"Когда боги глухи" - читать интересную книгу автора (Козлов Вильям)2Вадим и Павел сидели на деревянном настиле железнодорожного моста, большой зеленый луг с редкими соснами и елями расстилался перед ними, за лугом — сплошной бор без конца и края. Над вершинами деревьев медленно багровело небо, солнце еще не село, оно укрылось в большом розовом облаке в ярко-желтом ореоле. Облако таяло на глазах, косые лучи вырывались из него, рассекали бор на просеки. Был тот предвечерний час, когда природа затихала, даже птицы одна за другой замолкали. — «Юнкерсы» сбросили на этот мост, наверное, с десяток фугасок, но так и не попали, — сказал Вадим. — Я помню, в Лысухе всплыла после бомбежки здоровенная щука, — проговорил Павел. — Ванька Широков ее зацапал. — Про щуку не помню, — заметил Вадим. — А как Игоря Шмелева вытащил из-под моста, помнишь? — Где он сейчас? — задумчиво посмотрел на речку Вадим. — Связался с воришками, наверное, в тюрьму попал. — Или под поезд, — вставил Павел. — От кого-то я слышал, что его видели в Ярославле. Кажется, в милицию тащили — у кого-то чемодан спер! — Как же ты так о брате? — насмешливо посмотрел на него Вадим. — Какой он мне брат, — нахмурился Павел. — Чужими мы были и мальчишками. — Это война нас сделала злыми, — проговорил Вадим. — Тогда все было просто: кто против немцев, тот друг, а кто с ними — враг. — А теперь? — пытливо заглянул ему в глаза Павел. — Теперь? — сузил свои серые глаза Вадим. — Теперь враги затаились, попрятались, прикидываются друзьями. Небось читаешь в газетах, как карателей и полицаев разоблачают? Некоторые даже пластические операции сделали, чтобы их не узнали. — Леньку Супроновича я под любой личиной узнал бы, — помолчав, сказал Павел. — У него глаза как у волка… — Он потрогал пальцем голову чуть выше уха. — На всю жизнь оставил мне отметку. — Это когда он молодежь отправлял в Германию? — Я шел мимо комендатуры, а они там в карты резались, — стал рассказывать Павел. — Ленька и поманил меня пальцем, я подошел, а он развернулся и мне в ухо. Ни за здорово живешь! Наверное, проигрывал. — А мне пинка дал немецким сапогом, — вспомнил Вадим. — Я летел через лужу и плечом изгородь у Широковых проломил. — Редкая сволочь был! — Был? — сказал Павел. — А может, он жив. Где-нибудь прячется. — С фрицами утек, — заметил Вадим. — Он же знал, что его ждет. В Андреевке на сосне бы повесили, гада! Было тихо, только слышалось комариное зудение, но вот в камышах крякнула утка, скрипуче отозвался удод, из-за той стороны насыпи послышалось протяжное мычание — стадо возвращалось с пастбища домой. — Сходим на танцы? — предложил Павел. — Не знал, что ты такой любитель, — посмотрел на него Вадим. — Ни один вечер не пропускаешь! — Я думал, тебе интересно, — отвернулся Павел. — Ты же артист. Вадим долго смотрел на речку, где крякали утки, лицо у него было озабоченным, серые глаза сузились. — Я разочаровался в этой профессии, — сказал он. — Пока репетируешь, премьера — интересно, а потом каждый день одно и то же! Ладно, если роль приличная, а то пять минут на сцене, а потом два часа дожидаешься конца спектакля, чтобы вместе со всеми выйти на сцену и кланяться зрителям. Спектакли-то иногда заканчиваются в половине двенадцатого ночи. Почитать даже некогда… — Только в этом причина? — пытливо посмотрел на него Павел. — Как тебе сказать… — задумался Вадим. — Классику еще можно играть — Гоголя, Чехова, Островского. А тут нам местный драматург Рыжий… — Прозвище? — перебил Павел. — Фамилия — Рыжий, — улыбнулся Вадим. — И пьеса — рыжая. Ей-богу стыдно выходить на сцену и перед зрителями нести ахинею про бригадира, который не спал, не ел, а только думал, как свою бригаду вывести в передовые… Я там играл маленькую роль — слесаря Кремнева, попробовал экспромтом придумывать свой текст, так мне главреж влепил строгий выговор! — Так и скажи: не поладил с