"Принцип Д`Аламбера" - читать интересную книгу автора (Круми Эндрю)

V

В 1729 году, в возрасте двенадцати лет, меня отдали в знаменитый Коллеж-Мазарен, и только там я ощутил стимулирующее влияние учителей, которые, казалось, понимали математику лучше, чем ее в то время понимал я. Но все же меня выводили из себя долгие часы, проведенные за изучением столь бесполезных предметов, как церковная история или история злодейских подвигов тиранов и завоевателей, людей, ничем не отличавшихся от Медведя, единственными достижениями которых были несчастья и страдания, что они сеяли всюду, где появлялись. То были долгие часы, которые я предпочел бы посвятить собственным вычислениям. Я никогда не испытывал интереса к истории в том виде, в каком она представлена в учебниках, — скучному и бессмысленному перечислению событий, считающихся великими только в силу высокого положения и могущества их участников. Мой интерес возбуждает лишь история, представляющая собой сведения о тех, кто достиг чего-либо ценой собственных дарований и достоинств.

В Колледже я особенно полюбил одного из учителей. Он, как мне кажется, писал оригинальные работы по математике; он не просто излагал нам факты, но глубоко понимал то, что рассказывал, и это делало его уроки интереснее всех остальных. Это был низкорослый, тучный, страдавший одышкой человек, у которого, несмотря на возраст (ему было тридцать или сорок лет), было совершенно мальчишеское лицо, что делало его очень привлекательным и располагающим к себе. Однажды он обратился к нам с мыслью, которая будто бы только что пришла ему в голову:

— Представьте себе корабль, плывущий по морю с постоянной скоростью.

Я вообразил себе один из кораблей, виденных мной на восхитительных книжных иллюстрациях (тогда я еще ни разу в жизни не видел моря).

— Теперь скажите мне, — продолжал мэтр, — какова скорость корабля в единичный мгновенный отрезок времени?

Были предложены самые разнообразные ответы, но в конце концов большинство из нас сошлось на том, что поскольку мгновение не имеет длительности, то за это время корабль не успеет пройти никакого расстояния, и, следовательно, его скорость равна нулю.

Учитель просиял:

— Но это означает, что в любой отдельно взятый момент времени корабль стоит на месте! В таком случае как же он движется?

Это был парадокс, который, по словам мэтра, впервые высказал Зенон из Элей, живший около двух тысяч лет назад. Учитель предложил решение, но оно показалось мне неубедительным, и я решил глубже обдумать этот предмет. Только со временем я узнал, что задача уже была решена Ньютоном, и его метод решения, известный как исчисление бесконечно малых величин стал впоследствии главным инструментом всех моих дальнейших исследований поведения твердых тел, жидкостей, а также звезд и планет. То, что все виды движения, а следовательно, и вся Природа как таковая могут быть сведены к одной великой задаче исчисления, — это идея, способная привести к предположению, что мы имеем дело с Великой Истиной, единым законом, лежащим в основе всего, что мы видим. Уже в юные годы я понял и осознал, что при таком новом видении космоса в нем может не остаться места для Бога.

Сон вел меня по событиям моей жизни, не придерживаясь строгого хронологического порядка. Правда, я определенно почувствовал, что в переписанном любопытным образом «Трактате» те свершения, которым я обязан своей славой и которые занимали меня на протяжении первых трех десятилетий моего земного существования, явились практически не более чем леммами, предвосхищавшими главные результаты работы. Итак, позвольте мне суммировать эти леммы.

После окончания Колледжа я вернулся домой к моей приемной матери мадам Руссо (муж ее к тому времени умер) и некоторое время изучал право и медицину, поскольку меня убедили, что на этом пути я смогу сделать достойную карьеру. Но математика продолжала манить меня, и каждый свободный час я проводил в публичной библиотеке. Мне хватило времени только на то, чтобы освежить в памяти результаты великих математиков прошлого — все остальное мне предстояло вывести и доказать самому. Я начал серьезно работать над задачей приложения исчисления к движению планет.

В 1739 году, в возрасте двадцати двух лет, я представил в Академию Наук свой первый доклад. Два года спустя я был принят в Академию на правах члена-корреспондента по астрономии. Моя академическая карьера стала быстрой и успешной. В 1743 году был опубликован мой «Трактат о динамике», великая работа, принесшая мне известность и славу. В ней я представил важный принцип, согласно которому (с использованием теории исчисления бесконечно малых величин) все виды движения могут быть сведены к вычислениям положений покоящихся тел. В следующем году я обобщил свои результаты в приложениях к потокам воды и воздуха и, таким образом, представил математическое выражение элементарных законов, управляющих явлениями, наблюдаемыми в природе.

Я также изучал задачу, которая вызывала большие трудности еще до появления работ Ньютона. По какому закону изменяется форма вибрирующей струны во время ее колебаний? Мои споры с Эйлером на эту тему продолжались годы, но в конце концов все согласились со справедливостью дифференциального уравнения, впервые выведенного мною в 1744 году.

К этому времени покинутый ребенок превратился в мужчину — низкорослого, немного комичного, который с восторгом забавляет других, так как навсегда запомнил насмешки, которыми его осыпали в школе. В мужчину с таким высоким голосом, что некоторые называли его фальцетом, и с отнюдь не красивым лицом (находились злопыхатели, считавшие мое лицо женоподобным). Несмотря на это, забавный человечек с неподражаемым мастерством умел копировать слишком серьезно относившихся к себе людей и веселить любое собрание. Кроме того, я быстро становился самым прославленным математиком Франции.


Мой визит в собрание Академии состоялся как раз в тот момент, когда некий молодой человек приблизительно моего возраста представил туда свой доклад, посвященный новому способу музыкальной нотации. Этого человека звали Жан-Жак Руссо (он, конечно, не был родственником моих приемных родителей), он предложил остроумную систему использования цифр вместо традиционных ключей и нот. Рамо не одобрил эту систему, хотя, на мой взгляд, она не была лишена достоинств.

Руссо зарабатывал на жизнь уроками музыки, но горел желанием стать частью интеллектуального парижского общества. До того, как я познакомился с ним, он уже успел, заручившись рекомендательными письмами, постучаться во многие двери. Он был удручен тем, что собрание Академии без всякого энтузиазма отнеслось к его предложению, но настроение его несколько улучшилось после того, как я предложил написать ему очередное рекомендательное письмо. Когда я встретил его на следующий год, он уже утвердился на новом поприще. Руссо собирался основать периодическое издание под названием «Персифлёр» и предложил мне сотрудничество. Его компаньоном в этом предприятии был некто Дени Дидро, и я решил встретиться с обоими за обедом.

Едва ли разница между этими двумя людьми могла быть больше. Руссо был погруженным в себя, осторожным и меланхоличным человеком. Дидро же являл собой тип словоохотливого и громогласного заводилы, который в разговоре непрестанно перескакивал с одного предмета на другой. Они регулярно обедали вместе (третьим был Кондильяк), и я договорился встретиться с ними у Пале-Рояля, откуда мы должны были направиться в близлежащий ресторан «Панье-Флёри». Я пришел слишком рано и в одиночестве дожидался своих будущих сотрапезников. Через несколько минут появился Руссо, рассыпаясь в слишком горячих извинениях (я говорю слишком, потому что он тоже пришел раньше времени). Вскоре меня начали утомлять его чрезмерная совестливость и постоянное чувство вины. Кондильяк был, очевидно, болен, так что ждали мы одного Дидро.

Он появился почти через полчаса, и за это время Руссо успел рассказать мне, что его друг может опоздать или не прийти на встречу, но при этом не пропускает ни одного из их еженедельных обедов. Из этого я заключил, что Дидро не только рассеян и ненадежен, но и ценит хорошую пищу гораздо выше благополучия своих друзей. Хотя мощное обаяние человека, с которым мне предстояло познакомиться, заставило меня на долгие годы забыть об этом мнении, все же в конечном итоге я считаю, что моя первоначальная оценка действительно оказалась верной.

Наконец лицо Руссо просияло.

— Вот он! Дени!

К нам широким шагом направился высокий, мощного телосложения мужчина, похожий на портового грузчика. На нем не было парика, светлые волосы свободно падали на воротник старого сюртука, который явно нуждался в починке (еще лучше было бы его просто выбросить). Изношенные панталоны были покрыты пятнами, а чулки — грубыми стежками и заплатками, которые никто даже не попытался скрыть. Он был похож на бродягу, но при этом — поразительно красив. Я сразу почувствовал, что вижу перед собой человека, который, входя в любое собрание, мгновенно обращает на себя всеобщее восхищенное внимание.

— Жан-Жак, ты, как всегда, явился раньше времени! — Он обнял Руссо, едва не оторвав его от земли. — Ты слушал «Персея», как я тебе советовал? Какая музыка! Какие великолепные декорации!

Руссо не ответил. (Мне только предстояло узнать, что Руссо никогда не комментировал оперы, если не чувствовал, что они хуже того, что он писал сам.) Вместо этого он тихо представил меня Дидро, который вряд ли заметил при своем появлении мою скромную персону. Внезапно все его манеры резко изменились. Он повернулся ко мне и стал как будто меньше ростом.

— Это такая честь для меня, мсье. Я много знаю о ваших работах. Я читал ваш «Трактат» и нахожу, что это… подлинный шедевр.

Произнося эти слова, он вскинул в воздух свои большие руки.

Дидро, как я узнал от Руссо, зарабатывал на жизнь преподаванием, переводами и написанием статей на разные темы. Будучи атеистом, он тем не менее некоторое время готовился стать доктором теологии, потом оставил богословие и увлекся правом, но бросил и его, чтобы давать частные уроки и вращаться в самом странном обществе. Отец (достойный ножовщик) перестал давать ему деньги. Тогда Дидро нашел себе место учителя математики — предмета, которым он в то время сам пытался овладеть, — и бывало, что он опережал своих учеников на один-два урока. Одаренным детям он был бесполезен, а тупым ученикам не мог помочь при всем своем желании. Итак, Дидро уподобился тому садовнику, что, возделывая сад, уповает лишь на милость погоды и естественную силу растений.

Он писал проповеди (которые продавал отъезжающим в дальние страны миссионерам). Он обожал театр, хотя временами у него не было денег, чтобы попасть туда. Дидро мечтал стать актером. Как и Руссо, он был человеком, переполненным идеями, которому не хватало только известности, и она со временем пришла к нему.

Мы направились в ресторан. Я никогда прежде не обедал в этом заведении, но оно показалось мне слишком дорогим для моих бедствующих спутников. Уж не рассчитывают ли они, что я один оплачу счет?

— Мсье Дидро, — воскликнул официант, — как приятно снова видеть вас здесь!

