"Лисы в винограднике" - читать интересную книгу автора (Фейхтвангер Лион)4. За подписью и печатьюНа следующее утро, 5 декабря, Луи, в хорошем настроении, сидел у себя в библиотеке. Он уже успел съездить на охоту и, вернувшись, не стал утруждать себя переодеванием, а сразу сел переводить главу из «Истории Англии» Юма. Он добросовестно переводил, слово в слово, фразу за фразой, заглядывал в словарь, размышлял, правил, перечитывал и чувствовал себя как нельзя лучше. После охоты он плотно позавтракал, и сейчас, во время работы, в желудке у него приятно урчало. Давно уже он не был в таком отличном настроении. Все доставляло ему удовольствие — и охота, с которой он только что вернулся, и мысль о том, что через несколько дней во дворце откроется выставка фарфора его мануфактуры, и перевод из Юма. Жаль, что скоро его занятия прервут: должен явиться Вержен с докладом. Вержен пришел не один. С ним был Морепа, и хотя оба они напустили на себя какую-то радостную многозначительность, при виде их хорошее настроение Луи как рукой сняло; он знал, что, если уж они явились вдвоем, значит, приход их не сулит ничего доброго. — С чем вы пришли, месье? — спросил он. — С победой, сир, с победой, — отвечал Морепа, сопровождая свои слова широким жестом. — С победой, victoire, — повторил Вержен. Величественно, невероятно патетично прозвучало это слово, произнесенное высохшими губами старого циника Морепа и пухлыми, округлыми — светского льва Вержена. И они рассказали о Саратоге, о тысячах пленных, о сдавшихся английских командирах. Один перебивал другого. — Эта победа, сир, — поясняли они, — завоевана французским оружием. Его поставил американцам Бомарше, тот самый Бомарше, сир, которого мы вам рекомендовали. Выходит, что этот малый принес нам неплохие проценты на деньги, которые мы в него вложили. Вот отчеты нашего агента в Америке, шевалье д'Анемура, а вот подробный доклад вашего посла в Лондоне, маркиза де Ноайля. В Англии, сир, эти новости были громом среди ясного неба. В Лондоне недоумевают, как могли столь позорно капитулировать лучшая английская армия и ее рыцарственный командир — генерал Бергойн. Господ из Сент-Джеймского дворца словно обухом по голове ударило. Словно обухом по голове ударило и Луи. Эта победа поразила его до глубины души, и приятное ощущение в желудке быстро сменилось неприятным. То, что исконный враг потерпел серьезное поражение, это, разумеется, прекрасно и великолепно. Но в первое же мгновение он подумал о печальных последствиях, которые повлечет за собой эта победа, о том, что теперь он едва ли отвертится от ненавистного союза. И, разозлившись, он тотчас же решил схитрить и сделать все возможное, чтобы помешать соглашению с мятежниками или, на худой конец, оттянуть его. Не исключено, сказал он, что сообщения из Америки, как это часто бывает, преувеличены. Мятежники — мастера на пропагандистские выдумки. Он не представляет себе, чтобы орды бунтовщиков могли одержать настоящую победу над хорошо обученной английской армией. — Это невероятно, месье, — сказал он, — это немыслимо. Он позвонил библиотекарям и, потребовав, чтобы мосье Кампан и мосье де Сет-Шен принесли труды по географии и карты английских колоний в Америке, сам помог им притащить нужные книги. Пока министры цитировали полученные отчеты, он искал на карте Саратогу и Бимис-Хейт, — боже, что за названия! Ну конечно, их не было на карте. По-видимому, произошли какие-то мелкие стычки, перестрелка, а мятежники пытаются раздуть это в историческое событие, чтобы отвлечь внимание от поражения при Джермантауне и падения Филадельфии. — Поступившие депеши, сир, — отвечал Вержен, — с полной очевидностью доказывают, что речь идет не о каких-то непроверенных слухах, что капитуляция английского полководца и всей его армии — несомненный факт. И он заговорил о необходимости как можно скорее заключить договор с американцами. Он снова перечислил доводы в пользу такого союза; доводы были веские, доводов было много, любого из них хватило бы за глаза. Пришла пора осуществить мечту, которую Луи лелеял с первого дня своего правления, — мечту о том, что Франция положит начало веку справедливости, свободы и человеческого достоинства. Пришло время восстановить престиж Франции, упавший после мира шестьдесят третьего года. Тут вмешался Морена. Союз с Америкой улучшит и финансовое положение Франции. Теперь, несомненно, удастся завоевать новые рынки, а если повезет, то, может быть, даже вернуть Канаду. Опять взял слово Вержен. Если же Франция упустит эту возможность, сказал он, и не заключит пакт в самом ближайшем будущем, то уставшие от войны колонии, чего доброго, подпишут мир с метрополией, а это грозило бы Франции потерей владений в Вест-Индии. Один министр подхватывал доводы другого. Снова эти господа одолевают его аргументами, он знал, что так будет. Аргументы у них веские, неопровержимые, но интуиция, внутренний голос, глас божий, говорили ему: «Не слушайся, не слушайся их, Луи, король Франции». Он недовольно молчал. Затем, внезапно, разразился упреками: — Вы не сдержали слова, месье, вы от меня отступились. Вы обещали мне помогать американцам так, чтобы они держались, но не побеждали. А теперь, извольте видеть, мятежники берут в плен английского генерала со всей его армией. К чему это приведет? Что подумает мой народ? — Ваш народ, сир, — неожиданно смело ответил Вержен, — радуется, что Англия потерпела такое грандиозное фиаско. Старик Морена одобрительно закивал головой, и Вержен прибавил: — Вашему народу, сир, показались бы непонятными дальнейшие проволочки с пактом. В глубине души Луи вынужден был согласиться с Верженом. Что верно, то верно: все думают, как эти министры. Как Туанетта. Туанетта. Она явится очень скоро, наверно, даже сегодня утром, чтобы напомнить ему об его обещании. «Если мятежники добьются военного успеха», — обещал он. Военный успех — понятие растяжимое. Перестрелка у какой-то Саратоги — это еще не победа, это не может быть победой, во всяком случае, нужно дождаться более точных сведений. Он снова склонился над картой. «Все рады, — думал он, — в том числе и мой ментор. Глупцы, слепые глупцы, они не понимают, о чем идет речь». Со злобным удовлетворением он окончательно установил, что никакой Саратоги на карте нет. — Вы виноваты в этом несчастье, месье, — бранился он. — Революция — заразная болезнь духа. Нельзя было пускать к нам этих прокаженных, этого Франклина. Я опасался их, я медлил, но вы меня уговорили. А вам, месье, следовало бы обладать гораздо более глубоким, чем у меня, сознанием опасности. Вы старше. Гнев короля ничуть не смутил министров. Луи одобрил их американскую политику, это было записано в протоколах. — Мы должны действовать, сир, — настаивал Вержен. — Напрасно вы стараетесь меня ошеломить, месье, — оборонялся Луи. — Вы делаете вид, будто за одну ночь изменилось положение во Франции и во всем мире. — Оно действительно изменилось, — ответил Морена. — Разве не остаются в силе, — горячился Луи, — прежние доводы против союза? Разве моя армия вооружена сегодня лучше, чем вчера? Разве моя казна стала полнее? — Ваша армия, сир, — отвечал Вержен, — лучше не стала, но английская армия стала хуже, и кредитоспособность Англии понизилась. — Я не дам вовлечь себя в авантюру, — упорствовал Луи, — я воевать не стану. — Ни один серьезный политик, — примирительно заметил Морепа, — не выскажется за немедленное обострение вражды. — Наше предложение, сир, — подхватил Вержен, — сводится к следующему. Мы пошлем Франклину поздравление с победой и намекнем ему, что согласны возобновить обсуждение предложенного им договора о дружбе. Отсюда до заключения пакта и до начала войны еще очень далеко, так что мы успеем неплохо вооружиться. Из предложения министра Луи выхватил одно слово, к которому прицепился. — «Намекнем», — передразнил он Вержена. — Я должен мятежнику на что-то намекать? Он подошел к Вержену вплотную и выпученными от злости глазами заглянул ему в лицо. — Вы всерьез предлагаете своему королю, мосье, — закричал он фальцетом, — бегать за вашим доктором Франклином? И не подумаю. Вержен, покраснев, промолчал. Морепа также молчал. И Луи сразу стало жаль, что он обидел своих верных советчиков. — Поздравление — еще куда ни шло, — уступил он. — Но больше ничего. Любой дальнейший шаг оскорбил бы наше достоинство. Переглянувшись, министры поняли друг друга без слов. Они решили удовлетвориться достигнутым. Можно в конце концов дать понять доктору Франклину, что настал момент вернуться к его предложению о договоре. Доктор — человек, с которым можно найти общий язык. Министры попросили разрешения удалиться, откланялись. Луи был еще под впечатлением неприятного разговора с министрами, когда пришла Туанетта. Она сияла. Эта победа — перст божий. Теперь ясно, что она поступила умно, дружески побеседовав с вождем мятежников и расположив его в пользу Франции. Теперь этот старик оказался важным союзником, с помощью которого можно будет наголову разбить заклятого врага. Ее внутренний голос, ее габсбургская интуиция подсказали ей правильный путь. — Поздравляю вас, сир, — воскликнула она. — Разве это не самое счастливое событие за все время нашего правления? — Конечно, — без подъема сказал Луи, — унижению англичан нельзя не порадоваться. Но нельзя забывать, что такая победа придаст еще больше наглости мятежным умам внутри моего государства. Недовольные поднимут теперь головы по всей Европе. Если, конечно, это в самом деле победа, — прибавил он недоверчиво. — Покамест это еще не установлено, мадам. Туанетта сразу поняла, куда он клонит. Он не хочет признать, что условие, при котором входит в силу его обещание, выполнено. — Как бы то ни было, сир, — сказала она, — мне кажется, что настал момент напомнить вам об одном обещании. — Менее всего, — отвечал Луи, — свойственно мне отказываться от своих слов. Однако я обязан проверить, выполнены ли предварительные условия. Он говорил решительнее, чем она ожидала; ей пришлось удовлетвориться таким ответом. Оставшись один, Луи сразу поник. Он понимал, что все это только оттяжка, что выхода у него нет. «Principiis obsta», сопротивляться надо было с самого начала. Шаг за шагом, он дал себя втянуть в нехорошую историю, и теперь на нем вина, и господь лишил его своей милости. В Реймсе, в день своего помазания, он прикоснулся рукой к тремстам недужным, и больше половины из них выздоровело. Теперь, конечно, дар исцеления никогда к нему не вернется. Темная тень Франклина пала на него и на его страну. И душу излить некому. Разве только своему ментору. Тот умен и желает ему добра. Но, к сожалению, у ментора нет души. «Клянусь душой, если она у меня есть». Луи вспоминал эти слова с содроганием. Но, положа руку на сердце, во всем виноват он сам. Видя лучшее, он снова и снова позволял склонять себя к худшему. И он еще дал Туанетте это безумное, нечестивое обещание. И нельзя даже обижаться на нее за то, что она его потребовала. Она не знает, что творит. Она слепа. Все они слепы, и вот они наваливаются на него, зрячего, а их много, они сильнее, чем он, и они свалят его в пропасть. Он давно уже собирал высказывания великих писателей, восхваляющие порядок и авторитет. Сейчас он извлек эти заметки. Они начинались звучным стихом Гомера: «Нет в многовластии блага; один пусть правителем будет». Много выписок было из Платона. Например, то место, где Сократ говорит Главку[71] о неизбежном вырождении всякой демократии: «Никто никому не повинуется, и люди в конце концов перестают уважать законы, как писаные, так и неписаные, не желая никому ни в чем подчиняться». Даже из опасного «Духа законов» Монтескье он выписал одну сентенцию: «Народ либо слишком тороплив, либо слишком медлителен. Иногда он тысячеруким исполином опрокидывает все вверх дном, иногда ползет тысяченогой гусеницей». По мере того как Луи читал эти записки, досада и гнев его возрастали. С такими-то людьми предстоит вступить в союз, с таким-то народом, с «республикой», «демократией», или как там это называется, — одним словом, с государством, по природе своей обреченным на гибель. Впрочем, не требовалось обращаться к мудрости предков, чтобы увидеть всю противоестественность союза, который ему хотят навязать. Ведь американцы сами громогласно заявили о своих принципах, заявили со всей наглостью, на какую только способны носители зла. В своей Декларации независимости они выступили только против одного короля, против его английского кузена; но на уме у них другое, дай им волю — они не оставили бы на земле вообще никакой божественной власти. Один из них прямо это сказал, и они, придя в восторг, стали изучать его ядовитую книгу благоговейнее, чем слово божие. Луи вызвал звонком мосье де Сет-Шена и велел ему отыскать книгу Томаса Пейна, озаглавленную «Common Sense»[72] и хранившуюся в шкафу вредных книг. Лицо его помрачнело; непослушными руками листал он настольную книгу народа, союзником которого его вынуждали стать. «Королевская власть, — читал он, — есть хитроумнейшее изобретение дьявола для насаждения идолопоклонства. Мы увеличили зло самовластья, сделав его наследственным; если самовластие как таковое обедняет нас самих, то, признав за ним наследственность, мы совершаем грех перед потомством. Ибо часто природа дарит человечеству осла вместо льва. Что должен делать король, кроме как вести войны да раздавать чины? И за это он получает восемьсот тысяч фунтов стерлингов в год, и в придачу его почитают, как бога. Разве простой смертный не более полезен для общества, чем все коронованные бездельники, вместе взятые?» Нет, нельзя требовать от христианнейшего короля союза на жизнь и на смерть с народом, исповедующим подобные принципы. Луи подчеркнул прочитанные фразы. Позвонил мосье де Сет-Шену. — Поставьте книгу на место, — сказал он свирепо, — и хорошенько ее заприте. Эта книга — рассадник всякого зла. Он сам проверил, хорошо ли заперт шкаф. Замок, который он смастерил собственными руками, работал исправно. С озабоченным видом стоял Луи перед шкафом. Пейна можно запереть. Но когда французские солдаты возвратятся из Америки, не привезут ли они с собой эту подлую книжонку и эти зловредные идеи? Его осенило; эта гнусная, мерзкая книжка навела его на хорошую мысль. Он вступит в союз не с мятежниками, а со своим английским кузеном — против мятежников. Они вместе разобьют бунтарей, и в виде компенсации за это Англия возвратит ему Канаду. Он создаст священный союз; он и два других властителя, еще не зараженных современными идеями, Георг и Мария-Терезия, объединятся и не допустят революции. Они сумеют образумить американские колонии Англии. Если объединиться, это не так трудно. И на будущее это будет отличный урок мятежникам. Он приосанился. Он вообразил себя таким, каким написал его Дюплесси. Он составил великий план, достойный короля Франции, достойный его предков. Но разве он, Луи, годится для таких дел? Разве портрет Дюплесси действительно передает его сущность? Он боялся, что художник его идеализировал, что в душе он, Луи, совсем другой. И, может быть, его предки тоже не были такими, каковы они на картинах, может быть, они тоже идеализированы своими художниками. Глупости. Людовик Великий отважился быть таким, каким он изображен на портрете. У того хватило мужества отменить Нантский эдикт[73] и задать жару еретикам. А он, нынешний Людовик, поддался уговорам Тюрго и уже во время коронации опустил в присяге обет истреблять еретиков огнем и мечом. Он был слаб с самого начала. Ему не под силу ударить по мятежникам тройственным союзом. Он представил себе, как реагировал бы Морена на его величественный проект. Старик ухмыльнулся бы и добродушным, успокаивающим тоном сказал бы: «Это благородные мечты, сир, мечты Александра». В тот же понедельник американские эмиссары собрались снова, чтобы обсудить, какие выгоды из победы при Саратоге можно извлечь здесь, в Версале. Артур Ли предложил заявить Вержену, что сейчас как раз наступил момент, когда Англия пойдет на любые условия, и что если Версаль немедленно не заключит союза с Америкой, то он останется на бобах. Франклин был против этого. Прибегать к подобным угрозам, по его мнению, следовало лишь в самых крайних случаях. Чем меньше американцы будут усердствовать, тем лучших условий они добьются. Ли стал возражать. Бездеятельность принесла уже немало вреда. Преступление — упустить и эту великолепную возможность нажать на французов. Франклин, ничего не ответив, перевел глаза на Сайласа Дина, который до сих пор молчал. У этого большого, полного, представительного человека был сегодня мрачный, подавленный вид. Судно, доставившее во Францию молодого Остина и его приятные новости, принесло Дину невеселую почту. Его отзывали, отзывали назад, в Америку. Хотя происки Артура Ли должны были подготовить его к такому удару, сейчас он был возмущен до глубины души. Он первый американец, защищавший на этом континенте интересы своей страны, и он хорошо их защищал. Это он, установив счастливый контакт с мосье Бомарше, направил в Америку непрерывный поток оружия и снаряжения. И вот вместо благодарности приходит это злосчастное письмо, отзывающее его из Франции и не скрывающее недоверия к нему и недовольства Конгресса его деятельностью. Повинуясь молчаливому приглашению Франклина, он взял слово и высказался по вопросу о том, как поступить — подхлестнуть министра или выждать. Обычно он относился к мнению Франклина с величайшим уважением и почти никогда ему не возражал, но сегодня он встал на сторону Артура Ли. Он тоже считал целесообразным заявить версальскому правительству, что Конгресс серьезно задумывается над крайне благоприятными условиями мира, предлагаемыми Англией. Сайласу Дину было некогда. Он не хотел возвращаться в Америку, не поставив своей подписи и печати на вожделенном договоре. Он не мог больше сдерживать себя и ждать. У него не было времени. О том, что Сайласа Дина отзывают, Франклин знал из своей почты. Ему было жаль Дина, он понимал его торопливость и нетерпение. Но он был твердо убежден, что скрытые угрозы пока еще неуместны. Эмиссары официально известили о победе премьер-министра и графа Вержена, и Франклин попросил своих коллег дождаться хотя бы ответа на это извещение. Ли и Дин в конце концов уступили, хотя вполне убедить их ему не удалось. Спокойствие Франклина было искренним и глубоким. Сейчас, после известия о победе, он просто не понимал, как мог он поддаться тревоге и панике. Посла ухода Дина и Ли он сидел, полузакрыв глаза, в своем удобном кресле. На лице его уже не было напряжения. Усталый, довольный, опустошенный, он готов был сейчас ждать много недель, даже месяцев. Вильям спросил, не пора ли приняться за работу; почта доставила массу дел. Доктор, однако, покачал массивной головой и сказал: «Не сегодня, мой мальчик». Вильям удалился. Оставшись один, Франклин с наслаждением предался праздности. Он стал рыться в обильной почте и, откладывая в сторону деловые письма, отобрал только ту корреспонденцию, которая могла его позабавить. «Vive la bagatelle», — думал он. Вот, например, ему прислали многочисленные воззвания, с которыми начинал свой поход находившийся теперь