не надо беспокоиться, господин. Я решил не тревожить людей и дать им выспаться. Только удвоил караул и поставил бодрствовать возле спящих одного воина, чтоб по первому сигналу поднял всех. А сам, запахнувшись в плащ, присел на забрале возле охранника и его дочери и стал дремать, поминутно просыпаясь. Эти ночи, когда сидишь прислонившись к дереву или камню, были мне очень знакомы. Засыпаешь и вдруг куда-то падаешь. Такие сны, наверное, видят обезьяны на своих деревьях. Но чем лучше обезьяны солдат-наемник? Глупое, безобразное ремесло — война. Такие мысли приходили мне в последнее время все чаще: видимо, я начал стареть. Я засыпал и просыпался, смотрел на эту женщину, которую никто не принуждал здесь сидеть, видел ее усталое бледное лицо под платком, тени в глазницах. Нет ничего красивее женского лица в полумраке. Поэтому, наверное, и любят в это время. В одно из таких пробуждений я увидел, что уже не только светло, но вот-вот взойдет солнце. За нами был голубой туманный Днепр. Перед нами — ров, небольшое, чуть холмистое поле, а дальше — лесистые пригорки и среди них розовеющая гладь Святого озера. Солнце уже выметнуло из-за леса тысячи багряных копий, залило расплавленным золотом маленькие облачка у окоема. Но я смотрел не на него. Поле за эту ночь, казалось, обросло молодым лесом. По обе стороны большой лощины сидели, ходили, лежали тысячи людей. Копья, воткнутые в землю, рогатины, отогнутые в шейке косы. Дальше, возле леса, сотни телег тянули к небу свои оглобли. Поднимался в безоблачную высь дым костров. Мы видели как на ладони все поле, кроме широкой лощины. Но, наверное, и там были люди. На одном из недалеких пригорков стояла кучка людей. И эти люди были не в белой одежде, значит, не мужики. У меня хорошая подзорная труба со стеклами голландской ручной шлифовки. Я навел ее на холм и увидел трех человек. Средний был высок и тонок в кости. Я мог различить багряный плащ, спадавший почти до земли. Длинные, до плеч, волосы, ладная осанка, узкие бедра. Этот человек что-то говорил двум другим, указывая рукой на крепостные стены. Рядом с ним стоял юноша или молодой мужчина, немного похожий на среднего. На нем были светлые латы и тоже плащ, только голубой. А по другую сторону стоял коренастый человек, ниже тех двоих ростом и сильно сутулый. Он был без бороды и усов, хотя по возрасту мог быть отцом молодому. На безусом латы были темные, а плащ зеленый с черным. — Дай, — сказал мне Кизгайла, который снова вышел на стену. Он хищно приник к трубе, даже подался вперед. — Они, — произнес он после недолгого молчания. — Тот, что в багряном, — сам Роман, волчина хищная. Ну, попадись ты мне — я тебе покажу, как это быдло поднимать. — А остальные? — В светлых латах — Лавр, из Романовой охраны. Байстрюк. — Они почему-то похожи. — Боюсь, что там не обошлось без Якуба, которого я на тот свет отправил. А черный — Петро, тоже брат Романа. Родной… Отродье дейновское! На охоте дохлого зубра добыли… Брань Кизгайлы мне показалась непристойной. Всякое рождение законно, если от него рождается добрый воин или девка, созданная для радости и любви. А ругаться, что люди родом из бывшего Дейновского княжества, страны лесов и болот, и вовсе бессмысленно. Они не посылали к нам вещуна, не тратили времени зря. Каждый понимал, что один не откажется от осады, а второй не сдастся. — А ну-ка, мастер, — сказал я пушкарю, — долбани по этим, на холме. Пушка изрыгнула пламя и резко откатилась назад. Я в подзорную трубу видел, как посланный нами чугунный шар ударил в склон холма, ниже военачальников. Там поднялось легкое тающее облачко. Заржал и встал на дыбы прекрасный белый конь, которого держал за повод парень в белой рубахе. Роман, стоял все так же невозмутимо, не сделав и шага в сторону. Потом он взмахнул рукой и стал спускаться с холма. За ним — те двое. Мы так на них засмотрелись, что не заметили, как из лощины, совсем близко от нас, начали, как будто сами собой выползать телеги. Одна, вторая, десятая, двадцатая. На них было навалено какое-то странное рыжее сено, и они ползли лугом, а люди, толкавшие их, скрывались за этим сеном. Я долго не мог понять, в чем дело, пока они не разделились на два потока. И эти две змеи медленно ползли к деревянным воротам в нашем крепостном валу. — Бей по телегам! — крикнул я. Крепостная стена расцвела клубами порохового дыма. Но было уже поздно. Телеги успели впритык подвалить к обоим воротам, и вдруг, почти одновременно, в небо взметнулись огромные, рыжие, как хвост лисицы, жаркие языки огня. Пылало сено, облитое чем-то горючим, пылала сама земля вокруг. Под прикрытием огня к холмам бежали мужики. Теперь мне стало ясно, почему Ракутович спустился с холма, почему один из мужицких отрядов пошел за ним: они готовились защищать