Из этого я заключил, что, несмотря на бедность, Дидро не скупится на чаевые. Я обеспокоился еще больше, когда он повел нас в отдельный кабинет и заказал целое пиршество с тушеными дроздами, спаржей и изысканным вином.

Когда разлили вино, Дидро обратил внимание на выражение моего лица.

— Мсье, вы, конечно, видите, что я небогатый человек. Но сегодня я получил деньги за перевод. Большая книга — большая сумма. — Он рассмеялся и одним глотком выпил полстакана вина. — А теперь мы начнем все это есть. Есть! Есть! Есть!

Он был вульгарен, как инспектор циркового манежа. Когда принесли еду, Дидро начал хватать куски руками, вымазал губы жиром и разговаривал с неприлично набитым ртом. Было видно, что он очень голоден и, вероятно, плохо питался в течение последних нескольких дней. Несмотря на это, тон его беседы оставался на удивление изысканным, что совершенно не вязалось с его грубыми манерами.

— Мсье Д'Аламбер, я был бы очень вам признателен, если бы вы объяснили мне некоторые места из вашего «Трактата», которые оказались мне непонятны.

Когда при первом знакомстве Дидро говорил мне комплименты, я воспринял их всего лишь как вежливую лесть, но сейчас он задал мне несколько вопросов, показавших, что он в самом деле внимательно прочел мой «Трактат». Разговор с головокружительной быстротой перескакивал с одной темы на другую, Дидро вдруг принялся рассказывать нам о том, как учился в школе:

— Вся беда в том, что я всегда был здоровенным парнем. Какую все же большую роль в жизни играют физические данные! — Я молча кивнул в знак согласия. Он потянулся за соусницей и продолжил: — Если я просто слегка толкал какого-нибудь мальчишку, у меня неизбежно получался крепкий удар, такими уж были мои сила и рост. Но ведь вы не назовете слона задирой, если ему случится наступить на каких-нибудь мелких тварей, которых он даже не заметил? Короче говоря, из-за всего этого в школе меня считали отъявленным драчуном. Но я очень хорошо учился, за что меня наградили призами. Когда наступил день раздачи призов, меня выгнали из школы за мнимое преступление, хотя я всего лишь дал взбучку одному типу, который ее давно заслужил.

Он громко расхохотался и хлопнул по спине Руссо, который, как птичка, клевал еду из своей тарелки.

— Так вот, я едва не лишился призов. Когда я пришел за ними, в воротах меня встретил служитель и погнался за мной с палкой. Я увернулся от него и сумел попасть в школу, хотя он при этом до крови разбил мне руку своей палкой. Так я все же получил призы своей раненой рукой, обрызгав кровью человека, который с поздравлениями их мне вручал. Какова сцена, а? Но это ничто по сравнению с тем, что мне пришлось пережить до женитьбы на моей маленькой Нанетте. — Он повернулся ко мне. — Вы играете в шахматы, господин Д'Аламбер?

Неожиданный вопрос смутил меня. Я ответил, что знаю правила.

— Тогда вы должны поиграть с Жан-Жаком. Он все время меня побеждает. Думаю, он выбрал меня своим постоянным партнером только потому, что обожает выигрывать.

Руссо скорчил неодобрительную гримасу.

— Видите ли, — продолжал Дидро, — Жан-Жак рассматривает мир как ристалище состязаний.

Было заметно, что Руссо закипает гневом.

— А как ты рассматриваешь мир, Дидро? — многозначительно спросил он. ,

Дидро откинулся на спинку стула и промокнул уголки губ.

— Я рассматриваю мир как… банкетный зал! — Оглушительно расхохотавшись, Дидро подавился. В какой-то миг мне показалось, что сейчас он упадет замертво, но Руссо сильно хлопнул друга по спине, и все прошло.

— Господин Д'Аламбер, — торжественно заговорил Дидро, — вы, несмотря на свою молодость, весьма выдающийся человек. Но настанет день, когда все мы — все трое — прославимся на весь мир, клянусь вам в этом. Я говорю это не потому, что пьян. Конечно, я пьян, но даже будь я трезв, я бы все равно высказал ту истину, что мы трое, вместе… — Он, пошатнувшись, встал. — Мы трое представляем собой всю философию. Руссо — это музыка и театр; вы, господин Д'Аламбер, — математика и наука…

Дидро помолчал и сел.

— А кто в таком случае вы? — спросил я.

Он выпил еще один стакан вина и посмотрел на меня затуманенным взором.

— Мсье, я… я — Дидро! Ха-ха!

Сознаюсь, что в тот момент его слова показались мне пустыми и даже жалкими. Он был на четыре года старше меня (следовательно, тогда ему было уже за тридцать) и понимал, что если хочет оставить в мире след, то должен поторопиться. Он действительно разрабатывал некоторые философские идеи и намеревался отразить их в будущей книге. Надо, правда, сказать, что в те дни все кому не лень занимались «философией» того или иного рода. Дидро, начисто лишенный упорядоченного и строгого мышления, был идеальным поверхностным отражением своей сути. В этом отношении он действительно был истинным философом. Но в одном Дидро оказался совершенно прав — нам троим предстояло стать вселенскими знаменитостями.

— Я не собираюсь посвятить остаток жизни переводу чужих писаний, — заявил он. — Я намерен писать сам, и писать хорошо.

— Восхитительное намерение, — сказал я ему. — Но что за периодическое издание вы собираетесь основать? В конце концов, именно из-за него я сюда пришел.

— О, об этом мы сможем поговорить в следующий раз, а сейчас давайте выпьем за дружбу и философию.

К концу обеда Дидро выпил две с половиной бутылки вина, в то время как мы вдвоем с Руссо едва одолели одну. Однако Дидро был не очень сильно пьян. Я понял, что его веселость и приподнятое настроение вызваны не столько вином, сколько приятным ощущением пищи в желудке и наслаждением от беседы. Он настаивал на том, чтобы мы пошли к нему домой поиграть в шахматы. Однако по дороге Руссо извинился и пожелал нам доброй ночи.

— Но вы же не откажетесь пойти ко мне, господин Д'Аламбер?

В его глазах была поистине детская мольба. Дидро с надеждой ухватил меня за руку, и я не смог отказать ему.

Мы шли по холодной темной улице. Дидро остановился и повернулся ко мне:

— Я так и не спросил вас, как вы рассматриваете мир, господин Д'Аламбер.

Вопрос был задан очень серьезно, и я дал на него серьезный ответ:

— Я рассматриваю мир как систему, подчиняющуюся определенным законам, которые должны быть открыты с помощью тщательного анализа.

— Как чудесна математика! — едва слышно пробормотал Дидро.

Мы шли уже довольно долго, и я начал терять терпение.

— Еще далеко? — спросил я своего спутника, и он ответил утвердительно. Дидро, потратившись на роскошный обед, был уже не в состоянии оплатить извозчика. Я предложил заплатить, и мы нашли возницу, который согласился везти нас.

Дидро жил на четвертом этаже уродливого дома, расположенного в бедном и небезопасном квартале. Поднявшись в квартиру, мы оказались в слабо освещенной комнате, в которой витал невыносимый запах подгоревшей пищи. В углу сидела пожилая женщина — как оказалось, теща Дидро. Она молча штопала какие-то кружева. Потом из второй комнаты вышла жена и, посмотрев на меня, обратилась к мужу:

— Этот господин — один из твоих друзей из «Регентства»?

— Нет, женушка, это величайший после Ньютона математик!

Холодную комнату с трудом согревал очаг в углу. Из мебели в глаза прежде всего бросались огромный шкаф, сверху донизу набитый книгами, и грубый стол, за которым работал Дидро. Только это отличало квартиру от места обитания простого рабочего, во всем остальном сходство было поразительно полным. На столе стояла тарелка с недоеденной пищей, у очага сушилось постиранное белье. Сцена почти убогая. Но почему я так завидую мсье Дидро и его бедному дому? Может быть, из-за того, что увидел простое человеческое жилье, которого у меня самого никогда не будет?

Мадам Дидро спросила мужа, где остальные деньги, и он неловко посмотрел на меня.

— Ты же не потратил их все? Дени, как ты мог?

— Но, Нанетта, посмотри, какой подарок я тебе принес.

Он достал из кармана и протянул жене смятую голубую ленту. Мне показалось, что это ее утешило.

— А теперь мы будем играть в шахматы, — сказал жене Дидро. — Так что не ждите нас и ложитесь спать.

Он достал доску и фигуры, а женщины, не говоря ни слова, вышли в соседнюю комнату. Дидро заговорил, расставляя фигуры и не отрывая взгляда от доски.

— Я полагаю, вы не женаты? — спросил он. Я ответил, что нет. — И не женитесь. Поверьте мне, так будет лучше. Не поймите меня превратно, я люблю Нанетту и из-за нее даже попал в тюрьму, да-да! Вы мне не верите? Но это истинная правда. Мой родной отец составил на меня заемное письмо, лишь бы не дать мне жениться. Меня заперли в монастырь. — Он рассмеялся. — Я выпрыгнул из окна и бежал в Париж. Отец до сих пор не знает, что мы с Нанеттой муж и жена.

Мы приступили к игре.

— Брак плох, — продолжал Дидро. — Это противоестественный институт. Не прошло и года, как я снова начал засматриваться на других женщин. Вы же сами видите, что я не сделал жену счастливой.

Мы продолжали играть молча, и наша обоюдная сосредоточенность сблизила нас больше, чем все предыдущие разговоры. Дидро выиграл.

— Что будет, когда я расскажу об этом Руссо! — Он радостно рассмеялся. — Но не обижайтесь на меня, мсье, ведь жизнь — это не состязание, правда?

Я согласился. К концу того вечера я полюбил Дидро. Он был как большой ребенок, и его нельзя было назвать добрым или злым; он просто обитал в мире, не подчинявшемся общепринятым правилам. Он жил в созданной им самим вселенной — беспорядочной и хаотичной, но идеально скроенной для его потребностей.

Было уже очень поздно.

— Оставайтесь у меня! — сказал Дидро. Он привык принимать ночных гостей; всегда находился кто-то, кого выгонял на улицу домовладелец или выставляла супруга. Для таких случаев под рукой был матрац. Я сказал, что моя приемная мать решит, что со мной что-то случилось. Я никогда не ночевал вне дома.

— Никогда? — Он недоверчиво посмотрел на меня. — Ни одного раза?

Дидро не смог уговорить меня остаться и, спускаясь со мной по лестнице на первый этаж, повторял, что мы непременно должны снова увидеться и он надеется, что может считать себя моим другом. Последнее вполне соответствовало действительности. Мы тепло пожали друг другу руки, и я вышел в ночь. Я двинулся наугад, не зная дороги, но безумие прошедшего вечера продолжалось, и мне сразу удалось найти извозчика.