в плену генерал Бергойн. Франклин с удовольствием читал длинный манифест, обращенный к населению Америки. Обещая тем, кто вернется к своему королю, пощаду и помощь, генерал грозил уничтожить всех, кто будет продолжать бессмысленное, безумное сопротивление. Против последних, говорилось в манифесте, он вышлет тысячи своих индейцев, ибо он вправе перед богом и перед людьми обрушить любую кару государства на закоренелых злодеев, поставивших себя вне человечества. В почте Франклина оказалось также воззвание генерала Бергойна к индейцам. Там генерал писал: «В согласии с вашими обычаями, по которым подобные трофеи считаются почетными, вам разрешается снимать скальпы с убитых врагов». Ответ индейцев гласил: «Мы любим нашего отца по ту сторону большой воды; эта любовь и верность отточила наши топоры». В уютной тишине Пасси Франклин внимательно читал литературную продукцию генерала Бергойна и индейцев. Затем он принялся писать сам. Злорадно ухмыляясь, он сочинил газетный отчет. При налете на отряд англичан, говорилось в этом отчете, американский капитан Джерриш захватил богатые трофеи, в том числе восемь больших ящиков со скальпами американцев. Скальпы находились на пути к губернатору английской Канады, который должен был отправить их в Лондон. Франклин приводил дословный текст письма английского офицера, сопровождавшего этот груз. Он написал: «По настоянию вождя племени сенека, посылаю вашему превосходительству восемь ящиков надлежащим образом осмоленных, высушенных, натянутых на обручи и символически расписанных скальпов. Объяснительный список прилагается. Ящик № 1 содержит 43 скальпа солдат Конгресса, павших в различных стычках. Они натянуты на черные обручи, внутренняя сторона окрашена в красный цвет; черное пятно на красном фоне означает, что люди убиты пулями. Кроме того, вы найдете 62 скальпа крестьян, убитых в своих домах; обручи красного цвета, внутренняя сторона — коричневая; мотыга, обведенная черным кружком, показывает, что убийство произошло ночью. Ящик № 4 содержит 102 скальпа крестьян, причем 18 из них отмечены желтыми мазками в знак того, что пленники были сожжены заживо. Вы найдете всего только 67 совершенно седых скальпов; большинство крестьян, судя по цвету волос, были людьми молодыми, что, конечно, увеличивает заслугу индейских воинов. Ящик № 5 содержит 88 женских скальпов — волосы длинные, обручи синие, на желтом фоне кожи черные изображения ножа или топора, в зависимости от того, каким орудием были убиты женщины. Ящик № 7 содержит 211 скальпов девушек — маленькие желтые обручи, на белом фоне — топор, дубинка, нож. Одновременно с этими ящиками старейшины направляют вам следующее послание: «Отец, мы посылаем тебе много скальпов, чтобы ты видел, какие мы хорошие друзья, и просим тебя отправить эти скальпы за большую воду великому вождю, чтобы он глядел на них и радовался, убедившись, что подарки его достались людям, чуждым неблагодарности». Прочитав написанное, Франклин остался доволен собой и собственноручно напечатал свой отчет в виде заметки из «Бостон индепендент кроникл». Затем он отправил эту заметку в журнал «Аффер дель Англетер э дель Америк», а также в «Курье дель Эроп», в «Газет де Лейд», «Газет Франсез д'Амстердам» и «Курье дю Ба-Рен». Его предположение, что Версаль зашевелится сам, оправдалось. Уже через два дня после получения новостей из Америки в Пасси появился мосье Жерар, торжественно поздравивший Франклина от имени графов Морена и Вержена. Поздравлением, сказал мосье Жерар, исчерпывается официальная часть его визита, но он лично полагает, что эмиссарам не худо было бы сейчас повторить свои предложения относительно договора. Для таких предложений, конечно, нашлись бы теперь доброжелательные глаза, сердца и уши. Франклин поблагодарил мосье Жерара за совет и тотчас же набросал нужный меморандум. Он напоминал о том, что Соединенные Штаты однажды уже возбуждали вопрос о договоре с королем Франции, что эмиссары имеют соответствующие полномочия от Конгресса и что они были бы рады начать необходимые переговоры с Версалем. Когда под вечер в Пасси явились его коллеги, Франклин, усмехаясь, сообщил им, что не Пасси пришло к Версалю, а Версаль к Пасси. Затем он показал им набросок письма. Артур Ли раскритиковал письмо, найдя его слишком раболепным. Франклин пообещал написать его заново с учетом пожеланий Артура Ли. Артур Ли настоял на том, чтобы письмо было еще раз ему показано и чтобы оно не ушло без его и Сайласа Дина подписей. Это задержало отправку письма на два дня. Но через два дня Вильям Темпль доставил его в Версаль. Услыхав о победе американцев, Пьер первым из гостей Франклина уехал из Пасси в Париж. Он велел кучеру гнать. Он первый сообщил французам о независимости Америки, и он хотел первым оповестить их о великой победе при Саратоге. К тому же он знал, что это событие окажет влияние на биржи Парижа, Лондона и Амстердама и что, следовательно, скорейшая коммерческая реализация полученных сведений означает большую прибыль. Он то и дело торопил кучера. Зима в этом году наступила очень рано, а дело было вечером, и дорога местами обледенела. Кучер извинился, сказал, что ехать надо осторожно. — К черту осторожность! — воскликнул Пьер. — Мне нужно делать историю, я не могу быть осторожным. Испуганный кучер поджал губы и хлестнул лошадей. Вскоре карета опрокинулась, и Пьера выбросило на дорогу. Он сильно расшибся, рукой нельзя было шевельнуть, лицо было залито кровью. Попутная карета подобрала его и доставила домой. Его уложили в постель. Тереза послала за врачами. Кроме перелома руки, обнаружилось еще несколько не опасных, но болезненных повреждений. Сделали перевязку. Над ним еще хлопотали врачи, а он уже неистово требовал Мегрона и Гюдена. Забинтованный, превозмогая жар, он давал указания, диктовал письма. Иногда на лице его появлялась счастливая улыбка; затем, однако, боль от ссадин и ран давала себя знать, и он громко стонал. Графу Вержену Пьер написал: прикованный к ложу страданий, он сообщает, что выполнил благородную миссию, возложенную на него правительством короля; американцы одержали победу, которая займет место в ряду крупнейших всемирно-исторических побед. «Наши дети и внуки, — писал он, — будут помнить слово „Саратога“. С улицы Конде примчалась взволнованная Жюли; она кричала, что больному нельзя переутомляться. — Замолчи, милая, — вразумил ее Пьер. — Сегодня исторический день; ради такого дня я поднялся бы даже из могилы. — И стал диктовать дальше. Тереза ухаживала за больным заботливо и тихо. Она была рада, что Пьеру довелось внести свою долю в эту победу. Но Жюли казалось, что Тереза недостаточно усердна, и сестра совсем перебралась в дом на улицу Сент-Антуан, чтобы не отходить от постели брата ни днем, ни ночью; Тереза с этим примирилась. Пьер был нетерпеливым пациентом. Он ссорился с врачами, не разрешавшими ему поехать на улицу Вьей-дю-Тампль и лично понаблюдать за делами, и, несмотря на запрет, принимал посетителей. Одним из первых пришел мосье Ленорман. Пьер был великодушен и лишь невзначай заметил, что опасения Шарло за американцев оказались, выходит, неосновательными. На мгновение губы Шарло искривились в зловещей усмешке; бывали случаи, возразил он, когда именно сознание собственной силы делало победителей плохими плательщиками. Пьер только засмеялся в ответ. Однако тайная тревога нет-нет да мешала его счастью. Он изо всех сил старался добиться союза с Америкой; но если теперь этот союз осуществится, мосье де Вержену не нужно будет тайных агентов, арсенал короля сможет снабжать Америку совершенно открыто, и сотни дельцов, добившись от властей военных заказов, начнут конкурировать с фирмой «Горталес». Но пока что ему предстояли лучезарные дни, и заботы, рожденные недобрым замечанием Шарло, быстро растаяли в лучах новой славы. Ибо кто только ни приходил выразить ему соболезнование по поводу несчастного случая и поздравить его с победой; похоже было, что капитуляция генерала Бергойна — его, Пьера, личная заслуга. Какая честь для ее Туту, сказала мадам де Морена, что он сумел даже на расстоянии трех тысяч миль получить раны в славном сражении. Робкий Фелисьен также пришел в комнату дяди. Восхищенными глазами глядел он на человека, которому было дано сослужить такую службу делу свободы. Восторг мальчика доставил Пьеру большую радость. Затем явился посетитель, которого Пьер менее всего ожидал, — Франсуа Водрейль. Да, да, важный барин снизошел до визита к сыну часовщика. В изящных фразах высказал он ему свое сожаление по поводу досадного происшествия, и хотя о победе американцев он говорил слегка иронически, Пьеру слышалось в словах маркиза искреннее признание его, Пьера, заслуг. Визит Водрейля был, конечно, чем-то большим, чем простой акт вежливости. Он долго сидел, долго беседовал о политической ситуации, и Пьер радовался вниманию, с которым прислушивался к его суждениям этот могущественный человек. Победа при Саратоге дала Водрейлю новую идею. Кроме того, что успех американцев он воспринял как свой личный триумф, — кто, как не он, в свое время вступился за Франклина и устроил ему встречу с Туанеттой? — Саратога пришлась ему по душе и в силу других причин. Затянувшаяся игра с Туанеттой стала ему надоедать, золоченое однообразие Версаля набило ему оскомину, он жаждал новых сенсаций. Победа при Саратоге напомнила маркизу, что Водрейли — старинный воинский род, издавна отличавшийся в морских войнах. Дед Водрейля прославился как губернатор Канады, другой Водрейль, дядя Франсуа, считался одним из героев французской армии. Теперь, благодаря Саратоге, Франсуа Водрейль почувствовал потребность продолжить эту традицию и сыграть решающую роль в войне против Англии. Прежде всего, конечно, нужно было подтолкнуть толстяка, чтобы война эта стала наконец фактом. Луи был туп и упрям, он твердо решил воздерживаться от каких бы то ни было действий; но Водрейль еще тверже решил, что с помощью Туанетты добьется от него именно действий. Водрейль с удовольствием слушал пылкие и хлесткие аргументы, которыми Пьер доказывал, что немедленное заключение союза — насущнейшая политическая необходимость. Он хорошенько запомнил эти аргументы и повторил их Туанетте. В те дни он не отходил от нее ни на шаг, неустанно уговаривая ее добиться от Луи выполнения его обещания. Подстрекаемая Водрейлем, Туанетта все больше вмешивалась в американский вопрос. Она, можно сказать, объединилась с Морена и Верженом, и когда министры, получив от американских эмиссаров предложение о переговорах, попросили нерешительного, осторожного Луи об аудиенции, Туанетта пожелала на ней присутствовать. Министры заявили королю, что его ссылка на нежелание обращаться к американцам первым теперь, после письма Франклина, теряет силу; задерживая ответ американцам, правительство имеет все основания опасаться, что они договорятся с англичанами. Указывая на толстую кипу бумаг, Вержен доложил, что по надежным сведениям, которыми он располагает, Англия забрасывает доктора Франклина предложениями о мире. Не дотрагиваясь до этих документов, Луи неприязненно на них поглядел. — Наша медлительность, сир, — с жаром заявила Туанетта, — толкнет американцев в объятья англичан. Однако Луи нашел новый довод. — Вы забываете, мадам, да и вы, господа, тоже, — ответил он с достоинством, — что руки у нас связаны. Прежде чем предпринимать какие-либо шаги, могущие привести к войне, мы должны заручиться согласием наших союзников. Или, может быть, порвать мой договор с Испанией? — спросил он гневно. — Я не пойду ни на какие авантюры. Я не заключу пакта с мятежниками, пока не получу недвусмысленного, черным по белому, согласия на это моего мадридского кузена. Я не нарушу своего слова. Этого вы от меня не добьетесь, месье, не добьетесь, и вы, мадам. Туанетта, покачав ножкой, раскрыла было рот для ответа, но потом раздумала и промолчала. Морена сказал, что никто и не собирался подписывать такой важный договор, не уверившись в одобрении его Испанией, и попросил у короля разрешения тотчас же послать курьера в Мадрид. — Ну, хорошо, — буркнул Луи. Однако Туанетта стояла на своем: — Нельзя заставлять доктора Франклина ждать до тех пор, пока придет ответ из Мадрида. — Я дал Испании слово, — мрачно ответил Луи. — Придется уж ему набраться терпения, вашему доктору Франклину. — Позвольте мне сделать предложение, сир, — ловко вмешался Вержен. — Разве мы не можем поговорить с американцами начистоту? Разве мы не можем, не греша против истины, сказать им, что правительство решило подписать договор о союзе при условии, что это не вызовет возражений со стороны Испании? Так как Луи молча насупился, Туанетта энергично заявила: — Верно, совершенно верно. Морена подкрепил ее слова. — Я не вижу другого пути предотвращения мира между Америкой и Англией, — сказал он. Луи молчал тяжело и враждебно. — Благодарю вас, месье, — сказал он внезапно. — Теперь я знаю вашу точку зрения. Министрам ничего не оставалось, как удалиться ни с чем. Они глядели на Туанетту, ища у нее помощи. — Не отпускайте нас так, сир, — сказала Туанетта настойчиво. — Поручите господам министрам послать американцам ответ, которого от нас ждут. Пожалуйста, выскажитесь, сир, — сказала она любезно, но решительно. — Ну, что ж, хорошо, — сказал Луи. Но едва выжали из него эти слова, как он поспешно и злобно прибавил: — Только, пожалуйста, внушите мятежникам, что наше заявление нужно тщательно скрывать от англичан. Если по вине мятежников просочатся какие-либо слухи, я немедленно прерву переговоры и объявлю в Лондоне, что все — сплошное вранье. Примите это к сведению, месье, и доведите до сведения мятежников. Иначе я оставляю за собой свободу действий. — Он взвинтил себя и теперь рассвирепел. — Вот и все, — крикнул он фальцетом, — и больше я не стану заниматься этим вопросом, покамест не придет ответ из Испании. Отныне я запрещаю кому бы то ни было, — он не глядел на Туанетту, — даже упоминать об американцах в моем присутствии. Я хочу наконец покоя. Я хочу, чтобы моя выставка фарфора прошла спокойно. Довольные министры поспешно откланялись. Туанетта осталась. — Мне жаль, Луи, — сказала она не без иронии, — что вам приходится так напрягать голос. — Вы сами не понимаете, что творите, — сказал он устало. — И уж если эти господа не понимают, то вы и подавно. Она подчеркнуто презрительно пожала плечами, и тогда он спросил: — Задумывались ли вы, мадам, о самых непосредственных последствиях этого пакта для нас с вами? Она не понимала, куда он клонит. — Так вот, — разъяснил он, наслаждаясь мщением, — прежде всего и мне и вам придется сократить свои расходы. Пакт означает войну. Война означает повышение налогов. Требуя от народа более высоких налогов, мы, короли, обязаны сами показывать пример самоотверженности. Поэтому, к глубокому сожалению, я вынужден попросить вас уменьшить ваш бюджет. Туанетта была ошарашена. Ей казалось, что, энергично вступившись за Америку, она всем доказала свою преданность делу народа и что поэтому она, наоборот, вправе увеличить свои расходы. Однако, поняв, что такая аргументация сейчас неуместна, она с великолепной решительностью ответила, что, конечно, готова пойти на любые жертвы ради интересов Франции и ослабления извечного врага. Луи сказал, что пока еще ничего не решено. Ответ Испании придет не раньше, чем через несколько недель. Давая ей памятное обещание, продолжал Луи, он не подумал, в сколь затруднительное положение себя поставит. Ведь он связан не только обязательством перед ней, но и обязательством перед королем Испании. Он всесторонне обсудил этот вопрос со своим духовником. Обещание, данное целому королевству, весомее, чем обещание, данное отдельному лицу. Если Испания не ответит ясным и безоговорочным «да», ему не миновать тяжелого нравственного конфликта; он должен будет наедине с богом и собственной совестью решить, который из двух путей лучше. Сейчас Туанетте стало еще яснее, чем прежде, какая это азартная игра — высокая политика, где «да» далеко еще не означает «да», и она утвердилась в своем решении заставить этого тупого и злонравного человека признать Соединенные Штаты и начать войну с Англией. В тот же день Вержен вызвал доктора Франклина на совещание. Не желая дать нерешительному Луи ни малейшего повода к отмене собственного разрешения, он позаботился о строжайшей секретности переговоров. Эмиссары не были приглашены ни в его версальскую, ни в его парижскую официальную резиденцию, их попросили явиться в Версаль в определенный час и на определенное место. Оттуда агент мосье Жерара отвез их в наемной карете в дом, находившийся на расстоянии около мили от Версаля. Там их уже ожидали граф Вержен и мосье де Жерар. Прежде всего министр сделал ряд частных замечаний. Он подчеркнул, что Франция не помышляет ни о какой завоевательной войне; его молодой монарх не желает, чтобы американцы — будь то для себя или для Франции — захватили Канаду, и не желает расширять свои владения в Вест-Индии. Если он признает Соединенные Штаты и вступит в войну, то сделает это по чисто возвышенным мотивам. Франклин попытался выжать из себя ответ на эти громкие фразы. Если бы Конгресс, сказал он, не был убежден в человеколюбии короля, он не послал бы своих эмиссаров в Париж. Вержен поклонился. Затем он торжественно заявил, что Королевский совет решил признать Соединенные Штаты и вступить с ними в переговоры. Однако, учитывая договоренность с Испанией, король вынужден отложить подписание пакта до тех пор, пока из Мадрида не сообщат, что Испания ничего против него не имеет. На мгновение стало очень тихо. Затем Франклин спокойно сказал: — Мы благодарны вам, граф, за это весьма отрадное сообщение. Все поклонились. — Я должен еще раз напомнить вам, месье, — сказал Вержен, — что, не договорившись с Испанией, Франция не может сделать решающего шага. Поэтому я убедительно прошу вас считать, что покамест наш союз находится в стадии становления, и сохранять строжайшую тайну. — Это мы обещаем, — сказал Франклин. Когда эмиссары остались одни, Артур Ли принялся ворчать, что даже свое принципиальное согласие на договор французы связали с унизительным условием соблюдения тайны. — С нами опять обращаются здесь, как с ворами и заговорщиками, — шипел он. Однако эти кислые замечания не могли отравить радости обоим его коллегам. Встреча Вержена с американцами состоялась 17 декабря, в субботу, то есть менее чем через две недели после известия о победе. Франклин старался хоть как-то связать версальское правительство. Он написал Морепа, что с радостью узнал о решении его величества признать Соединенные Штаты и заключить с ними договор о военном и мирном союзе, и попросил премьер-министра передать королю благодарность американских делегатов за его дружеское расположение. Прочитав письмо Франклина, Морепа покачал головой. Конечно, письмо отвечает своему назначению, оно в какой-то мере связывает короля и правительство. Но как холодно, как сухо, как трезво оно составлено. Этим людям Запада чужда обходительность, они не знают, что такое изящество и очарование. А ведь письмо вождя мятежников христианнейшему королю могло бы стать историческим документом, примером