телеги, если бы нам вздумалось сделать вылазку. У нас не было сил для защиты вала: слишком неожиданно встала угроза мужицкой войны. Мы заведомо ограничили себя стенами замка. Но все равно этот пожар был неприятен. Вал перестал существовать как препятствие. Теперь уже ничто не мешало поднести к стенам лестницы или подкатить таран, если бы он у них был. Мы совершили первую ошибку. Зато те, что готовились защищать телеги, и сам Роман были теперь почти в нашей власти. Я поставил на стену сотню своих парней с мушкетами и стал подавать команду: — Ступи! Стой! Мушкет к боку! Фитиль — с курка! Фитиль — на место! Мушкет ко рту! С полки — сдувай! Набой бери! Мушкет вниз! Порох на полку — сыпь! Утряси! Полку закрой! Стряхни! Сдуй! Мушкет на левый бок! Порох и пульку — в мушкет! Пыж — на полку! Забойник возьми! Пульку и пыж — добей! Забойник на место всунь! Правой рукой мушкет подыми! Левой подсошек готовь! Мушкет — на вилки! Готовсь! Я знал эти команды наизусть уже двадцать восемь лет. А мои ребята были лучшими стрелками из всех, каких я знал. Не прошло и десятой доли часа, как крепостная стена ощетинилась готовыми к стрельбе ручницами. — Пали! — крикнул я. Зубцы заволокло едким пороховым дымом. Сквозь него я видел, как падали, кружились в вихре, метались люди в белой одежде. И еще я видел человека в багряном плаще. Он кричал что-то страшным голосом, поднимая одной рукой древний двуручный меч. Ощеренный рот и вставшая дыбом грива волос — от них нельзя было оторвать глаз. Когда дым рассеялся, на траве осталось десятка два неподвижных белых тел. Потом на линии холмов я увидел удивительно ровный строй мужиков. Я не знал, зачем им понадобилось стоять там. За их спинами были только телеги. Второй отряд — иначе не назовешь, потому что это было войско, а не беспорядочная мужицкая толпа, — приближался издали строем в три плутонга. Он остановился значительно левее Жабьей башни. И под молчаливой охраной этих людей толпа крестьян, вооруженных чем попало, тащила от холмов с десяток длинных осадных лестниц. Черт бы побрал этого мужицкого короля! Он воевал совсем не по правилам! Вернее, не по тем правилам, по которым воюют во всем мире. И непонятно по каким. Я смотрел на его огромную фигуру, потрясающую мечом. Мы дали второй залп по толпе с лестницами и по нему. Но он был невредим, будто огонь его щадил. Я увидел перекошенное лицо Кизгайлы. Он метался по забралу, ругал пушкарей самыми черными словами. Схватил ядро, похлопал, словно арбуз, по крутым бокам и затолкнул в жерло «Маркобруна», пушки французского литья, самой большой из тех, что стояли на крепостных стенах. Потом затряс кулаками в воздухе: — Пали!!! «Маркобрун» рявкнул. И снова, как завороженный, стоял на месте человек в плаще. Ядро вырвало из рук парня, стоявшего рядом с ним, знамя и в щепы разбило одну из лестниц. Остальные лестницы ползли дальше в окружении кос, топоров и вил. Кизгайла и я одновременно поняли, что, если мужики укроют лестницы за валом, вблизи сожженных ворот (от них остались уже только пылающие балки и уголья), наше дело примет плохой оборот. Тогда отряд молчаливых «стражей» кинется к ним, и никто не спасет крепостные стены от штурма. Внизу, возле ворот, стояла наготове сотня кирасиров. — Капитан, — крикнул Кизгайла, — приготовься! Сомни их, уничтожь лестницы, постарайся взять Романа. — Хорошо, — глухим голосом ответил из-под забрала капитан. Створки ворот разошлись с тяжелым скрипом, упал подъемный мост, и сразу все заполнил тревожный, нарастающий грохот копыт по железу моста. Кирасиры ринулись в атаку. Все на вороных конях, все в черных латах и шлемах, увенчанных черными перьями, они неслись вытянутым клином, и я не знаю, что смогло бы устоять перед их стремительным ударом. Сам Александр не отказался бы командовать такой сотней. Защитники на стенах сопровождали их восторженными воплями, и даже моя холодная кровь вскипела, как в первом бою, когда мне было пятнадцать лет. — Руби их! Хватай! Мужичье, возле лестниц заметалось, но не собиралось бежать. Они, правда, бросили лестницы, но не убегали, а отступали. И последними пятились люди с косами в руках. Капитан, скакавший впереди, подал знак рукой в железной перчатке. И сразу, будто слаженный хитроумный механизм, железный клин начал менять строй: двадцать или тридцать латников отделились от летучего отряда и поскакали к тем, молчаливым, стоящим на склоне строем в три плутонга. Остальные на скаку превратили брошенные лестницы в груду обломков. Они как-то очень легко ломались, и я уже в тот момент заподозрил неладное. Однако думать не было времени. Я вообще не знал, на кого смотреть: на тех, что летели к молчаливо стоявшим, или на тех, что преследовали отступавший отряд. Я успел лишь заметить, что первый плутонг