Предполагавшееся периодическое издание так и не появилось на свет. Дидро просто-напросто забыл о своей идее. Однако несколько месяцев спустя со мной связался один издатель по фамилии Ле-Бретон, занятый планом перевода на французский язык «Энциклопедии» Эфраима Чемберса. Издатель предложил увеличить объем и расширить содержание серии и попросил моего содействия в написании научных статей. Я согласился помочь и упомянул при этом имя Дидро, который был немедленно включен в штат как переводчик. Когда редактор, поссорившись с Ле-Бретоном, отказался участвовать в проекте, мы с Дидро были назначены на его место. Таким образом мы и оказались соредакторами «Энциклопедии».

Перед нами открылись невиданные возможности; проект далеко превзошел первоначальное предложение Ле-Бретона. По нашим представлениям, томам «Энциклопедии» было суждено стать грандиозным обзором всей совокупности человеческих знаний и достижений. В начале мы решили поместить «Предварительные рассуждения», в которых намеревались показать способ организации и классификации необозримого материала. Мы обсуждали эту проблему с Дидро.

— Помните, — сказал он, — что философию можно разделить на три части.

— Да, — ответил я, — на Руссо, Д'Аламбера и Дидро!

— А как насчет музыки, науки и поэзии?

— Мы хотим охватить гораздо больше предметов, — ответил я. — «Энциклопедия» должна вобрать в себя все, весь круг человеческих знаний, как это следует из самого греческого термина.

— Или древо познания, если воспользоваться аллегорией Бэкона.

— Очень хорошо, — сказал я, — тогда каковы первые ветви этого древа? Каковы те области, из которых произрастает все знание? Я отвечу на этот вопрос: это память, разум и воображение.

— Чудесно!

— Память приводит нас к истории во всех ее формах, то есть к истории человеческой цивилизации и естественного мира. Разум воплощается в философии, каковая в наивысшем своем проявлении представляет собой математику, включая в себя всю науку. На третьей ветви — воображении — мы находим поэзию и все ее разновидности: драматургию, оперу и роман.

— А как быть с живописью?

— Это область искусства, принадлежащая воображению.

— Куда в таком случае поместить ремесла и промышленность? Как в эту схему, к примеру, вписывается ремесло ножовщика, которым искусно владеет мой отец?

— Я бы поместил их на отдельный побег ветви истории; истории использования естественного сырья.

Дидро нашел эту идею блестящей. Мы включим в проспект «Энциклопедии» таблицу, в которой целиком представим нашу классификацию.


С самого начала предмет и масштаб нашего предприятия стали объектом повышенного интереса не только для всех культурных и образованных людей, но и для государственных чиновников. Больше пяти лет потребовалось нам для публикации первого тома, и за это время неустанного труда нам пришлось столкнуться со всеми без исключения видами притеснений. Правда, еще до этого я стал постоянным секретарем Академии. Этим назначением я был обязан в какой-то степени одной своей весьма влиятельной знакомой, которая во сне явилась мне, если я правильно помню, в виде несобственного расходящегося интеграла. Эта женщина была не кто иная, как великая и устрашающая мадам дю Деффан. Я познакомился с ней, когда ей было больше пятидесяти лет. Она страдала слепотой, и в ее лице осталось очень немного от красоты, некогда очаровавшей стольких представителей противоположного пола (муж оставил ее, узнав об одной скандальной связи). Тем не менее она сохранила способность распоряжаться и управлять людьми по своему усмотрению и сохранять полную самостоятельность в действиях и поступках.

После смерти охладевшего к ней мужа она заняла большие апартаменты с множеством комнат в двух этажах монастыря Сен-Жозеф, и именно там я начал посещать ее салон вместе с такими друзьями и знакомыми, как Монтескье и Вольтер. Жан-Жак тоже часто бывал там (за прошедшее время он сумел довольно высоко подняться по общественной лестнице). В середине столетия этот салон считался средоточием интеллектуальной жизни Парижа. Приглашение в него рассматривали как высокую награду, а изгнание — как тяжкое наказание. Сама мадам дю Деффан, высокая сухопарая женщина, царила над всеми; недавняя потеря зрения мало повлияла на ее дух и лишь закалила ее от природы твердый характер.

Великое событие происходило каждый четверг, когда я вечером покидал дом дражайшей мадам Руссо (я продолжал жить с приемной матерью, хотя мне уже минуло тридцать лет) и отправлялся в роскошные апартаменты монастыря Сен-Жозеф. У парижского общества того времени были другие притягательные достопримечательности — например, мадам Жоффрен, тоже державшая свой «двор», который я посещал, чтобы поговорить о философии с Сен-Ламбером, Мармонтелем и другими. Но все же именно мадам дю Деффан (к вящему раздражению рассудительной мадам Жоффрен) привлекала к себе самых ярких звезд.

Именно здесь начинается моя подлинная история (или, если угодно, мой сон), ибо в этом салоне я познакомился с женщиной, которая отняла у меня больше сил, чем математика и «Энциклопедия», вместе взятые, которая вселяла в меня самые большие надежды и повергала в самое глубокое горе. Эту женщину, компаньонку мадам дю Деффан, звали мадемуазель де Л'Эпинас.

* * *

Жюли Жанна Элеонора де Л'Эпинас родилась 9 ноября 1732 года. Она рассказала мне, что появилась на свет во время сильнейшей грозы — и этот факт показался мне вполне соответствующим ее натуре. Даже если эта деталь ее биографии была очередным обманом, то я склонен считать его очень милым.

Итак, вообразим себе потоки воды, низвергающиеся с неба на замок Авож, и оглушительные раскаты грома. В замке, в своих покоях, лежит графиня Д'Альбон. Рядом сидит повитуха, терпеливо держит роженицу за руку и отирает пот с ее лба, выражая надежду, что все произойдет очень быстро.

Свершилось! Девочка.

В замке отсутствует отец. Он не становится свидетелем появления на свет своего отпрыска. Граф Гаспар де Виши в это время обретается в своем доме близ Лиона, где отдыхает от надоевшей ему связи с несчастной графиней, своей кузиной.

Я не думаю, что графиня намеревалась поддерживать долгие отношения с Виши, и зачатие ребенка стало лишь неприятной случайностью (какая знакомая история!). Тем не менее впоследствии она будет очень привязана к своей вытертой насухо и громко кричащей дочери, которую повитуха положила рядом с матерью. муж, граф Д'Альбон, если вам интересно это знать, не принимал никакого участия в той истории. Много лет назад он покинул замок в поисках развлечении и удовольствий — занятий, столь характерных для нашей аристократии, — предоставив жене одной воспитывать двоих детей — девочку по имени Диана (к моменту появления на свет Жюли ей исполнилось шестнадцать) и младшего мальчика Камилла.

Теперь к ним присоединился третий ребенок. Случилось это, по ее собственным словам, во время грозы. Жюли утверждала даже, что помнит лицо матери, когда та приложила ее к своей груди. Графиня решила, что вопреки всему от нежеланной беременности у нее родился желанный ребенок. Может быть, графиня увидела в глазах новорожденной знакомое выражение глаз кузена, по которому все еще тосковала? Могу только надеяться, что это не так, хотя упоминание о том, что она унаследовала от него какие-то черты, позже объяснило мне очень и очень многое.

Те первые дни ее жизни были наполнены неподдельным большим счастьем. Диана и Камилл были слишком взрослыми, чтобы принимать какое-то участие в своей младшей сестре, но мать относилась к ней с большим вниманием и заботой. Полагаю, что в стенах замка Авож доброй женщине просто не хватало развлечений. Вскоре девочка начала проявлять недюжинный ум. Она с первого раза наизусть запоминала песни, которые ей пели, а потом и сама начала их сочинять. Ее способность запоминать слова (не только французские, но также латинские и греческие) казалась замечательной не только любящей матери, но и гувернанткам. С самого начала стало ясно, что она не обычный ребенок. Сама Жюли позже говорила мне, что при ее рождении электрические разряды каким-то образом зарядили ее мозг энергией, но я считаю это чистой фантазией.

В семилетнем возрасте она впервые увидела отца. Гаспар де Виши посетил замок Авож и сразу невзлюбил младшую дочь. Он увидел в ней лишь символ, знак того, что ему хотелось бы забыть. Будь его воля, он бы уничтожил девочку.

Однако он нашел в замке и нечто привлекательное. Графиня, его кузина, стала слишком стара, чтобы удовлетворить его изысканный вкус. Напротив, Диане было всего лишь двадцать три года, и она была настоящей красавицей. Гаспар решил жениться на ней.

Взять в жены дочь бывшей любовницы было шагом необычным даже в те дни, но Гаспар де Виши и сам был необычен в своем пренебрежении к условностям, человеческим чувствам и естественной нравственности, породившей эти условности. Он увидел нечто, понравившееся ему, и решил этим завладеть. Как бы то ни было, графиня, по-видимому, испытала облегчение, сбыв с рук Диану — трудного, испорченного ребенка, — которая была склонна обвинять мать в разрыве с ее родным отцом. Многочисленные попытки графини завоевать любовь Дианы вызывали лишь еще большее ожесточение девочки, только усилившееся после рождения Жюли, которую графиня буквально затопила своей естественной и ненасильственной привязанностью. Довольная своим жребием Диана уехала с Гаспаром в его замок Шамброн.

Проходит девять лет. Жюли уже шестнадцать — она обыкновенная девушка, полная очарования и ума, но начисто лишенная чувственности, которая непременно развилась бы в ней, будь она воспитана в гуще светского общества. Она вряд ли могла рассчитывать на блестящее замужество, но вполне могла претендовать на приличную партию, на мужа, который создал бы для нее достойные условия жизни. В конце концов, это единственная ее надежда, ибо ей не от кого было ждать наследства. Во всяком случае, не от отсутствующего мужа графини и не от Гаспара, который заранее лишил ее всякой доли собственности. Именно в это время, в 1748 году, графиня Д'Альбон тяжело заболевает. Она понимает, что состояние ее безнадежно и что самое главное теперь — каким-то образом обеспечить будущее Жюли. Графиня предлагает монашество, но Жюли сопротивляется: как сможет ее живой ум вынести суровую обстановку обители? Все усилия тщетны — единственное, что может сделать графиня, — это оставить любимой дочери небольшое годовое содержание, которое избавит Жюли от полной нищеты. На смертном одре графиня отдает Жюли ключ, веля открыть им нужный ящик письменного стола.