начальством, — усмехнулся Павел. — Уйду я из театра, — вздохнул Вадим. — Не по мне эта работа. Приклеиваешь чуть ли не столярным клеем усы, бороду, мажешь рожу гримом, напяливаешь на себя дурацкие одежки… Хожу по сцене, а сам думаю: мол, поскорее бы кончалась вся эта канитель, прибежать бы поскорее в уборную, содрать бороду и кремом стереть грим… А режиссер толкует, что каждый артист должен чувствовать себя в образе. Не чувствую я себя в образе, Паша! Хоть убей, не чувствую. Дураком я себя на сцене чувствую, а он говорит: в таком случае, конечно, уходи из театра. — Ты же мне присылал газетные вырезки, — стал урезонивать друга Павел, — тебя же хвалят, пишут, что талантливый! — Может, две-три роли и хорошо сыграл, а сколько было безликих, проходящих! — А как с институтом? — Перешел на второй курс педагогического, — вяло ответил Вадим. — Кстати, театр и учебе мешает. Даже заочной. Как сессия, так у меня с дирекцией скандал! Не отпускают — и баста. Я ведь этим летом не поехал на гастроли, — началась сессия, — так директор второй выговор мне вкатил! — Не имел права, — ввернул Павел. — Уйду из театра, — повторил Вадим. — Ну его к черту! — И куда же? — Пошли на танцы! — рассмеялся Вадим и первым поднялся с настила. На освещенной тремя электрическими лампочками площадке, напротив дома Абросимовых, играл на аккордеоне быстрый фокстрот Кузьма Петухов. Парни и девушки гулко притоптывали в такт музыке, слышался смех. Снаружи, прижав к ограде носы, смотрели на танцующих мальчишки и девчонки, которых еще не пускали на площадку. Коренастый, с рыжим чубом над правым глазом, Кузьма, казалось, врос в табуретку, на которой сидел. Трофейный аккордеон на его коленях сверкал никелем, переливался перламутром, ловкие пальцы музыканта бегали по многочисленным пуговкам и клавишам. Резкие мощные аккорды, казалось, взлетали к самым звездам. Кузьма был сыном погибшего на фронте баяниста Петра Петухова, — видно, от отца передалось ему это искусство, вон как ловко бегают его пальцы по кнопкам и клавишам! Вадим с интересом смотрел на танцующих. Смотреть интереснее, чем танцевать. В театре он научился разным танцам, но желания войти в круг не испытывал. Народу на площадке набилось много, пары толкались, задевали локтями друг друга. Павел, почти на голову возвышаясь над всеми, танцевал с круглолицей голубоглазой девушкой в светлой кофточке с плечиками и в узкой коричневой юбке. Она едва доставала до плеча своему кавалеру. Девушка поднимала к нему лицо и, смеясь, что-то говорила. Тоненькая, стройная, глаза блестят. Она казалась школьницей, случайно попавшей сюда. Почти у всех девушек — короткая шестимесячная завивка, а у парней — полубокс с чисто выбритыми висками. В городе женщины носят длинные платья и юбки, а до Андреевки, видно, мода еще не докатилась, здесь юбки были чуть ниже колен. Девушку Павла звали Лидой Добычиной. Вообще-то она была Михалевой, но мать после смерти мужа снова взяла свою девичью фамилию. В поселке поговаривали, что Лида — дочь Леонида Супроновича, ведь ни для кого не было секретом, что старший полицай ходил к ее матери Любе Добычиной в любое время дня и ночи. Павел смотрел на девушку влюбленными глазами. Он и танцевал только с ней. Его большая рука с нежностью обнимала Лиду за тонкую талию, ноги он передвигал медленно, будто боялся наступить на ее лакированные туфельки. Высокий медлительный Павел и маленькая живая девушка с детским личиком выглядели комично. Глядя на них, Вадим не смог скрыть улыбки. Ни Павел, ни Лида не смотрели на него, точнее, они вообще никого не замечали. В голубых глазах девушки отражались крошечные электрические лампочки, белые зубы сверкали в улыбке, тонкие подведенные брови изгибались дугой. Вадим поймал на себе внимательный взгляд молодой темноволосой женщины, танцующей с плечистым железнодорожником. У того было сердитое лицо, форменная