крестьянского отряда вдруг опустился на колени, выставив вперед длинные копья, а второй, стоя, начал вести беглый огонь поверх его голов. Один всадник покатился через голову коня, второй, третий. Это было непостижимо! Меткость стрельбы можно было объяснить: Ракутович, конечно, поставил в этот отряд охотников. Но как он мог за неделю научить людей так ловко орудовать копьями? Торжествующий вопль прервал мои мысли. Я увидел, что кирасиры настигли беглецов и врезались в них всей тяжестью семидесяти закованных в железо всадников, всей тяжестью семидесяти конских тел. Мужики еще пытались сопротивляться, они с размахом рубили косами у самой земли, надеясь перерезать коням сухожилия у бабок. Но это было безнадежное дело. Ракутовичу — я краем глаза заметил это — подвели коня, и он помчался к избиваемым, только багряница заплескалась на ветру. Он, видимо, хотел биться вместе с этими, обреченными на смерть. Теперь его отделяла от конного отряда лишь узкая полоска людей в белой одежде. И эта полоска редела на глазах. Когда кирасиры отшвырнули воющую толпу саженей на сорок, на освобожденном пространстве бились в судорогах шесть-семь коней и белело не менее тридцати мужицких тел. Ракутович, размахивая мечом, что-то кричал, но все уж было кончено: мятежники рассеялись в разные стороны и бросились бежать. Он был храбрым, но неумным военачальником, этот человек в багрянице. Он двинул лестницы к стенам без прикрытия, без пушечной пальбы, даже без конницы, под охраной плохо вооруженного сброда. Между тем меньшему отряду, сильно поредевшему, удалось все же потеснить мужицкий отряд с холма. На этом они успокоились и бросились догонять остальных. Но тем и самим нечего было делать: не гоняться же за разбегавшимися в одиночку мужиками. Человек в багрянице все еще носился возле кирасиров. Свалил с коня одного, вышиб тяжелый палаш из рук другого. Смерти, что ли, жаждал или хотел отличиться? Что-то кричал, видимо издевательское. Красное так и развевалось по ветру. И лишь когда на него бросилась вся сотня, вдруг вскрикнул страшным голосом и припустил коня к своим. Черный отряд мчался за ним, и расстояние между темным пятном и красной искрой медленно сокращалось. Всадник летел к тому строю, который прикрывал телеги. И это было напрасно. Капитан говорил правду: один латник стоит тридцати, даже храбрых, даже тех, что не бегут. Разметанная по всему полю, отчаянно удирающая мужицкая толпа была тому подтверждением. Сейчас и от тех, впереди, не останется мокрого места. Человек в багрянице пришпорил коня и стал легко отрываться от преследователей. Свернул направо, невиданным скачком послал коня через широкую канаву и провалился за холмом, только его и видели. А молчаливый черный косяк с ходу врезался в мужиков, защищавших телеги. …Нет, не врезался. В последнее мгновение те бросились бежать кто куда. Большинство исчезло под колесами телег. Каких-то странных, высоких телег… Слеза набежала мне на глаза. Я смахнул ее ладонью, снова приник к трубе и… — Назад! — закричал я таким голосом, что самому страшно стало. …Это были не простые телеги. Это были телеги, окованные медью по грядкам и на сажень выше грядок. И даже вниз, прикрывая колеса, спускалась медная «юбка» с вырезами. И вдруг телеги все ощетинились: сверху копьями и еще чем-то непонятным, а снизу, из-под «юбок», баграми. — Назад! — ревел я. Куда там! Кто бы мог услышать? Да они и не могли сдержать коней, с ходу налетев на возы. И вдруг багры снизу стали жадно шарить в воздухе, хватать притертых впритык латников за что попало, стаскивать их с коней или пригибать к медной обшивке. А сверху начали ритмично взлетать и опускаться на головы людей — я теперь понял, что это, — мужицкие, окованные на такой случай железом цепы. Да, эти люди умели орудовать баграми и молотить: ведь это была их повседневная работа. И они молотили, молотили яростно. У них было мало мушкетов, и они знали, что стрела, что коса, что меч не возьмут миланских и нюрнбергских лат, что человека, закованного в них, можно только оглушить. Они молотили. Даже до наших стен долетели истошные вопли избиваемых и дикое ржание перепуганных коней. Боже! Теперь я понял все. Эти подозрительные жидкие лестницы, эта толпа, заведомо обрекшая себя на смерть, этот всадник, которого настигает сотня, — все это было затравкой, все это было приманкой. И капитан, как пескарь, попался на эту удочку, на хитрость этого азиата и варвара. Варвар теперь мог не опасаться вылазок нашей конницы. — Так пропадай же, дурак, — в сердцах плюнул я. Поредевшая больше чем наполовину сотня отхлынула наконец от диковинного сооружения и начала отступать к стенам, полагаясь, как сказал какой-то писака, «больше на шпоры, чем на мечи». Их подбадривал рев со стен, но я уже знал, с кем