Из гордости, страха или извращенного чувства долга Жюли отдает ключ душеприказчику графини. В столе находят небольшую сумму наличными, которая переходит Диане. Жюли и сама переезжает в замок Шамброн — ей некуда больше ехать, — и граф де Виши великодушно предлагает ей стать гувернанткой троих детей, которых к тому времени родила сводная сестра Диана. Всякое другое решение стало бы признанием законного права Жюли наследовать часть его имущества. Итак, она уехала в унылый замок в предместье Лиона, и ее жизнь в течение следующих пяти лет превратилась в подлинное несчастье. Ей было бы намного легче, будь она настоящей прислугой. Но случилось так, что, будучи, по существу, служанкой, она ежедневно выслушивала напоминания о том, какое благодеяние оказали ей отец и сводная сестра. Единственным утешением Жюли стали дети, за которыми она присматривала: Никола, Софи и Абель.


У Абеля, младшего из детей, были ясные смышленые глаза, светлые волосы, унаследованные от матери, и милый добрый нрав. Жюли начала учить его читать, хотя мальчику не исполнилось еще четырех лет. Они уселись на пол, и Жюли, положив перед Абелем лист бумаги, крупными буквами написала на нем имя малыша.

— Абель, — произнесла она. — Повтори.

Мальчик повторил свое имя и рассмеялся. Жюли по очереди произнесла все буквы: А, Б… В последующие дни она продолжила уроки, постепенно добавляя другие слова, и через несколько недель Абель уже узнавал и прочитывал некоторые из них. Однажды утром Диана решила поинтересоваться, чем занимается Жюли. Никола и Софи играли, а Жюли с Абелем сидели на полу, осваивая грамоту.

— Что это за урок? — строго спросила Диана.

— Смотрите, мадам, — ответила Жюли сестре, — он пишет.

Она показала Диане куски нарезанной бумаги, на каждом из которых было написано по одной букве. Абель складывал куски так, чтобы получались слова. Диана склонилась над сыном и заговорила:

— Очень хорошо, если ты можешь, то сложи свое имя. Вот А. — Она положила перед сыном первую букву. Абель поднял голову и молча воззрился на мать. — Ну, какая следующая буква? Ты можешь ее найти?

Жюли заметила, что личико ребенка сморщилось от страха и волнения. Маленькие губки задрожали.

— Не распускай нюни, — жестко произнесла Диана, — покажи мне букву. Покажи, какая хорошая у тебя учительница.

Другие дети прекратили игру и, нервничая, смотрели, что будет дальше. Жюли не смогла промолчать.

— Мадам, прошу вас, мы же учимся совсем недавно.

— Не вмешивайся, — зло ответила Диана. — Ты что, воображаешь, что я не знаю, как мне воспитывать моих собственных детей?

Жюли поднялась с пола.

— Если вы сердитесь на меня, то не вымещайте зло на маленьком Абеле. Он не сделал ничего плохого.

На мгновение Диана потеряла дар речи, лицо ее побагровело.

— Как ты смеешь разговаривать со мной в таком тоне? В этом доме я решаю, что хорошо, а что плохо! — Она схватила Абеля за руку, и мальчик вскрикнул.

— Мадам, вы причиняете ему боль. Другой рукой Диана ударила Жюли по лицу.

— В этом замке я имею право причинять боль, кому мне вздумается, а ты будешь делать только то, что тебе велят, если не хочешь лишиться милости и защиты господина графа.

— Сестра, я ни минуты больше не останусь в этом доме!

Жюли вышла из детской, спустилась по лестнице, вышла во двор мрачного замка и в отчаянии направилась куда глаза глядят. Дойдя до ближайшего леса, она уткнулась лицом в дерево и расплакалась. Единственный выход — уйти в монастырь, из огня да в полымя. Вернувшись в замок, она объявила Диане о своем решении, и они договорились, что граф сделает все необходимые приготовления.

Однако Жюли удалось избежать этой печальной участи. На следующий день она узнала, что замок вскоре посетит мадам дю Деффан, сестра графа. Ее салон уже в то время пользовался широкой известностью, но слепота, которой суждено было стать полной, только начинала окутывать своим мраком гордую аристократку, и она, будучи в подавленном состоянии, решила отдохнуть в замке Шамброн. Она прибыла на следующей неделе в красивой карете, нагруженной многочисленными, туго набитыми дорожными сумками. Из окна верхнего этажа Жюли было хорошо видно, как величественная дама с тростью в руке поднималась по лестнице. Под другую руку ее поддерживал лакей, показывая дорогу. Граф тоже изо всех сил старался помочь.

— Перестань суетиться, братец. Я теряю зрение, а не присутствие духа. Лучше распорядись, чтобы в мои комнаты отнесли весь багаж. Кстати, где эта худышка, твоя жена?

— Я здесь, мадам.

Мадам дю Деффан высвободила руку, которую держал лакей, и приблизила свое лицо к лицу Дианы, чтобы лучше рассмотреть ее слабеющими глазами.

— Я смотрю, ты совсем не прибавила в весе. Хорошенько корми ее, Гаспар, иначе она долго не протянет. Ешь картофель, Диана, побольше картофеля.

Раздался заливистый собачий лай. Еще один лакей вел на поводках любимых псов мадам дю Деффан.

— Эти собаки едят лучше, чем твоя жена. Найми нового повара, Диана, и еще раз повторяю — больше картофеля.

Позже к ней привели детей графа и их гувернантку. Мадам дю Деффан подслеповато вгляделась в лицо и фигуру Жюли.

— Не красавица, — вынесла она безапелляционный приговор. — Это хорошо. Красота должна знать свое место. Ты умеешь читать, девочка?

Жюли ответила, что это ее единственная радость.

— В таком случае ты будешь читать мне перед сном. Кроме того, сегодня днем ты будешь сопровождать меня на прогулке.

В разговор вмешалась Диана:

— Но дети…

— Ты сама присмотришь за своими детьми, Диана. От этого ты не умрешь. Не забудь хорошенько поесть за обедом, мы не хотим, чтобы ты упала в обморок. Нет ничего хуже, чем дамы, где попало падающие в обморок. Кажется, это становится модным среди молодежи. Несколько недель назад одна дама сломала мой любимый стул, решив упасть на него в обморок, а она выглядела гораздо здоровее тебя, Диана. И ела немало картошки. А как красив был тот ореховый стул!

В тот день мадам дю Деффан взяла Жюли на прогулку. Они пошли по тропинке, по которой часто гуляла сама Жюли, и мадам дю Деффан просила во всех подробностях описывать то, чего не могли видеть ее слабые глаза. Для Жюли было неизъяснимым удовольствием вслух выразить переполнявшие ее впечатления, которыми ей было не с кем поделиться.

За время визита мадам дю Деффан эти прогулки стали бесценным каждодневным ритуалом. Вечерами Жюли садилась у постели тетки и читала ей вслух. Мадам дю Деффан очень нравился ясный мелодичный голос племянницы.

Однажды мадам дю Деффан позвала ее к себе немного раньше обычного.

— Жюли, нам надо поговорить. Прошу тебя, садись.

Жюли повиновалась.

— Я знаю, что ты намерена уйти в монастырь, но понимаю, что ты просто хочешь покинуть Шамброн. Мой брат тяжелый человек, и с ним нелегко поладить, к тому же его очень тяготят обязательства по отношению к тебе, поэтому неудивительно, что он и его жена испытывают к тебе такую враждебность. Твой брат Камилл любит тебя, но не сможет принять в своем доме, так как у него есть семья, о которой он должен заботиться. О браке, естественно, не может быть и речи. Ты очень симпатична мне, поэтому я и высказываюсь столь откровенно, Жюли. Ты умна, но не выставляешь этого напоказ, и проявляешь ум только тогда, когда нужно, и к тому же обладаешь весьма покладистым характером. Все это может послужить к твоей выгоде. На самом деле ты не хочешь уходить в монастырь, ты просто хочешь уехать отсюда. Я же за последние дни привыкла к твоему обществу и добрым услугам и хочу, чтобы ты поехала со мной в Париж.

Можно ли было сомневаться в той готовности, с какой Жюли согласилась на это предложение? Мадам дю Деффан уже обсудила дело с братом, уверив его в том, что отъезд Жюли не создаст угрозы фамильному наследству. Жюли станет компаньонкой, а не членом семьи. Заручившись письменно оформленным договором, супруги Виши отпустили Жюли из Шамброна.

Вот так она оказалась в Париже, в городе, где ей было суждено обрести известность, затмившую славу великой мадам дю Деффан. Жизнь в монастыре Сен-Жозеф стала значительным улучшением по сравнению с жалким положением в Шамброне, хотя это все же было существование ради других, приносившее весьма мало пользы самой Жюли. Она умела поддержать остроумную интеллектуальную беседу, помогая создавать в салоне соответствующую атмосферу, оказывая в то же время неоценимую помощь мадам дю Деффан, удовлетворяя ее малейшие нужды и капризы. Каждый вечер, читая своей госпоже перед сном, она внимательно следила, глядя поверх страниц, не опустилась ли голова и не отвисла ли челюсть тетки. Как только мадам дю Деффан засыпала, Жюли вставала и уходила.


Апартаменты мадам дю Деффан были обставлены с большим вкусом. Стены столовой обиты желтыми шелковыми обоями, украшенными мелкими красными волнами. Красные и желтые тона повторялись в обивке кресел, расставленных так, чтобы создать наибольший комфорт для беседы. Здесь же стояли столы для пикета и экарте. Другие столы вносили, когда сервировали еду. Обед подавали в шесть, а ужин в одиннадцать часов. Стол был намного обильнее, чем у мадам Жоффрен (где шпинат с омлетом подавали с удручающей предсказуемостью). Беседы также были остроумнее и свободнее; слова «хватит», которое часто звучало в салоне мадам Жоффрен, когда разговор начинал касаться неудобных с ее точки зрения предметов, никогда не слышали у мадам дю Деффан. Самым драгоценным бриллиантом, украшавшим ее салон, был я. Мне было тридцать шесть лет, и в то время я находился в зените своей славы. Прошло два года с момента выхода в свет предварительного рассуждения к «Энциклопедии», и все говорили о нем как о выдающемся литературном событии. В своей работе мы продвинулись уже до буквы «D», и я работал над статьей «Дифференциал». Когда я явился в салон, все мои мысли были заняты, естественно, проблемами исчисления.

— Господин Д'Аламбер, позвольте мне представить вам мою новую компаньонку, мадемуазель де Л'Эпинас.

Передо мной — точнее сказать, надо мной, так как она оказалась намного выше меня, — стояла молодая женщина. Я поцеловал руку этого ничем не примечательного юного создания (ей был тогда двадцать один год), но мысли мои были по-прежнему заняты чудесной теорией Ньютона.

— Мадемуазель, не лик Авроры я вижу ль пред собой?

— Вы очень верно цитируете Буссара, мсье.

— Вы видели пьесу?

