"Дом с золотыми ставнями" - читать интересную книгу автора (Эстрада Корреа Елена)

Глава шестая


То путая след на торной дороге, то пробираясь между плантациями табака и сахарного тростника, мы держали путь на юг.

– Недаром мне пришлось пожить в Сарабанде, – говорил муж. – Славные там есть места! Собери всех собак и всех жандармов этого острова, все равно не найдут, да и баста!

Останавливались на дневки на лесистых островах среди плантаций. Поросшие лесом холмы не служили надежным убежищем, но годились для того, чтобы переждать день.

Мне в горло кусок не лез и сон не смыкал глаза: сын мой, горькое мое дитя, что с ним будет?

– Наверняка его отвезли куда-то в приют, – сказал Факундо.

– Да, конечно, – отвечала я, – какой бог знает, будет ли он жив и что из него сделают?

Тут-то он взял меня за плечи и встряхнул, как куклу.

– Брось думать об этом! Это твой сын, значит, он не из тех, кто может пропасть где бы то ни было. В нем твоя кровь, она даст себя знать, как ни закупоривай, – она выбьет все пробки. Мы еще найдем его, – не знаю когда, но найдем. Ты ведь сама пометила его – не такой ли случай? Куба, если подумать, совсем не большой островок – так, миль семьсот в длину, много, что ли? Неужели мы не найдем на нем одного такого парня? Он еще будет гордиться тем, что он твой сын.

Но все равно я плакала, ах, как плакала! Все вспоминала, как меня саму таким же воровским манером лишили дома и семьи, и все представляла, как одиноко крошке в чужих руках. Напрасно утешал меня муж, что несмышленость – как раз его спасение, что утешить младенца куда проще, чем ребенка, который понимает, что к чему – мне надо было один раз наплакаться, а уж потом думать, что делать дальше.

Близ Сарабанды жил одиноко и скрытно старик, свободный негр по имени Педро. Гром свел с ним знакомство, когда пришлось прожить в этих местах не так давно. Он промышлял травами, заговорами, ворожбой и жил этим безбедно; знал как свою ладонь всю округу и если не в лицо, то понаслышке всех беглых, срывавшихся на обширном пространстве полуострова. Этот-то старик и провел нас через непролазные топи Гусмы, мимо озера Лагуна-дель-Тесоро, на срединную равнину Сапаты.

Посмотрите на карту полуострова – он в самом деле напоминает сапог с коротким широким голенищем. Весь он – на десятки миль – болота и мангры, а места посуше – в каблуке, который подрезал залив Кочинос, и на срединной равнине, что приходится на подъем стопы: относительно сухой лес и обширная поляна миль на сорок в длину и до восьми в ширину.

С ночи мы вышли из укромного местечка, где прятались, но у кромки болот Педро велел ждать рассвета. Я удивилась – до тех пор, пока не прошла при свете дня первые сто шагов по этой анафемской топи. Как старик находил дорогу даже днем – уму непостижимо. Факундо угадывал его шаги, ведя Дурня в поводу, а я следом вела рыжую – босиком, потому что любые башмаки потерялись бы в этой жиже, нижние юбки сняты, а верхняя задрана чуть не до пупа, чтоб не мешала, когда ноги проваливались по ягодицы.

То мы прорубались сквозь чащу на сухой гриве, то огибали мирный с виду мирный лужок, поросший жидкими кустиками – по словам Педро, там с головой тонули лошадь со всадником, – то хлюпали по густой грязи, где ноги разъезжались в стороны, а то брели выше колена в теплой мутной воде, с лодыжками, обросшими пиявками, и глядели по сторонам в оба, потому что именно на такой воде было раздолье крокодилам, а голенастые мангры заслоняли обзор.

Пустившись через топи на рассвете, мы выбрались на сухое место лишь под вечер – обессиленные, грязные, с такими же обессиленными и грязными лошадьми. Сил хватило лишь на то, чтобы снять пиявок и смыть корку засохшего ила. Наскоро перекусив, завернулись все трое с головами в одеяла и уснули как мертвые, несмотря на тучи москитов.

Проснулись на рассвете – опухшие, искусанные. Педро ушел, кивнув на прощание – старик на редкость был немногословен. Факундо едва разыскал лошадей, пока я собирала бивак – ушли за целую милю, спрятавшись в кедровые заросли. В кедровнике москиты не так разбойничали: не любили его смолистого запаха.

В кедровнике-то, в молодой поросли, мы и начали строить себе пристанище.

Хижину мы поставили за два дня. Соорудили ее из пальмовых досок – ствол раскалывался вдоль, мягкая сердцевина счищалась, а из получившихся горбылей собирались щелястые стены и обрешетник крыши, крытой пальмовыми же листьями.

Дверной проем и никаких окон; прочные стойки для широкого гамака, глиняное основание очага. Повесили гамак, застелили одеялами. Развесили по стенам прихваченную с собой утварь и одежду. Зажгли огонь в очаге, в нем круглые сутки курился едким дымом конский навоз, – хоть какое-то спасение от кровососов.

Завесили вход парусиной и уселись снаружи, около двери – если можно было ее так назвать, на обрубке пальмового ствола, положенного вдоль стены. Факундо закурил трубку, я просто сидела рядом, сложа руки, и на душе было до того тошно, что и сказать нельзя. Солнце заходило, лягушки орали, ухала где-то выпь, начинали наглеть москиты.

Где ты, дом с золотыми ставнями?

– О, Йемоо, неужели это на весь остаток жизни?

– Я думал об этом всю дорогу, – сказал Факундо. Хотя бы год-другой придется прятаться, пока забудут про злосчастную вдовушку. А потом найдем способ… если хочешь, дадим знать дону Федерико. Он может нам помочь… если захочет. Ты знаешь, какую цену он за это запросит. Не скажу, что это мне все равно. Я постараюсь найти другой способ вылезти из этого болота; но не знаю, придет ли что-нибудь в голову. Не пропадать же тебе здесь! А пока… Знаешь, нет худа без добра: пока ты моя, моя до последнего пальчика, и тут-то я тебя ни с кем делить не буду.

И с этими словами так сгреб меня в охапку! Право, если знаешь, что тебя любят, жить стоит.

Жить стоило: мне шел двадцатый год, ему – тридцатый. В эти годы еще все беды полбеды. Когда мы проснулись наутро, солнечные зайчики играли на полу хижины.