фуражка с молоточками надвинута на лоб, загорелые скулы так и ходили на его щеках. Женщина улыбнулась и кивнула, Вадим в ответ помахал рукой. Это была бабушкина квартирантка акушерка Анфиса. Она снимала бывшую дедушкину комнату, оклеенную царскими ассигнациями. Высокая, с яркими подкрашенными губами и ямочками на белых щеках, Анфиса с утра до вечера пропадала в амбулатории и больнице, даже обедать домой не приходила. Когда Вадим поинтересовался, что за человек квартирантка, Ефимья Андреевна коротко ответила: «Есть сердце, да закрыто дверцей… Сердце не лукошко, не прорежешь окошко». Вадим так и не понял, как относится к Анфисе бабушка. Раз живет у нее уже третий год, значит, ладят. Квартирантке лет двадцать пять, лицо у нее круглое, глаза карие, губы пухлые, улыбчивые. Вот и сейчас танцует с сердитым железнодорожником и чуть приметно улыбается. Чего это он рассердился? И на кого? После небольшого перерыва объявили дамский танец. К Вадиму сразу же подошла Анфиса, пригласила. — Скучаешь тут у нас, артист? — спросила она. В танце женщина взяла инициативу в свои руки. Как Вадим ни старался соблюдать дистанцию, их то и дело прижимали друг к другу, горячее дыхание волновало его, карие глаза смотрели весело, с вызовом. Железнодорожник ревниво наблюдал за ними, тогда Вадим назло ему увлек Анфису на середину площадки, Кузьма Петухов играл медленное танго, этот танец нравился Вадиму. У него даже сердце замирало, когда его нога в танце мягко касалась ее бедра. Еще несколько минут назад он и не думал об акушерке, даже не знал, что она на танцах, а сейчас испытывал такое ощущение, будто сто лет с ней знаком. Она как-то сразу, естественно перешла с ним на «ты». Раз или два он назвал ее на «вы», потом тоже перешел на «ты». — Вадик, у тебя есть девушка в городе? — улыбаясь, спрашивала Анфиса. — Небось артистка? — Последний мой роман был с Диной Дурбин, — в тон ей скромно заметил Вадим. — Кто это такая? — Ты не знаешь Дину Дурбин? — искренне удивился Вадим. — Главная героиня из американского кинофильма «Сестра его дворецкого»! — А-а, — небрежно протянула Анфиса. — Она мне не нравится. В это Вадим никак не мог поверить: все фильмы с участием Дины Дурбин пользовались в Великополе успехом. У женщин и мужчин. — А Целиковская тебе нравится? — спросила Анфиса. — Или Любовь Орлова? — Артистки меня не привлекают, — пижоня, небрежно ответил он. — Кто же тебе нравится, герой-любовник? — сузила блестящие глаза Анфиса. Она как-то непонятно улыбнулась. Вадим обратил внимание, что спереди ее зубы сильно разрежены. — Акушерки, — не подумав, брякнул Вадим. Однако женщина не обиделась, весело рассмеявшись, сказала: — Пойдем вместе домой, ладно? — А… тот товарищ? — кивнул Вадим в сторону мрачного железнодорожника, курившего на скамье. — Уксус? — смеясь, произнесла она. — Он надоел мне хуже горькой редьки! — Уксус, редька… — пробормотал Вадим. — А я кто? — Морковка! — горячо шепнула она и посмотрела в глаза. Танец кончился. Кузьма поставил сверкающий аккордеон на табуретку и пошел к ограде покурить. Инструмент пускал в глаза желтые зайчики. Нахальная летучая мышь спикировала со звездного неба прямо на аккордеон и снова резко взмыла вверх. — Станцевал бы хоть раз, — сказал Павел Вадиму, когда тот к нему подошел. Двоюродный брат невидяще смотрел прямо перед собой и курил. — Никак влюбился, Паша? — засмеялся Вадим, подивившись, что тот не заметил его с Анфисой, ведь они два или три раза носом к носу столкнулись на площадке. — Она славная, — рассеянно ответил Павел. — Лидка-то? Да она тебе по пуп! — Разве дело в росте? Она человек хороший. — Паша, ты пропал! — ахнул Вадим. — Ты никого не видишь, кроме Лидки Добычиной. И рожа у тебя глупая-глупая! — Очень даже не глупая, — думая о своем, сказал Павел. — Вот всегда так! — вдруг рассердился он. — Не знаем человека, а наговариваем на него… Будто мы сами