и образцом. Он думал, как бы на месте американца написал он сам. Он не поленился набросать письмо, приличествовавшее, по его мнению, данному случаю: «Необычайная мудрость, с какой ваше величество подчиняет интересы вашей страны велениям высшей гуманности, обеспечивает образу вашего величества место не только над камином каждого американца, но и в сердцах жителей всего западного полушария. Не говоря уже о великих материальных выгодах, в которых провидение, несомненно, не откажет этому союзу двух самых передовых народов мира, вечная любовь всех друзей свободы сама по себе является благороднейшей для монарха наградой. Хотя вас, великого короля, отделяют от жителей нашей части света тысячи миль, для них нет на земле человека, более близкого, чем вы. Екклезиаст ошибся: не все в мире суета. Не суета — любовь Америки и благодарность ее вашему величеству». Вот как мог бы написать старик из Пасси. А он как написал? «Прошу вас, господин премьер-министр, передать королю благодарность американских делегатов за его дружеское расположение». Варвар! Морепа не уставал удивляться безыскусной простоте американца. Боясь, что медлительность короля склонит Франклина к предложениям англичан, Вержен попросил своего коллегу встретиться с Франклином и задобрить его. Эта просьба пришлась Морепа по душе. Встреча была устроена так же секретно, как и встреча американцев с Верженом. Министр приехал в сопровождении своего секретаря Салле. Он прежде всего поздравил Франклина с успехом; ибо если франко-американский союз осуществится — а он осуществится, — то это исключительно его, доктора Франклина, заслуга. — Только ваша популярность, — заявил он, — помогла нам убедить короля в необходимости союза. Если бы вы не прокрались к сердцу нашей милой королевы, мы никогда бы не добились этого пакта. — Спасибо, — сказал Франклин. — Что меня больше всего в вас восхищает, — продолжал неутомимый исследователь нравов, — это особый характер вашего честолюбия. Что мы написали по этому поводу в моих воспоминаниях, милейший Салле? — обратился он к секретарю. — «Доктор Франклин, — процитировал тот бесстрастно и монотонно, — не тщеславен в обычном смысле слова. Мы, Морепа, к примеру, не могли бы себе отказать в посещении Салона, если там производит фурор наш портрет. Тщеславие Франклина — более высокого свойства. У него, так сказать, спортивное честолюбие, страсть к труднейшим экспериментам. Создание в наш век жизнеспособной республики — тоже в конечном счете труднейший эксперимент». Франклин спокойно возразил: — Вы называете это спортивным честолюбием, другие, может быть, назовут это убеждением. — Называйте, как хотите, — примирительно ответил Морепа, — все равно это очень личная и очень прихотливая бравада. Вы же имели дело не с какой-нибудь маленькой Швейцарией или Голландией. Превратить в республику целый континент — это, знаете ли, здорово. Браво, — сказал он, делая вид, что хлопает в ладоши. — Конечно, долго она не просуществует, ваша республика, — продолжал он небрежно и безапелляционно. — Государство без короля — все равно, что панталоны без пояса: не держится. Мы с вами едва ли до этого доживем, но я уверен, что пройдет немного времени, и ваша Америка, затосковав о египетских котлах с мясом, взмолится, чтобы ваш или наш фараон приютил ее под крылышком какого-нибудь геральдического дракона. — Не скажите, граф, — в тон министру шутливо ответил Франклин. — Для нашего фараона нет сейчас ничего желаннее, чем мир с нами. — Я знаю, — с улыбкой сказал Морепа, — сейчас он готов на компромиссы. Может быть, вы поступили бы умно, заключив договор с ними, а не с нами. Может быть, и мы поступили бы умно, помирившись с королем Георгом. Сейчас он внакладе, и от него легко добиться уступок. Не исключено, — мечтательно заключил Морепа, — что он возвратил бы нам даже Канаду. — Если вы так привязаны к Канаде, господин премьер-министр, — любезно возразил Франклин, — почему же вы не заключили договора с нами раньше, скажем, в прошлом году, когда ваша помощь была нам куда нужнее? Тогда, наверно, с нами можно было говорить даже о Канаде. — Говорить с вами, пожалуй, можно было, — ухмыльнулся Морепа. — Но отдать нам Канаду вы бы все равно никогда не согласились. Вы никогда не потерпели бы нас у своих границ. Что публично говорил о нас, французах, некий доктор Франклин? — обратился он к Салле. Секретарь процитировал: — «Я полагаю, что эта охочая до интриг нация не преминет вмешаться в наши дела и подлить масла в огонь спора между Великобританией и ее колониями». — Вот как, — задумчиво сказал Франклин, — значит, я это говорил. И давно ли, позвольте спросить? — Не очень давно, — ответил Морена, и секретарь уточнил: — Господин доктор Франклин сделал это заявление четырнадцатого августа тысяча семьсот шестьдесят седьмого года, стало быть, десять лет и три месяца назад. — За это время, — очень небрежно заметил доктор, — я узнал свою Францию лучше. Я говорю «свою Францию», так как моя фамилия свидетельствует о моем французском происхождении. За это время я научился гордиться своим происхождением. Впрочем, я не считаю необходимым высказываться всегда в одном тоне. В молодости я, кроме прочих дел, занимался и работорговлей; позднее я первым по ту сторону океана выпустил книги, направленные против рабства. — Кто умирает не слишком рано, — вежливо согласился Морепа, — тот подчас бывает вынужден себе противоречить. — Вы сказали: Канада, — возвратился к прежней теме Франклин. — Граф Вержен заверил меня, что его величество далек от мысли о завоеваниях. — Король очень добродетелен, — констатировал Морена. — Но если бы волею небес Канада вернулась в наше лоно, я думаю, что Вержену и мне удалось бы уговорить монарха ее принять. Слегка улыбаясь, Франклин с любопытством спросил: — Скажите, ваше превосходительство, неужели вы все еще надеетесь заполучить Канаду? — Дорогой мой доктор Франклин, — отвечал Морепа, — человек надеется, пока он дышит, и даже долее. Вы вольнодумец, и я вольнодумец. Однако ни вы, ни я, наверно, не будем возражать против креста на наших могилах, а крест — это символ надежды на воскресение во плоти. Так почему же мне не рассчитывать на Канаду? Доктор Франклин и сам любил иногда отпускать циничные замечания. Однако он верил в провидение, он верил, что человечество идет путем, имеющим смысл и цель, и этот французский министр, этот пустой, лишенный каких бы то ни было убеждений старик, этот гроб повапленный внушал ему сейчас глубокое отвращение. Он ответил своим тихим голосом: — Я уверен, господин премьер-министр, что союз с нами представляет для Франции интерес и помимо Канады. На поверку Америка более солидный партнер, чем Англия, она прилежнее, проще, способнее, усерднее, бережливее. Морепа эти слова показались банальным, неудачным ответом на его замечание. И вместе с тем слова Франклина произвели на него впечатление. Франклин, который их произнес, был Франклином того портрета, у него были строгие, испытующие глаза, широкий, решительный рот, сильный подбородок, это был «муж». Но, еще продолжая говорить, Франклин почувствовал, что его серьезность в беседе с Морепа неуместна, и закончил свою тираду шуткой. — Я хотел бы пролежать сотню лет в бочке с мадерой, — сказал он, — а потом воскреснуть и посмотреть, что получилось из наших стран. — Вот уж чего бы я никак не хотел, — уверенно сказал Морепа. — Я совсем не хочу знать, что будет после меня. «После нас хоть потоп»,[74] — сказала одна дама, на которую я как-то написал хорошую и дорогостоящую эпиграмму. Это прекрасное изречение принадлежит, конечно, не ей, я находил его уже у Цицерона и у Сенеки, а они взяли его у кого-то из греков. Но — по-латыни ли, по-гречески или по-французски — оно справедливо. «Когда я буду мертв, пусть хоть сгорит земля», — процитировал он по-латыни. — С таким реалистом, как вы, — отвечал Франклин, — легко вести переговоры, и я рад, что мы имеем дело с вами. Но если вы совершенно не верите в полезность государственной деятельности, почему вы от нее не отстранитесь? Почему вы не удовлетворитесь комментированием событий? — Ишь чего захотели, друг мой, — отвечал Морена. — Мы, старики, вынуждены умирать на посту. Стоит нам оказаться не у дел, и мы уже готовы. После ухода Морепа Франклин пребывал в мрачном настроении. Его терзала и мучила мысль о том, что ведь, в сущности, они, два старика, обиняками говорили сейчас о расширении жестокой войны, к которому, в общем-то, и направлены их усилия. Всем своим сердцем он ненавидел войну за ее нелепость. Недавно он написал басню о молодом ангелочке, которого впервые посылают на землю и проводником которому служит старый, закосневший дух-гонец. Небесные гости спускаются на поле битвы близ Квебека, в самую гущу ужаснейшей, кровопролитнейшей резни, и ангелочек говорит своему проводнику: «Что ты наделал, болван? Тебе было ведено привести меня на землю, к людям, а ты привел меня в ад». — «О нет, мосье, — отвечает проводник. — Это и есть земля, а это — люди. Черти не бывают так жестоки друг с другом». И вот, все это зная и чувствуя, он сидел сейчас с другим стариком, и оба они, сами уже на волосок от смерти, готовили расширение смертоносной войны. Он, Франклин, делал это не столь безответственно, как тот, другой, он не смотрел на политику как на игру. И все-таки слова Морена: «Стоит нам оказаться не у дел, и мы уже готовы», — вгрызлись в него и не давали ему покоя. Зима в этом году стояла лютая. Обледенение дорог затрудняло подвоз припасов. В Париже стало туго с мясом, хлебом, молоком, дровами; все вздорожало. В бедных кварталах царили голод и холод. Король и многие важные господа разрешили собирать хворост в своих лесах; впрочем, за топливом ходили и без разрешения, и на скользких дорогах было полно людей с тачками, повозками и корзинами, груженными дровами. Двору и высшему свету зима принесла всевозможные развлечения. Можно было кататься на коньках по озерам и небольшим водоемам или, вытащив из каретных сараев санки, совершать увеселительные поездки. Туанетта, не зная отдыха, от души наслаждалась прогулками на санях. Хорошо было бесшумно скользить на суровом, веселом морозе. Вся Сиреневая лига увлекалась этим занятием. Каждый хотел превзойти другого красотой своих санок. Выезд Туанетты становился все роскошнее и роскошнее. Ее упряжка сверкала позолотой, внутренняя часть санок была расписана Буше, сиденье обито красной плотной кожей, попоны украшены драгоценной вышивкой, а головы лошадей — страусовыми перьями. Голодные и продрогшие парижане, собиравшие хворост под ревностным надзором лесничих, со страхом и злостью глядели вслед блестящей кавалькаде. Так расточала австриячка богатства Франции. Популярности, которую доставило Туанетте ее заигрыванье с Франклином, не было теперь и в помине. Снова появились памфлеты. Катанье на санках, говорилось в них, это порок выродившихся Габсбургов, и ради своего Трианона, ради своего «маленького Шенбрунна» австриячка бросила великую Америку на произвол судьбы. Нищета и ожесточение, обоснованное и необоснованное, росли с каждым днем. Голодающие собирались толпами, требовали хлеба, громили пекарни. Полиции и войскам было ведено разгонять демонстрантов. Молодой лейтенант, шевалье д'Авлан, получил приказ рассеять демонстрацию в случае необходимости силой оружия. Построив своих солдат и гарцуя на коне перед строем, с приказом в одной руке и шляпой — в другой, шевалье воскликнул: — Месье и медам, мне дали команду стрелять по «канальям». Я прошу порядочных людей разойтись. Демонстранты засмеялись, торговки рыбного ряда, «дамы» рынка, стали выкрикивать молодому лейтенанту признания в любви, толпа разошлась. Туанетте торговки не выкрикивали признаний в любви. Когда она после этого случая показалась в Париже, они остановили ее карету и воспользовались старой привилегией говорить королевам Франции все, что сочтут нужным. Очень грубо потребовали они от Туанетты, чтобы та выполнила наконец свой долг и разродилась ребеночком, как положено порядочной женщине и особенно королеве. Туанетта попыталась принять невозмутимый вид и отделаться несколькими вымученными шутливыми фразами. В ней кипела холодная ярость. То, что от нее ждут дофина, она понимала. Но ненависти, которую явно питали к ней эти бабы, ненависти, скалившей на нее зубы в памфлетах и глядевшей на нее злыми глазами толпы, — вот чего она никак не могла понять. Чего, собственно, от нее хотят? Разве она в угоду народу не говорила с американцем? Разве она в угоду народу не посетила Салон? Разве она не скупила всех кукол в парижских лавках, чтобы сделать подарки детям бедняков? Народ был ей чужд; не признаваясь в этом себе самой, она, по существу, презирала двадцать пять миллионов человек, повелительницей которых была. Но она нуждалась в их преклонении, их любви. Когда она впервые, еще девочкой, торжественно въезжала в Париж в качестве дофины, приветствуемая орудийным салютом, цветами, знаменами и триумфальными арками, сотни тысяч людей запрудили улицы, чтобы устроить ей овацию. Никогда ей не забыть, как она стояла на балконе дворца Тюильри, взволнованная восторгом толпы. «Как счастливы люди нашего звания, — писала она тогда матери, — им так легко снискать дружбу и любовь. А ведь это так ценно. Я это почувствовала, поняла и никогда не забуду». И вот она, кажется, вновь утратила любовь своих подданных. Ей страстно хотелось снова испытать тот чудесный подъем, который окрылял ее, когда она глядела в глаза написанному Дюплесси Франклину и внимала овациям в Опере. Они пошлы, эти рыночные дамы, они пошлы, все эти парижане, но без их обожания становится холодно на душе. Она заставит толстяка выполнить обещанное. Она добьется договора о союзе и войне, и тогда эти пошлые парижане снова придут в восторг. Вечно ей приходится ждать. Торговки правы, это уже, наконец, смешно. Толстяк ставит ее перед ними в смешное положение. И перед Водрейлем тоже. Она уже столько раз обнадеживала Франсуа; не удивительно, если он злится. Она назначила себе срок. Если в течение двух месяцев она не забеременеет, Франсуа не придется больше мучиться и ждать. Луи велел ежедневно докладывать себе о продовольственных затруднениях и недостатке топлива в Париже. Он размышлял. Эпоха Людовика Шестнадцатого войдет в анналы Франции недоброй эпохой, тациты[75] будущего века изобразят его неудачливым, неблагословенным правителем. Беда идет за бедой. Это началось еще во время торжеств по случаю его свадьбы, когда на площади Людовика Пятнадцатого в панике было раздавлено и растоптано множество людей. В самом начале его правления вспыхнули хлебные бунты, и вот теперь в плодородной Франции снова голод; время его забот исчисляется неделями и месяцами, время покоя и мира короткими часами, когда он может посидеть над своими книгами, поохотиться в своих лесах, поработать в своей мастерской. Он старался помочь бедствовавшим. Посылал им деньги, посылал дрова. Увидев, как изнемогают сборщики хвороста под тяжестью коробов и корзин, как они падают на льду, ковыляют и надрываются, он отдал им свои сани. Странно было глядеть на нищих и оборванцев, которых вместе с дровами развозили по убогим жилищам одетые в ливреи королевские кучера. Однако, даже потешаясь над королем, парижане сохраняли великодушие, они говорили «наш толстячок», и предметом их ненависти оставалась по-прежнему австриячка. Луи читал памфлеты, поносившие Туанетту, он знал, как ее ненавидят, и это его огорчало. Он сам во всем виноват, он заставляет ее ждать дофина. Всегда, при самых лучших намерениях, он оказывается виноват; это он в долгу перед страной, которой до сих пор не дал дофина, и это он связал интересы монархии с интересами мятежников. Но при всех заботах и огорчениях у него была одна отрада. Выставка фарфора открылась. Мать Луи, курпринцесса Саксонская, в свое время привезла в Версаль множество изделий мейсенской фарфоровой мануфактуры. Луи, еще мальчиком восхищавшийся этими изящными безделушками, направил все свое честолюбие на то, чтобы его Севр затмил достижения Мейсена, и после прихода к власти в конце года устраивал в собственных апартаментах выставку севрского фарфора, который затем продавал с благотворительными целями. Две недели в апартаментах короля все стояло вверх дном. Свои личные покои он отвел под выставку. Церемонии, маленькая трапеза и большой официальный обед, «куше» и «леве» были перенесены в другие залы; всеобщая суматоха не коснулась только библиотеки и кузницы. Вникая, по своему обыкновению, в каждую мелочь, Луи ожидал, что члены королевской семьи и двор также примут участие в выставке. Счастливый, наблюдал он, как распаковывают бережно завернутые шедевры. Удивительно осторожно и нежно брал он в свои толстые руки фарфор, гладил его и ощупывал. Ему доставляли истинное наслаждение формы, узоры, превосходные краски — темная синяя, сияющая желтая, густая розовая. Для каждой группы и каждой фигурки он выбирал наиболее выгодное место, размышляя, какую цену назначить каждому изделию. Затем, спрятавшись за занавесом, он следил за покупателями, прислушивался к их отзывам. Он чувствовал себя несчастным, если тот или иной предмет не нравился. Но иногда его радовало, если не находилось покупателя: сохранялся товар для большого аукциона, которым должна была завершиться выставка. В числе тех, кто приходил и покупал, был и мосье де Бомарше, одетый в нарядный, соответствовавший поводу костюм. Луи не мог не отметить, что этот наглый и своевольный мосье де Бомарше, которого он не выносил, расхаживал среди фарфоровых фигурок так грациозно, словно и сам был одной из них. Он сделал много покупок, фамилия Бомарше стояла в самом начале списка. Это немного злило Луи, хотя, с другой стороны, он радовался четырем тысячам двумстам пятидесяти ливрам. На следующий день, печально и с видом знатока, среди фигурок расхаживал мосье Ленорман д'Этьоль. Он любил фарфор. Его Жанна, впоследствии Помпадур, была без ума от фарфора, когда-то она устроила в Бельвю оранжерею с фарфоровыми цветами, истратив на это миллион. Сейчас бы она порадовалась, увидев, как далеко ушла с тех пор техника. Ей не суждено было состариться, его Жанне. Когда она умерла, с его плеч свалилась огромная тяжесть, из его жизни ушло множество конфликтов, и все-таки ему было ее жаль, куда больше жаль, чем Людовику, который отнял ее у него. Этот похотливый старик, этот подлец-король даже не явился на ее погребение, он только поглядел из окна на похоронное шествие, наверно, очень довольный, что наконец-то избавился от нее, ибо, как ни был он привязан к Жанне, сила ее характера его подавляла. И вдруг Шарло сообразил, что комната, по которой он сейчас разгуливал, служила спальней его покойному величеству, негодяю Людовику Пятнадцатому. Да, да, в этой самой комнате он и околел от оспы, которую подцепил, переспав с какой-то малолетней девчонкой. Безобразно опухший, с ног до головы покрытый гнойными язвами, распространяя зловоние по всему огромному дворцу, он сгнил заживо, этот мерзавец, христианнейший король. Его последняя возлюбленная, Дюбарри, оставалась с ним, несмотря на зловоние, ее пришлось силой увести от него. Если бы ему, Шарло, выпало