мы имеем дело, знал, что Меня удивило лишь одно: что могло заставить этих, с лестницами, пойти на дело, которое не оставляло надежды на жизнь? Обещало только смерть. Наверное, невыносимой была их жизнь. Остатки отряда кирасиров скакали во всю мочь, а я все повторял себе: — Не надейтесь, И я не удивился, когда из лощины наперерез отступавшим вылетела конница. Во главе ее мчал человек в багряном плаще со своими двумя спутниками. И было этих конных людей не больше двух сотен, но по серым волчьим шапкам с заломом на левое ухо я узнал, что это за люди. Так носят шапки только пастухи конских табунов, которые кочуют с панскими стадами по всем песчаным и известняковым пустошам этой земли. Боже, в драку вмешались даже эти люди, которые ударом конца корбача [7] по носу убивают волка! Кого же ты не обидело, панство этой земли?! Я уже почти не смотрел, как они настигли бегущих кирасиров, врезались им во фланг, смяли и отрезали от замка. Я только смотрел, как этот багряный дьявол орудовал двуручным мечом, — по-старинному. И еще видел я, как черно-зеленый, будто вымазанный тиной, голомордый Петро — у него, как и у многих дейновцев, плохо росла борода — сбил своим конем тяжелого коня капитана, на скаку выхватил кирасира из стремян, перекинул его через седло и загикал, засвистал разбойничьим посвистом, понесся прочь от места стычки — чтоб не отбили. Не спасся ни один кирасир, они расправились с ними быстро, как голодный швейцарец с зажаренным кроликом. Часть осталась лежать на земле, и с них на месте срывали латы, часть угнали на веревках в сторону лесистых холмов. А эти прискакали почти к самым стенам замка и начали нагло гарцевать под ними. Потом я уже и сам не мог разобраться, кто кого ругает, — такие проклятья сыпались со стен и с поля. — Землянники, лопатники! — Волчья сыть! Недоедки! — Колодцы солили! — Шкловские испанцы! — Недосеки! Собаку съели! — Хамовщина черноногая! — Гуди, дуброва, едет князь по дровы! Мать на суку борзую сменяли! Польская кровь, да собачьим мясом обросла! Я приказал стрелять, но те так и прыснули во все стороны. Человека три свалилось, да и тех они подхватили на лету, забрали с собой. Теперь мы могли стрелять без опаски. И мы стреляли около часа по отдельным группкам людей. Держались они нагло. Двое проехали под самой стеной на кирасирских конях и в латах. Один — на коне, покрытом вместо попоны ризой ксендза (из Рогачека, видно, взяли). Я успокоился, даже перемигнулся с Дарьей, бродившей по двору. Улыбнулась и она мне. Те тоже, видимо, отдыхали. А потом стало не до отдыха: от леса к крепостным стенам начали ползти те самые окованные телеги. Их двигали надежно прикрытые мужики. Снова появилась конница и замаячила по холмам. Да, с телегами они придумали хитро, почти как чешские еретики когда-то. Правда, «Вагенбург» Ракутовича был легче и, по-видимому, подвижнее. Когда он прополз половину расстояния до крепостных стен, мы начали палить по нему из пушек. Пару раз попали. Но в следующее мгновение оттуда тоже грохнули пушки, шесть штук, ровно столько, сколько было на крепостных стенах в Рогачеке. Брызнули каменные осколки у самого моего лица, опрокинулся навзничь и застонал один из моих парней. А они палили, двигаясь все ближе и ближе. Рухнуло два-три зубца в стене. Петро, который что-то горланил пушкарям, вдруг бешеным наметом помчался к Жабьей башне. Осадил коня и, горяча его, закричал дурным матом: — Сдавайтесь, штурмовать будем! Кизгайла вырвал у пушкаря, который наводил пушку, фитиль, выругался, сунул его в запальник. Зев пушки изрыгнул огонь. Мы услышали глухой удар. Потом на том самом месте, где куражился Петро, вздыбился косой, завитой, как штопор, столб дыма. Конь взвился на дыбы и опрокинулся на спину, придавив собой седока. Стены завыли, торжествуя. Я не видел, как его подхватили, — огонь стал чудовищным. «Вагенбург» все приближался, и поле за ним шевелилось: шел народ. Снова несли лестницы. …Настал наш черед. Я приказал Августу Тухеру, единственному среди нас немцу, стать на мое место, следить за боем и подавать мне сигналы звуками рожка, а сам спустился к воротам. Вылазка стала необходимой, потому что моя оборона — это нападение. Надо было уничтожить «Вагенбург», лишить их пушек. Мы вышли из крепости и двинулись на них тремя плутонгами, стреляя поочередно через головы передних. Они бросились на нас как одержимые, но швейцарца трудно смутить. Мы вели свой беглый огонь, и мы шли. Не дело — хвастаться своими деяниями, и я скажу только, что мы принудили к бегству передние ряды, проникли к «Вагенбургу» и заклепали три пушки из шести. А потом пришла расплата. Из дыма, который, словно одеяло, укутывал, поле, неожиданно показались конные и пешие толпы в белом. Их было много. И впереди шел человек, потрясавший