Солнце было с нами и в этом доме.

И потянулись чередой дни новой жизни. Была она хлопотна и нелегка, и днем за делами забывались прошедшие горести. Но по ночам, заслышав всхлипы маленькой совушки-дуэнде, я во сне принимала его за плач Энрике и вскакивала, чтобы бежать к колыбели, – но натыкалась на стену или на горящий очаг и лишь тогда понимала, что нет ни колыбельки, ни малыша, а есть жалкая хижина и болота на два дня пути в любую сторону.

На первых порах пришлось мне солоно. Я родилась и выросла в толкотне большого города. И вдруг лес, болото, глушь дичайшая. Мои умения крахмалить юбки, вертеть людьми и заставлять их падать на месте не стоили ломаного гроша.

Я бы пропала, очутись в этом лесу одна.

Но у меня была каменная стена, прятавшая от всех невзгод: мой муж. Он родился в городе и чувствовал себя как рыба в воде в людском море. Но годы кочевок с табуном научили его вещам, о которых я не имела представления.

Чего у нас было в избытке, так это любви. Все остальное приходилось добывать в поте лица.

Главным делом было обеспечить себе пропитание. Это оказалось не так трудно, если умеючи. Факундо показывал мне кусты дикой маланги и юкки. Часто встречались плодовые деревья, начиная с вездесущих кокосовых пальм. Попадались то и дело мамонсийо – в глянцевой жесткой листве просвечивали кисти светло-зеленых плодов в мягкой корке; мелкие – в палец длиной – дикие бананы были слаще садовых, розовая мякоть гуайявы отдавала сосновой смолой, а в белых, величиной с кулак ягодах анона хрустели косточки. В первый же вечер в наш котелок попала небольшая черепаха – хикотеа, а потом мы обнаружили место, куда выходят откладывать яйца кагуамы, черепахи более крупной породы. Съедобны, хоть и не слишком вкусны, оказались и зеленые игуаны.

Наша хижина стояла на берегу безымянного притока Рио-Негро. В его холодную ключевую воду не забредали крокодилы, зато там кишели рыба и утки. Снарядив острогу из крепкого стволика молодой каобы и большой двузубой вилки, Факундо выбрасывал на берег то в серебристой чешуе тилапию, то зубастую тручу с темными полосами по бокам – они норовили укусить даже на берегу, то ленивую толстую черни с усами, как у пьяного шкипера.

А иногда Гром применял уловку, перенятую у знакомого индейца-таино: залезал в воду, соорудив над головой нечто вроде шляпы из травы – получалась эдакая плавучая кочка, и утки беспечно садились рядом, пока проворная рука не хватала одну, а то и двух. Я потрошила их, начиняла зеленью, солила (соль мы имели порядочный запас), обмазывала глиной и разводила сверху маленький костерок.

Через час-полтора надо было достать спекшиеся комья, разбить их и уплетать ароматное мясо.

Где вы, муслины и шелка? Я взяла с собою три платья, самые простые, но носила постоянно только одно. Длинная юбка была большой помехой в скитаниях по лесу, подол оборвался и разлохматился. Тогда я, в сердцах, злая на все юбки мира, отпорола от верха широкий подол и скроила себе штаны, едва прикрывавшие колени, наподобие тех, которые носил мой муж. От прежнего великолепия осталась одна пунцовая повязка, я не хотела с нею расставаться. Взглянуть на себя я могла разве что в тихой воде какой-нибудь крокодиловой лужи, но, признаться, не слишком-то этого хотелось.

Самыми большими неприятностями были комары и крокодилы. Везде, где блестело тихое зеркало мелкой воды, следовало внимательно вглядываться, прежде чем пройти – и очень часто мы не шли через мелководье, заметив подозрительную бурую колоду, или высунутые ноздри, или выпученные глаза. А если уж позарез надо было пройти – шли, выставив вперед прочные, хорошо заостренные копья, и, случалось, протыкали острием эти тупые наглые глаза, но потом спасались бегством, потому что на шум, поднятый одним крокодилом, тут же собирался целый десяток. Зато сколько было злорадного удовольствия, когда Факундо, вооружившись веревкой, ловил одного из них в петлю, а потом, оттащив подальше от воды, глушил дубиной! В таких случаях мы с вечера заготавливали огромный ворох веток гуайявы и ночью разводили костер, дым от которого днем виднелся мили за три.

На решетке из сырых прутьев коптились длинные ремни мяса – на вкус это было не хуже окорока.

С комарами поделать ничего было невозможно. Их оставалось только терпеть.

Мало-помалу мы все дальше и дальше отходили от кромки болота, где стояла хижина, и все дальше углублялись в своих вылазках на лесистую равнину. Мы ходили днем – для этого место было достаточно безопасным. Факундо держал ухо востро и учил этому меня, и я старалась перенимать все, что он знал. Его глаза не пропускали ни одного шевеления в траве или зелени листьев, его уши определяли направление и происхождение любого звука, а его зрительная оказалось память совершенно потрясающей. Он запоминал любую тропку, где мы с ним проходили, непостижимым для меня образом отличал эту поляну от той, совершенно такой же. Он в любую темень или туман определял стороны света и из любого конца этих чащоб всегда выходил к нашей хижине напрямик, совершенно не заботясь о приметах дороги, – он шел к ней так, будто видел ее с высоты полета черной ауры или как будто под его изрытым оспинами лбом кто-то нарисовал подробную карту этого места.

– Что это место! – говаривал он мне. – У меня в голове карта всего этого острова, со всеми его городами и дорогами. Уж я по нему поездил! Только побережье знаю плохо, но стоит мне увидать его хоть раз – запомню и ничего не забуду.

Места были безлюдны, но не сказать, что необитаемы. Небольшие имения были разбросаны по обе стороны залива Кочинос, в каблуке и шпоре Сапаты. В самом же башмаке имений не было, лишь среди сухой "щиколотки" то тут, то там попадались усадьбы белых крестьян – гуахирос. А обширные заболоченные пространства принадлежали крокодилам, комарам и нашему брату беглому. На Сапате обреталось немало беглых, и, случалось, мы с Факундо встречали кого-то из них.