закон для всех и совесть! — Да я не про нее! — Вадим давно не видел Павла таким возбужденным, обычно его трудно было расшевелить, а уж разойдется — не остановишь. — Выходит, я дурак? — гневно взглянул Павел на приятеля. — Паша, я буду шафером на твоей свадьбе, — широко улыбнулся Вадим. — Свадьба? — вытаращил на него глаза Павел. — О какой свадьбе может быть речь, если я еще не закончил университет? Да и она еще учится в школе. — Везет же людям — влюбляются, — вздохнул Вадим. — А я пуст и холоден! — Последние слова он произнес с ноткой самолюбования. — На концертах я иногда читаю Пушкина… В дверях Эдема ангел нежный Главой поникшею сиял, А демон мрачный и мятежный, Над адской бездною летал… — Посмотреть бы на тебя на сцене, — сказал Павел. Суровые складки на его лице разгладились. Стихи он прослушал с вниманием, да и стоявшие поблизости парни и девушки с интересом поглядывали в их сторону. — Не придется тебе больше увидеть меня на сцене, — проговорил Вадим. — Вернусь в Великополь и подам заявление. Прощай, театр! — И еще раз, громче, с выражением, прочел: Артист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы, Забудь ручьи, леса, унылые могилы, В холодных песенках любовью не пылай; Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай! Пришел Кузьма Петухов и снова взялся за аккордеон. Павел поспешно направился к появившейся на площадке Лиде Добычиной. Вадим стал искать глазами Анфису, но ее нигде вроде не видно было. Он уже подумал было податься к дому, как акушерка сама подошла к нему. — Потанцуем? — запросто предложила она. — Не хочется, — отказался Вадим. — Честно говоря, и мне не хочется, хоть ты и артист, а на ноги как слон наступаешь… — отомстила она. — Ты изволишь шутить, герцогиня, — улыбнулся он. — Это из какой пьесы? — Шекспир, — не задумываясь, брякнул он. Они вышли на улицу, звезды мерцали на небе, луна стояла над водонапорной башней, обливая серебристым светом деревянную крышу. — Прогуляемся немного? — сказала Анфиса, властно беря его под руку. — Почитай мне стихи… — Кого ты любишь? — поинтересовался он. — Никого, — вздохнула она. — Не везет мне в любви. — Я тебя спрашиваю: кто тебе из поэтов нравится? — рассмеялся Вадим. — Пушкин, Лермонтов, Есенин? Или Тихонов, Твардовский, Симонов? — «Жди меня, и я вернусь…» — вспомнила она строку из Симонова. Вадим подхватил и с выражением прочел популярное в то время стихотворение. Потом декламировал отрывки из Блока, Есенина, Пушкина. Однако скоро выдохся и замолчал. Не так уж много стихов он помнил наизусть. — Ты всем девушкам читаешь стихи? — спросила Анфиса. — Тебе — первой, — солгал он. Они пошли вдоль заборов в сторону водокачки. Людской шум за спиной становился все глуше, лишь резкие звуки аккордеона вспарывали тишину. — А где же твой Уксус? — поинтересовался Вадим. — Почему он нас не преследует? Не бьет мне морду? — Его звать Вася, — улыбнулась она. — Это я его Уксусом прозвала. — А меня как? — Артист! — Богатая у тебя фантазия… — Живем в одном доме, а как чужие, — негромко произнесла она. Он почувствовал, что локоть ее прижался к его боку. Смотрела она себе под ноги, и он обратил внимание, что ресницы у нее пушистые. — Бабушка говорит, что сердце не лукошко, не прорежешь окошко. — Это она про меня? — сбоку взглянула на него Анфиса. — Я думаю, это ко всем относится. — Ты знаешь, что твоя бабушка умеет лечить? — Тут одна бабка жила, ее звали Сова, настоящая колдунья была, — вспомнил Вадим. — Могла запросто приворожить девушку к парню, и наоборот. Года три как умерла. — Глупости все это, — вздохнула Анфиса. — Если сердце к кому не лежит, и ворожба не поможет. — Она снова по-птичьи взглянула на него: — Вот ты стал бы привораживать к себе девушку, которая тебя не любит? — Меня никто не любит, — вырвалось у него. — Да и я никого не люблю. — Вы только посмотрите, какие мы демонические! — рассмеялась