— Нет, но я ее читала. До приезда в Париж я узнала множество вещей, хотя мало что видела.

— Приехав в Париж, большинство людей, к несчастью, оказываются в противоположной ситуации. Вы увидите множество чудесных вещей, которые ничему вас не научат. Надеюсь, мадемуазель, что и в Париже вы не станете пренебрегать литературой.

— Господин Д'Аламбер, я никогда не отказываюсь от того, чему отдала свое сердце.

— Мне ясно, мадемуазель, что вы совершенно исключительное явление среди представительниц вашего пола.

До этого мадам дю Деффан обратила свои незрячие глаза к другой группе посетителей. Теперь она снова посмотрела в нашу сторону и перебила мою собеседницу:

— Жюли! Надеюсь, ты не собираешься докучать господину Д'Аламберу своей праздной болтовней. Перед тобой величайший ум, который просто обязан питаться только редчайшими плодами познания. Девочка, будь добра, найди господина Тюрго и позови его сюда, я должна отчитать его за очень серьезный промах. Иди же!

Вечер продолжался своим чередом. Меня звали в разные компании, чтобы я, как обычно, позабавил присутствующих меткими замечаниями об отсутствующих и подражанием их манерам. От меня требовали оценок недавних представлений в Опере и просили высказаться по поводу превосходства итальянского хорошего тона над французским (или наоборот). В то время этот вопрос был предметом жарких споров; сторонники французских манер группировались в Опере возле ложи короля, а поклонники итальянских — возле ложи королевы. Обе группы уже обнародовали по этому поводу несколько памфлетов. Вместе с Дидро и Руссо я был приверженцем итальянской партии, но все же испытывал немалую симпатию к теориям Рамо, по поводу чего даже издал недавно небольшую книжечку. После жестокой критики, которой я подверг обобщения и теоретические положения его работы, я решил сказать несколько слов в его защиту.

— Рамо заявил: «Когда утверждают, что изящные искусства находятся в бесконечно близком родстве друг с другом, то не логично было бы из этого заключить, что все они подчиняются одному и тому же принципу? И не сегодня ли открыли и показали, что принцип этот следует искать в гармонии?» Для Рамо гармония — основополагающий закон космоса. Не только музыкальная мелодия проистекает из нее, но и сама природа как таковая есть воплощение этого понятия. Но что есть гармония? Это система математических соотношений. Или, говоря иными словами, математика есть идеальное выражение естественной гармонии. Рамо видит космос сквозь призму музыки, я вижу его сквозь призму математики. Но наши видения приводят к одному и тому же результату. Каждый из нас рассматривает природу как некое неразделимое целое, которое можно свести к фундаментальному единству, к простоте, позволяющей охватить природу разумом. Для того чтобы понять мир, надо пребывать в гармонии с ним.

Произнося этот монолог, я стремился (в соответствии с законами риторики) обращать свою речь не к какому-то отдельному человеку, а говорить в равной мере со всеми. Тем не менее я все время, с роковой неотвратимостью, искал лицо мадемуазель де Л'Эпинас, которая сидела в углу, в стороне от всех. На середине какой-то фразы наши взгляды на мгновение встретились, и я испытал чувство неведомого прежде восторга. Я продолжал говорить, но мне казалось, что слова, которые слетают с моих уст, не имеют никакого отношения к мыслям, начавшим роиться в моей голове.

— Я представляю себе космический танец разума. Три способности человеческой души — Память, Разум и Воображение — выступают вместе в совершенном равновесии с поразительной симметрией под аккомпанемент музыки, сопровождающей их в гармонии сфер. Один из наших композиторов мог бы даже написать сюиту на этот сюжет. Три непохожих движения, являющих собой разные грани нашего понимания и образующих прочное насыщенное целое.

Компания рассмеялась, и Жюли, помедлив, присоединилась к остальным. Лицо ее, однако, застыло, словно девушка была охвачена смущением или ожиданием. Что означало это выражение ее лица, которое я мог видеть лишь мельком? Слушала ли она мои слова, которые в тот момент мало что значили для меня самого, или ее душа в это время двигалась к той смутной цели, что неудержимо притягивала и мои собственные мысли?

— Принцип гармонии, какая восхитительная и соблазнительная идея! Если бы дела человеческие могли управляться теми же законами, каким подчиняются музыкальные пьесы и математические уравнения! Если бы жизнь каждого из нас можно было выразить в понятиях простого баланса частей и равновесия противоположно направленных сил. Тогда пребывающей в мире стали бы называть душу, чье сердце, освобожденное от возмущающих его вихрей, смогло бы биться в унисон с твердым ритмом космического единства. И была бы возможна тогда более совершенная форма дружбы, чем молчаливая гармония — невысказанная, но глубокая, — которая могла бы связать двух людей, чьи сердца бьются как одно, в резонанс друг другу?

Она опустила голову. Произвели ли мои слова впечатление на Жюли, или она нашла их смешными? Я замолчал, предоставив говорить другим, но так и не набрался мужества подойти к Жюли и заговорить с ней. Она также не смотрела больше в мою сторону, и я не смог оценить ее мнение обо мне, которое выдало бы выражение ее лица. Мы так и не поговорили за весь остаток вечера, и я ушел домой с ощущением беспокойства, прежде мне неведомого и отказывавшегося подчиниться упрощению или анализу в понятиях моего прошлого опыта. Хорошо ли я показал себя, или в действительности я — скучнейший из людей, которому просто льстят его друзья, а новый человек взглянул, отбросив вуаль притворства? Что это за женщина, что она собой представляет, как мне классифицировать ее качества, чтобы я смог понять ее реакцию? Моя первая встреча с ней вызвала у меня растерянность, но любопытство побуждало повторить этот опыт. Она стала для меня такой же задачей, как математическое исчисление, над которым я склонился, вернувшись домой и пожелав матушке доброй ночи.


Жюли де Л'Эпинас — Никола, Софи и Абелю де Виши.

14 апреля 1753 года


Видите, малютки, старая гувернантка не забыла вас. Надеюсь, вы по-прежнему старательно делаете свои уроки теперь, когда меня нет в Шамброне и я не могу больше вас учить. Верю, что вы остались хорошими детьми и делаете все, что велит его сиятельство граф, ваш отец.

Парижская жизнь очень разнообразная — деловая и шумная! Думаю, что вам она вряд ли пришлась бы по нраву — вы слишком сильно привязаны к полям и играм на просторе. В Париже едва ли найдется клочок земли, на котором трава была бы длиннее пальчика Абеля, — это не слишком-то подходящее место для игр.

Апартаменты мадам дю Деффан — самое великолепное из всего, что я когда-либо видела. А сколько там зеркал! Вечерами, когда зажигают свечи, все в доме начинает величественно сиять. Пол очень скользкий, до такой степени он отполирован; люди ходят по нему очень осторожно, и со стороны это выглядит почти забавно. Уверена, что многие из этих людей никогда в жизни не бегали и никогда не научатся. Упаси Бог, если в этом доме начнется пожар!

Даже мои комнаты отличаются большой пышностью, такова безграничная доброта мадам дю Деффан. Они примыкают к ее апартаментам, но у меня есть отдельный вход, поэтому дома я очень уютно себя чувствую. У нее очень щедрая душа, и очень печально то, что человеку, получавшему великое наслаждение от роскоши и красоты, выпало утратить зрение. Воистину справедливо, что Бог странным образом вознаграждает своих людей, ибо мадам дю Деффан самая благочестивая на свете женщина, и мне всегда бывает очень больно, когда я вожу ее к мессе и она велит усаживать ее на самое видное место, чтобы являть собой образец христианского смирения. Когда же она просыпается среди ночи, не в силах найти покой, и зовет меня, то всегда просит читать самые возвышенные произведения, такие как трогательный «Самсон» де Люсси.

Она в самом деле замечательный человек, и я уверена, что вы это поняли. Но здесь множество изысканных и необыкновенных людей, у которых я многому научилась. Здесь — это в салоне мадам дю Деффан. Я слушаю здесь речи самых выдающихся людей Парижа. Разве можно найти лучшую школу, чем эта? Наслаждаться красноречием президента Эно, аббата Бона или господина Тюрго — это дает мне больше, чем безмолвное прочтение тысяч книг. Как многому предстоит мне научиться!

Мадам дю Деффан особенно благоволит к господину Д'Аламберу, который известен своей работой над «Энциклопедией». И в самом деле его познания так велики, что, кажется, охватывают все области наук и искусств. Нет такого предмета, о котором он не мог бы поговорить, будь то театр, живопись или самая отвлеченная философия. Никогда бы не подумала, что столь разносторонний ум может обитать в таком комичном теле. Он очень мал ростом и обладает хрупким телосложением, голос у него пронзительный, а говорит он очень сбивчиво и торопливо, как будто сильно нервничает, но это не так, потому что он — настоящий кладезь различных историй и никогда не лезет за словом в карман. Напротив, такую возбудимость можно приписать избыточной энергии его мозга. Его маленькое круглое лицо нельзя назвать ни красивым, ни безобразным, а вздернутый нос придает ему озорное выражение — кажется, что этот человек вот-вот рассмеется. Он очень занимателен в своих рассуждениях, хотя иногда они кажутся мне несколько грубыми. Я не могу сказать наверное, является ли он легкомысленным человеком, который хочет казаться серьезным, или, напротив, очень значительный человек, который срывает аплодисменты присутствующих остротами, хотя сами присутствующие слишком мелки, чтобы он по-настоящему ценил их мнение. Как бы то ни было, в салоне его любят, и все посетители ждут его метких замечаний.

Он очень тактичный человек, и, видимо, именно это качество делает его приятным для всех друзей. Когда меня представили господину Д'Аламберу, он очень мило сравнил меня с Авророй, а я, желая показаться умной, указала на его эрудицию и знание стихов Буссара. На самом деле (мне пришло это в голову сразу, но я специально проверила позже) это строчка из «Пирра» Жолио. Но господин Д'Аламбер ничего не сказал мне, спросив только, смотрела ли я саму пьесу. Было большим великодушием с его стороны обойти молчанием мою глупость. От души надеюсь, что у него не сложилось обо мне дурного впечатления. До конца вечера я переживала свою серьезную ошибку и все время думала, не стоит ли мне подойти и заговорить с ним. Но когда господин Д'Аламбер выступал перед собравшимися, он не обращал на меня ни малейшего внимания и, по-видимому, забыл обо мне и моей оплошности. Надеюсь, что все происшедшее было для него слишком тривиальным, чтобы он занимал свой ум подобными пустяками. Очень глупо с моей стороны все это рассказывать вам. Но вы простите мне мою неуверенность и чувствительность на ранней стадии моего становления — ведь мне ни в коем случае нельзя произвести здесь дурное впечатление.