Милях в шести по течению нашего ручейка, невдалеке от его впадения в Рио-Негро, в непроходимой крепи мангровых зарослей жили трое мужчин. Они мне сразу не понравились, и не зря, – но об этом потом. Так же, как и мы, у кромки топи, обитало несколько одиночек, – они встречались нам, бывали изредка в нашей хижине, так же как и мы в их убежищах. Всего мы свели знакомство на Сапате с десятком беглых, но знакомство в приятельство не перерастало. Каждый держался сам по себе, и мне казалось и кажется до сих пор, что народ там скрывался вовсе потерянный, и что убийство белого человека числилось не за мной одной. Но там существовали свои правила этикета, и в соответствии с ними любопытства не полагалось.

В этой сумрачной компании я была единственной женщиной. Объяснить, что это значило? Женщина, встретившаяся мужчинам, иные из которых не видели женщин годами, а если и видели, так лишь издали. Их взгляды обжигали и раздевали. Но Факундо был настороже – его присутствие охлаждало ретивых.

Постепенно мы узнавали и своих белых соседей. На Сапате жили гуахирос – выходцы из Испании, почти все – беднота. Земля была не хуже, чем везде, но ее приходилось отвоевывать у зарослей. Те, кто жил там по десять-пятнадцать лет, становились на ноги. Каторжный труд выдерживали не все. Иной, побившись лет пять, уезжал, проклиная болота на все корки; другой, вспоминая о каменистой почве Андалузии или Валенсии, горбился за работой, благословляя жирную черную землю, и, глядишь, лет через десять обзаводился сомбреро, обшитым галуном, верховой лошадью, плеткой, а в поле и на скотном дворе хлопотали черные слуги.

Но большинство при этом продолжали работать сами, потому что была дорога каждая пара рабочих рук.

В этой глуши, куда годами не ездили альгвасилы и куда не лезли негрерос (потому что в болоте искать беглеца, который знает там все кочки, – лишь губить попусту собак), между гуахирос и симарронами существовал вооруженный нейтралитет. Беглых, конечно, не любили за воровство, хотя и не боялись: в каждом доме имелись ружья и собаки. Начальство с наградой за голову беглого далеко, а болота – близко, а своя рубашка еще ближе к телу, и удобнее не ссориться даже с такими соседями.

Лучше худой мир, чем добрая ссора, из мира проще извлечь выгоду, и заприметив с седла где-нибудь в зарослях курчавую макушку, небогатый гуахиро не спешил гнать лошадь в сторону начальства. Наоборот, чаще он посылал в сторону лесного соседа негра или, если не обзаводился таковым, начинал переговоры сам. Так можно было заполучить почти дармового работника. За пару штанов, медный котелок или мачете негр мог проработать несколько недель где-нибудь на скрытой от посторонних глаз плантации юкки или бониато. А если нежданно-негаданно налетит начальство, к такому работнику посылали кого-нибудь из домашних с наказом испариться немедленно. Была опасность попасть под суд за укрывательство, но всякому хотелось нажиться на дармовщину, и жадность одолевала опасения.

Мы сами до поры до времени не сталкивались с этими людьми, – не было нужды.

Одолевали другие заботы.

Приближался сезон дождей, – время сырости, лихорадок, когда земля даже на возвышенностях пропитывается влагой до того, что пальцем нажми – выпускает воду, когда под крышей по три дня не может высохнуть выстиранная или просто промокшая одежда, когда одеяла отволгают, а тело мерзнет не от холода, а от всепроникающей сырости.

За стенами ливни сменяются изморосью, по неделе не бывает просвета в обложивших небо тучах, а если случается в разгар ненастья погожих полдня, радуешься солнцу, как после выходя из подземелья. Во время дождей надо было как можно меньше выходить из-под крыши, потому-то в сухое время наша коптильня не знала отдыха.

Факундо устроил навес для лошадей, которые обленились и от безделья разжирели.

Другой навес был сделан для дров. Хлопот хватало, дни шли, и за этими хлопотами мало-помалу прежняя жизнь, суета усадьбы, топот табунов словно отодвигались в туман.

А меня перестал мучить крик совушки-дуэнде, все так же хныкавшей по ночам. И тут дело оказалось не в хлопотах по хозяйству: я снова была беременна.

– Теперь уж точно это будет толстый черный карапуз, – говорил Факундо. – На худой конец красотка вроде тебя, с кожей цвета обжаренного кофейного зерна, когда она вырастет, годится хотя бы на то, чтобы заморочить голову какому-нибудь хорошему парню.

Он сиял, хотя и старался не показывать вида. Перестал брать с собой на охоту, не давал поднимать ничего тяжелее котелка с водой и особенно усердствовал, добывая все, чего бы мне ни захотелось из еды. Помню, как он любил сидеть у стены со своей трубочкой, наблюдая за моими делами, особенно внимательно разглядывая мою фигуру, когда положение еще не очень было заметно, словно боясь, что новость может оказаться неправдой.

Однако не успела я еще как следует располнеть, как на нас начали валиться неприятности похуже мокрых одеял.

В один дождливый вечер как-то странно зачавкала вода со стороны ручья, так что мы, насторожившись, выскочили из жилища, пытаясь рассмотреть за косыми струями, кто же это пробирается сквозь прибрежную чащобу. К нам пожаловали три соседа с низовья ручья: Косме, Андрес и Хоакин. Нас насторожило, что они явились втроем, и у всех – тяжелые дубинки, а у старшего, Косме, еще и мачете. Из-за укрытия видно было, как они зашли в хижину. Они никогда раньше не приходили иначе как поодиночке, а тут втроем и с оружием. За ними погоня? Собрались в набег? Но убей меня бог, если я догадывалась, о чем пойдет разговор, когда вслед за гостями мы с Факундо вошли под свою крышу.

После обычных приветствий и обмена дежурными фразами насчет погоды повисла нехорошая тишина. Непрошеные визитеры, едва видные в свете углей, переглянулись, и Косме приступил к делу, за которым пришел.

– Послушай, Факундо, одолжи на ненадолго свою бабу. Мы ничего плохого ей не сделаем, ничего, кроме того, что ты с ней делаешь сам, обещаю.

Факундо развернулся лицом к говорившему, а в руке у него я заметила конскую плеть, – он прихватил ее, выскальзывая в дверь, видно, первое, что попалось под руку и могло сойти за оружие.

– Если очень приспела нужда, могу одолжить тебе кобылу.

Все трое поднялись при этих словах, сжимая каждый свое оружие.