двуручным мечом. Шли они не спеша, а над их головами реял дикий и суровый хорал: И вдруг они ринулись вперед. Это было похоже на лавину. — Святой Юрий! Русь! — крикнул Ракутович, и конь Лавра шарахнулся в сторону от этого страшного голоса. Они столкнулись с нами, и нас не выручили наши пики, их мгновенно обрубили короткими кордами мужики. Ракутович рубил двуручным мечом, и его отряд не отставал от него. А мы пятились задом, захлебываясь своей и чужой кровью. Пятились слишком поспешно, чтобы это можно было назвать отступлением. Вскоре за нами, потрепанными и израненными, с треском захлопнулись ворота. Я бежал дважды в жизни: впервые это было при Брейтенфельде [8] — я служил тогда в императорской армии, и нами командовал Тилли, а против нас пер оголтелый швед — и вторично — здесь, от мужиков. И я не стыжусь этого, потому что убежден: если бы дать тех же самых неистовых мужиков, но закованных в латы и вооруженных сталью, этому варвару, от него побежал бы и сам бешеный Густав [9]. На наше счастье, у них были мягкие шапки, поверх которых надеты веревочные шлемы. Это спасало их от удара сабли, но не от копья и свинца, которыми мы их награждали. А потом началось пекло осады: ползущие вверх лестницы, огненные потоки смолы, падающие камни. Мы бросали в наступавших также глиняные кувшины с человечьим калом. Это придумал Кизгайла, и очень, на мой взгляд, удачно придумал, потому что я не встречал людей более чистоплотных, чем русины. Они трижды в неделю моются в своей бане, смывая с себя испарения. А по субботам они превращают это мытье в священнодействие: секут друг друга вениками, пьют ягодные соки и валяются в снегу. Поэтому они всегда сильны и здоровы, и, как утверждают знатоки, все это весьма способствует хорошему поведению мужчин в постели. Однажды я попробовал залезть на этот их «полок», и скажу вам, что свинец и огонь, какими нас осыпали при Бургшталле близ Вольмирштедта, где нас впервые хорошенько отлупцевал швед, — детские забавы по сравнению с той баней. Я чувствовал себя как в аду. Но не было выдумки и хуже этих кувшинов, ибо, скажу я вам, эти люди весьма чувствительны к оскорблению. Их не так оскорбляли уния и опозоренные церкви, как то, что во времена унии их православных покойников не разрешали вывозить из города иначе, как через те ворота, через которые вывозили нечистоты и прочую дрянь. А теперь этот штурм! Меня утешало лишь то, что, как всегда во время драки, я думал на языке своей родины. Это хорошо. Но все равно страшнее я не помню ничего. Падали лестницы, лилась смола, а они лезли и лезли, как дьяволы, и вскоре сеча закипела на стенах. Кизгайла, я и мои люди рубились отчаянно, но мужики теснили нас, а впереди них выл и кривлялся седой и маленький, как кобольд [10], человечек в рубище — их святой. И еще я видел, как орудовал двуручным мечом демон в багрянице. Вместе с лестницей его сбросили вниз, но она зацепилась за башенный выступ и медленно сползла вниз, и никто, кажется, не погиб. Мужики из окрестных деревень стеклись на холмы и глядели на побоище, как на потасовку возле корчмы. — Слетелось, воронье, — хрипел Кизгайла, глядя на них и с яростью отбиваясь от нападающих. Потом он куда-то исчез. А нас оттеснили к стене глухой Соляной башни, и здесь мы, сорок швейцарцев, стояли ощетинившись оружием и рычали на окружавших нас врагов. Однако это было уже лишь делом чести, потому что спасать было нечего. Замок был взят. Копья окружали нас со всех сторон, даже сверху, с забрала стены. Стоило нам вякнуть — и нас превратили бы в ежей. Нас осталось сорок. Остальных убили или взяли в плен. Глазами, затуманенными усталостью, я увидел Лавра. Он был в светлых латах, голубом плаще, голубых сафьяновых сапожках, улыбающийся, томно-изможденный, словно появился здесь не после сечи, а пришел с любовного свидания. Он малость напоминал архангела Гавриила, и этот архангел бросил нам слова, полные ленивого снисхождения: — Бросайте оружие, что ли. — Нет, сынок, — ответил я, — не ты нам это оружие дал, не тебе и такой приказ давать. — Не валяй дурака, пожалей хлопцев. И вдруг откуда-то с высоты, с балюстрады, послышался безжизненный голос: — Сложи оружие, Конрад, я разрешаю. Ты сделал все, что мог. Это был голос Кизгайлы. И я увидел пана на балюстраде. А за ним стоял Доминик с копьем. И Доминик бросил сверху к ногам Лавра ключ и крикнул: — Держите! Я закрыл дверь в угловой покой. — Какой покой? — взметнул брови Лавр. — В тот, откуда подземный лаз. Я опустил голову. Странное творилось здесь. Господин хотел удрать, бросить нас наедине с разъяренной толпой, а склоненный им к католичеству мужик, его опора, не позволил ему этого сделать. И тогда я наступил ногой на свой клинок и сломал его, а куски бросил к ногам Лавра. Нас