Впрочем, довольно утомлять вас, мои дорогие дети, этими глупостями. Здесь, в Париже, удивительная еда. Вы не можете себе представить, какие тут сладости. Если вы останетесь хорошими детьми и будете прилежно учиться, то сами приедете сюда и все увидите своими глазами. Тогда я смогу представить вас всем тем знаменитым людям, о которых я попыталась вам рассказать. Уверена, что, став немного старше, вы сумеете произвести на них самое благоприятное впечатление и завоевать многие сердца, поскольку в Париже нет таких милых и хороших детей, как вы, мои дорогие малютки.

Я слышу, как меня зовет мадам дю Деффан Я должна пойти и немного ей почитать. Прощаюсь с вами Поминайте меня в своих молитвах.


Меня будит какой-то шум. Был ли это новый сон прошедший перед моими глазами, или фрагмент старого, бесконечно развертывающегося сна (или трактата), который и есть моя жизнь? Я пытаюсь вспомнить Жюли, представить себе, как выглядит она в моем чудесном трактате. Да-да, вот она, напоминающая невинное на первый взгляд уравнение, на решение которого у меня ушли многие годы. Я явственно увидел ее (как раз в тот момент, когда во сне моя голова бессильно упала на стол) такой же, какой впервые увидел ее в салоне, — почти ребенка, полностью свободного от великосветской манерности. Ее приезд в монастырь Сен-Жозеф был похож на струю свежего воздуха, ворвавшуюся в затхлую атмосферу.

Меня с удвоенной силой тянуло теперь в салон, который я стал посещать чаще, чем раньше. Все мои представления (хотя я никогда бы в этом не признался) я устраивал только ради нее. Каждый раз, начиная говорить, я искал такое место, откуда она наверняка могла бы меня слышать, и все время украдкой следил за ее реакцией. Вы с полным правом могли бы утверждать, что я влюбился.

Я, однако, предпочитаю такое видение мира, которое исключает подобное метафизическое понятие. Что такое любовь, как не определенная форма поведения? Бессмысленно говорить, что я испытывал какое-то особенное чувство, поскольку оно не оставило в моей памяти ни искры, ни пламени, которое я мог бы сейчас заново разжечь. В настоящий момент я не в состоянии представить себе, что я должен был тогда чувствовать или что чувствует любой человек, охваченный подобным безумием. Могу только заметить, что это безумие понуждает людей совершать поистине странные поступки. Стоит мне задуматься о поведении, которое обозначает нашу идею любви, как я вижу лишь систему правил и внешних проявлений, не связанных никакой логикой. Совокупность поступков, наблюдая которые мы можем сказать, что двое людей влюблены друг в друга. Но как все это становится явью? Может быть, это всего лишь как некий род языка, который человек выучивает, подражая старшим, и каждый слог этого языка полностью произволен и определяется лишь общепринятым соглашением?

Мое поведение в те дни, тридцать лет назад, вполне можно обозначить словом «любовь», но что это обозначение может нам сказать? От произнесения этого слова мне не станет легче воспроизвести в моей душе чувство, которое я тогда испытывал; это будет то же, что пытаться вообразить себе зверский голод после обильного пиршества. Мои действия в тот момент можно объяснить наваждением, верой, никоим образом не основанной на наблюдении. Именно это и составляет, вероятно, квинтэссенцию любви; это род веры не более справедливой или объяснимой, нежели любое другое суеверие.

Я не стану пытаться анализировать форму, которую приняли в то время мои чувства; в моем сне им нет места, разве что только в виде сносок, куда я спустил их как препятствия к пониманию. Позвольте же мне вместо этого пустого словопрения заняться припоминанием исторических фактов.

Работа над «Энциклопедией» продолжалась, как и конфликты, с ней связанные. Мои враги с новой силой воодушевились в 1756 году, когда Франция начала воевать с Пруссией, так как я имел несчастье получать денежное содержание от Фридриха Великого, который назначил его мне в знак признания моих научных достижений. Прошло двенадцать лет со дня моего знакомства с Дидро и шесть лет со времени публикации проспекта «Энциклопедии», явившего миру наш великий замысел. Теперь мы готовили к печати седьмой том, который, по нашему обоюдному мнению, должен был стать лучшим.

Дидро достиг славы, но не богатства. Последним местом его обитания (после многочисленных переездов) стала улица Таранн, где он жил на пятом этаже дома, населенного бедными рабочими семьями. Я с большой неохотой посещал это место, но Дидро иногда едва ли не силой затаскивал меня к себе. Однажды, придя к нему, я застал мадам Дидро за приготовлением супа, который она затем велела своей маленькой дочке отнести наверх больному соседу, хотя еды едва хватало для того, чтобы накормить ее собственную семью. Дидро стал более респектабельным (хотя по-прежнему не носил парик), но в его доме продолжал витать криминальный дух. Во время того визита я заметил следы недавнего пребывания тайного гостя. Мне кажется, что это был скрывавшийся от правосудия де Виль.

Дидро хотел показать полученную им статью, посвященную теории вероятности. Статья была сущим вздором, бессвязным писанием необразованного любителя (который впоследствии не раз отравлял мне существование своими требованиями опубликовать его работу), но тогда мы дошли только до буквы «F», и у меня оставалось еще довольно много времени на обдумывание предмета. Потом Дидро начал рассказывать о своих трениях с Руссо.

— Ему нельзя ничего сказать, каждое слово он воспринимает как оскорбление, — жаловался Дидро. Я, конечно, знал обо всех сложностях их отношений. — Он предлагает уехать и поселиться в какой-то хижине, которую подарила ему мадам Д'Эпине.

Дидро в отчаянии всплеснул руками.

— Вы слышали когда-нибудь такую несусветную глупость? Может ли человек быть философом и одновременно жить как дикарь? Стоит ли мне после этого принимать от него статьи о музыке? Да и уж коли мы перешли к этой теме, то скажи, как обстоят дела с твоей статьей о дифференциальном исчислении — тихо, Анжелика!

Дочка стояла рядом с ним, держа в руках пустую суповую миску, и пыталась что-то сказать. Когда он повысил голос, девочка съежилась и, казалось, была готова расплакаться.

— Пожалуй, мне лучше уйти, — сказал я, поднимаясь. — Обещаю, что скоро ты получишь требуемую статью.

Дидро смягчился:

— Прошу тебя, Жан.

Он подошел ко мне, обнял за плечо своей мощной рукой и заставил сесть.

— Я знаю, что очень нетерпелив, но я осознаю свою вину не в пример многим другим. Да, это мой порок, но ты мой друг, Жан, и очень мне нужен. Давай выпьем.

— Нет-нет, сегодня мне нужна ясная голова. Вечером я должен заняться некоторыми вычислениями.

Кроме того, я собирался посетить салон мадам дю Деффан, и мне не хотелось оскорблять Жюли своим пьяным видом.

Дидро откупорил бутылку и велел жене принести два стакана, которые она поставила перед нами на стол. Одарив меня недовольным взглядом, она вышла из комнаты, забрав с собой маленькую дочь.

— Эта «Энциклопедия» нас убьет, — прорычал Дидро, налив себе стакан вина. — Ле-Бретон пригласил меня отдохнуть в его летнем доме. Я смогу там писать. Мне надо на некоторое время отвлечься от философии. Хочу попробовать себя в драме.

Философия Дидро никогда меня не впечатляла. Одна из его последних книг представляла собой собрание невразумительных рассуждений на темы акушерства, магнетизма и изготовления стали (я назвал всего три из множества тем), единственной целью которых было показать интеллектуальную виртуозность автора. Нет, Дидро обладал недюжинным талантом, но был лишен способности к доказательству своей точки зрения обоснованными систематизированными аргументами. Более того, Дидро даже считал математику мертвой дисциплиной, ограниченной областью своих приложений; и поднимал на смех все мои возражения по этому поводу. Ему не приходило в голову, что мне обидны такие взгляды или что он мог и заблуждаться.

После многих лет знакомства я понял, что Дидро, обладая незаурядным даром организовывать и направлять усилия других людей (что приводило к великолепным результатам), делал это путем своеобразного эмоционального манипулирования, которое, по сути, мало чем отличалось от запугивания. Он заставлял окружавших его людей становиться его друзьями, ибо они боялись стать его врагами. От своих последователей он требовал безусловной верности, не давая ничего взамен, беззаботно играя их чувствами, если того требовали правила его «философии».

— Ты так мрачно смотришь на меня, Жан, — сказал Дидро и поднес к губам следующий стакан. — Лучше скажи, что нам делать с Жан-Жаком?

— Среди нас лучший дипломат — ты, Дени. Ты всегда знаешь, что надо говорить.

В ответ он ощетинился:

— Ты хочешь сказать, что я неискренний человек?

— Конечно, нет, — сказал я ему.

— Если я и кажусь таким, — продолжал он, — то только потому, что всегда думаю о чувствах других людей. Меня не может судить тот, кто не знает, сколько внутренних противоречий меня раздирает, сколько проблем мне приходится разрешать. Это похоже… Это похоже на одну из твоих динамических систем, подвергающихся воздействию внешних сил и внутренних напряжений, но по внешним проявлениям эквивалентных статическим системам. Анжелика! — вдруг злобно крикнул он.

Девочка, которая незаметно вернулась в комнату, с грохотом опрокинула на пол карточный столик.

— Глупая девчонка!

Дидро встал. Казалось, он хочет задать дочери хорошую трепку. К счастью, в этот момент вошла его жена.

Я поднялся из-за стола:

— До свидания, Дени.

Он взглянул на меня с выражением полной беспомощности, пораженный вспышкой ярости, причиной которой послужила его маленькая дочка, каковую — всю в слезах — мадам Дидро поспешила увести из комнаты.

— Прости меня, — произнес Дидро. Казались, что он сам вот-вот расплачется. Он попросил меня задержаться, но я хотел только одного — избавиться от гнетущей атмосферы этого дома. Мне было ясно, что нечеловеческие усилия, которых требовала наша работа, поставили Дидро на грань нервного срыва.


Впрочем, мне тоже не мешало покинуть Париж и хотя бы на время сбросить с себя невыносимое ярмо. Поэтому я был просто счастлив, когда несколько недель спустя получил приглашение от женевского изгнанника Вольтера, который в течение трех лет писал статьи для «Энциклопедии». Он отчаянно хотел присоединиться к нашему предприятию, и мы охотно поручали ему писать статьи на не слишком острые темы, чтобы не втягивать его в опасную полемику. Он знал, что в следующем томе будет помещена статья о Женеве, и предложил мне приехать для сбора материала.

Этот великий человек, после болезни не очень твердо державшийся на ногах (ему тогда было уже шестьдесят лет), лично встретил меня по приезде.