– Это ты зря, куманек, – голос Косме не скрывал угрозы. – Тебе придется уступить, потому что нас трое, а ты один.

– Если вы не уберетесь отсюда немедленно, считайте себя покойниками все трое.

Я стояла в шаге сзади мужа, у стенки, и незаметно шарила по ней рукой. Нащупала веревку, – это было уже что-то. И когда эти трое бросились на Грома разом, тому, что стоял по правую руку, веревкой захлестнула шею. Я рванула со всей силы, – можете вообразить, каково ему пришлось. Остальным двоим пришлось того слаще.

Плеть в руках Факундо свистнула два раза, не успели бы вы сосчитать до двух, и два удара по головам мгновенно успокоили двух невеж. Третьего я едва не удавила – он хрипел и задыхался.

Возвышаясь с плетью в руках над тремя неподвижными телами, Факундо велел мне подкинуть сухих щепок в жаровню. Они вспыхнули, осветив всю картину.

Первым очнулся мой удавленник, таращил глаза, но встать не решился. Косме и Андрес пришли в себя чуть позже. Головы у них, наверно, гудели не хуже осиных гнезд.

– Теперь слушайте меня, – сказал Факундо. – Мне плевать, сколько вы жили тут до меня и сколько проживете еще… если не будете встречаться мне по дороге.

Если кто-нибудь попадется мне на глаза опять – не ждите хорошего. Я считаю до трех, и чтоб духу вашего тут не было.

После этого Факундо непременно клал мачете в изголовье, а не вешал на стенку с поясом, как раньше.

Не прошло и нескольких ночей после этого, как снова нагрянула беда, да такая, что мы диву давались: как это она столько месяцев обходила нас стороной?

Среди ночи за стенкой вдруг – рычание, лай, конское ржание, переходящее на визг.

Вылетели под дождь – поздно: обе лошади, стоявшие не привязанными, ускакали неизвестно куда. А вслед за ними – целая волна оскаленных пастей, горящих глаз, схлынула и пропала. Только под навесом остался лежать еще теплый собачий труп с головой, разбитой кованым копытом.

Ясно, что это постарался Дурень: кобыла ходила некованой.

Дикие собаки, хибарос. Меня мороз по коже пробрал. Это было куда похуже бабников-горемык.

Что будет с лошадьми, неизвестно. Что будет с нами, тоже, потому что подлые эти твари человека не боялись нисколько, знали его повадки и опасались далеко не всех, передвигавшихся на двух ногах. Обычно они избегали людных мест и не трогали человеческое жилье; а если чуяли запах огнестрельного оружия, убирались подальше сразу. Совсем плохо, если в стае оказывался одичавший дог. Эти хорошо знали разницу между черными и белыми, равно как и то, что черные являлись их законной добычей. Правда, случалось, что и белые крестьяне или лесорубы, пришедшие в лес без оружия, были растерзаны. Черного беглеца-одиночку такая участь настигала куда чаще. Отбиться от стаи голыми руками было невозможно.

Спасались на деревьях, выжидая по многу часов без еды и питья, когда псам надоест держать осаду, или уходили, перебираясь с дерева на дерево по-обезьяньи – находились такие ловкачи, но оплошка стоила жизни.

Право, было о чем подумать.

– Никуда ни шага без мачете, – сказал Факундо, оттащив собачий труп в сторону болота. – И вообще никуда дальше трех шагов от хижины.

Остаток ночи он просидел, поддерживая костер у входа в наше жилье. Не было петель повесить дверное полотнище, точнее – решетку, проем перекрывался ею изнутри и подпирался прочным засовом.

Кони вернулись сами. Вороной остался невредим. У рыжей оказались следы от зубов на задних ногах и на животе. Кобыла была жеребой, и, ощупывая раны в подпашье, Факундо страдальчески морщился.

Он понимал, что следующая гонка будет ей не под силу, что жеребенка она может выкинуть, а даже если и нет – малышу несдобровать. И уж, конечно, не только о жеребенке думал Гром, сооружая десятифутовой высоты загородку вокруг лошадиного навеса Несколько ночей прошло спокойно, а потом опять – дикий визг и храп перед рассветом, лай и рычание. В хижине лежали наготове пучки смолья и горели угли в очаге. Но когда мы выскочили наружу с факелами, услышали только удаляющийся топот лап и злое ржание в загоне. Факундо отодвинул заслонку.

– Так я и думал, – сказал он. – Ах, проклятье!

Кони кружили по загородке, дрожа и всхрапывая, жеребец бесился и прыгал. При свете смолья мы разглядели, что он топтал с таким ожесточением. Это было месиво их двух собачьих тел. Крупные псы – видно, вожаки стаи, перепрыгнули через забор и попали внутрь загона. Более слабым сородичам это оказалось не под силу, вдвоем они справиться с лошадьми, конечно, не могли. Выпрыгнуть обратно тоже не могли, потому что не хватало места разбежаться, и были убиты разъяренным жеребцом, защищавшим себя и подругу.

– Собачье отродье, – выругался Факундо. – Дружок, дело становится нешуточным.

Муж долго сопел трубкой, сидя на бревне у входа и наблюдая за лошадьми – они не уходили далеко, паслись у самого жилья. Наконец произнес:

– Чтобы отвадить хибарос раз и навсегда, нужно ружье.

Я промолчала. Гром не забыл при бегстве прихватить увесистый кожаный мешочек.

Там хватило бы и на два десятка ружей. Но попробуй, купи хоть одно!

– Ружье я постараюсь раздобыть.

Собрался и ушел, предупредив меня, чтоб сидела дома и за него не беспокоилась – он, мол, к соседу, и вернется, если не вечером, то наутро.

Он действительно пошел разыскивать соседа, конгу по имени Лионель, старожила этих мест, изучившего все и всех на Сапате за двадцать или больше лет. Нашел не без труда его убежище (старик хорошо прятался), дождался и уже под вечер привел к нам. Они успели потолковать кое о чем дорогой, и по ходу разговора я поняла, чего хочет мой муж.

На самом западном краю равнины, у границы Западных топей, года за два до нашего появления поселилась семья переселенца из Испании Фахардо Сабона. Семья состояла из него самого, постоянно беременной жены и кучи детей мал мала меньше, и бедствовала отчаянно из-за того, что имела лишь одного работника в лице самого сеньора Сабона и единственную пару мулов. Он чаще остальных пользовался дармовым трудом беглых, и укромный шалаш на границе мангров редко пустовал.