обезоружили. Мужики, наверное, разорвали бы Кизгайлу на месте, если бы в это время не заскрипели ворота и не загремели цепи опускаемого моста. Я увидел прямо перед собой дорогу, толпы народа по обе стороны и всадника на белом коне, который ехал к воротам. Лицо его было измазано копотью, багряный плащ разодран, но глаза пылали огнем, вселяющим ужас. Народ выл. Я видел измордованные лица, по которым текли слезы, видел лица яростные. Но и на те и на другие было страшно смотреть. — Роман! Пахарь божий! — Рев становился невыносимым. — Спасай! Дай оружие! Рай возводят на нашем горе! Спаси нас! Спаси! Я увидел, как несколько человек бросились целовать следы от копыт его коня, и, честное слово, это не было смешно. А он кричал в ответ своим страшным трубным голосом: — Православные, все ваше! Земля — ваша, хлеб — ваш, вера — ваша! И дубины ваши! А этим нечестивцам — меч! Но даже его голос заглушил рев и крики «спаси!». Когда он миновал арку ворот и въехал во двор, к ногам его коня стали швырять связанных шляхтичей, всех, кто уцелел после битвы на крепостных стенах. А народ все вопил, и тут я впервые услышал, как выкрикнули то его имя, которое через месяц стало крылатым: — Багряный властелин! Багряный воитель! Конь мерно ступал между телами, и копыта звонко били о камень. Белый конь с золотистыми глазами. А этот сидел на нем словно влитый. Видел я гриву непослушных блестящих пепельных волос, отливавших золотом, емкий череп с большим лбом, твердо сжатый большой рот, жесткие желваки на щеках, прямой и слегка вздернутый нос. Облик, наводящий трепет. Но, пожалуй, страшнее всего были глаза непонятного цвета — то серые, то стальные. То золотистое что-то в них промелькнет, то даже зеленоватое, бешеное. Длинные, светлые, непонятные глаза. И эта голова была откинута назад, как в неимоверной гордыне, а жилистая рука властно сжимала поводья. Конь чувствовал эту руку и шел послушно, дрожа каждой жилой, кося бешеным глазом и прядая ушами. Потом я узнал, что эта горделивая посадка головы у него от рождения, а взгляд — от неостывшего опьянения недавней битвой, но тогда он показался мне таким ужасным, что я затрепетал за каждого брошенного к его ногам. Конь остановился среди поверженных тел. А он сидел и глядел на меня. — Наемник, — улыбнулся он. — Но ты хорошо дрался. Развяжите их. Народ бросился исполнять его приказ. — Хочешь служить мне? — Нет, пан. — Называй по имени. — Нет, Роман. — Правильно, негоже от побежденного хозяина сразу переходить к победителю. Ты еще не до конца запродал душу. Тогда вот тебе приказ: стереги покои. И возвысил голос: — Грабежа не будет, люди. Лавр, подсчитай хлеб, серебро, скот. Раздели на две половины. Одну пусть возьмут мужики и разделят по бедности. А от другой половины третью часть отдай на оружие и харч, а две трети подели между семьями тех, кто брал замок. По храбрости. И не забудь тех, кто погиб у фальшивых лестниц. Умолк на миг. — Замок не взрывай. Он нам еще может пригодиться. Народ ответил радостным ревом. Полетели в воздух магерки [11] и шапки из волчьего меха. — А с этими что делать, Роман? — спросил мужик с рогатиной. — Шляхта, — будто впервые заметив, сказал победитель. — Поглядите, что у них на шее. С православным крестом — оставьте заложниками. У кого римский агнусек… [12] Он замялся. — Пусть мужики и среди православных, и среди католиков отыщут злых. Отдаю их в ваши руки. Добрых — отпустите на все четыре ветра и возьмите слово не причинять зла. Пусть крест целуют. Остальных — в заложники. Началась кутерьма. Вскоре меньшую часть пленных увели за ворота — подальше от греха. Осталось человек сорок, и среди них Крот. — Поставьте их на колени, — сказал Ракутович, — пускай и они на мужиков снизу поглядят. Крот сопротивлялся яростно, как мог. Налитое кровью лицо выборного стало просто страшным, когда его поставили на колени. — Сволочь продажная, голубой крови изменил! Ну, держись Роман! Забыл, кто в стране становой хребет? Нобили, боярство, дворяне. Думаешь, они тебе простят? — Ваше прощение — псу под хвост, — загремел Ракутович. — Мужик — становой хребет всему. А вы его в ад ввергли. Крот выгибался в дюжих руках, пытаясь подняться. Он уже не кричал, а хрипел: — Иуда! Не мужицкая ли кукушка побывала в твоем гнезде? Иуда! На лбу Ракутовича вздулась жила. И такого голоса я еще никогда не слышал. Поначалу тихий, он в конце возвысился до трубного: — Аспид. Василиск. Выползень змеиный. Ты-то много ли понимаешь в чести? Ваша честь в Варшаве королю Сигизмунду пятки лизала. Ваша честь московских единоверцев под Оршей разгромила и подвергла страданиям смертельным. Ваша честь своих белорусов на дыбу вешает. До чего вы народ русинский, божий народ, довели в подлости своей? Дев на чужацкое ложе швырнули. Краину всю! Слезы ее