— Ах, господин Д'Аламбер, вы все же нашли меня! Вы сумели-таки отыскать мою отшельническую обитель, мою альпийскую пещеру.

На самом деле у него было довольно удобное жилье. Я знал Вольтера: склонность к преувеличениям была главной отличительной чертой его взгляда на мир. Выглядел он сравнительно неплохо и за обедом проявил недюжинный аппетит.

— Женева сильно продвинулась вперед с тех пор, как я приехал сюда, — сказал он мне. — Люди сбрасывают черную мантию кальвинизма, медленно, но решительно. Ручаюсь, что пройдет совсем немного времени, и этот ныне отсталый народ станет частью просвещенного мира.

Он спросил, нет ли новостей от мадам дю Деффан, и я передал ему горячий привет от нее. Переписка их в то время была довольно скудной, но мадам дю Деффан, несмотря на физическую разлуку, оставалась его старинным и наиболее высоко ценимым другом.

— Не улучшилось ли ее зрение?

Увы, сказал я ему, как раз напротив, в подтверждение ее опасений, она видит все хуже и хуже. Несмотря на страдания, которые она, несомненно, испытывает, мадам дю Деффан являет собой образец беззаботности.

— Я слышал, что ее компаньонка произвела в салоне настоящий фурор, — продолжал Вольтер. — Говорят, что мадемуазель де Л'Эпинас так же привлекательна, как и сама хозяйка.

Это было верное замечание. Появление Жюли, ее ум и содержательные беседы в громадной степени подняли престиж салона. Гости собирались, как правило, в двух углах. В одном, где царила мадам дю Деффан, обсуждались в основном светские новости, в другом же углу, где находилась Жюли, говорили больше о философии и политике. Салон стал необычайно привлекательным, в нем появились новые гости, в том числе и иностранцы.

— Осмелюсь думать, что мадам дю Деффан не слишком довольна тем, что юная протеже обошла ее, — продолжал Вольтер. — Я сам принадлежу к старому поколению и знаю, что значит быть страстным приверженцем отживших правил, с неудовольствием взирать на молодых людей, которые беззаботно несут по жизни золотой кубок, старостью вырванный из ослабевших рук. Но время должно идти своим чередом. — Глаза его наполнились печалью. — Я слышал, что мадемуазель де Л'Эпинас обладает не только интеллектуальной красотой.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что ее олимпийская мудрость смогла растопить несколько сердец. Может быть, и ваше тоже?

Покраснев, я ответил отрицательно.

— Думаю, что другие не смогли сопротивляться ее возвышенным чарам. Например, некий англичанин Тэйффи.

— Что за сплетня!

Джон Тэйффи появился в салоне недавно и тяготел к философам. Было видно, что он находит большое удовольствие от бесед с Жюли, но сама мысль о том, что между ними может быть какая-то связь иного рода, была не более чем злонамеренным слухом.

Вольтер вскинул брови и посмотрел на муху, жужжавшую под потолком.

— Мадам дю Деффан пришлось написать ему и попросить прекратить свои ухаживания, и я слышал, что мадемуазель де Л'Эпинас в припадке обиды приняла изрядную дозу опия.

Я пришел в ярость:

— Кто вам все это сказал? Как они осмелились оскорбить имя мадемуазель де Л'Эпинас?

Вольтер, продолжая следить за кружившей под потолком мухой, цинично усмехнулся:

— Я похож на старого паука, мсье Д'Аламбер. Где бы я ни находился, я очень хорошо чувствую малейшее движение в самом дальнем углу моей паутины.

— В таком случае я полагаю, что ваши сплетники просто смешны. Они ошиблись. Мадемуазель де Л'Эпинас действительно болела, но то был результат лихорадки, вызванной непомерной требовательностью ее покровительницы.

Жюли была, без всякого сомнения, совершенно измотана. Поразившая мадам дю Деффан слепота оказала странное действие на ее сон. Эта женщина и раньше спала очень беспокойно, но теперь, перестав воспринимать дневной свет, она стала спать в совершенно неурочные часы. Ночами она лежала без сна, зато потом дремала с раннего утра до шести часов вечера. Жюли (которая по-прежнему развлекала мадам дю Деффан чтением вслух) пыталась отдыхать днем и спала до пяти часов, после чего принималась за свои вечерние обязанности. Этот неестественный ритм сильно отражался на здоровье чувствительной Жюли, и мне ничего не стоило развеять измышления Вольтера. Лишь много лет спустя мне открылась истинность его слов. Он все знал от самой мадам дю Деффан. Эти два стареющих человека — одна слепая, другой отчужденный от места событий — видели и знали куда больше, чем я. Вольтер тактично сменил тему разговора:

— Расскажите мне о парижском театре. Вы же знаете, что это развлечение запрещено здесь кальвинистами, которые ненавидят все, что может отвлечь человека от набожности и тупого благочестия.

Я пробыл у Вольтера три недели. Он представил меня местному обществу, просветил в вопросах женевских манер и культуры и дал мне издание конституции республики. Наши живые споры были настоящими спектаклями, вызывавшими большой интерес и восхищение. В личных беседах мы больше не упоминали имя Жюли де Л'Эпинас.

Я вернулся в Париж, нагруженный впечатлениями и материалами, и принялся писать статью о Женеве. Вольтер сам предложил темы, которые следовало осветить, и мне было легко писать. Я забыл о сплетнях, касавшихся Жюли, отбросил их как ненужный хлам и продолжал наслаждаться ее обществом во время посещений монастыря Сен-Жозеф. Все горели желанием услышать последние новости о Вольтере, и Жюли не отставала в этом отношении от других. Под предлогом рассказа о моем визите в Женеву я сумел поговорить с ней наедине и сразу перешел к заботившему меня предмету:

— Меня очень тревожит ваше здоровье, Жюли. Думаю, что вы перегружаете себя сверх всякой меры.

Она согласилась, что последние месяцы оказались для нее очень тяжелыми.

— Мадам дю Деффан весьма требовательная женщина и оставляет мне очень мало личного времени.

— Всю свою жизнь вы дарите счастье другим, — сказал я.

— Да, если бы я могла найти для себя хотя бы малую его толику! Как я завидую вам, мужчинам. Вы живете независимо, полностью отдаваясь своим мечтам и вдохновению. В моем же распоряжении есть только один час до вечернего пробуждения мадам дю Деффан. Этот час очень дорог мне. Это время, когда я могу быть собой. — В ее глазах мелькнул проблеск надежды. — Вы не придете ко мне на следующей неделе в пять часов, до начала салона? В нашем распоряжении будет целый час свободы, до тех пор, когда проснется страшный Полифем.

Я ждал встречи со сладким, но почти невыносимым предвкушением. Но когда через неделю я приехал в монастырь Сен-Жозеф и поднялся в комнату Жюли, то обнаружил там Тюрго и Мармонтеля. Они тоже удостоились приглашения. Сердце мое упало, когда я понял, что не одного меня осыпают подобными милостями.

— Мои дорогие друзья, — сказала Жюли, войдя в комнату. — Давайте говорить свободно, пока у нас есть такая возможность.

Ей не было нужды скрывать свою неприязнь к тираническому режиму мадам дю Деффан, а мы трое легко могли себе представить, как эта грозная женщина обходится с теми, кто зависит от ее милости. Мы смеялись и шутили, как шаловливые школяры, а потом, когда истек отведенный нам час, поднялись и направились в обеденный зал мадам дю Деффан, ни словом не упомянув о нашем секретном свидании. Эти тайные встречи, альтернативный салон Жюли, продолжались в течение семи лет. На этих встречах бывали Шастеллю и Кондорсе. Вскоре комната Жюли стала местом встречи самых блистательных умов, которые часом позже шли в зал официального салона. Одна мадам дю Деффан даже не подозревала об этом весьма удобном соглашении,

В 1757 году вышел в свет седьмой том «Энциклопедии», и статья «Женева» вызвала бурю. Я встретился с Дидро, который, как обычно, находился в страшном волнении.

— С чем ты вздумал играть? — Он в отчаянии заламывал руки.

— Разве ты не читал гранки стати? Ты мог ее переработать или убрать, если бы она тебе не понравилась.

— Речь идет о театре и узколобых кальвинистах. Ты не пожалел черных красок даже для самого Кальвина!

— Ты не согласен со мной? — спросил я.

— Конечно, согласен, но не в этом дело. Твои нападки на пасторов могут вызвать дипломатический кризис. Только этого нам еще не хватало. — Он обхватил голову руками, и я услышал, как он глухо произнес: — Слава Богу, что я не имею к этому никакого отношения.

— Что ты хочешь этим сказать?

Дидро посмотрел на меня своими воспаленными глазами. Видимо, он не спал всю ночь.

— Ты устроил этот скандал, ты его и уладишь. Пасторы требуют извинений и опровержения.

— Об этом не может быть и речи.

Дидро поднялся и принялся расхаживать по кабинету.

— Жан ты взял весь материал у Вольтера. Это он тебя настроил.

Я сказал, что это неправда.

— Какое тебе дело до этой Женевы? Извинись, и забудем об этом. Какой от этого вред? Пусть идиоты будут счастливы.

— Боюсь, что я не могу обращаться с истиной так же легкомысленно, как ты.

— Ах, простите меня. — В голосе Дидро прозвучал неприкрытый сарказм. — Это вопрос принципа, не так ли?

В этот момент я испытывал к нему такую же враждебность, как ко всем, кому не нравилась моя статья.

— Я не стану писать опровержения. Поступай со статьей как тебе заблагорассудится. Я отказываюсь от дальнейшего участия в «Энциклопедии».

Я вышел, заметив, что Дидро остолбенел и потерял дар речи. Когда Вольтер узнал о том, что происходит, он выразил мне поддержку письмом, в котором убеждал не отказываться от статьи. Тем временем Дидро осмелился от моего имени послать в Женеву извинения, что еще больше укрепило мою решимость пресечь его попытки удержать меня от ухода из «Энциклопедии». Несколько месяцев спустя я согласился писать научные и математические статьи. В остальном мое участие в издании закончилось, как и отношения с Дидро. Потерял я и Руссо. В ответ на статью о Женеве (где он родился) Руссо написал гневную отповедь, которая содержала личные выпады. Я чувствовал себя усталым и затравленным.