она. — Какие мы все из себя таинственные, такие-разэтакие! Ну прямо Печорин! — Ты Лермонтова читаешь? — Мы в лесу живем, пню молимся, лаптем щи хлебаем… Куда уж нам до вас уж! Больно заносишься, артист! Будто сам не жил тут и в школу не бегал! — Я тут партизанил, — не удержался Вадим. — Наслышаны… Знаю даже, что награды имеешь. А почему не носишь на груди? — Не верят, что мои, — засмеялся он. — Раз даже в милицию забрали и потребовали показать документы. Это когда еще в восьмом учился. — Вы с Павлом ровесники? — Он старше. — Вадим повернул к ней голову: — Нравится? — Такой большой, а выбрал себе на танцах самую маленькую девушку. — У нас в театре один артист сам маленький, толстенький, головастик такой, а жена у него здоровенная тетенька, почти на две головы выше его. Готов на руках ее носить, да вот беда — не поднять! — А ты меня поднимешь? — стрельнула Анфиса веселыми глазами. Она и охнуть не успела, как очутилась на руках юноши. Вадим пронес ее метров двадцать и осторожно опустил. — Да ты силач! — подивилась Анфиса. — Меня не каждый поднимет. А он молчал, с трудом подавляя рвущееся из груди учащенное дыхание. Слабо кольнуло в сердце. Кажется, она не заметила, что он запыхался. Шла рядом и улыбалась, и снова он увидел в нижнем ряду зубов щербинку. «Зря не поцеловал, — подумал он. — А может, поцеловать?» Но почему-то не решился. И, злясь на себя за робость, стал что-то насвистывать. В партизанах ничего не боялся, а тут женщину испугался поцеловать! Он уже не раз ощущал охватывающую его непонятную робость как раз тогда, когда нужно было проявить напористость. Случалось, увидит на улице симпатичную девушку и вместо того, чтобы с ходу с ней познакомиться, тащится позади до самого дома, но так и не рискнет заговорить. Сколько раз читал в глазах девушек откровенную насмешку. Он, конечно, знал, почему не решается заговорить с незнакомой девушкой. Это не трусость, совсем другое… Знал, что, если незнакомка резко ему ответит, у него потом настроение будет на весь день испорчено… А вот артист Герка Голубков, ровесник Вадима, мог запросто с любой заговорить, познакомиться. Он не будет тащиться через весь город за понравившейся девушкой. Наверное, тут тоже нужен особый дар. А ведь артист-то Герка средненький, играет в театре лишь эпизодические роли. А послушаешь, как он рассказывает о себе незнакомкам, так по крайней мере заслуженный артист республики! — Хорошая у тебя бабушка, — заговорила Анфиса. — Ты у нее любимый внук. Часто тебя вспоминает. — Какой я был непутевый? — улыбнулся Вадим. — И называет наворотником? — Говорит, был бы ум, будет и рубль; не будет ума, не будет и рубля. — На что это она намекает? — Иногда так мудрено скажет, что голова распухнет, а так и не сообразишь, что она имела в виду, — сказала Анфиса. — Говорит, в театре ты долго не задержишься, другая у тебя дорога.. Вадим только подивился про себя проницательности бабушки, ему она об этом ничего не говорила, хотя он знал, что к его увлечению театром она отнеслась отрицательно, не считала это настоящим делом, а так — блажью. — Про какую же дорогу она толковала? — поинтересовался он. — Про то мне не сказала, — ответила Анфиса. — Да и тебе не скажет. После смерти бабки Совы односельчане потянулись к Ефимье Андреевне. Вадим не раз уходил из дома, когда приходили к ней соседки и, крестясь на образа, начинали шептаться с бабкой. Видел он в кладовке на стене пучки сухих трав, разную сушеную ягоду в мешочках. Ворожить Ефимья Андреевна не ворожила, а вот травами и настойками лечила людей и скотину. Вадим поражался, как точно она определяла по каким-то только ей одной известным приметам, какая будет завтра погода. Если сказала, что зима будет холодной, а лето сухим, жарким, то так оно и случится. Упадет нож на пол — Ефимья Андреевна негромко проговорит: «Жди гостя, мужик заявится!» И точно, кто-нибудь