Негры обращались к нему, когда речь шла об одеяле или новой рубахе. Но ружье…

Лионель с сомнением покачивал головой: "Тебе его за пять лет не заработать, парень". Однако согласился проводить нас.

Наутро мы двинулись все вместе – три человека и две лошади. Недалеко от опушки старик оставил нас и вернулся в сопровождении испанца – невзрачного, тощего – в чем душа держится, но глазки хитренькие. Стрельнул ими на нас:

– Здорово, лодыри! Чего нужно?

– Кое-что нам нужно, – сказал Гром. Тебе тоже кое-что нужно. Посмотри-ка, – и он подтянул повод, заставив кобылу повернуться боком. – Хороша?

Испанец обшарил лошадь глазами – зрачки так и загорелись.

– Не годится, на ней клеймо.

– Это клеймо завода. А на жеребенке – Гром похлопал по рыжему пузу – клейма не будет.

– Покусана собаками…

– Не сбесится, не бойся.

– Ну-ка, ну-ка…

Сабон долго ходил вокруг кобылы, пытаясь похаять лошадь, но Факундо, за долгие годы наторевший в подобных спорах, лишь посмеивался. Белый, правда, поежился, когда узнал, что нам надо. Но Гром настоял на своем, и дело решилось.

Лишнего ружья у Фахардо Сабона не было. Но кобыла стоила впятеро дороже того, что за нее просили, и он согласился съездить за ружьем в Хагуэй. На паре хороших мулов можно было обернуться за два, от силы три дня.

Дело затевалось не без риска. Испанец был похож на человека, остававшегося честным до тех пор, пока ему это выгодно. Но, однако, он не соврал и в назначенный день появился в условленном месте. Ружье было не новое, но в полной исправности, порох сухой, пули по калибру, пыжи, шомпол. Факундо вздохнул, расставаясь с рыжей. Мало кто так любил лошадей, как он. Но на болоте ей было не уцелеть. А Дурень – старый Дурень в свои пятнадцать лет вполне мог постоять за себя.

Из этого ружья мы стреляли раза два, когда стая околачивалась поблизости. Потом собаки стали обходить наше жилище стороной, и мы его повесили на столб. Лишний шум был не в наших интересах.

Тем временем дожди зарядили вовсе не на шутку – по неделе без просвета.

Тоскливо было сидеть день-деньской в четырех щелястых стенах, и еще тоскливее – вылезать за чем-нибудь наружу.

Мы коротали время у глинобитного очага за бесконечными разговорами, больше всего, конечно, о будущем ребенке. Факундо однажды полез послушать, как шевелится малыш, а тот в это время дал отцу пинка прямо в ухо… и сколько было счастливого изумления в глазах.

– Драчливый будет парень, вот увидишь, – говорил он.

И радостно и больно было это слушать. Тот-то сыночек, он тоже был мой… Но что с этим было поделать?

А еще мне все время хотелось молока. Но тут дорожка была уже проторена, и Фахардо Сабон расстался с дойной козой. Правда, взял он за нее, как за корову.

Из того же источника к нам попадали и мука для лепешек, и рис – все втридорога.

Гуахиро неплохо на нас нажился той зимой. Правда, кофе и табак он нам поставлял бесплатно, сам того не ведая.

Тяжело нам досталась та дождливая пора. От постоянной сырости у Факундо стали болеть суставы, – он больше времени проводил вне дома, а я и дома постоянно мерзла и ходила вялая, как снулая рыба. Февраль с его синим небом и теплым ветерком явился нам как избавление.

Близился мой срок.

Он наступил в последних числах февраля, ровно год спустя после нашего бегства, и снова ровно в полдень, и снова муж принял на руки младенца, перерезав пуповину складным ножом.

На двух его ладонях не помещался толстый, щекастый мальчишка, и басил при этом как-то очень миролюбиво, словно для порядка. Он был очень черный, много темнее меня, и во всем был полной отцовской копией, вплоть до уродливо торчащих ногтей на мизинцах ног и родимого пятна на бедре, в том месте, где у отца остался шрам от давнего неудачного падения с лошади.

– Экий пузырь, – сказал Гром. У него глаза сверкали. Он не сразу освоился со своей радостью, не сразу поверил глазам и должен был поминутно трогать малыша руками, чтобы понять, что сын ему не приснился.

Малыша мы так и звали – Пипо.

Пошел в разгар сухой сезон, с солнцем, с жарой, с изобилием фруктов, летняя благодать, когда на открытом месте до сумерек не тронет ни один москит. Я почти не покидала хижины, занятая малышом. Факундо в одиночку ходил на промысел, снабжая нас продовольствием. Его зимний ревматизм отступил, но после лазанья по холодной воде боли снова возобновлялись, и приходилось ставить сухие припарки с солью на шерстяном лоскуте к ступням и коленям. Даже в мае месяце мы с тоской думали о приближении октября.

Малыш рос таким же покладистым, как и его старший брат – ел, спал и почти не плакал. Единственное, что его выводило из равновесия, – это москиты, до язв объедавшие все, что выглядывало из пеленок. На ночь приходилось заворачивать плетеную колыбель в тонкую ткань, – и все равно кожа младенца оказывалась наутро в волдырях. Я лечила их соком горькой сабилы, к вечеру они проходили, но наутро появлялись вновь. Мучение! Такова была плата за безопасность.

Дни тянулись за днями. Не сказать, что однообразие и замкнутость жизни не тяготили меня. Но при мне был мой мужчина и мой ребенок. Это с избытком окупало многое.

Факундо переносил уединение тяжелее. Он был человек общественный, дитя многолюдных бараков, любитель почесать язык за трубочкой, торговец, чувствовавший себя в родной стихии среди базарной толкотни, счетов и приходно-расходных книг.

Видно было, как он томился, лишенный всего этого. Утешением ему служило лишь то, что тут, в лесу, за его спиной прятались мы, те, кого он любил, и защитить нас иначе возможности не было.

В один из таких бесконечных дней Факундо вернулся с промысла с каким-то странным выражением на лице.

– Посмотри-ка, – сказал он, доставая что-то из сумки.

Это был щенок. Крепкий, серый, кургузый кобелек, с необсохшей пуповиной.

Подушечки лап холодели, но он еще поскуливал. Едва ли ему от роду было больше двух часов.