Мне исполнилось сорок лет. Я был знаменит, некоторые меня любили, но другие относились ко мне неприязненно (такова уж природа славы). Все это мало волновало меня. Я жил только ради того часа, когда покидал дом моей приемной матери и отправлялся на встречу с Жюли, чей тайный салон рос и расцветал. Мои отношения с мадам дю Деффан портились день ото дня (я признавал это в моих письмах Вольтеру). Она знала, что я предпочитаю общество Жюли, и не делала тайны из своего недовольства. Поворотный момент наступил, когда я однажды послал мадам дю Деффан записку, в которой писал, что не смогу посетить ее салон. Я в то время работал над вычислением планетных орбит, и эта работа оказалась менее сложной, чем я ожидал. Я легко справился с ней и, чувствуя глубокое удовлетворение, решил все же пойти в монастырь Сен-Жозеф, благо было еще не поздно.

У меня вошло в обычай не извещать заранее о моем появлении. Когда я появился в салоне, все шло по заведенному распорядку. Кружок сформировался, слепая старуха сидела на своем месте, и Тюрго вслух читал письмо, которое, как я вскоре понял, было копией письма, отправленного (или еще не отправленного) мадам дю Деффан Вольтеру. Тюрго (как, впрочем, и все остальные) не заметил моего прихода.


Вы говорите, что Д'Аламбер описывает меня как старую шлюху. Я нахожу это забавным, не говоря о том, что его утверждение явилось для меня полным откровением. То, что этот Д'Аламбер имеет опыт общения со шлюхами, внушает мне некоторую надежду, поскольку, как и большинство людей, я считала, что он не интересуется никакими органами, за исключением головного мозга, и более того, полагала, что он не способен найти физического удовольствия в общении с противоположным полом. Теперь, когда я знаю о его здоровых вкусах, я могу предложить ему ряд женщин, которые займутся его дальнейшим образованием; женщин, которые извлекут некоторое удовольствие из его уникальных физических данных и женского голоса.


Жюли увидела меня в тот момент, когда я собрался уходить. Лицо ее покраснело и исказилось болью от гнева и смущения. Впоследствии она выступила посредником между мной и мадам дю Деффан, стараясь восстановить наши отношения, если не примирить нас, но я больше не чувствовал никаких обязательств по отношению к женщине, которая некогда помогла мне сделать карьеру.

Салон с трудом просуществовал до 1764 года, когда мадам дю Деффан наконец узнала о тайных приемах Жюли. Старуха уже приложила немало усилий, чтобы затмить и превзойти салон мадам Жоффрен. Бороться еще и с собственной племянницей было невыносимо. Жюли пришлось уйти.

Салон раскололся на тех, кто выбрал Жюли, и на тех, кто остался с мадам дю Деффан. Свой выбор я сделал без труда, и за мной последовали и другие, включая и тех, кого мадам дю Деффан считала своими самыми верными союзниками. Определенно, это был тяжелый удар для пожилой женщины, которая никогда прежде не сомневалась в прочности своего положения и уважительном отношении окружающих, многие из которых в решительную минуту покинули ее.

Но звезда ее закатилась, и теперь настала очередь Жюли стать хозяйкой лучшего парижского салона. Были, конечно, практические трудности, в основном — отсутствие и денег, и дома. Мадам Жоффрен с радостной готовностью пришла на помощь Жюли из чувства искренней привязанности — и из стремления свести счеты со старой соперницей. Она обеспечила Жюли значительным ежегодным содержанием и предоставила ей дом на улице Бельшасс, недалеко от монастыря Сен-Жозеф. Не было недостатка в пожертвованиях и от других лиц. Герцогиня Люксембургская подарила мебель, а многочисленные друзья помогли деньгами и предметами обстановки. Я также помог всем, чем мог, а вскоре и сам переехал на улицу Бельшасс.

Возвышение Жюли неблагоприятно отразилось на ее хрупком здоровье, и вскоре после ее переезда на улицу Бельшасс до меня дошли слухи о ее болезни. Я немедленно приехал к ней и нашел ее на кровати без сознания. Лицо ее было покрыто горячечным потом. Это была оспа.

— Дорогая моя Жюли!

Я сел рядом с ней и отпустил служанку, ибо не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как расстроило меня это ужасное зрелище. Я впервые взял ее за руку, хотя был влюблен в нее уже больше десяти лет. Наконец она открыла глаза.

— Господин Д'Аламбер, это вы? Я так надеялась, что вы придете.

— Я не мог поступить иначе. Неужели вы думаете, что я мог бы спокойно работать, зная, что вы здесь одна и некому поговорить с вами?

— Но вы заняты очень важным делом, господин Д'Аламбер, и я не должна вас от него отрывать. Скажите, чем вы теперь занимаетесь.

— Прошу вас, давайте не будем сейчас думать о математике.

— Пожалуйста, господин Д'Аламбер. Я хочу слушать вас и постараюсь отдохнуть, пока вы будете говорить. Расскажите мне о задачах, которые вы находите столь интересными.

Я начал рассказывать Жюли о своей работе, и она закрыла глаза. Она проспала час или немного больше, и все это время я молча просидел возле ее постели. Внезапно она вскрикнула, не открывая глаз.

— Ах, Абель!

— Жюли, что с вами?

— Ты пришел ко мне. Каким воспитанным молодым человеком ты стал!

— Жюли, вы бредите…

— Давай я покажу тебе зеркала — видишь, как они красивы. Но берегись той огромной слепой великанши, которая живет здесь.

— Прошу вас, очнитесь, это всего лишь сон.

— Она откусит тебе голову, если найдет тебя здесь. Абель, беги скорее, прячься… Смотри, все уже приехали, но где же господин Д'Аламбер?

— Я здесь, Жюли, рядом с вами.

— Я не вижу его. Где мой друг? Я так хочу видеть его и смеяться его шуткам. Здесь нет никого умнее, чем он.

— Жюли, очнитесь. Это я, ваш друг.

— Что это за голос? Что, это зеркало разговаривает со мной? Как может говорить зеркало? Оно не говорит, если этого не хочет тот, кто в него смотрится. Что ты хочешь сказать мне, зеркало?

— Жюли, вы слышите меня?

— В самом деле слышу, зеркало, а теперь скажи мне, где может быть господин Д'Аламбер?

— Он здесь, рядом с вами, и хочет, чтобы вы отдохнули.

— Я не смогу отдыхать, покуда не отыщу его. Что еще ты хочешь сказать мне, зеркало?

Она слышала меня, но не могла понять, кто говорит. В таких странных обстоятельствах я набрался наконец мужества, которого так не хватало мне все прошедшие годы.

— Жюли, господин Д'Аламбер любит вас.

— И я люблю его, ведь он мой друг.

— Я хочу сказать, что господин Д'Аламбер влюблен в вас и готов отдать за вас жизнь.

— Какой вздор, зеркало! Что означает влюбленность? Это всего лишь состояние, вызванное определенным сочетанием телесных соков. Разве сам господин Д'Аламбер не говорил тебе этого?

— Но любовь — это нечто большее, это постоянный голод…

— А голод — это не более чем реакция нервов желудка на отсутствие пищи. Разве не можем мы вообразить себе машину, способную испытывать чувство голода? Мы могли бы сконструировать ее таким образом, чтобы у нее был пузырь или мешок, куда для переваривания поступает пища. Машину можно сделать таким образом, чтобы она повторяла введение пищи, когда мешок пустеет. Разве не скажем мы в таком случае, что машина испытывает голод?

— Но, Жюли, никакая машина не может чувствовать, как я…

— Ты уверено в этом, зеркало? Ведь ты — ничто, и состоишь только из моего отражения. Если я ущипну себя за щеку, ты почувствуешь мою или свою боль?

— Твоя боль, Жюли, — это и моя боль.

— То есть, если я более способна переносить страдания, а ты меньше, тогда, чувствуя мою боль, ты страдаешь больше, чем я, как же в таком случае можно говорить, что эта боль принадлежит мне? Ответь мне, зеркало.

— Жюли, ты заговариваешься, ты городишь вздор.

— Я учу тебя мудрости, которой набралась у господина Д'Аламбера. Но где же он?

— Он с тобой, Жюли. Куда бы ты ни пошла, его любовь следует за тобой.

— Что за глупость, зеркало? Как может одна и та же вещь быть одновременно со мной и не со мной? Это означает, что она может существовать в теле и одновременно вне его, что она занимает материальное место, но не имеет материальной сущности…

— Я люблю тебя, Жюли, и готов умереть ради тебя.

— Но если ты умрешь, зеркало, то и я должна буду последовать за тобой, ибо разве может человек существовать без своего отражения? Что же касается любви, то мы уже отвергли это понятие как абсурдное.

— Нет ничего абсурдного в самом глубоком и несомненном человеческом чувстве.

— Самом глубоком? В каком смысле одно чувство глубже другого? И как можно сомневаться в чувстве? Могу я, например, ощущать голод и ошибаться в своем ощущении?

— Я не ошибаюсь в моем чувстве к тебе, Жюли.

— Ты запутываешь меня, зеркало. Говоришь, что полностью уверено в том, что представляется мне логическим абсурдом. В таком случае ты, должно быть, говоришь вздор, а так как ты ничто, но всего лишь мое отражение, то вздор говорю и я.

— Жюли, я хочу знать только одно. Сможешь ли ты когда-нибудь найти в своем сердце место для любви к господину Д'Аламберу и полюбить его так же, как он любит тебя?

Но она не ответила, погрузившись в глубокий сон, и проспала довольно продолжительное время. Наконец она проснулась.

— Господин Д'Аламбер, вы еще здесь? Как я рада вас видеть. Я видела странный сон, в котором слышала ваш голос. Вы говорили со мной?

Я задрожал от ее слов, но постарался взять себя в руки.

— Вы помните, что я вам говорил?

— Что-то об астрономических вычислениях, которыми вы сейчас занимаетесь, да?

Я так никогда и не рассказал ей о том необычном разговоре. Я остался у ее постели, но кошмарный бред больше не повторился. Через несколько недель ее здоровье восстановилось, и об оспе напоминали только несколько шрамов.

Жюли была, без сомнения, тронута теми усилиями, которые я прилагал, находясь рядом с ней в самое трудное время. Она часто извещала меня о своем желании поговорить со мной и, когда я приходил, благодарила меня и говорила, что я показал образец дружбы, которую она всегда будет очень высоко ценить.

— Есть еще одна вещь, господин Д'Аламбер, о которой я хотела бы вам сказать. Я знаю, что вы живете с мадам Руссо, а у нее не слишком просторное жилье. Вы очень привязаны к вашей приемной матери, но все же я подумала, что вам стоит переехать туда, где вы сможете свободно работать и где, кроме того, будете ближе к другу, которому так нужно ваше общество. Этажом выше моих апартаментов освободились комнаты. Может быть, их займете вы?

Надо ли говорить вам о моем решении или о радости, которая переполнила мое сердце? Вот так в возрасте сорока восьми лет я оставил дом бесконечно преданной мне приемной матери и совершил тягчайшую в своей жизни ошибку.