приходил. Ягодные и грибные места она знала в Андреевке лучше всех. Но вот была у нее одна странность: не могла себя заставить сесть в поезд. За всю свою жизнь она ни разу не покинула родной поселок. Сколько бы ее дочери или сын ни приглашали в гости, она всегда отказывалась, говорила, что у нее самой дом большой, вот, мол, и приезжайте, живите тут, это и ваш дом, а ей «крянуться» с места, как она выражалась, недосуг, да и не любит она ездить к родственникам: в гостях хорошо, а дома лучше. Вадим тонким прутом откинул крючок с засова, через хлев они прошли в сени, из узкого окошка падал на пол голубоватый лунный свет. Он слышал совсем рядом дыхание Анфисы, касался то плечом, то рукой ее тела, снова пришло жгучее желание обхватить ее тут, в сенях, и поцеловать, он даже остановился, пошарил руками, но девушки не оказалось рядом. На цыпочках они прошли мимо русской печки, на которой спала Ефимья Андреевна. Анфиса юркнула в свою комнату, не притворив за собой белую дверь, Вадиму было постелено на кухне у окна. Когда его глаза привыкли к сумраку — лунный свет гулял по полу, стенам, — он, уже лежа на железной койке, в щель увидел, как молодая женщина, сидя на постели, раздевается: закинув обнаженные руки, стащила с себя кофту, затем нагнулась и стала спускать с ног шуршащие чулки. Она потянулась, встряхнула головой, и на миг ему показалось, что взгляды их встретились. Щекам стало жарко; облизав горячие губы, он хрипло сказал: — Спокойной ночи. Она негромко ответила: — Какая нынче красивая ночь… — Тебе не холодно? — с трудом выдавил он из себя глупые слова. Она тихонько рассмеялась: — Согреть хочешь? И не поймешь — в голосе призыв или насмешка. — Возьму и приду… — чуть слышно произнес он. Она долго молчала, наверное, не расслышала. Ее кровать чуть слышно скрипнула, она зевнула: — Ты, наверное, и целоваться-то не умеешь? — Я даже на сцене целовался. — То на сцене. Ее тихий грудной смех бросил его в дрожь. Он понимал, что нужно встать и на цыпочках преодолеть каких-то несколько шагов до ее кровати. Бабушка спит, слышен с печи ее негромкий храп… А вдруг оттолкнет, рассмеется в лицо? Он тогда до утра не заснет от стыда и как завтра посмотрит ей в глаза? Нужно будет бежать на вокзал и брать билет до Великополя! — Можно, я приду к тебе? — хрипло произнес он и даже зажмурился, дожидаясь, что она скажет. — Ты меня спрашиваешь? — немного погодя, насмешливо отозвалась она. — Можно без спросу? — слушая свое бухавшее в груди сердце, спросил он. Ну что стоит ей сказать: «Да!» — Боже мой, ты еще совсем мальчик, — тихонько засмеялась она. А ему захотелось крикнуть ей, что это не так, он обнимал и целовал в Харькове Богданову Люду. Он понимал, что слова излишни: нужно немедленно встать, подойти к ней, лечь рядом и властно прижать к себе! Однако ноги налились свинцовой тяжестью, голову не оторвать от подушки, неистовое желание распирало его, душило… — У тебя кровать узкая… — сами собой вырвались у него дурацкие слова. — Твоя бабушка еще считает тебя умным! — насмешливо произнесла она, будто вылив на него ушат холодной воды. — Дурак ты, артист! У тебя еще молоко-то на губах не обсохло… — Встала и, шлепая по половицам босыми ногами, плотно закрыла белую дверь в свою комнату. Чуть не плача от злости на самого себя, он почти до утра проворочался на жесткой койке. Один раз он встал, подошел к двери, но так и не решился открыть ее. Наверное, перед самым рассветом он еще раз повторил свою попытку, но тут на печи заворочалась Ефимья Андреевна, и он поспешно юркнул под свое одеяло. Когда он утром раскрыл глаза, бабушка сидела за столом, медный самовар пускал в потолок пары, в резной хрустальной сахарнице белели наколотые кусочки сахара. Держа блюдце в растопыренных пальцах, Ефимья Андреевна с улыбкой посмотрела на него и сказала: — Сон милее отца и матери. Кому и подушка милая подружка! |
||
|