Лесная трагедия из тех, что случаются поминутно, разыгралась на человеческих глазах. Старая сука на какую-то минуту потеряла осторожность, подойдя к луже напиться, и ее схватил крокодил. "Дядя" был невелик, а собака сопротивлялась отчаянно, и ему не сразу удалось затащить добычу в воду. Сука была на сносях и, погибая, разродилась этим самым щенком на кромке воды. Конечно, крокодил пересилил, потому что в воде ему не могут сопротивляться и животные покрупнее. А детеныша подобрал Факундо и принес домой, – кажется, я догадывалась, о чем он думал при этом, обтирая несчастного сироту и пряча в сумку.

Долго раздумывать было нельзя, я взяла щенка и приложила к груди. Он впился в сосок и мял его холодными лапками. Муж не сказал ни слова: видно, понял, о чем я могу думать при этом. Вот такой оказался у моего сына молочный брат – он стоил иного родного.

В конце лета я написала и отправила письмо в Гавану Федерико Суаресу. Мы очень много надежд возлагали на это письмо.

Фахардо Сабон долго колебался, прежде чем разрешил поставить свое имя в обратном адресе. Опять пришлось ему платить звонкой монетой.

Трата денег оказалась напрасной. Через некоторое время гуахиро отдал нам маленький конверт, за которым ездил за десять миль. Почерк на конверте оказался незнакомым.

"…В качестве супруги Федерико Суареса не могу ему позволить якшаться с всякими сомнительными личностями. Не знаю, кто ты есть, но если имеешь серьезное дело к моему мужу, пиши ему на адрес жандармского управления. Уверена, там тобою заинтересуется не только Федерико.

Сесилия Вальдеспина де Суарес".

Вот так-то; писать в жандармское управление, в самом деле, нечего было и думать.

Обратиться к донье Белен?

Конечно, думали мы об этом. Конечно, убийство, тем более белого человека, тем более родственницы, хотя бы дальней и никем особо не любимой, не тот проступок, на который она могла бы посмотреть благосклонно при всем хорошем отношении к нам.

Мы могли рассчитывать хотя бы на то, что нас выслушают, не вызвав альгвасила сразу.

Но как до нее добраться? Письмо запросто могло попасть на ее муженька, а того вероятнее – на Давида, а от него уж прямехонько к хозяину. Мулат хорошо знал почерк и мой, и Грома. И радости от такого исхода предвиделось мало.

А обнаглеть и явиться в усадьбу самим – тогда нам это еще не приходило в голову.

– Что ж, – сказал Факундо хмуро, – подождем еще немного.

Чего было ждать? Сентябрь шел к концу, и я с ужасом думала о том, каково-то нам придется на болоте через месяц.

Но тут последовал случай, который круто переменил установившееся было течение нашей жизни.

Так вот, как же это было? Не хочу соврать, это был слишком важный день в истории нашего бегства. Теплый день, без дождя, он клонился уже к вечеру, когда Факундо уже вернулся домой. Он пришел не с пустыми руками: к шесту был привязан за лапы убитый крокодил. А помогал ему тащить шест незнакомый парень – небольшого роста, с необыкновенно плоской физиономией и каким-то нарочно дурковатым выражением на ней.

В узких глазах, однако, светилась яркая серебристая искра, и так хотелось посмотреть в них повнимательнее: что же еще он там прячет?

– Погляди на этого олуха, жена. Знаешь, за каким занятием я его застал на заднем плесе?

Оказывается, парень, вися на нижней ветке дерева, вытянутого над краем лужи на высоте не более шести футов, опускал вниз ноги, дразня сидевшего в воде крокодила; и когда "дядя" бросался на него, чтобы схватить, тот молниеносным рывком подтягивался вверх, вымахивая на ветку, как обезьяна. Дикая эта забава длилась долго, когда Факундо положил ей конец. Он окликнул отчаянного и бросил ему веревку. Тот вместо баловства занялся делом и, изловчившись, накинул "дяде" на шею петлю и потянул вверх. Тут же подоспел Факундо с мачете, и в результате крокодил футов двенадцати в длину волочил хвост по земле, а двое мужчин обливались потом, таща его разделанную тушу.

– На какого черта тебе это понадобилось? – спросила я парня.

– А так… хотелось посмотреть, что из этого получится, – отвечал он неопределенно.

Человек, играющий со смертью – право, он стоил того, чтобы взглянуть повнимательнее. Нет, прикрыл глаза так, что они, и без того узкие, превратились в щелочки, – дурковатая чернущая рожа, да и все тут.

Он обратил внимание на малыша, спавшего тут же в тени.

– Сколько ему, полгода?

– Да, точно.

– Как его зовут?

– Пипо.

– Как, просто Пипо и все? – он был удивлен. – Нет, ему имя нужно. У каждого человека должно быть имя, ему же жить среди людей.

Мы с Факундо переглянулись: странным образом это не приходило нам в голову.

– А как зовут тебя? – спросила я.

– Филомено, по прозвищу Каники.

– Филомено? Ну хорошо, пусть мальчик тоже будет Филомено. Ты ему будешь вроде крестного, куманек.

Факундо не возражал. Для него было главным иметь сына, а как его будут звать – дело десятое. К тому же он и сам вглядывался в гостя с неменьшим вниманием, чем я. Что-то в нем такое было, что располагало к себе и притягивало внимание.

Я не сразу поняла его странное прозвище, пока Гром, лучше меня знавший странное наречие, на котором говорили в невольничьих бараках – исковерканный испанский, пересыпанный словечками из всех языков Западной Африки – не объяснил мне его смысл. Баламут, смутьян, озорник, заводила… да неуж? Филомено сидел на корточках у колыбели, с невозмутимой улыбкой истукана на черно-фиолетовой маске, и задумчиво пускал струйки дыма из самокрутки. Как-то не вязались с этим задумчивым выражением ни прозвище, ни лихая игра с "дядей". Нет, он был не то, что остальные, и не то, чем хотел казаться. В этом парне чувствовалась незаурядная сила, настоящая Сила, и я ее распознала. Но при этом на его плечах лежало словно черное облако, и я гадала, припоминая уроки Ма Обдулии – что это значит?

Само собою, что куманек остался у нас, разделывать добычу. Закоптить такого крокодилища требовало большого труда, и мужчины занялись этим вдвоем.