на долю так умирать, то, наверно, ни одна из женщин, с которыми он вел галантные беседы и предавался плотским утехам, не пожелала бы с ним остаться, и уж Дезире во всяком случае. Вот какие мысли мелькали у него, когда он рассматривал фарфоровые фигурки, подыскивая подарок для Дезире. Наконец он выбрал часы с подставкой в виде китайского божка; это был бог богатства и счастья, невероятно толстый голыш, печальный и сытый, — мудрая аллегория счастья. И вот наступил день аукциона. На торжество пригласили только членов королевской семьи и их ближайших друзей. Сначала обильно отужинали. Версальская кухня и так славилась во всем мире, а для этого вечера Луи задал работы своим поварам. Даже мадам Жозефина, жена принца Ксавье, была поражена великолепием яств. Некрасивая, мещанистая мадам Жозефина редко показывалась при дворе. Но так как она превосходно готовила и некоторые итальянские блюда бывали только у нее в доме, а оба брата, Луи и Ксавье, очень любили покушать, то иногда, ради этих блюд, они обедали у нее. Луи, находившийся в отличном расположении духа, заверил невестку, что в сегодняшнем угощении не хватает главного лакомства, так как его повара не в состоянии приготовить ее знаменитого пастиччи. Польщенная мадам Жозефина глуповато рассмеялась. — Рецепта вы не получите, сир, — сказал она, — даже ценою Франции. Принц Ксавье сморщил лоб и засопел. Все знали, что он надеется сесть на престол, на котором правил бы совершенно иначе, чем его брат, и теперь, после явной неудачи с операцией Луи, эти надежды казались вполне оправданными. Именно поэтому замечание его глупой индюшки-жены было особенно неуместно. Судьба предназначила ему Францию, не требуя никаких дурацких рецептов взамен. — Можете не открывать секрета вашего пастиччи, мадам, — заметил он раздраженно. — Кухня Луи безупречна. В этом он нам не уступает, тут ничего не скажешь. Он сделал особое ударение на словах «в этом» и «тут». Однако шпилька брата не испортила настроения Луи. — Молчи, ешь и радуйся жизни, — сказал он добродушно. Вскоре после ужина начался аукцион. Сначала аукционщика изображал мосье д'Анживилье. Степенный царедворец старался угодить Луи и, объявляя цены, отпускал всевозможные шутки. Это мосье д'Анживилье не вполне удавалось, тем не менее было весело, и все дружески ему помогали. Луи тоже грубо острил, благодарный гостям за всякое веселое замечание. Так как ему чрезвычайно понравились несколько острот Водрейля, он попросил маркиза руководить дальнейшей распродажей. Франсуа Водрейль все нетерпеливее мечтал о предстоявшей войне. В мечтах он представлял себя командиром эскадры, командиром армии, вторгающейся в Англию через Харидж или Портсмут, и ему казалось нелепым и досадным, что сроки осуществления его планов зависят от решений этого толстого, неуклюжего, ребячливого, флегматичного, вульгарного Луи. Однако, будучи человеком умным и целеустремленным, он считался с тем, что Луи как-никак монарх, и силился ему угодить. Водрейль был способным актером, и ему удалось, продавая фарфор, соединить в одном лице ярмарочного зазывалу и большого барина, каковым он и был. Прежде всего оценили это дамы — Габриэль, Диана, Туанетта. Все от души веселились со свойственной их возрасту ребячливостью. Луи было двадцать четыре года, Ксавье двадцать три, принцу Карлу двадцать один, а жены их были еще моложе. Языки развязались, каждый старался превзойти другого более или менее пошлыми остротами. По заказу Луи в Севре изготовили потешные статуэтки; их грубый, эротического и фекального характера юмор приобретал особую сочность благодаря контрасту с хрупким и изящным материалом, из которого они были сделаны. Эти статуэтки Луи расставил за занавесом, и дамы, то и дело туда удалявшиеся, возвращались хихикая и повизгивая. Смеялись по любому поводу и без всякого повода. Только однажды возник неловкий момент — когда с молотка пошла статуэтка, которой собирался поразить брата принц Ксавье. Это была причудливая группа — Панталоне[76] верхом на странном, похожем на единорога животном. Луи неодобрительно осмотрел статуэтку: что хочет сказать этим брат? Обманутый супруг Панталоне и единорог — в чем тут соль и что тут непристойного? — Разве есть на свете животное, фигурку которого вы заказали, Ксавье? — спросил он. Ксавье сразу же разозлился. Балбес Луи, кажется, не понимает, что обманутый муж Панталоне — это он сам. И такому-то человеку дано принимать решения о признании Соединенных Штатов и о войне с Англией. Его, Ксавье, фантазия родила образ хотя и сказочного, но вполне правдоподобного животного; только, конечно, фигурку нужно рассматривать без излишнего педантизма. И так как Луи подверг сомнению правдоподобие его единорога, он высокомерно ответил, что беседовал о своем животном с великим естествоиспытателем Бюффоном,[77] который, как и другие авторитеты, заверил его, что существование такого животного возможно и даже вероятно. Луи широко ухмыльнулся. — Это чистейшее вранье, — сказал он, — и ты только сию минуту все это сочинил. То, что Луи не ошибся, задело принца Ксавье еще более, и он стал горячо возражать. Братья стояли друг против друга в позах спорщиков, как два огромных младенца, очень похожие один на другого жирными лицами, в которых бурбонская сила удивительно сочеталась с детской расплывчатостью черт. Принц Карл, радуясь ссоре, стал подливать масло в огонь. Ксавье кричал фальцетом, Луи кричал фальцетом. Наконец, с искаженным от ярости лицом, Ксавье схватил своего единорога и швырнул статуэтку на пол, так что она разбилась вдребезги. — Если мои подарки вам не по вкусу, сир, — сказал он вызывающе вежливо, заметно побледнев, — то тут уж я ничего не могу поделать. Наступила тягостная пауза. — Бедный Панталоне, — сказал Водрейль и, ловко отвлекая внимание от неприятного инцидента, стал продавать статуэтку под названием «Buen retire», изображавшую крестьянского паренька, который сладко спал, положив голову на пышное бедро пастушки. Аукцион продолжался долго и прошел очень успешно. Когда он закончился, Луи велел мосье д'Анживилье подвести итоги. — Результат, судя по всему, будет великолепный, — сказал Луи, сияя, и, так как подсчет выручки еще не был закончен, принялся считать в уме сам. — Аукцион принес около ста сорока тысяч ливров, — определил он. Аукцион принес сто тридцать восемь тысяч двести двадцать шесть ливров. — Что я говорил? — радовался Луи. — Считать в уме ты мастер, — признал принц Ксавье. — Вместе с аукционом, — констатировал Луи, — выставка дала триста восемьдесят две тысячи семьсот сорок девять ливров, на сто двадцать одну тысячу двести пятнадцать ливров больше, чем в прошлом году. — Триста восемьдесят две тысячи семьсот ливров, — сказал принц Ксавье. — Ну, теперь можно спокойно начинать войну. Пьер не ошибся, победа при Саратоге заметно подняла его личный авторитет, но не авторитет фирмы «Горталес». Правда, после Саратоги его спекуляции дали некоторую непосредственную прибыль, благодаря которой он и сумел свести концы с концами, однако в коммерческом мире явно разделяли его мнение, что со вступлением Франции в войну важнейшая функция фирмы «Горталес» отпадет; для поставок Америке уже не потребуется никаких тайных агентов. Поэтому, в результате победы поставленного фирмой «Горталес» оружия, кредиторы фирмы стали настойчиво требовать скорейшего удовлетворения своих притязаний. И вот однажды к Пьеру явился Мегрон и сухо, как всегда, доложил, что не видит способа оплатить векселя, срок которых истекает на следующей неделе. Пьер смеялся весело и злобно. Перед Дезире, понимавшей такие вещи лучше чем кто бы то ни было, он раскрыл весь трагикомизм своего положения. Он дал американцам оружие, с помощью которого они освободились от тирании метрополии. И как же они его отблагодарили? На сегодня, 20 декабря, с Конгресса причитается более шести миллионов ливров, а товары, полученные из Америки за все эти полтора года, едва составляют сто пятьдесят тысяч. И сегодня, когда американцы одерживают победы, которыми они в немалой степени обязаны его вмешательству, — его, Пьера, особенно угнетают мелкие заботы, связанные с отсутствием свободных денег. — Старая песня, — сказала Дезире. Она ласково и сочувственно погладила его руку, хотя казалось, что, в общем, она не взволнована. Но она была взволнована. Была возмущена. Возмущена прежде всего одним человеком, другом Пьера, Шарло. Она лежала на кушетке в своем будуаре, обхватив колени руками и слегка покачиваясь. Между бровями у нее залегла вертикальная складка, а глаза, задумчиво скошенные к носу, и все ее нахмуренное озорное лицо были сейчас необычно серьезны. Напротив нее, на подставке, тикали часы, присланные Ленорманом, и толстый, голый божок глядел на нее сытым, печальным и, как ей казалось, насмешливым взглядом. Мадемуазель Дезире Менар была одной из крупнейших актрис «Театр Франсе», а стать такой актрисой могла только умудренная жизненным опытом женщина. Дезире была практична, полна оптимизма и ума. Ее не удивляло, что Америка отплатила Пьеру черной неблагодарностью; было бы удивительно, если бы его отблагодарили за его дела; но ее безмерно злил этот божок богатства, этот китайский маммона, ее друг Шарло. Она поехала в Этьоль. По дороге она размышляла. Для такого человека, как Шарло, который мог затевать дела с расчетом на далекое будущее, не составило бы никакого риска предоставить Пьеру кредит на несколько лет. Если он этого не сделал, значит, это просто подлость, вызванная, по-видимому, ревностью. Она уже по горло сыта коварными, человеконенавистническими капризами Шарло. Она даст ему понять, что ждет от него помощи Пьеру. Если он бросит Пьера на произвол Судьбы, она с ним распростится. Она невзначай сказала Ленорману, что Пьер сейчас в затруднительном положении и нуждается в дружеской помощи. — Когда он в ней не нуждается? — ответил Ленорман. Дезире в нескольких словах описала ему дела Пьера, который, подобно Танталу, погибает от жажды среди изобилия. — Погибает от жажды? — спросил Шарло. — Да, — отвечала Дезире, — и притом среди изобилия. Будучи искусной актрисой, она подчеркнула последние слова едва заметно, но так, что Ленорман понял: это ультиматум. Дальновидный коммерсант Ленорман знал наперед, что именно победа американцев уготовит трудности фирме «Горталес». Он сделал все от него зависевшее, чтобы трудности эти увеличились, и если теперь Пьеру повсюду отказывали в кредите, то не последней причиной тому деятельность мосье Ленормана. Когда он услыхал от Дезире, что Пьер снова уже на пороге банкротства, у него возник план, позволявший одновременно выполнить желание Дезире, продемонстрировать свое великодушие, сделать грандиозное дело и окончательно прижать к стене Пьера. Он отправился к Пьеру и поделился с ним своими соображениями о перспективах фирмы «Горталес». Фирма имеет ряд крупных краткосрочных обязательств. Если от Америки вообще можно ждать каких-либо активов, то не раньше окончания предстоящей войны. Сейчас, когда капиталовложения сулят скорую прибыль, никаких кредитов фирме «Горталес» ждать не приходится. Таким образом, банкротство — это теперь только вопрос времени. Пьер спросил Шарло, как бы тот поступил на его месте. Он нашел, медленно и тихо отвечал Ленорман, ход, благодаря которому Пьер, несомненно, вернет свои деньги, а он, Ленорман, если ему хоть чуть-чуть повезет, потеряет не так уж много. Активы фирмы представляют ценность только для людей, способных долго ждать, готовых на риск и влиятельных. Таких людей во всем французском королевстве не наберется, наверно, и с полдюжины; к тому же, в свете заманчивых коммерческих возможностей предстоящей войны, маловероятно, чтобы кто-нибудь из этих людей избрал для своих капиталовложений именно фирму «Горталес». — И вот, — жирным и еще более тихим голосом продолжал Шарло, — чувствуя себя в долгу перед талантами и идеалами своего друга Пьеро, я делаю следующее предложение: я забираю фирму «Горталес», как она есть, со всеми ее активами и задолженностями, и выплачиваю мосье Пьеру Карону де Бомарше один миллион ливров наличными. Пьер молчал, едва не оглушенный этим предложением. После короткой паузы Ленорман продолжал: — Человеку вашего ума незачем объяснять, какие можно начать дела, имея миллион наличными в самый канун войны. Миллион ливров сейчас, в декабре семьдесят седьмого года, стоит столько же, сколько три миллиона в апреле семьдесят восьмого. Но ваша дружба мне дороже этого миллиона или, лучше сказать, этих миллионов. В знак вашей дружбы я хотел бы получить в придачу кое-какие ваши личные вещи, например, гладиатора со двора и вот эту доску с камина, а если не поскупитесь, то и портрет нашей приятельницы Дезире. Такая наглость и такая щедрость заставили Пьера побледнеть. Слова Шарло о положении дел фирмы «Горталес» были жестоки, но справедливы. Избавиться от долгов и получить в свое распоряжение миллион чистоганом сейчас, когда один ливр, если только его иметь, в мгновение ока превращался в пять, было очень заманчиво и соблазнительно. Ленорман поднялся резким движением, и собака Каприс вскочила и зарычала; это с ней редко случалось. — Куш, Каприс, — сказал Пьер. — Обдумайте мое предложение, Пьеро, — любезно сказал Ленорман и спокойно поглядел на него подернутыми поволокой глазами. — Вы знаете, что такой цены вам никто не предложит. И вот еще о чем хочу я вас предупредить. Если вы сейчас не дадите согласия, а через две недели или через месяц явитесь ко мне, чтобы уступить фирму «Горталес» за сто тысяч или за пятьдесят тысяч ливров или даже за гнилую маслину, то, пожалуйста, не обижайтесь на меня, если я вам не дам и маслины. Столь накладные дружеские порывы бывают не каждый день. Пьер думал: «Ему нужен гладиатор и портрет Дезире». Он представил себе свой камин оголенным, без доски каррарского мрамора, и его охватило бешенство, и ему страстно захотелось выгнать Шарло, выгнать его с самой грубой, самой непристойной бранью. Но в то же время он размышлял: «Избавиться одним махом от всех долгов, а их больше миллиона, и вдобавок получить миллион наличными». Нет, когда столько поставлено на карту, Бомарше не может позволить себе ни вспышки ярости, ни самого что ни на есть блестящего ответа. С веселым лицом, хотя и несколько вяло, он сказал: — Ваше предложение, Шарло, застало меня врасплох, и вы должны мне позволить сделать то, чему сами меня научили: подумать одну ночь. — Пожалуйста, старина, — ответил Шарло и удалился. Оставшись один, Пьер принялся думать. — Проблема, — объяснял он собаке Каприс, — дилемма. Если он согласится, это будет победа Шарло. Шарло выговорил себе даже зримые трофеи — гладиатора, портрет Дезире. С другой стороны, он, Пьер, достиг своей идеальной цели — признания Соединенных Штатов, обеспечения их независимости. Он выполнил свою миссию, его историческая заслуга не подлежит сомнению, он вправе отказаться от фирмы «Горталес». Современники отплатили ему черной неблагодарностью, а один миллион ливров можно сейчас легко превратить в пять миллионов. — Проблема, Каприс, — говорил он, — великое искушение. Внезапно он почувствовал страшную усталость. Как хорошо было бы ограничиться своей солидной лесоторговлей, политикой, несколькими военными заказами и литературой. Можно было бы и немного поездить с добряком Филиппом. Как было хорошо, когда в деловых поездках у него еще оставалось время для природы, например, как тогда, в Турени. Сколько радостных и возвышенных чувств изведал он в лесу, когда ездил в Шинон наблюдать за рубкой своего леса. Нет, в самом деде, он вправе предоставить Америку самой себе и жить в свое удовольствие. Когда Дезире узнала от него о предложении Ленормана, оно показалось ей просто злой насмешкой неисправимого мизантропа. Не так представляла она себе помощь Шарло. Ее возмущение заставило Пьера забыть, что он всерьез обдумывал слова Ленормана; теперь Пьер пришел в ярость. Дезире поехала в Этьоль на санях. Она была большая актриса, профессия обязывала ее к расточительности, и санки ее могли соперничать с санками Туанетты. Она ехала под серебряный звон бубенцов, а внутри у нее все кипело. Все мы, конечно, циники, что верно, то верно, но ленормановской враждебности к людям, ленормановского презрения к ним она не потерпит. Самое гнусное, что он примешивает к мести и к ревности корыстный расчет и хочет еще нажиться на них. Нет, Пьеру лучше со славой погибнуть, чем бесславно продать свое детище Шарло. Пьер больше чем кто бы то ни было на этом континенте потрудился для победы Соединенных Штатов; Саратога немыслима без Пьера. И вот теперь Шарло хочет лишить Пьера не только материального, но и морального результата его мужества, его трудов. Это уж слишком. Ведь если фирма «Горталес» перейдет к Шарло, тот ухитрится слиться с фирмой настолько, что в конце концов и поставки оружия, и Саратогу, и вообще все исторические заслуги припишут ему. Санки мчались, бубенцы звенели, лошади кивали разукрашенными головами, Дезире, закутавшись в шубу, сидела маленькая, изящная, решительная и злая. Она спала с Шарло, она мирилась с его странными, противоречивыми, недобрыми капризами. Он был одаренным, опасным, интересным человеком, он часто ей нравился. Глупо с ним порывать. И все-таки она это сделает. Только из ревности, из капризной ненависти, он готов ограбить Пьера и погубить. Нет, этого она не простит. Она проехала под аркой с надписью «Vanitas, vanitatuni vanitas». Вошла к Шарло. Он снял с нее меха. — Вы поступили с вашим другом Пьером как последний негодяй, мосье, — сказала она. Ленорман побледнел, но улыбнулся. — Не знаю, что вы имеете в виду, дорогая, — сказал он. — Я обещал нашему Пьеру спасти его от банкротства и подарить ему миллион. — Вы отлично понимаете, что я имею в виду, — сказала своим хорошо поставленным, решительным голосом Дезире. Круглые, печальные, глубоко посаженные глаза Ленормана затуманились еще более. — Я знаю, что мои действия толкуют превратно, — сказал он и еле слышно добавил: — Это уже не раз случалось в решающих ситуациях. Последние его слова и тон, которым они были сказаны, тронули Дезире. Она чувствовала, что он говорит правду, что память о Жанне до сих пор не дает ему покоя, что тут-то и кроется причина его раздвоенности. Но именно поэтому она сказала: — Если я для вас что-то значу, — а я думаю, что я вам действительно нужна, — то у вас есть все основания сравнить данную ситуацию с некоей другой. Дело в том, что вы меня видите здесь в последний раз. Мосье Ленорман не сомневался, что Дезире не шутит. Она стояла перед ним, дерзкая, молодая, исполненная сознания своего превосходства, она знала, что он у нее в руках. Его снедала мстительность и злость, ему хотелось растоптать этого маленького, красивого, наглого зверька. Но одновременно у него заныла старая рана, он вспомнил ту горькую, страшную минуту, когда узнал, что Жанна ушла от него и переселилась в Версаль. Дезире от него еще не ушла, она стояла еще совсем рядом, но она пригрозила ему, что уйдет, и она исполнит свою угрозу. Жанна ушла, по крайней мере, в Версаль, к королю, к мерзавцу, но к королю, полному внешнего великолепия и готовому дать ей все, чего она