вам сердце не тяготят?! Веру сменили, христопродавцы! Народ предали, торгаши! Своими руками удавку на него свили да сами и накинули. В унижении, в угнетении он к небу вопиет, а вы ликуете! — И захрипел: — Я предал дворян, а ты предал край. Мне гореть, а тебе паки. Да меня, может, еще и помилует бог, видя, что виски у меня от терзаний седеют. А тебе — нет пощады. — Да не печалься ты так, — жалостно сказал мужик. — Говори, что делать с ними, и концы. — Твоя правда, — сказал Роман, — ведите их за стены. Под корень. Толпа забурлила, волоча под арку полоненных. Тишину пронзил чей-то истошный вопль. И все смолкло. Смолкло потому, что под арку из-за стен направлялось медленное молчаливое шествие. На плечах крестьян плыли носилки с телом Петра. Распростертый на них, огромный, с запрокинутым подбородком и разметавшимися волосами, он медленно плыл ногами вперед. Лат на нем не было. Черно-зеленый плащ прикрывал колени. Обнажились головы. Роман сдавленным голосом спросил: — Панцирь где? — Сняли, батюшка. — Правильно. Живому живое. У нас мало. Подъехал к носилкам, наклонился: — Прости, брат. Не уберег я тебя. А теперь — спи. Всем спать… Многим — скоро… И, подняв голову, обвел шляхту посветлевшими, жестокими глазами. Потом скользнул взглядом по группе людей в серых рясах, смирно стоявших возле стены. Рядом с ними переминался с ноги на ногу служка с баклагой у пояса. — И вы здесь? Приползли, гады. Долго же вам позволяет бог своим именем прозываться. Когда он целовал покойника в лоб, я увидел, как дрожали его губы. — Падаль целует, — донесся выразительный голос из толпы дворян. — Скоро сам падалью станет. Ракутович поднял голову, оглядел пеструю от парчи толпу. — Плахи сюда, — свистящим шепотом сказал он и вдруг взорвался: — Плахи!!! Пой поминальную, поп! И вы, серые рясы, пойте! На своем дьявольском наречии! Иакинф запел. К небу понеслись звуки заупокойной обедни. А от стены тихо и сдавленно зазвучали неслаженные басы: — Dies irae, dies ilia, bies magna et amara valde [13]. Крестьяне притащили уже три сосновых колоды и бросили их у копыт белого коня. Но Ракутович вдруг опустил голову. — Ладно. Не надо плах, — сказал он. — Не нам марать топором руки. Эта сволочь не смелее женщин… Возьмите их, мужики. Дворян потащили под арку. Большинство из них молчало, понимая, что пожинают свой посев. — А этого куда? — спросил пастух в волчьей шапке, указывая на Кизгайлу, которого уже свели с балюстрады вниз. — Этого не трогать. — Дайте мне его прикончить, — попросил пастух, — из-за него брата моего повесили. — Знай свое место, Иван, — сухо произнес Ракутович, — это мой враг, не твой. Два врага смотрели друг на друга. И у одного не было в глазах страха, а у другого — злости. Кизгайла стоял приосанившись, полный достоинства, понимая, что его уже ничто не спасет. — Ну вот, — сказал Роман, — ты думал, я не доберусь до тебя, Кизгайла? А я здесь, и я разгромил твое гнездо. Один ветер шевелил каштановые волосы Кизгайлы и гриву Ракутовича, и Кизгайла дышал этим ветром и ответил не сразу: — Почему ты не вызвал и не убил меня тогда? — Вас всех нужно под корень — вот что я подумал тогда… Где Ирина? — Ты не найдешь ее. Роман. Она тебя никогда, никогда не увидит. Родом панским на земле клянусь. Я отправил ее далеко, куда ты не дотянешься. — Я дотянусь… Как до тебя дотянулся. — Ты и без этого покарал меня. — На лице Кизгайлы я увидел ту самую маску, что и ночью, когда Ирина бросала ему проклятия. — Так убивай уж до конца. — Улыбнулся: — Только для меня трех плах много. Роман. Все три кровью одного не напоишь. — Я не буду сечь тебе головы. Я просто сделаю то, чего не сделал тогда. Принимай вызов. Лавр, дай ему коня. Глаза Кизгайлы загорелись. — А если я тебя свалю? — Тогда ты будешь свободен. С женой. Слышите, мужики?! Я даю слово. Кизгайла метнулся к гнедому коню, которого подвел ему Лавр, коршуном взлетел в седло. — Ну, тогда держись, Ракутович! Я тебе отомщу за дворянский позор. Саблю мне! — И мне саблю. Похуже. Чтоб потом не хвастался. — Мужики, — заорал Лавр, тряся копной волос, — а ну, лезь куда повыше! Очищай место. Народ с галдежом и смехом полез на балюстраду, на лестницы, на забрало. Отовсюду смотрели зверовато-добродушные усатые морды. Коней развели по углам двора. Кизгайла, пригнув голову, шарил глазами по фигуре врага. Ракутович спокойно ждал. — Давай, — со смехом взмахнул рукой Лавр. Тишину взорвал звонкий цокот копыт. Враги бросились друг на друга, сшиблись, скрестили сталь. Две голубые полосы затрепетали в воздухе. Ловко уклоняясь от ударов, они метались по двору, задорно хакали при каждом удачном ударе. — Держись, Роман, — в экстазе выл Кизгайла, оскаливая зубы. — И ты держись, — с затаенной ненавистью ответил Роман. — Голубую кровь