Новый приятель, несмотря на то, что казался малорослым рядом с моим мужем, хилым отнюдь не выглядел. Я рассмотрела его ближе за работой: лет двадцать шесть или двадцать семь, широк в плечах и мускулист, и когда не валяет дурака – сосредоточенное умное лицо, взгляд, направленный больше в себя, чем наружу.

Гром обратил внимание, как Филомено орудует топором:

– Ловок ты, парень!

– Я был помощником плотника в господском доме.

Снова мы были озадачены: чтоб сбежал домашний слуга, должно было произойти нечто из ряда вон. Жизнь челяди была куда как легче и приятнее, чем у полевых рабочих – не говоря о том, что в дом брали самых смышленых. Одежда на парне была крепкая, не истрепанная – штаны и рубаха, на ногах сыромятные альпарагаты, волосы коротко стрижены. Это говорило, что из дома он совсем недавно. Я прямо хотела об этом спросить, но Факундо меня опередил.

– Из какого ты места?

– Из Тринидада, – последовал ответ. Мне это мало что сказало тогда, но Факундо присвистнул:

– Приятель, это ж больше сотни миль отсюда, и то, если идти по прямой!

– Ну что, – отвечал Филомено. – Я вторую неделю гуляю, времени много было.

– Значит, недавно дал тягу?

– Считай сам. Я ушел в прошлый вторник, а сегодня уже воскресенье… почти две недели.

Мы вели приблизительный счет времени, – месяцы, дни, но дни недели для нас давно смешались и перепутались. Они потеряли всякий смысл в этой зеленой чаще, впрочем, так же, как и даты, поэтому странно и приятно было услышать от свежего человека, что сегодня воскресенье и что он совсем недавно из того мира, где это что-то значит.

Наступили сумерки, мы развели костер. Белый дым от свежих листьев гуайявы разогнал москитов, и я собрала ужин под этой едкой пахучей завесой. Филомено оглядел жестяную посуду и то, что в ней было положено, (а еще раньше он хмыкнул, заглянув мимоходом в хижину, осмотрев утварь и обнаружив наличие у нас скотины) и заметил:

– Богато живете, куманьки!

– Остатки роскоши, – бросил Факундо.

Я рассказала не торопясь, все, что с нами происходило. Каники слушал молча и внимательно, покачивая головой: история его захватила.

– Вот дела! – проговорил он наконец. – Моя сказочка покороче, но тоже чудна, ей-богу.

Начиналось все с того, что этот баламут, удрав ночью из барака, пробирался к подруге. Девчонка была горничной при единственной хозяйской дочери и спала в каморке, смежной со спальней сеньориты, как это было принято везде на острове.

Парень лазил туда не первый раз, пользуясь окном заброшенной домовой часовни: по кирпичной стене с выступами – на второй этаж, там – в неплотно притворенную ставню, затем в галерею, где и днем-то всегда пусто, а дальше милашкина открытая дверь. Потом тем же путем назад, и все бывала шито-крыто.

– До поры до времени, – проворчал Факундо, которому все было знакомо до боли.

– Так оно и вышло, – кивнул Филомено. – Только совсем не то, что ты думаешь.

А было так. Парень влез на второй этаж, по карнизу прошел до окошечка и тут только заметил, что в щелку ставни пробирается слабый свет. Любопытство пересилило осторожность, и он потихоньку приоткрыл окошко пошире. А там, на каменном полу, в одной сорочке распласталась ничком сеньорита, нинья Марисели.

– Она с чудинкой, нинья – добрая очень, но с чудинкой. Такая богомольная, такая молитвенница – не пропустит ни одной мессы, ни одного церковного шествия, ее монашкой прозвали, она молоденькая совсем, едва шестнадцать исполнилось.

Женишок, конечно, имелся – она богатая невеста. Старший брат четвертый год тому как умер, она одна у дона Лоренсо, а старик из первых богатеев в Тринидаде.

Не могу сказать, что там стряслось: грешу на женишка, что он ее обидел чем-нибудь…

Мало ли, думал, если невеста, так почти что жена. Словом, бог ее знает, нинью: молилась, молилась, билась лбом о камень, да долго, так долго – инда мои ноги занемели; карниз-то в пол-ладони шириной. А потом – слушай! – достает откуда-то гвоздь, десятидюймовый, кованый, таким балки крепят. У меня глаза на лоб полезли: что она делать будет? А она садится и – слушай! – прокалывает себе кожу на ступнях. Кровь пошла. Потом ставит его шляпкой на пол, и – одной ладошкой на острие, а острие как шило, оно насквозь прошло, и – другой… Сил нет, как я испугался, – распахнул окно и крикнул. А она поднимает на меня глаза и будто не видит, а потом начинает падать грудью на этот гвоздь – медленно так…

Я, конечно, успел в окошко вскочить и гвоздь выхватить, – грудь ей только поцарапало и сорочка разорвалась. Стою и не знаю – что делать?

Крови полно, пол в крови, из ног течет, льется, под грудью кровоточит, сорочка намокла. В доме – тихо, ни звука, ах ты, боже мой! Подхватил ее на руки и к Ирените. Та, конечно, не спала – ждала меня. Тоже оторопела: стоит, зажав рот кулаком, чтобы не заорать. А кровь так и хлещет, ждать некогда. Я быстро сорочку ее порвал и перевязал все, как умел.

– Ну, – говорю Ирените, – теперь кричи что есть мочи, поднимай переполох.

А она на меня смотрит:

– Каники, ты в крови по самую макушку. Что я скажу сеньорам?

– Говори, – отвечаю, – все как было.

– А ты?

– А я смазываю пятки салом.

Ну и смазал: оттуда же спустился и задал ходу. Не виноват ни в чем? Так-то так.

Но старик хозяин больно горячий, нравный. Он сперва всегда прибьет, потом разбираться будет. Разберется, простит, обласкает – а толку что, коли шкура уже спущена. А тут такое дело… Нет, я уж лучше погуляю.

– Ну, а дальше-то что с вашей ниньей? – спросил Факундо.

– Почем мне знать? – пожал плечами Каники. – Я как ушел в ту же минуту, так и пошел. Бог знает, как там все обернулось – только уж без меня.

– А твоей подружке не могло достаться под горячую руку?

– Не должно, – ответил он. – Какой с бабы спрос? На нее и не подумают ничего.

А когда нинья очнется, все вовсе уладится.