пожелает, — власть, блеск, богатство. А эта Дезире уходит к Пьеро, к тщеславному, жалкому Пьеро, заварившему дела, до которых он не дорос, к голодранцу и хвастуну. Превозмогая себя, он делил ее с голодранцем, а теперь она не хочет оставить ему даже его доли, — теперь она уходит к голодранцу целиком и навсегда. Она этого не сделает. Когда Жанна пожелала к нему вернуться, он отверг ее из чувства собственного достоинства. Он не хочет второй раз совершать огромную, непоправимую ошибку, не хочет жертвовать единственной отрадой своей жизни ради достоинства. Что такое достоинство? Призрак, вздор. Дезире не Жанна, но и она — нечто великолепно живое, сверкающее. В уме его звучали стихи, латинские стихи: «Ver vide. Ut tota floret, ut olet, ut nitida nitet. — Это она весна. Это она вся в цвету, это она благоухает, это она сияет сияньем». — Останьтесь со мной, Дезире, — попросил он хрипло. Дезире деловито осведомилась: — Вы ему поможете? Он ни секунды не думал. — Нет, — вырвалось у него, — никогда. — И тут же, без промедления, он сказал: — Но я на вас женюсь. Она скорее ждала, что он бросится на нее или швырнет в нее первым попавшимся тяжелым предметом. «Я на вас женюсь», — он предложил ей это в самых простых словах. Было бы величайшим триумфом войти в замок Этьоль полноправной хозяйкой, мадам Ленорман д'Этьоль; товарищи по театру играли бы на ее домашней сцене, развлекая ее и ее гостей, а она была бы на равных правах с Франсуа Водрейлем. И Шарло далеко не молод, и ей не придется долго с ним жить, и если он на ней женится, то очень скоро он изойдет в наслаждении, ярости и печали. Перед ней маячила вожделенная вершина. «Я подумаю», — хотелось ей сказать. Тут она вспомнила, как менее трех часов назад сочла само собой разумеющимся, что друг ее Пьер отказался от богатства и беззаботной жизни, потому что за богатство и беззаботную жизнь пришлось бы заплатить большим унижением. За то, чтобы стать хозяйкой замка Этьоль, нужно было заплатить маленьким предательством в отношении Пьера. Но Этьоль — это великий блеск, а что такое маленькое предательство? «Я подумаю», — приготовилась она сказать. Но тут перед ней встало румяное, хитрое, наивное, умное лицо ее друга Пьера. — Нет, Шарло, спасибо, Шарло, — сказала она — и ушла. Когда Пьер пожаловался Сайласу Дину на свое разочарование и на жестокую нужду, постигшую его по вине Конгресса, американец впервые честно и сокрушенно признался, что он ничем не может помочь, что он совершенно бессилен перед интригами Артура Ли. Он стал взволнованно говорить о неблагодарности, которой Конгресс отплатил и ему. Он излил Пьеру душу. Он страстно желал поставить свою подпись под договором, достижение которого стоило ему стольких трудов и нравственных сил. И вот теперь ему приходится опасаться, что не сегодня-завтра его сменит новый эмиссар Конгресса, и тогда даже этой чести его лишат. Жалобы разочарованного американца были настолько горьки, что в конце концов Пьеру пришлось его утешать. Главная их цель, сказал Пьер, достигнута, в этом он уверен. Великий день заключения договора не за горами. Сайлас Дин, несомненно, приложит руку к этому всемирно-историческому документу. А потом он без труда докажет Конгрессу, что обвинения его жалкого врага не что иное, как злостная клевета. Досадно только, что Артур Ли, по-видимому, тоже подпишет договор и испортит тем самым благородную хартию. Во время этих разглагольствований Пьера осенила одна мысль. Если уж денег от Конгресса ему не удается добиться, то он, по крайней мере, вправе претендовать на то, чтобы присутствовать на торжественной процедуре подписания договора, достигнутого как-никак не без его, Пьера, участия. — Гражданин Бомарше, — заключил он с подъемом, — хочет быть свидетелем момента, когда гражданин Франклин скрепит своей подписью договор между Америкой и Францией. Ободренный речами Пьера, Сайлас Дин отвечал, что желание Пьера вполне справедливо, и обещал вовремя передать Франклину просьбу Бомарше. Между тем дела Пьера как будто поправлялись. Уже в день разговора с Сайласом Дином он получил из Америки известия, сверх ожидания благоприятные. После победы при Саратоге, писал Поль, виды на платежи улучшились. Уже со следующим судном он сможет послать товаров на сумму от ста восьмидесяти тысяч до двухсот тысяч ливров. Но главное, он добился от Конгресса полного признания заслуг мосье де Бомарше, а следовательно, и принципиального согласия на оплату его счетов; Пьер убедится в этом из официального письма, которое, возможно, уйдет с тем же судном. На следующий день действительно пришло письмо, подписанное председателем Конгресса Джоном Джеем. Оно гласило: «Многоуважаемый сударь, Конгресс Соединенных Штатов признает Ваши исключительные заслуги перед ним, выражает Вам благодарность и заверяет Вас в своем совершенном почтении. Конгресс сожалеет о недоразумениях и неудачах, жертвой которых Вы оказались, помогая Соединенным Штатам. Стечение несчастных обстоятельств до сих пор мешало Конгрессу выполнить свои обязательства перед Вами, однако он немедленно примет меры, чтобы погасить накопившуюся задолженность. Благородные чувства и широта взглядов, которые единственно и руководствуют Вашими поступками, служат величайшим Вам украшением. Своими редкими талантами Вы снискали уважение этой молодой республики и безраздельную признательность Нового Света». Сердце Пьера учащенно забилось. Он торжествовал, оттого что не покорился Шарло. Так как в кассах его не было ни одного су, он попытался с помощью письма председателя Джона Джея поправить свои финансы. Он поехал к Вержену, чтобы, сославшись на письмо, попросить у него еще один, последний миллион. Вержен принял его любезно. В беседах, которые министр вел с королем, пытаясь склонить Луи к союзу с Америкой, он пользовался аргументами, заимствованными из докладных записок Пьера по американскому вопросу, и поэтому был благодарен их находчивому, хорошо владевшему пером автору. Когда Пьер попросил о новой ссуде, министр ответил, что, конечно, не годится оставлять в беде старого друга. Пьер протянул Вержену письмо Джона Джея, чтобы доказать, что скоро фирме «Горталес» уже не надо будет прибегать к помощи королевской казны. Вержен принялся читать, и Пьер с ревнивой гордостью стал следить за его любезным, слегка насмешливым лицом. К своему удивлению и испугу, он увидел, как менялось лицо Вержена, по мере того, как тот читал. От любезности и иронии не осталось и следа, лицо выражало только ледяную неприступность. Потрясенный Пьер понял, какую непростительную ошибку он совершил. Конечно же, Вержен ожидал, что подобное письмо получит он сам, ответственный министр, а не его агент, его подручный, его орудие. Как это его, Пьера, знатока людей, угораздило показать человеку, от которого он зависит, что Новый Свет считает своим заслуженным пособником в Европе его, Пьера, а не министра иностранных дел христианнейшего короля. Вержен возвратил ему письмо. — Ну, что ж, — сказал он, — поздравляю вас, мосье. Выходит, что нам незачем больше стараться вам помогать. В его словах и тоне, которым они были произнесены, была та высокомерная вежливость, которую Пьер так ненавидел в аристократах и которой так восхищался. Он стал лихорадочно думать, как бы загладить свой промах. Он уже давно, сказал он наконец, собирается обратиться к министру с большой просьбой: не позволит ли тот назвать одно из его, Пьера, судов, первое, которое будет спущено на воду, «Граф Вержен». — Я думаю, — ответил министр, — что вашим партнерам больше понравится, если вы назовете судно собственным именем или именем кого-либо из ваших друзей. Пьеру оставалось только удалиться. Уже стоя, он снова заговорил о цели своего прихода. Если он верно понял графа, сказал Пьер, он может рассчитывать на дальнейшую поддержку со стороны правительства его величества, покамест Конгресс не произведет обещанных платежей. — Какую сумму вы хотели получить? — холодно спросил Вержен. Пьер намеревался потребовать один или два миллиона. — Четыреста тысяч ливров, — сказал он. — Вы шутите, мосье, — ответил Вержен. — Я велю выдать вам сто тысяч ливров. Но я всерьез надеюсь, что впредь вы не будете посягать на тайный фонд его величества. С почетным письмом Джона Джея в кармане и со страстной ненавистью к важным господам в сердце отправился Пьер домой. На полпути он велел повернуть и поехал в Пасси. Прочитав письмо, Франклин почтительно покачал большой головой. — Вот как, — сказал он, — наверно, вам было приятно его получить. Про себя он подумал, что если уж Конгресс не скупится на такие прекраснодушные заявления, значит, он считает их своего рода зачетным платежом и что виды мосье Карона на получение наличных в ближайшие месяцы очень и очень туманны. Пьер заговорил о своих заботах. Поставляя оружие для Саратоги, он почти разорился, и теперь ему нужен кредит, чтобы дождаться обещанных Конгрессом денег. Не сможет ли Франклин дать ему некоторую сумму под залог товаров и векселей, о которых пишет Конгресс? О своих нуждах он говорил в юмористическом тоне, полагая, что такой тон лучше всего подействует на старого любителя анекдотов и шутника. Ловко имитируя жест нищего, он заключил: «Date oboluin Belisario». Франклин подумал, что мосье Карон не совсем безосновательно привел эту ходячую фразу — «Подайте милостыню Велизарию»: подобно великому Велизарию, Бомарше довел себя до нищенства своей деятельностью на благо государства. Однако позерство, с которым этот хорошо, даже щегольски одетый человек клянчил деньги, глубоко претило Франклину. Он смог бы отчитаться перед Конгрессом, выдав Пьеру сравнительно небольшую сумму в счет причитавшихся тому платежей, но разве он сам не испытывает постоянных финансовых затруднений? И в конце концов не его обязанность улаживать денежные дела Бомарше. — Понимаю ваше положение, достопочтенный друг, — сказал он. — Но, к сожалению, мы, эмиссары Соединенных Штатов, не банкиры. Мы нарушили бы имеющиеся у нас инструкции, взяв на себя подобные функции. К тому же после благоприятного письма Конгресса вы вполне можете рассчитывать на то, что в ближайшее время все ваши труды будут полностью вознаграждены. — Франклин говорил мягко, сочувственно, но слова его звучали непреклонно. Пьер откланялся. Он сидел в своем огромном доме, в своем роскошном кабинете, и перед ним лежало почетное письмо. — Все слова, слова. Каприс, — сказал он собаке и запер письмо в ларец, где лежали рукописи, квитанции, документы, любовные письма. Ответ мадридского двора пришел раньше и оказался определеннее, чем хотелось Луи. Карл сообщал, что хотя Испания временно воздержится от союза с английскими колониями в Америке, франко-американский пакт не только не вызывает возражений, но и представляется желательным. Теперь Луи лишился главного довода, и Туанетта осаждала его требованиями выполнить наконец данное им обещание. Ему снова пришлось созвать совет с ее участием. Можно серьезно опасаться, заявил Морепа, что американцы, если их слишком долго водить за нос, в конце концов примут предложения англичан. — Мы должны, — сказал Вержен, — немедленно потребовать от доктора Франклина гарантии, что он отклонит любые предложения Англии, предусматривающие воссоединение колоний с метрополией. — С какой стати мосье Франклин даст нам такое обещание? — надменно пожимая плечами, спросила Туанетта. — Путь для этого нашелся бы, — ответил Морепа. Вержен пояснил: — Если бы мы могли сообщить американцам, что король обязуется заключить с ними союз, доктор Франклин, несомненно, также согласился бы связать себя словом. Он адресовал эти слова Туанетте. Она поглядела на Луи. Все молчали. — Можно ли верить слову мятежника? — спросил наконец с неудовольствием Луи. — Конечно, это не честное королевское слово, — заметил Морена, — но доктор Франклин пользуется во всем мире репутацией надежного человека. — Другого пути действительно нет, — повторил Вержен. — Вы слышите, сир? — спросила Туанетта. — Пожалуйста, выскажитесь, — наседала она. Луи повертелся на стуле, посопел. Потом промямлил: — Ну, хорошо, ну, ладно. Остальные облегченно вздохнули. Заметив это, он поспешно добавил: — Но я не связываю себя никакими сроками, так и знайте, месье. Это только принципиальное обещание. И, пожалуйста, соблюдайте осторожность в переговорах с мятежниками. Не делайте никаких опрометчивых шагов. Помните об этом, месье. Каждый пункт нужно всесторонне взвесить. — Вы можете положиться на нас, сир, — стал успокаивать его Морепа. — Вашим министрам несвойственно поступать опрометчиво. В тот же день Морена и Вержен принялись за дело. Мосье Жерар и три эмиссара снова, как заговорщики, встретились при закрытых дверях. Помня о беспокойной настойчивости, с которой Луи требовал от них строжайшего сохранения тайны, министры и на этот раз позаботились о совершенной секретности переговоров. Прежде всего Жерар потребовал, чтобы американцы дали честное слово, что не разгласят ни звука из того, что сейчас от него услышат. Артур Ли ответил, что в Америке не принято давать честное слово, что там достаточно просто слова. Франклин сказал: — Если вам это важно, даю вам честное слово. Затем мосье Жерар заявил, что должен задать господам три вопроса. Первый: что следует предпринять Версалю, чтобы доказать эмиссарам свою искреннюю преданность делу Америки и заставить их не идти ни на какие предложения Великобритании? Второй: что нужно сделать, чтобы убедить в этой преданности Конгресс и народ Соединенных Штатов и побудить Конгресс и народ не принимать никаких исходящих от Великобритании предложений? Третий: какой практической помощи ждут Соединенные Штаты от французского правительства? Приветливо улыбнувшись, Франклин приготовился отвечать. Однако Артур Ли поспешил ехидно вставить, что ответить на столь важные вопросы можно только по зрелом размышлении. Мосье де Жерар заметил, что для обдумывания этих вопросов в распоряжении господ эмиссаров был, собственно, целый год. — Тем не менее, — неумолимо заявил Артур Ли, — мы вынуждены испросить себе еще один час. — Сказав, что позволит себе прийти за ответом через час, мосье Жерар удалился. Доктор Франклин сел писать ответы на три вопроса, а между Сайласом Дином и Артуром Ли началась ожесточенная перепалка. Франклин попросил: — Немного тише, господа, — и стал писать дальше. Мосье Жерар вернулся, и Франклин прочитал ему ответы. На первый вопрос: делегаты Соединенных Штатов давно уже предлагали заключить договор о дружбе и торговле. Скорейшее заключение такого договора избавило бы их от нерешительности, вселило бы в них веру в дружеское отношение Франции и дало бы им возможность отвергнуть любые мирные предложения Англии, в основе которых не лежит признание полной свободы и независимости Америки. На второй: солидный заем послужил бы Конгрессу и народу Соединенных Штатов достаточно убедительным доказательством дружеского отношения к ним со стороны Версаля. На третий: немедленная отправка восьми военных кораблей дала бы возможность Соединенным Штатам охранять свои берега и торговые пути, а также отбила бы охоту выслушивать какие бы то ни было мирные предложения Англии. Мистер Ли хотел что-то добавить. Однако Франклин, повернувшись к нему, сделал рукой выразительный жест, вполне вежливый, но все-таки заставивший его замолчать. Мосье Жерар сказал, что ответы его удовлетворяют. Затем, без всякой паузы, он продолжал: — Господа, имею честь сообщить, что мое правительство намерено заключить с вами необходимые договоры. — Он поднялся, но и дальнейшее произнес небрежно, словно говорил о погоде. — Я уполномочен месье, — сказал он, — дать вам слово его величества, что мы заключим эти договоры, — договор о дружбе и торговле, равно как и наступательно-оборонительный пакт, гарантирующий вашу независимость. Вы же, со своей стороны, должны обещать нам не заключать сепаратного мира с Англией и не отказываться от собственной независимости. Франклину удалось скрыть свое волнение. Два других эмиссара вскочили на ноги. Артур Ли снова пытался что-то сказать, но Франклин снова утихомирил его одним движением головы. Затем Франклин не спеша поднялся и спокойно сказал: — Мы даем вам такое обязательство, мосье. — Благодарю вас, доктор Франклин, — сказал мосье Жерар. — Мне остается только поздравить вас и ваших коллег со счастливым окончанием этого дела. Надеюсь, что связь между нашими странами будет прочной и пойдет на пользу обеим сторонам. Отвесив низкий поклон Франклину и не столь низкий двум остальным, он удалился. Теперь наконец Франклин по-настоящему облегченно и счастливо вздохнул. Он необычайно сердечно пожал руку Сайласу Дину, а затем, помедлив, и Артуру Ли. Ли хотел говорить. — Молчите, — сказал Франклин отеческим тоном, словно урезонивая беспокойного ребенка. Это произошло 8 января, на тридцать пятый день после известия о Саратоге. Теперь Сайлас Дин вспомнил о мосье де Бомарше и его желании присутствовать при подписании договора. До сих пор он не решался заговаривать об этом с Франклином. Но сейчас, когда долгожданный день стал уже совсем близок, Сайласу Дину пришлось рассказать о просьбе мосье де Бомарше. Франклин нахмурился. Важным условием пакта, объяснил он, является сохранение тайны, а пригласить мосье Карона — это все равно, что раструбить о заключении союза через глашатаев. Испуганный Сайлас Дин больше не осмеливался возвращаться к просьбе Пьера. Дерзкое требование Пьера навело доктора на мысль: если кто-либо из его французских друзей действительно способствовал достижению договора, то, конечно, Дюбур. Это он предложил встретиться с королевой. Если уж приглашать француза на процедуру подписания, то только Дюбура. Заручившись уклончивым согласием Жерара, Франклин поехал к Дюбуру. Он не видел своего друга целую неделю. Он застал его полулежащим в подушках, еще более истощенным, в ночном колпаке. Дюбур тяжело дышал и обливался потом; около него хлопотали старый слуга и санитар. Приход Франклина явно был для него отрадой, он уже давно ждал старого друга. Исхудавшей рукой он сделал знак, чтобы его оставили наедине с гостем. Едва взглянув на него, Франклин сразу же понял, что не ошибся, когда увидел на его лице гиппократову маску. Теперь любому видно, что Дюбур уже не жилец на свете. — Все идет отлично, старина, — объявил Франклин. — Ваша блестящая идея дала результаты. Теперь можно почти наверняка сказать, что договор будет подписан. Очень обрадованный, Дюбур задышал еще тяжелее и прохрипел по-латыни стих Горация: «Hoc erat in votis. — Этого я желал». Франклин придумал хороший способ порадовать друга. Официальный текст франко-американского соглашения, как и любого дипломатического документа, нужно было составить по-французски. Доктор Франклин справлялся о точном значении каждого оборота у близких ему людей — мадам Брийон и аббата Мореле. Зная, однако, сколь страстным переводчиком является его друг Дюбур, он извлек сейчас набросок договора и сказал, что вынужден просить Дюбура еще об одной услуге: он, Франклин, хотел бы услышать просвещенное мнение друга относительно редакции различных статей пакта. Дюбур реагировал на эту просьбу именно так, как того желал Франклин: больной ожил. Франклин