испохабил. — Людоед. Напился девичьих слез. Вот тебе… Звон оружия отдавался эхом в крепостных стенах и заполнял весь двор, как на пиру у того греческого прохвоста, когда ударами в щиты приходилось гонять птиц. Роман уже два раза зацепил Кизгайлу. Оба раза мы хорошо слышали треск лат. Наконец Кизгайла изловчился и рассек шлем Ракутовичу. Рана, по-видимому, была неглубокая, но струйка крови просочилась через подшеломник и медленно поползла к правой брови Романа, закапала на железо нагрудника. — Вот тебе и первая метка, — захохотал Кизгайла, — выхолостить бы тебя, сукина сына. И тут Роман, сжав зубы, коротким и сильным ударом отбросил правую руку Кизгайлы в сторону. Его сабля взметнулась и молниеносно скользнула вниз. Мы услыхали Романов крик: — За Ирину тебе, волкодав! Раздался глухой удар. Тело Кизгайлы качнулось, потом медленно перевернулось в воздухе и ударилось спиной о каменные плиты. Сабля вылетела из непослушной руки и, звеня, запрыгала по камням. Разгоряченный боем, со слипшимися на лбу волосами, над убитым возвышался Роман. И я не заметил на его лице радости, обычной для победителя. Он протянул вперед руку и хриплым голосом бросил одно слово: — Пить. Стоявший рядом с серыми монахами служка торопливо сорвал с пояса баклажку и, заискивающе улыбаясь, стал наливать из нее вино в большую серебряную чару, которую вытащил из-за пазухи. Потом трусцой подбежал к Ракутовичу. Рука Романа жадно схватила чару. И тут Лавр снова удивил меня. Его скуластое красивое лицо стало вдруг грубоватым и холодным. Он положил руку на локоть Ракутовича: — Не пей, господин. — Это почему? — Роман удивленно смотрел в серые продолговатые глаза парня. А Лавр уже перевел упрямый взгляд на одного из монахов. У того были тоже серые, холодные глаза под тяжелыми верхними веками, и он спокойно выдержал взгляд Лавра. — Мальчик беспокоится, — с холодной насмешливой улыбкой сказал иезуит. — Ну что же, дайте вино мне. Выпью я. Оно такое же чистое, как кровь Христова. — Дурья голова, — с грубоватой нежностью укорил Лавра Роман. — Кто же будет шкурой рисковать? Соображать надо. — Дайте. Дайте мне, — спокойно повторил иезуит. — Ну нет. Ты не работал, тебе потом. — И Роман потянулся к вину. — И все же не пей, — упрямо сказал Лавр. Глаза его из-под длинных, как стрелы, ресниц смотрели подозрительно и зорко. — Чепуха. — А я говорю — не пей! И взмахом руки выбил чару из рук Ракутовича. Пунцовая, как кровь, струйка скользнула по белоснежной шкуре коня. Звякнула чара. Расплылась по камням красная лужица. — Ну и вздую же я тебя сейчас, — сказал Ракутович. — И всыпь. А ихнее вино все равно нельзя пить. Никогда. — Глупый мальчишка. В это время большая белая хортая Кизгайлы, темноглазая и дрожащая, как пружина, подошла, стуча когтями, к всаднику и, сладко прижмурясь, лизнула лужинку языком. Потом легла, положила длинный щипец на сложенные крестом лапы и зажмурилась, вздрагивая бровями. — Видал, — качнул головой Роман, — у пса понятия больше. Лавр продолжал смотреть на иезуита. Потом подошел к хортой и пнул ее ногой. Та, словно ватная, осунулась на бок. — Видал, — передразнил Лавр. — У пса понятия больше, чем у тебя, батька. Ракутович не обратил внимания на дерзость. Он смотрел на животное, в мгновение ока убитого ядом. Потом перевел взгляд на иезуитов: — Что же вы, святые отцы, медленного яда не взяли? Чтоб через неделю убил. Не нашлось? Кабы знали — приготовили бы? Ресницы-стрелы Лавра сердито дрожали. Он, нахохлившись, смотрел на монахов. А иезуит улыбнулся и по-прежнему спокойно ответил: — Да, сорвалось. Не удалось избавить этот несчастный край от лишней смуты. Но тебя ничто не убережет, Роман. При желании и в яйцо можно положить отраву. И улыбка у него была умной, язвительно хитрой и в чем-то даже привлекательной. Роман посмотрел на него тоже с улыбкой, которая, однако, сразу исчезла. — Молодец. Я не понимал, чем может окончиться эта сцена, но в это время Доминик подвел к Роману пани Любку и капуцина Феликса. — Решай и этих сразу, батька, — мрачно сказал он. — С бабами не воюю, — бросил Роман. Любка смотрела на него каким-то незнакомым мне широко открытым взглядом. — А с этим? — спросил Доминик, подталкивая Феликса. — А что с этим? — с иронией спросил Ракутович. — Ты, господин, разве не видишь, кто это? — Вижу. Тихий пьяница. Иакинф бросился к собутыльнику и захлопотал вокруг него. С рук Феликса соскользнули веревки, и капуцин широко улыбнулся. — Ну вот, ну вот, — задыхаясь, лепетал Иакинф, — помилуй мя, господи, да и на алтарь твой тельцы. А Роман, уже не обращая внимания, повернулся к Лавру: — Ты прости мне мой грех. — И указал рукой на иезуитов: — Бери их. Лавр. Волка не всегда убивают, но змее размозжить голову нужно непременно. Сурово и твердо бросил: — На зубцы. |
|
|