– Не боишься, что на тебя свалят чужой грех?

Покачал головой:

– Это нет. Я не знаю, что там приключилось, но я же говорил – чудная: сроду не соврет.

– Так может, тебе вернуться к тому времени?

Пожал плечами:

– Может, и стоит.

Долго мы сидели в ту ночь – почти до света. Болтали о том, о сем, снимали пахучие провяленные пласты мяса и уносили их в хижину, а на их место укладывали новые. Лишь когда под утро потянуло сыростью со стороны болота, залили костер водой.

На другой день проснулись под раскаты грома и шум дождя по крыше.

– Начинается, – поморщился Факундо. – Что-то рано в этом году.

– Это еще не дожди, – возразил Филомено. Он возился со своим крестником – взялся его обмывать и, к моему удивлению, делал это ловко и умело. – Это ненадолго. Самое позднее к завтрашнему утру все тучи разнесет и будет ясно.

Я стала жаловаться на прошлый сезон дождей – хлебнули горя из-за сырости, а теперь вот с крошкой на руках боишься еще больше. Сырость может съесть самого здорового мужчину, а ребенку она страшный враг.

– Почему бы вам не перебраться в местечко посуше? – спросил Филомено.

– Тут безопасно, – отвечал мой муж. – Ни альгвасила, на жандармов, ни облав.

Это кое-что значит, потому что моей жене не сносить головы, если ее поймают.

– Твоя женушка не даст себя ослу лягнуть… (я слыхала изысканнее комплименты, но эта похвала меня очень тронула). А что, если я укажу место настолько же безопасное, но посуше и поуютнее?

– Ради бога, – проворчал Факундо – у меня уже сейчас кости ноют, и прошлый год я чудом не подцепил лихорадку. А если я свалюсь… – он не договорил.

– Только это не близко, – предупредил куманек. – Это в наших местах, в Эскамбрае. Я не знаю дорогу в один маленький паленке – приходилось там бывать.

Опять мы с мужем переглянулись – гость удивлял все больше. Но я знала, что он не врет. Не из таких, чтобы врать попусту. Таким-то образом дело о переезде было решено.

В путь собрались не сразу. Сначала заказали Сабону пуль и пороха, которые раздобыть иным манером не представлялось возможным. Кроме того, полотна, соли и кое-что из хозяйственных мелочей, чего в лесу не найти. На это ушла несколько дней. Потом собрали наше хозяйство в тюки и котомки, навьючили растолстевшего Дурня и пустились в стодвадцатимильную дорогу.

Мы уходили не тем путем, каким пришли, и пересекли топи в окрестностях Оркитаса.

В тех местах уже приходилось идти по ночам и прятаться днем. Это были окрестности большой дороги, которую Факундо хорошо знал. Но он послушно следовал за низкорослым провожатым, который уверенно вел нас напрямик и которому, судя по всему, хорошо были известны все кривые тропинки. Откуда они были ведомы человеку, по должности обязанному быть домоседом так же, как мой муж по должности был обязан быть кочевником? Спрашивать я не стала. У этого парня была Сила, спрятанная глубоко внутри и проявлявшаяся пока лишь в лихачестве, – но сила недюжинная. Я ее почувствовала и доверяла ей.

Без происшествий пересекли дорогу в глухой послеполуночный час и в ту же ночь, под утро, вступили в первые отроги гор Эскамбрая.

Еще через день мы пришли в паленке, поселок беглых, на реке Аримао.

Нас заметил и остановил дозор, но Каники знали и пропустили беспрепятственно, и нас вместе с ним. Нас отвели к старшине, седовласому конге Пепе, что был избран в правители трех десятков мужчин, женщин и детей, собравшихся в тесной, укрытой от посторонних глаз долинке.

В паленке всех вновь прибывших принято тщательно расспрашивать и переспрашивать: кто таковы и откуда. Но нас приняли на слово куманька; и если я рассказала Пепе нашу историю, то лишь потому, что не хотела быть невежливой.

Мы выбрали место в сосняке, над говорливым ручьем, и поставили хижину, такую же, как остальные. Разместили утварь, подвесили гамак, зажгли очаг. Только в этот очаг уже не попадали ни конский навоз, ни зеленые ветки: в нашем новом жилье не было ни одного кровососа, и впервые за много месяцев в душную ночь мы могли спать, не заворачиваясь с головой в одеяло.

Филомено деятельно помогал в обустройстве жилища. Он, в самом деле, хорошо плотничал – с одним топором сделал из сосновых плах лежак, полки, стол, новую колыбель с верхом, оплетенным прутьями. Жил он с нами вместе и не называл иначе, чем куманек и кумушка; и мы его величали кумом. Рыбак рыбака видит издалека, и он пришелся к нам в компанию, точно соль в воду или туз к масти. Мы понимали друг друга с полуслова. Так что когда однажды – недели две спустя после нашего водворения в паленке – он сказал, что ему, пожалуй, пора домой, мы не спрашивали ни о чем. Факундо лишь вздохнул сокрушенно:

– Ох, вздуют тебя, кум.

– Авось ничего, кум, – отвечал Филомено. – Я уж не первый раз хожу гулять, правда, первый раз так надолго.

– Все до времени, – вымолвил Гром.

– Э, парень, чему быть, тому не миновать. Знаешь, мне сказали как-то раз: "Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице!" А раз так – чего бояться? Все равно один конец.

Он опять напустил на себя дурковатость. Но уж мы-то знали, что все это шуточки.

И когда на другое утро он спускался по каменистым ступенькам к ручью, чтобы направиться домой, в Тринидад, неизвестно к чему, что его там встретит, – сердце у меня вдруг защемило при взгляде на эту подобранную, легкую фигуру, по-обезьяньи ловко прыгавшую с уступа на уступ. Мы провожали его глазами до тех пор, пока не скрылась в зелени белая рубаха. Мы просили Элегуа хранить его судьбу.

– У него на плечах покрывало смерти. Он не боится ее: в нем столько скрытой силы, что она его обходит до поры. Я таких не видала раньше, Гром; и не знаю, увидим ли мы его в другой раз.

Гром задумчиво смотрел в зеленую чащу.

– Я тоже первый раз вижу этакого черта. Но помяни мое слово, жена: он по нас заскучает. Рано ли, поздно ли придет навестить куманьков. Я не верю, что он пропадет!

Он появился вновь спустя четыре с половиной года.