принялся читать. Дюбур попытался, хотя и тщетно, еще чуть-чуть приподняться; внимательно слушая, он стал меньше хрипеть. Один раз он остановил Франклина резким жестом и с трудом произнес: «De quelque nature qu'ils puissent etre, et quelque nom qu'ils puissent avoir. — Какова бы ни была их природа и какое бы имя они ни носили», — и Франклин послушно и старательно записал это добавление, хотя оно казалось ему излишним. «Les Etats du Roi — Королевские Штаты», — еще нетерпеливее прервал его в другой раз Дюбур, и Франклин понял, что тот хочет поставить эти слова вместо выражения «les dits Etats — названные Штаты», показавшегося ему недостаточно ясным. Дюбур сделал еще несколько подобных поправок, и Франклин принял их к сведению и за каждую поблагодарил, хотя не собирался с ними считаться, ибо все они казались ему несущественными. Затем он стал вслух упрекать себя за то, что так эксплуатирует больного друга. Впрочем, ведь сам Дюбур полагает, что скоро поправится, и поэтому он, Франклин, надеется, что напряжение не причинило ему особого вреда. Во всяком случае, Дюбуру нужно взять себя в руки; не за горами день подписания договора, и само собой разумеется, что Дюбур должен присутствовать при церемонии, претворяющей в жизнь задуманный им союз. Франклин ожидал, что его сообщение принесет больному либо мгновенную счастливую смерть, либо заметное улучшение состояния. Случилось второе. Дюбур перестал хрипеть, ему удалось выпрямиться, дрожащей рукой он смахнул с головы ночной колпак. — Это правда? — спросил он. — Я, старый ботаник, буду стоять рядом, когда вы и король Франции… — Сам он едва ли явится, — заметил Франклин, — но его присутствие для меня не так важно, как ваше. Отыскав руку Франклина, Дюбур пожал ее изо всех сил, но пожатие получилось слабое. Через несколько дней, выйдя к завтраку, Франклин отметил, что стол празднично украшен. Ему исполнилось семьдесят два года. Вильям все-таки хороший малый и внимателен к деду. Он приготовил даже несколько подарков, скромных, с любовью выбранных даров: на столе лежали писчая бумага, перья, карандаши, как раз те, какие Франклин любил и какие нелегко было раздобыть в этой стране. Кстати сказать, Вильям и на этот раз забыл бы о дне рождения деда, если бы Сайлас Дин ему не напомнил. После того как Франклин добился гарантии Версаля относительно договора, почтение Сайласа Дина к величайшему из его земляков еще более возросло. К тому же при плохих отношениях с Конгрессом, сложившихся у него по милости Артура Ли, Дину было важно заручиться поддержкой Франклина. Перед отъездом в Америку ему хотелось еще раз продемонстрировать свою преданность доктору, и он заботливо уведомил всех о предстоявшем дне рождения великого мужа. Явившись вскоре после завтрака — сегодня были поданы оладьи из гречневой муки, и Франклин ел с аппетитом и не зная меры, — Сейлас Дин с торжественно-плутовским видом заявил, что теперь, когда их великий коллега одержал выдающуюся дипломатическую победу, эмиссары считают себя вправе преподнести ему подарок ко дню рождения. Дюжие носильщики внесли два объемистых ящика, и когда они их распаковали, на свет божий были извлечены красивые черно-коричневые тома в кожаных переплетах — сначала пять, потом десять, потом двадцать, наконец вся «Энциклопедия», весь «Dictionnaire Raisonne des Sciences, des Arts et des Metiers»,[78] — все двадцать восемь томов, плюс три дополнительных, плюс три тома с гравюрами на меди. Широкое лицо Франклина просияло. — Вот это действительно приятный сюрприз, — сказал он, пожимая руку Сайласу Дину. — Я давно мечтал об «Энциклопедии», но мне и не снилось ее приобрести. «Энциклопедия» была очень дорогим изданием; хотя ее не изъяли, официально она оставалась запрещена, и купить ее можно было только из-под полы, заплатив от тысячи двухсот до двух тысяч ливров. Когда все ушли, Франклин с довольной улыбкой стал рассматривать увесистые, компактные тома. Он поглаживал их задумчиво, почти нежно. У многих его друзей был этот великий труд, Франклин часто в него заглядывал и прекрасно в нем ориентировался. В числе сотрудников издания были близкие ему люди: Гельвеций, Тюрго, Мармонтель, Рейналь, Неккер, и люди, известные ему только по гордым именам: Вольтер, Руссо, Монтескье, Бюффон. Мысль Франции, мысль, Европы, все, что было передумано и исследовано с тех пор, как началась история человеческой мысли, заключали в себе эти черно-коричневые переплеты. Издателям «Энциклопедии», д'Аламберу и Дидро, пришлось преодолеть невероятные трудности. У всех было на памяти, как генеральный прокурор парижского парламента назвал авторов и сотрудников «Энциклопедии» атеистами, мятежниками и растлителями молодежи, грозя им тягчайшими наказаниями, как д'Аламбер после этого осторожно отстранился от участия в издании и как Дидро, продолжая упорно работать, добился наконец напечатания и распродажи гигантского труда при молчаливом невмешательстве правительства. Франклин слегка ухмыльнулся, вспомнив о своей встрече с Дидро, к которому много лет назад явился с визитом. Великий писатель, женатый на шумной, вульгарной женщине, жил среди ужасающего беспорядка. Он тепло приветствовал гостя и долго беседовал с ним, не уставая рассказывать о своей работе. Время от времени в комнату заглядывала жена, крича, чтобы Дидро пошел наконец обедать, но предварительно выпроводил посетителя. Из-за крика этой вздорной бабы Дидро не смог прочитать ему до конца рукописи, над которой тогда работал, — этюда о философе Сенеке. Дидро говорил и читал четыре часа кряду, почти не дав Франклину раскрыть рта, но когда жена гневно и грозно позвала его в последний раз, он отпустил гостя с такими словами: «Мне было чрезвычайно приятно, доктор Франклин, познакомиться с вашими взглядами». Франклин тогда уже понял, а потом еще тверже убедился, что Дидро совершенно одержим работой. Впрочем, более полезной и более увлекательной работы невозможно было себе и представить. Трудясь над «Энциклопедией», Дидро все время стоял одной ногой в Бастилии; он рисковал своей безопасностью, своими удобствами, своей жизнью. Он сделал свое дело вопреки церкви, вопреки властям, вопреки Сорбонне, вопреки объединенному натиску всех обскурантов, и вот перед ним, Франклином, лежит «Энциклопедия» — законченная, осязаемая, кадастр своей эпохи, ее библия, свод ее знаний, кладезь всех воинствующих, передовых идей, огромный арсенал, дающий разуму все новое и новое оружие для борьбы против суеверий и предрассудков. Эти тома — пушки, из которых разум обстреливает крепость привилегированной глупости, мертвой мысли и отжившие свой век институты прошлого. Прав был тот генеральный прокурор, заявивший парижскому парламенту, что сотрудники «Энциклопедии» — это сообщники, поклявшиеся насадить материализм, уничтожить религию, развратить общественные нравы и повсюду утвердить дух независимости. Нельзя было бы завоевать независимость Америки, не имея на вооружении идей, собранных и систематизированных в «Энциклопедии». Глаза Франклина машинально скользили по красиво напечатанным страницам. Он не думал-о том, что читал; им владела одна мысль — мысль о всемогуществе разума. Писатель Вениамин Франклин чувствовал гордость за беспримерный писательский труд, зримый и осязаемый, труд, действенно влиявший на историю земного шара и с каждым днем влияющий на нее сильней и сильней. Вениамин Франклин был человеком трезвым, но внутри у него все пело: разум, разум, разум. Перед ним был монумент разума, более долговечный, чем бронза. Франклин читал французские фразы, но думал он по-английски. Его слегка забавляла сейчас мысль о том, что в основе великой «Энциклопедии» лежат английские принципы. Первыми провозгласили знание могучей силой его земляки — англичане, англичанин Фрэнсис Бэкон.[79] Идея полезности знания родилась и окрепла в воздухе Англии. Но то, что сделали из английских идей французы, было достойно восхищения. Острая, последовательная логика, независимость от авторитетов прошлого, блестящая воинственность мысли — все это принадлежит им целиком. «Вольтера мы дадим миру не так скоро, — думал он, — придется нам удовлетвориться Франклином. Но зато мы первые, кто не только исповедовал эти идеи, но и претворил их в жизнь. Мы знаем, когда нужно выжидать и когда — действовать». В памяти его всплыли глубокомысленные библейские стихи: «Всему на свете свое время, всему под небесами свой час. Есть время родиться и время умирать, время сеять и время корчевать, время убивать и время лечить, время молчать и время говорить, время войне и время миру».[80] Когда мальчиком он впервые услыхал эти многозначительные стихи, они его тронули, они запали ему в душу, они стали частью его существа. Кем бы он ни был — англичанином или французом, теоретиком или человеком действия, — он чувствовал себя в родстве с людьми, создавшими этот труд. Прорвав границы, разделяющие нации, они образовали республику ученых, и он, смиренный и гордый, был гражданином этой республики. Разум, разум, разум. Он чувствовал себя признательным этим людям за то божественное удовольствие, которое доставил ему их скромный, хитроумный метод. Сколько терпения и хитрости потребовалось Дидро и его сотрудникам, чтобы усыпить цензоров, чтобы, несмотря на бешеные нападки духовенства и на проклятие генерального прокурора, заставить их посмотреть на это издание сквозь пальцы и пропустить «Энциклопедию». Разумеется, кое в чем приходилось идти на уступки. Франклин заглянул в статьи, в которых цензоры с особым рвением должны были искать крамолу, в такие статьи, как «Христианство», «Душа», «Свобода воли». Здесь все было написано так, что и ортодоксальнейший богослов не нашел бы повода к придирке. Зато в других местах за невинными заголовками следовали крамольные истины и убедительные доказательства их. Кто бы ожидал найти под словом «Юнона»[81] научное опровержение легенды о непорочном зачатии? Или под словом «капюшон» доводы против монахов и монастырей? Или под словом «орел» доводы против существующих религий? Где-то в этих томах должны быть скрыты указания, как извлечь из чтения максимальную пользу. Франклин стал рыться в своей обширной памяти. Конечно, не в предисловии Дидро, конечно, не во введении д'Аламбера нужно искать ключ к пользованию словарем. Он вспомнил: этот ключ в статье «Энциклопедия». Франклин открыл нужное место. «Разумеется, — прочел он, — все главные статьи должны быть выдержаны в духе почтительного уважения к политическим и религиозным предрассудкам. Зато читателя можно отослать к менее заметным статьям, где и следует приводить убедительные доводы разума против предрассудков. Так представляется возможность разрушить сооружение из нечистот и развеять жалкий мусор и пыль. Этот метод просвещать людей насчет собственных их заблуждений не вызывает обиды и, безотказно воздействуя на смышленых, скрытно и незаметно влияет на всех остальных. Применяемый искусно и последовательно, этот метод сообщает энциклопедии силу, способную изменить образ мыслей целой эпохи». Франклину такая стратегия была очень по душе. Разум должен сначала медленно проникнуть в головы наиболее смышленых, а потом уже, осторожно и постепенно, распространяться дальше. Попытка разбить благочестивые суеверия масс одним махом бессмысленна: она только расшатала бы устои общества. Одного энтузиаста, намеревавшегося своей агрессивной книгой о разуме смести с лица земли церковную веру, он, Франклин, и сам некогда урезонивал доводами, весьма сходными с рассуждениями мосье Дидро. «Если даже ваши аргументы остры и способны убедить некоторых читателей, — написал он автору книги, человеку довольно одаренному, — то все равно вы не в силах поколебать распространенного среди людей благоговения пред религией и богом. Если вы опубликуете вашу книгу, вы только вызовете всеобщую ненависть и причините себе величайший вред, не принеся остальным никакой пользы. Кто плюет против ветра, плюет себе в лицо. Подавляющее большинство человечества состоит из слабых духом и глупцов, массам нужна религия, чтобы избегать порока и следовать путем добродетели. Поэтому не спускайте тигра с цепи, не показывайте никому вашей рукописи, сожгите ее. Если уж люди так плохи и при наличии религии, какими же плохими они станут при ее отсутствии». Франклин ухмыльнулся. Хитрецы эти французы, Вольтер, Дидро. Но он, старый Вениамин, еще хитрее. Нелегко было состряпать союз, ох, нелегко. Молодой, туповатый король сразу почуял, что для его монархии опасно связываться с людьми, построившими свое государство на принципах «Энциклопедии». Морепа и вержены видят только выгоды, которые принесет им этот союз сегодня или через год; но, при всей своей гибкости, они не подозревают, какое опасное предприятие они затеяли. Они поистине спустили тигра с цепи. Старый доктор почувствовал глубокое удовлетворение барышника, удовлетворение оттого, что терпением и хитростью он все-таки заставил молодого короля заключить союз. Скрытое в этих опасных томах выходит теперь на свет божий. Теперь оно становится жизнью, политикой, историей. Разум, разум, разум. Он потянулся к томам с иллюстрациями. Со знанием дела и с удовольствием просмотрел девятнадцать гравюр, изображавших инструменты и приспособления типографского ремесла. Его ремесла. Опасного ремесла. Иллюстрации были хорошие. Все было показано подробно и аккуратно. Затем он стал размещать тома «Энциклопедии» среди своих книг. Он долго и тщательно выбирал, где бы поставить их поудобнее. Чтобы освободить место, он вытаскивал другие книги, переносил их, взбирался и спускался по лесенке, наклонялся, наводил порядок. Таким образом, «Энциклопедия» дала ему еще повод и к полезному физическому упражнению. Затем, слегка усталый, он сидел в своем удобном кресле, закрыв глаза. Время от времени он поглядывал на новое пополнение стеллажей. Какой приятный день рождения. Заключение союза было обеспечено, дело близилось к концу, рядом, на книжной полке, высились красивые, гордые, полезные тома «Энциклопедии», а впереди был еще праздничный обед с дорогой его сердцу приятельницей Мари-Фелисите Гельвеций. Зная, что никаких разумных оснований для этого нет, Луи тем не менее втайне надеялся, что в последнюю минуту случится какое-нибудь неожиданное событие, которое спасет его от ненавистного союза. Поэтому он старался по мере возможности оттянуть церемонию подписания, упорно придираясь к пустякам. В проектах договора он находил все новые и новые неудачные обороты, злонамеренно усматривая в самых безобидных фразах коварный маневр другой стороны. Ему и в голову не приходило, что его ухищрения встречают поддержку у одного из американских делегатов. Если Луи был привередлив и подозрителен, то еще педантичнее и недоверчивее был Артур Ли. Оба старались прицепиться к каждому слову договора. Договор содержал ряд пунктов, определявших размеры помощи, которую французское правительство обязуется оказывать американцам до тех пор, пока они вынуждены воевать одни. Стоило бы только Англии узнать о ратификации договоров, как сразу началась бы открытая вражда, и, следовательно, эти пункты были, по существу, излишни. Однако они дали и Луи и Артуру Ли отличную возможность поупражняться в казуистике. Артур Ли ежедневно ездил в Пасси и каждый раз злился, что Франклин не тотчас же его принимает. Однажды он заметил, что копия договора лежит на виду в комнате, где Франклина ждал какой-то посетитель-француз. Ли стал возмущенно жаловаться на преступное ротозейство молодого секретаря Вильяма Темпля. Опешив, Франклин принялся защищать внука. Затем, однако, оставшись с Вильямом наедине, он напрямик сказал юноше, что тот бессовестный бездельник и заслуживает, чтобы его с позором выгнали. Вильям пытался оправдаться обычным способом, пустив в ход свое обаяние. Однако Франклин сказал ему: «Молчи», — и поглядел на него такими неумолимыми глазами, что Вильям, побледнев, запнулся на полуслове. Нескончаемые, злые придирки Артура Ли приводили Сайласа Дина в отчаяние. Он всем сердцем желал хотя бы поставить свое имя под пактом, и теперь его все сильнее мучил почти болезненный страх, что его преемник приедет раньше, чем подпишут договор, и под документом будет стоять не его, а чужая подпись. Он с яростью слушал, как тощий и желчный Артур Ли изыскивает одно за другим дурацкие возражения. Франклину тоже хотелось заключить договор как можно скорее. Впечатление, произведенное победой при Саратоге, начинало ослабевать, быстрейшее подписание пакта становилось политической необходимостью. В Америке с жадным нетерпением ждали, когда наконец военные и экономические ресурсы великой державы Франции окажутся в распоряжении американцев. Франклин попытался дружески уговорить Артура Ли не ставить крючки в таком количестве. Устарелое выражение «ставить крючки» он употребил потому, что оно показалось ему мягким, добродушно-доверительным. Но это-то и ожесточило Артура Ли. — Кто ставит крючки? — вспыхнул он. — Договор был бы давно готов, если бы вы оба не перечили каждому моему слову. Но однажды и терпеливый Франклин не выдержал. Он добился пункта, ясно формулировавшего отказ Франции от территорий как на американском континенте, так и на всех примыкающих к нему островах, которые могут быть завоеваны союзниками в ходе военных действий. Были названы острова Ньюфаундленд, Кейп-Бретон, Сен-Джон, Антикости и Бермуды; Вест-Индские острова не упоминались. На следующий день Артур Ли нашел, что принятая редакция недостаточно четка, и потребовал подробного перечня имевшихся в виду островов. Согласившись на это без разговоров, мосье Жерар с легким раздражением спросил, можно ли считать, что теперь наконец со статьей IX покончено. Франклин поспешил ответить: «Да». Но через два дня Артур Ли опять заявил, что редакция статьи IX все еще неудовлетворительна. Там употреблено слово «завоеваны», а это понятие оскорбляет честь и достоинство его страны. Речь идет не о завоеваниях; острова, которые предстоит занять, нужно уже сегодня считать потенциальной составной частью Соединенных Штатов. Поэтому он предложил новую, весьма сложную редакцию статьи IX. — Нет, это уж слишком, — взъярился Сайлас Дин. И теперь доктор Франклин его поддержал. Он поднялся. Огромный, широкий, он встал перед тщедушным Артуром Ли и сказал: — Чего вы, собственно, хотите, молодой человек? Позавчера мосье Жерар сделал нам важную уступку, хотя на основании предварительных переговоров его правительство могло на нее не пойти. Вчера мы потребовали увеличения этой уступки, и наше требование снова было удовлетворено, после чего мы ясно заявили, что больше претензий у нас нет. А сегодня у вас находятся новые крючки. Вы что же, хотите выставить нас на посмешище перед Францией? Всякому крючкотворству и педантизму есть предел. — Я наперед знал, — отвечал Артур Ли, — что вы оба опять на меня ополчитесь. Крючки! А если из-за вашей беспечности мы потеряем наши острова? Франклин и Дин хмуро молчали. — Хорошо, я подчиняюсь, — сказал наконец Артур Ли. — Но ответственность целиком и полностью ложится на вас. — Да, ложится, — отозвался Франклин. Тем временем Вержен, превозмогая себя, выслушивал и принимал к сведению замечания Луи; подавая ему в седьмой раз новый, исправленный вариант договоров, министр надеялся, что теперь наконец Луи ни к чему не подкопается. Однако, получив эти последние варианты, Луи благодушно заявил: — Ну, вот, а теперь я посижу над этим дня три и хорошенько все обдумаю. Когда напуганный министр явился к нему через три дня, Луи успел аккуратно отметить еще двадцать три нуждающихся в исправлении пункта. Подхлестываемая Морепа, осаждаемая Водрейлем, Туанетта не давала покоя мужу. Она упорно требовала, чтобы он перестал оттягивать подписание договоров и выполнил наконец свое обещание. Луи глядел на нее, и его молодое, полное лицо становилось печальным, хитрым и злым. — Это договор с дьяволом, мадам, — говорил он. — Я дал вам слово, и я его сдержу. Но такой союз не пустяк, каждую точку над «i», каждую черточку поперек «t» нужно обдумать не только с политической и с юридической точки зрения, но и с точки зрения морали. — Вы и так думаете уже много недель, сир, — горячилась Туанетта. — Вы увиливаете. Вы придираетесь к пустякам. Вы изыскиваете все новые и новые фютилиты, ветили, бабьоли,[82] — она высыпала все французские слова, которые у нее нашлись, чтобы заклеймить его крохоборство. Он был уязвлен. — Вы этого не понимаете, — сказал он насколько мог строго, стараясь принять королевскую осанку, такую, как на картине Дюплесси. — Ваш доктор Франклин прожженный казуист и обманщик. Он всячески пытается меня надуть. Если бы дело шло обо мне лично, я давно бы уже уступил, устав от его происков. Но дело идет о моем народе. Американцы забыли упомянуть один из моих Вест-Индских островов, хотя он есть на любой карте. Зато в числе островов, которые они собираются отнять у английского короля, они назвали один, которого ни на одной карте нет. По-вашему, это фютилиты? По-вашему, мне следует это подписать? Кроме того, в договоре о союзе дважды говорится о «реке Миссисипи на всем ее протяжении». Эта река должна служить границей между мятежниками и Испанией. Между тем исток Миссисипи вообще никому не известен. Если я это пропущу, то вполне возможно, что один легкомысленный росчерк моего пера будет стоить нашему мадридскому кузену территории, равной по площади Австрии. Вы сами не знаете, что говорите, мадам. Нет, этого я не подпишу. Я отвечаю перед богом и своей совестью. — Его маленький двойной подбородок дрожал. В это время пришло известие, в корне изменившее политическое положение. Баварский курфюрст умер. Европу волновал вопрос о его преемниках. К Вержену явился австрийский посол граф Мерси. Император Иосиф притязал на большую часть Баварии. Притязания его, однако, весьма сомнительные, пока оставались на бумаге: всем было ясно, что Фридрих Прусский не пожелает спокойно глядеть, как Габсбурги прибирают к рукам Баварию. В разговорах с Верженом граф Мерси неоднократно подчеркивал, что, заявляя о своих притязаниях, его монарх рассчитывает на помощь Франции; однако до сих пор посол ссылался только на родственные связи между Версалем и Шенбрунном и на договор о союзе. Теперь, когда баварский вопрос встал на повестку дня, реалист Иосиф поручил Мерси предложить королю Людовику весьма ощутимую компенсацию за его помощь — Австрийские Нидерланды. Присоединить к своей державе обильно политые французской кровью провинции Фландрии было давнишней мечтой французских королей, и Вержен не мог про себя не признать уместности и щедрости габсбургского предложения. Однако Иосиф требовал слишком уж громадной мзды: поддерживая его претензии, Франция рисковала начать крайне непопулярную войну с Пруссией, и Вержен сразу же решил отклонить предложение Иосифа. Воевать на два фронта было немыслимо, поэтому, приняв предложение Австрии, Франция должна была бы во избежание войны с Англией пойти на большие уступки англичанам и отказаться от курса, стоившего уже стольких трудов, — курса на ослабление Англии и поддержку Америки. Американские колонии воссоединились бы с метрополией, и Франция оказалась бы перед лицом окрепшей, могущественной Великобритании. Вержену не хотелось брать на себя такие жертвы и такой риск, и новое предложение Мерси не ввело его в соблазн. Но что скажет Луи? До сих пор он целиком одобрял австрийскую политику своих министров. Не переменится ли он теперь? Устоит ли перед таким искушением, как Фландрия, устоит ли перед ежедневными и, главным образом, еженощными уговорами Туанетты? Морепа разделял опасения своего коллеги Вержена. Больше всего оба министра боялись, что баварский вопрос будет для Луи поводом, чтобы по возможности оттянуть подписание американского пакта. Скорее всего он уклонится от решения вопроса о поддержке Габсбургов и заявит, что, не решив этот вопрос, разумеется, не может заключать союз с американцами. Стало быть, по австрийскому вопросу от Луи нужно добиться категорического «нет», которое уже само по себе заставит его сказать «да» американскому пакту. Морепа, в общем, верил в успех. Он знал Луи как облупленного. Пакт с мятежниками — грех, но поддерживать безбожника Иосифа в его преступной войне против Фридриха — тоже грех. К тому же Фридрих сидит себе в своем Потсдаме и никому не мешает, а Англия рядом, она мозолит глаза, от нее нет покоя ни в Индии, ни на островах, ее комиссар торчит в Дюнкерке. Если уж брать на себя грех и воевать, то лучше против Англии, чем против Пруссии. А сверх того, таинственно ухмыльнувшись, поведал Морепа коллеге, имеется еще одно средство воздействия на Луи, средство вполне эффективное и надежное. Министры застали Луи в мрачном настроении. Он сразу же заговорил об обязательствах, которые накладывает на него пакт с Габсбургами, и было ясно, что он скорее отложит решение, чем ответит Иосифу категорическим отказом. Вержен заметил, что в данном случае договор о союзе не имеет значения, так как речь идет не об оборонительной войне. Если свои очень и очень сомнительные притязания на Баварию Иосиф вздумает отстаивать силой, то это будет война захватническая, война преступная. Морепа добавил, что война с Пруссией не только нежелательна с точки зрения морали, но и просто бессмысленна. Фландрия Фландрией, но риск слишком велик, да и война такая крайне непопулярна. Луи отвечал, что, в общем, согласен с министрами и думать не думает о войне с Пруссией. С другой стороны, ему не хочется грубо, не по-братски отказывать своему шурину Иосифу, который явно задался целью присоединить Баварию к Австрии. В конце концов нужно считаться с обязательствами, данными Габсбургам, и у него, Луи, нет никакой охоты препираться с Иосифом насчет того, оборонительная это война или захватническая. Следовательно, перед графом Мерси нужно изобразить нерешительность и в дальнейшем уклоняться от определенного ответа. Оба министра нашли это нецелесообразным. Если не отказать Иосифу в помощи категорически и с самого начала, этот энергичный правитель, не долго думая, оккупирует Баварию, и тогда война станет фактом. И тогда Иосиф вправе будет утверждать, что именно полуобещания Франции заставили его ввести в Баварию свои войска. — Скажите недвусмысленно «нет», сир, — попросил Вержен. — Позвольте нам вежливо и решительно отклонить предложение Мерси. Луи засопел, замялся. Морена подмигнул коллеге и пустил в ход свое особое средство воздействия. Выжидательная политика, заявил он, которую предлагает Луи, как раз и входит в расчеты светлейшего шурина. У него, Морепа, есть основания думать, что вся политика Иосифа покоится на уверенности, будто Луи — это марионетка в его руках. От удивления на лбу Луи образовались складки. Встретив его недоуменный взгляд, министр извлек из портфеля копию некоего письма и с улыбкой, в которой сквозило и торжество и сожаление об испорченности рода человеческого, подал листок Луи. Это была копия с того перехваченного парижской полицией письма, где император Иосиф делился с матерью своими впечатлениями о характере Луи. Да, Морепа поступил умно, не использовав письма тотчас же, а до поры до времени его отложив. Только теперь, в надлежащий момент, Луи узнал, что думает о нем его шурин Иосиф. «Наш Луи, — читал он, — дурно воспитан и обладает нерасполагающей наружностью. Не знаю, какую пользу могут ему принести его мертвые, заученные знания. Он проявляет огорчительную неспособность к решениям, и от него можно всего добиться угрозами». Луи прочитал письмо несколько раз. Читая, он улыбался. В улыбке его чувствовалась горечь и боль, но и сейчас он старался быть объективным. — Может быть, мой шурин Иосиф прав, — сказал он, — и я действительно не очень умен. Но одно я знаю: участвовать в захватнической войне мне нельзя. И даже если я не способен к решениям, все равно ни ему, ни его ходатаям на этот раз не удастся меня запугать. Положитесь на меня, господа. Вержен поспешно спросил, может ли он в таком случае отклонить предложения Мерси. Луи засопел, немного помедлил, ответил: — Ну, хорошо, ну, ладно. Между тем австрийцы тоже не сидели сложа руки. Граф Мерси и аббат Вермон отправились к Туанетте вдвоем. В течение многих десятилетий, а может быть, и столетий, убеждали они ее, не представится другой такой великолепной возможности усилить могущество католических государств. Теперь настал тот долгожданный час, когда брак Туанетты с Бурбоном должен принести плоды. К вящей славе бога, Габсбургов и Бурбонов, Туанетта обязана теперь взять в свои руки судьбу Европы. И они рассказали о щедром предложении Иосифа отдать Луи провинции Фландрии. Во время этих увещаний Туанетта вспомнила свою последнюю, сладостно-горькую беседу с братом, когда он говорил об обязанностях, накладываемых на нее происхождением. Тогда она его как следует не поняла; с тех пор она выросла и приобрела вкус к опьяняющей игре в высокую политику. Теперь она покажет своему гордому братцу, кто она такая. Она поддержала Америку, теперь она добудет Иосифу Баварию. Туанетта внимательно выслушала аргументы аббата и графа, способные подействовать на Луи, и с воодушевлением принялась за работу. Она заявила Луи, что в случае невмешательства Франции Фридрих Прусский не даст Австрии воспользоваться ее законным правом и округлить ее территорию. Фридрих выступит в роли диктатора всей Германии. Вот уже семнадцать лет, как его деспотическое властолюбие стало несчастьем Европы. Осадить его — такой же долг Луи, как и Иосифа. Едва Туанетта раскрыла рот, Луи уже разозлился. Ей удалось застигнуть его врасплох в американских делах; в австрийском вопросе он хорошо подготовлен, и ничего у нее не выйдет: Он сухо ответил, что сопротивление Фридриха, пожалуй, только усилится, если Франция поддержит притязания Иосифа. — Напротив, — горячилась Туанетта. — Если вы сейчас встанете на сторону моего брата, сир, то это будет единственным средством запугать Фридриха и предотвратить войну. Если же вы предпочтете не вмешиваться, вы нанесете нам удар в спину. — Нам, — горько сказал Луи. — Нам, нам, — повторил он. — Вы говорите о деспотизме Фридриха, мадам, о его властолюбии. Нам, нам. А как обстоит дело с вами, венцами? Сначала ваше семейство напало на Польшу, а теперь вашему брату вздумалось изнасиловать Баварию. Я всегда это знал, мадам, и скажу вам это прямо в глаза: у нашего Иосифа тенденции покорителя и захватчика. Но я никогда не предполагал, что его захватнические планы найдут заступницу в лице королевы Франции. — Он пришел в ярость. — Молчите, мадам, — воскликнул он вдруг, — не перечьте мне. На этот раз вы меня не одолеете. На этот раз — нет! — прокричал он фальцетом, прокричал злобно, ожесточенно, несколько раз подряд. Туанетте ничего не оставалось, как удалиться ни с чем. На первом совещании об австрийских претензиях Морепа и Вержен намеренно не упоминали о союзе с американцами. Теперь, когда Луи отклонил предложение Иосифа, министры нашли, что именно ссылка на австрийско-баварские осложнения и побудит короля подписать наконец американский пакт. Они снова явились на доклад вдвоем. Вержен начал так: бесконечное оттягивание подписания пакта наведет доктора Франклина на мысль, что Луи серьезно намерен помочь Габсбургам и поэтому стремится избежать военного столкновения с Англией. Такое предположение заставит Франклина форсировать мир с Великобританией, чтобы успеть выговорить благоприятные условия. Луи не глядел на министров и ничего не отвечал. Он машинально поглаживал фарфоровые статуэтки великих писателей, стоявшие на письменном столе между ним и министрами. Слово взял Морепа. Отклонение габсбургских предложений, сказал он, и старческий голос его прозвучал решительнее обычного, — дело уже решенное. Поэтому Луи следует отказаться от опасной тактики проволочек и подписать американский пакт. То, что сейчас ему излагали министры, Луи давно уже обдумал сам. Но дать окончательное согласие на пакт с мятежниками у него просто не поворачивался язык. Он встал, и оба министра тотчас же почтительно поднялись. — Сидите, сидите, господа, — попросил их Луи. Но сам он стал шагать по комнате взад и вперед. Наконец он остановился перед камином и на редкость нежным движением жирной, нескладной руки погладил изящнейшую чугунную решетку. — Вы хотели еще что-то сказать, господа? — спросил он министров, сидевших за его спиной. Те принялись в сотый раз перечислять причины, по которым нужно ускорить подписание соглашения. Он не прерывал их, пропуская мимо ушей добрую половину их аргументов. Затем он возвратился к столу, сел, откашлялся. Он хотел говорить, хотел облечь в слова свои тревоги, страхи и затруднения. Если американская авантюра плохо кончится, — а он был убежден, что она кончится плохо, — он сможет, по крайней мере, утверждать перед богом и перед самим собой, что предостерегал от опасности вовремя. Сначала он запинался, но постепенно речь его приобрела плавность. Рачительный хозяин, он прежде всего указал на огромные расходы, которые повлечет за собой война с Англией. Он поручил мосье Неккеру составить смету этих издержек, и вот она налицо — без малого тысяча миллионов. — Тысяча миллионов, — с трудом произнес он. Он снова поднялся, почти сердито кивнул министрам, чтобы они не вставали, и подошел к глобусу. Медленно слетали с его толстых губ слова: — Представьте себе, господа: тысяча миллионов. Какая бездна золота. Я полюбопытствовал подсчитать длину линии, на которой разместились бы монеты достоинством в одно су на сумму в тысячу миллионов. Линия опоясала бы экватор двенадцать с половиной раз. Представьте себе это, господа. И все эти деньги я должен выкачать из своей страны ради мятежников. Представьте себе, каким голодом и какими лишениями грозит это моим подданным, моим сыновьям. И если они мною недовольны, если они проклинают меня, что мне ответить им? У меня один ответ: тысяча миллионов для доктора Франклина. Министры постарались смягчить впечатление от этих мрачных речей. Они сказали, что мосье Неккер сверхосторожен и что такова уж его должность. Сумма, по всей видимости, завышена, вероятная длительность войны все-таки преувеличена, и вообще в результате за все заплатит Англия. Франция выйдет из этой войны экономически не только не ослабевшей, но и окрепшей: страна расцветает благодаря новым рынкам, открывающимся сейчас перед ней. На Луи это не произвело впечатления. Он снова возвратился к столу, плюхнулся в кресло и, сделав над собой усилие, заговорил о своих внутренних затруднениях. Краснея, не глядя на министров, он говорил о своем тайном — своем неотступном страхе, что союз с мятежниками разбудит мятежный дух и в самой Франции. Офицеры и солдаты, сражавшиеся за так называемую свободу, могут вернуться во Францию с отравленными сердцами и распространить моровую язву бунтарства. Ему было нелегко высказывать вслух такие малодушные мысли. У него было такое чувство, словно он обнажается перед этими людьми. Когда он кончил, министры смущенно молчали. Наконец Вержен взял слово и с юридической обстоятельностью разъяснил, что признание Соединенных Штатов отнюдь но означает признания принципов, изложенных в Декларации независимости. Морепа пошел еще дальше: он стал красноречиво уверять Луи, что война с Англией никак не может оживить бунтарские настроения во Франции, что, напротив, такая популярная война — лучшее средство отвлечь народ от мятежных мыслей. Луи сидел мрачный. Все, что можно было сказать в пользу союза, было уже сказано, повторено и разжевано; аргументы министров звучали убедительно. Но он знал, что эти аргументы — ложны, что этот союз — проклятие; сейчас он превозмог себя и назвал вещи своими именами. Однако они не желают его слушать, эти министры, они тащат его и тянут, тянут и тащат, — «как теленка на убой», подумалось ему, — и он вынужден уступить. Но он знал, что нельзя уступать, что нельзя было с самого начала пускать в свою страну Франклина. Бог посылает ему знаменья, бог карает его за слабость. Слабость — грех, из-за этого Туанетта не забеременела, и, наверно, в наказание за грех ему суждено быть последним Бурбоном. Но если он сейчас проявит силу и скажет «нет», то окажется в руках Габсбурга, который вовлечет его в свою преступную войну. Иосиф начнет писать, Туанетта — говорить, и они его одолеют. И так как выхода нет, так как он обречен содействовать собственной гибели, а эти господа сидят перед ним и с нетерпеливой жадностью ждут его «да», он сейчас сдастся и согласится заключить пакт с мятежниками, хотя знает, что этого не следует делать. Но он еще медлил и не мог повернуть язык, чтобы произнести «да». Он молчал, стояла тягостная, гнетущая тишина. — Уже почти месяц, сир, — просительно и покорно сказал Морепа, — как вы обещали доктору Франклину подписать договор. — Мне кажется, — ответил Луи, — что мы проявляем излишнюю торопливость. Но так как и вы, и королева, и мой город Париж настаивают на такой спешке, я отказываюсь от исправления тех пятнадцати пунктов, которые все еще не уточнены. — Стало быть, я вправе сообщить американским делегатам, сир, — не преминул заключить Вержен, — что договоры могут быть подписаны в их теперешнем виде? — Ну, хорошо, ну, ладно, — сказал Луи. Но тут же прибавил: — Прежде чем вы подпишете документы, я хочу увидеть их подлинники. И вообще, — решил он, — пусть подпишет их мосье де Жерар, а не вы, граф Вержен. Мы не будем придавать этому делу видимость важного события. И, пожалуйста, вдолбите американцам, чтобы они не проронили о союзе ни слова, ни звука, пока этот Конгресс мятежников не ратифицировал и не вернул договоров. — Как прикажете, сир, — сказал Вержен. В тот же день мосье Жерар от имени его величества известил американских эмиссаров, что договоры могут быть подписаны в их теперешнем виде. Текст уже передан каллиграфу его величества мосье Пейассону, чтобы тот изготовил по два экземпляра обоих документов. Граф Вержен представит их на последний просмотр королю, и тогда — предположительно послезавтра — может состояться процедура подписания. — Отлично, — сказал Франклин. Сайлас Дин вздохнул глубоко и громко. Но тут вмешался Артур Ли. По-видимому, произошло недоразумение, заявил он мрачно. Он не помнит, чтобы они, делегаты, одобрили последний проект договоров. Он, во всяком случае, не давал своей санкции. Неприятно удивленный, мосье Жерар ответил, что, если он правильно понял доктора Франклина, господа эмиссары заявили о своем согласии с последней редакцией. В таком случае доктор Франклин, по-видимому, недослышал, возразил Артур Ли. Сайлас Дин возмущенно фыркнул. Это весьма прискорбно, сказал мосье Жерар, не скрывая своего недовольства. Не так-то просто было склонить его величество утвердить договоры в их теперешнем виде. Он опасается, что, предложив королю в последний момент новые поправки, они поставят под угрозу пакт как таковой. — Это не моя вина, — сказал среди неловкого молчания Артур Ли. — Пожалуйста, изложите ваши пожелания и доводы, коллега, — сухо отозвался доктор Франклин. Артур Ли произнес пространную речь, которую остальные выслушали уныло и неприязненно. Если вникнуть в статьи XII и XIII торгового договора, сказал он, то окажется, что они не отвечают принципу полной взаимности, на котором, по первоначальному соглашению, должны быть основаны договоры. Эти статьи обязывают Соединенные Штаты не взимать пошлин ни с каких товаров, вывозимых из их портов в Вест-Индию. Между тем Франция обязуется не взимать пошлин только с патоки — сладкой и вязкой жидкости, получаемой при производстве сахара. — Где же тут взаимность? — спросил Артур Ли. — Мы сами, — заявил Франклин, — предложили такую редакцию обеих статей. Я не знаю другого важного товара, который Вест-Индия могла бы экспортировать в Америку. — Сегодня, может быть, это и так, — возразил Артур Ли, — но где гарантия, что существующее положение вечно? А договор, мне кажется, рассчитан на длительный срок. Спокойный, дипломатически вежливый Жерар разозлился. — Еще раз предупреждаю вас, мосье, — сказал он, — что поправки, вносимые вами столь поздно, ставят под удар весь договор. Отнюдь не исключено, что его величеству надоест все это предприятие, если вы будете настаивать на новых добавлениях к пункту о патоке, и скажу вам честно, что графы Морепа и Вержен также по горло сыты утомительным торгом. Артур Ли стоял, скрестив руки, прижав подбородок к груди, выставив лоб вперед. — Речь идет не о новых добавлениях к пункту о патоке, — сказал он, — речь идет о принципе взаимности, о суверенитете Соединенных Штатов. — Простите, мосье, — возразил Жерар, — я полагаю, что король Франции сделал вполне достаточно, заявив о своей готовности защищать суверенитет Соединенных Штатов собственной армией и собственным флотом. Могу вас заверить, что король не имел в виду поставить под сомнение суверенитет Америки с помощью пункта о патоке. Франклин с величайшим самообладанием сказал: — Это моя вина, мосье Жерар. Мне следовало предоставить мистеру Ли возможность предварительно обсудить с нами его поправку. Тогда поправка, по-видимому, отпала бы. — Вы ошибаетесь, доктор Франклин, — упорствовал мистер Ли. — Но как бы то ни было, — продолжал он, — я никогда не подпишу договоров в настоящем виде. Теперешняя формулировка пункта о патоке — я говорю от имени Конгресса Соединенных Штатов — совершенно неприемлема. Мосье Жерар поглядел на Франклина взглядом, полным сочувствия и уважения. Он совсем не хотел, чтобы пакт, стоивший стольких трудов, терпения и хитрости, пошел прахом из-за этого вздорного неврастеника, которого политически недальновидный Конгресс впряг в одну упряжку с достопочтенным доктором Франклином. — Я нашел выход, — заявил он. — Вы опасаетесь, — обратился он к Артуру Ли, — что в Конгрессе вызовет раздражение пункт о патоке? — Несомненно, мосье, — запальчиво ответил Артур Ли. — Удовлетворитесь ли вы, — спросил мосье Жерар, — если в дополнение к договору будет составлено письмо, где я от имени графа Вержена сообщу вам, что в случае, если Конгресс не утвердит пункт о патоке, остальные пункты вступают в силу? — Стало быть, — спросил Артур Ли, — в этом случае вы согласны заключить о патоке особый договор? — Да, мы согласны, — отвечал мосье Жерар. — Вы берете это на свою ответственность? — допытывался Артур Ли. — Беру, — ответил Жерар. — И вы оговорите в своем письме, — спросил Артур Ли, — что оно является неотъемлемой частью договоров? — Оговорю, — сказал Жерар. — Правильно ли я вас понял, мосье? — резюмировал Артур Ли. — Даже если Конгресс, как я опасаюсь, откажется компенсировать отмену пошлин на патоку отменой пошлин на все наши товары, это не повлияет на остальные пункты торгового договора, не говоря уже об оборонительно-наступательном пакте, который, следовательно, несмотря на недействительность статей двенадцатой и тринадцатой торгового договора, то есть статей о патоке, целиком сохранит свою силу, — вы это имеете в виду, мосье? — Именно это, мосье, — ответил Жерар и с чуть заметным нетерпением прибавил: — Согласовано, одобрено, принято. — Это меня устраивает, — сказал Артур Ли, опуская руки. — Значит, и с этим крючком покончено, — сказал Франклин. Мосье Жерар еще раз обещал известить эмиссаров, когда документы будут готовы, и попросил их не назначать никаких дел на послезавтра. Затем он откланялся. — Теперь вы видите, господа, — сказал Артур Ли, — что, имея немного терпения и выдержки, можно преодолеть и величайшие трудности. Два дня спустя, 5 февраля, Франклин достал свой тяжелый синий вельветовый кафтан. Этот же кафтан был на нем четыре года назад, на заседании Тайного государственного совета, когда королевский прокурор Уэддерберн осыпал его оскорблениями и никто из тридцати пяти членов совета не сказал ни слова в его защиту. В этом кафтане, сопровождаемый Вильямом, он поехал в Париж, прежде всего — за Дюбуром. Вчера он посылал Вильяма узнать, сможет ли больной подняться и съездить в министерство. Врач сделал озабоченное лицо, но Дюбур властно настоял на своем. Теперь он сидел ужасающе изможденный, его окружали врач, санитар и слуги, но хилое его тело было облачено в парадные одежды. Торжественный вид Франклина его взволновал; Франклин стал отвечать на его расспросы. — Нужно уметь, — рассуждал он с удовольствием, — выбирать кафтан сообразно событию и обстановке. Этому я научился от Карла Великого. Отправившись в Рим на коронацию, он превратился из варвара-франка в римского патриция. — Затем Франклин поведал историю своего синего кафтана и, ласково поглаживая плотный бархат, сказал: — Вы видите, мой друг, я был в долгу перед этим кафтаном. Дюбур заулыбался, изо всех сил закивал головой, и у него начался приступ кашля, очень его ослабивший. Врач еще раз предупредил, что ему нельзя выезжать в такую холодную погоду. Дюбур только сердито отмахнулся и приготовился выйти из дому. В это время, запыхавшись, влетел курьер мосье де Жерара. Курьер уже побывал в Пасси и примчался оттуда. Мосье Жерар велел передать Франклину, что подписание договоров откладывается на следующий день, — о причинах доктор узнает из доставленного курьером письма. Разочарованного Дюбура пришлось раздеть и уложить в постель, и Франклин обещал заехать за ним на следующий день. Однако всем было ясно, что после такого переутомления Дюбур на следующий день уже не сможет подняться и сопровождать Франклина. Что же касается отсрочки, то она была вызвана вот чем. Мосье Пейассон изготовил оба документа в двух экземплярах, использовав обычно применяемый для государственных договоров благородный пергамент и написав тексты с той тщательностью, за которую и ценили великого каллиграфа. Однако, внимательно прочитав документы, Луи нашел, что на странице третьей, строке семнадцатой договора о торговле и дружбе точка вполне может быть принята за запятую. Луи потребовал, чтобы эту страницу еще раз переписали, а затем представили ему документы снова. Он выиграл таким образом один день, надеясь, что за этот день случится какое-нибудь событие, которое избавит его от окончательного подписания пакта. Но ничего такого не случилось. Мосье Пейассон терпеливо переписал страницу, и теперь самый придирчивый глаз не увидел бы в точке на строке семнадцатой ничего, кроме точки. И не менее терпеливо, с обоими документами и доверенностью в руках, еще раз явился к Луи мосье де Вержен. Луи вздохнул, сказал: — Ну, хорошо, ну, ладно, — и подписался. И Вержен поспешно передал Жерару тексты договоров и доверенность, уполномочивавшую мосье Жерара от имени короля и министра иностранных дел подписать и скрепить печатью государственные договоры 1778/32 и 1778/33. Шестого февраля, ровно в пять часов пополудни, три эмиссара, сопровождаемые Вильямом Темплем, прибыли в Отель-Лотрек, в кабинет мосье Жерара. На докторе Франклине был и сегодня синий кафтан; доктор Дюбур, однако, не смог присутствовать на церемонии. Договоры были разложены на столе, рядом с ними лежала печать короля. За вторым, меньшим столом сидел и ждал секретарь мосье де Жерара. — Ну, вот, доктор Франклин, — сказал мосье Жерар, находившийся, казалось, в очень хорошем настроении, — наконец-то мы дождались этого дня. Если вы не возражаете, давайте сразу и приступим к делу. Артур Ли остановил его резким движением. Он поглядел на Франклина и, так как тот промолчал, сказал: — Я полагаю, что нам следовало бы предварительно обменяться доверенностями, полномочиями и верительными грамотами. — Есть ли у нас верительные грамоты? — вполголоса спросил Франклин, и Вильям Темпль принялся рыться в бумагах. Мосье Жерар весьма холодно сказал своему секретарю: — Покажите этому господину мои полномочия, Пешер. Артур Ли внимательно прочитал доверенность Жерара, после чего передал ему свои удостоверения. — Спасибо, — не взглянув на них, сказал Жерар. Артур Ли весьма строго заявил: — Позволю себе заметить, господин статс-секретарь, что я обладаю полномочиями двоякого рода. Я присутствую здесь не только в качестве полномочного посла Конгресса при версальском дворе, но и в качестве полномочного посла при дворе Мадрида. Считаете ли вы, мосье, что мне следует, подписав договоры в целом, поставить также свою подпись под тайным пунктом о непременном присоединении к союзу Испании или правильнее будет удовлетвориться подписью под договорами, придав ей таким образом двоякий характер? — Придайте ей двоякий характер, — любезно посоветовал Франклин. — Да, так и поступите, — согласился мосье Жерар. — Стало быть, этот вопрос улажен, — сказал Артур Ли. — Но теперь возникает еще одно затруднение — как наилучшим образом перевести на французский язык мое звание «советник юстиции высшего ранга». Я полагаю, что простое «conseiller des droits» наиболее близко к английскому значению. — Позвольте заверить вас, мосье, — отвечал Жерар, — что как бы вы ни подписались, его христианнейшее величество не станет оспаривать нашего договора. — Благодарю вас, — сказал Артур Ли. — Остается, стало быть, покончить с последним процедурным вопросом. Прошу вас предъявить письмо, являющееся, согласно нашей договоренности, неотъемлемой частью договоров. Я имею в виду письмо относительно обеспечения полной взаимности при отмене пошлин на патоку и другие товары. — Пожалуйста, предъявите письмо, Пешер, — сказал мосье Жерар. Покамест Артур Ли изучал письмо, мосье Жерар заявил двум другим эмиссарам: — По поручению графа Вержена я еще раз вынужден убедительно попросить господ не говорить ни слова о заключении пакта, пока он не будет ратифицирован Конгрессом. Благодаря этому мы отсрочим войну на несколько недель, которые нам крайне необходимы, чтобы завершить перевооружение. Смею еще раз напомнить, что ваше обещание молчать было предварительным условием договора. Граф Вержен не требует никаких письменных обязательств. Ему достаточно вашего слова, доктор Франклин. Франклин сделал легкий поклон. Артур Ли, ничего не сказав, подошел к камину и скрестил на груди руки. — Итак, если вы ничего не имеете против, месье, — сказал мосье Жерар, — давайте подпишемся. Стол, на котором лежали документы, был не очень велик. Мосье Жерар сел в небольшое кресло с узкой стороны стола. Доктор Франклин встал напротив него, опершись обеими руками о стол, Артур Ли стоял у камина, Саплас Дин — рядом с ним. Вильям Темпль скромно держался вблизи секретаря Пешера. Пешер расплавил сургуч. Мосье Жерар приложил печать и подписал первый экземпляр. Франклин взглянул на часы, стоявшие у стены на консоли. Они показывали 5 часов 22 минуты. Он стоял у края стола, упираясь в него большими, слегка растопыренными красноватыми пальцами, волосы его, рассыпавшись, падали на дорогой синий кафтан. Он глядел на руку мосье де Жерара, белую, холеную руку, глядел, как она четыре раза ставила печать и четыре раза расписывалась. Этой, именно этой минуты он так долго ждал, 6 февраля, 5:22. На улице шел снег вперемежку с дождем, а здесь уютно горел огонь в камине, светили свечи, секретарь Пешер расплавлял сургуч, мосье Жерар прикладывал печать и подписывался. Ради этой минуты он, Франклин, проделал трудное путешествие через океан, ради этой минуты он четырнадцать месяцев кряду разыгрывал комедию, изображая обывателя-философа с дикого Запада, не расстающегося с шубой и коричневым кафтаном, ради нее отвечал на тысячи нелепых вопросов и вел в Женвилье хитрую, глупую беседу с красивой и глупой женщиной в синей маске. И вот сейчас, значит, подпишется этот человек, а потом подпишется он, Франклин, а потом множество французских кораблей со множеством пушек и множеством людей выйдет в открытое море, и множество французов умрет, чтобы Англия признала независимость Америки. Король, по поручению которого этот элегантный француз подписывает сейчас договоры, но больно умен, но он понял, что очень опасно заключать пакт с молодой республикой — врагом всякой деспотической власти. И он, этот молодой, жирный Луи, руками и ногами отбивался от договора, он не желал признать независимость Тринадцати Штатов, жители которых были в его глазах мятежниками, он говорил «нет», «нет» и «нет». Он был абсолютным монархом, королем Франции, не отвечающим ни перед каким парламентом, он мог сделать все, что захочет. И все-таки он явно не смог сделать того, что хотел, он должен был сделать то, чего не хотел. Так называемая мировая история оказалась сильнее его, и ему пришлось ей подчиниться. Значит, в мировой истории есть смысл, заставляющий людей, хотят они того или не хотят, двигаться в определенном направлении. И старый доктор смотрел, как расписывается, как ставит печать белая рука мосье Жерара, и был очень, очень счастлив. И при всем этом счастье он знал, что глупо думать, будто человек творит историю, знал, что каждому назначена его роль и что в конечном счете большой человек делает то же самое, что и маленький, только, может быть, быстрее или медленнее, и человек, действующий по доброй воле, — то же самое, что и действующий по принуждению. Мосье Жерар закончил свою работу. Он вежливо сказал: — Пожалуйста, доктор Франклин, — и указал на внушительное кресло у широкой стороны стола. Однако Франклин сел в маленькое кресло, где только что сидел мосье Жерар. Мосье Пешер растопил сургуч. Но тут подбежал молодой Вильям Темпль, ему страстно хотелось помочь при подписании, иначе зачем ему было вообще приезжать? Франклин приложил печать и подписался. Подписался он старательно: «В. Франклин», причем «В» искусно переходило в «Ф». Подпись он украсил множеством завитушек, а к сургучу приложил перстень. Это была затейливая печать — с колосьями, двумя львами, двумя птицами и каким-то сказочным зверем. Напротив него стоял и смотрел мосье де Жерар, у камина стояли и смотрели господа Сайлас Дин и Артур Ли. Затем пришла очередь Сайласа Дина. С довольным видом он торопливо прошел к столу и опустился в кресло. Молодой Темпль предупредительно встал возле него, растопил сургуч, подал ему перо. Сайлас Дин сказал: «Спасибо», — и от души повторил это слово несколько раз. Поставив печать, он написал рядом с ней ясными, жирными буквами: «Сайлас Дин», — и влюбленным, счастливым взглядом окинул документ и свою подпись. В последнее время у него было много неприятностей, но все искупала сладость долгожданной минуты. Этот злодей, мрачно следящий сейчас за каждым его движением, травил его, как дюжина чертей, он обливал его ядом клеветы. Но как тот ни старался, он, Сайлас Дин, все-таки сидит здесь в качестве партнера христианнейшего короля и ставит свою печать и свою подпись под важнейшим договором своей страны и своего века. И он поставил печать и поставил подпись, и вот каждый мог прочесть: «Сайлас Дин». Наконец размеренным шагом к столу направился Артур Ли. С угрюмым, решительным видом он сел, напряженно выпрямив спину. Вильям Темпль хотел ему помочь, но Ли строго сказал: — Спасибо, господин Франклин, я справлюсь сам. Прошло немало времени, пока он поставил на четырех экземплярах свою печать, свое имя, свое звание и отразил двоякую роль, в которой он выступает. Он трудился основательно, французы — скользкие союзники, он им совершенно не доверял и хотел сделать, по крайней мере, все от него зависевшее, чтобы отрезать им путь к уверткам. Его коллеги, вместо того чтобы наблюдать, как полагалось бы, за процедурой подписания, болтают с французом, и, кажется, единственный, кто проявляет интерес к его деятельности, это хвастун и оболтус Вильям. Остальные не только не глядят на него, но даже мешают ему своей праздной, приглушенной болтовней. Против воли он прислушался к их разговору. — Вы прошли долгий путь, доктор Франклин, — говорил мосье Жерар, — трудный путь прошли вы и ваши американцы, и я рад, что вы достигли цели и что этот документ наконец подписан. Франклин отвечал: — Не я добился этого документа, а победа при Саратоге. Подписываясь «conseiller des droits», Артур Ли закусил губу из презрения к такой фальшивой скромности. Между тем мосье Жерар продолжал: — Нет, нет, доктор Франклин, если бы не ваша мудрая сдержанность, если бы не необычный такт, с которым вы провели разговор с королевой, нам никогда не удалось бы побудить нашего монарха санкционировать этот пакт. Артур Ли поставил черточку поперек «t» особенно твердо и резко. Вечно эти французы связывают Америку с именем Франклина. Можно подумать, что этот старый распутник олицетворяет собой республику. Если уж кто-нибудь из американцев и может говорить от имени республики, то, конечно, только Ричард Генри, его брат Ричард Генри Ли, предложивший принять Декларацию независимости. Даже эту счастливую минуту, когда он, Артур Ли подписывает необходимый его стране договор, доктор honoris causa отравляет ему своей самонадеянностью, а французы — своими ошибочными суждениями. Договоры были подписаны. Все молча глядели, как мосье Пешер обстоятельно и сосредоточенно прикладывает к документам большую королевскую печать. Жерар вручил Франклину оба текста, предназначавшиеся Конгрессу. Франклин небрежно передал их Вильяму Темплю. Артур Ли предпочел бы, чтобы эти безмерно ценные грамоты дали на хранение ему самому, но ничего нельзя было поделать, пришлось доверить их легкомысленному мальчишке. — Письмо, — напомнил он хриплым голосом. И так как остальные непонимающе на него поглядели, он пояснил: — Письмо относительно статей двенадцатой и тринадцатой. Если бы он не напомнил, они, наверно, забыли бы о важнейшем письме. Затем эмиссары простились с мосье Жераром. В коридорах Отель-Лотрек было многолюдно; но, едва американцы вышли из кабинета мосье Жерара, Сайлас Дин, не боясь обратить на себя внимание, пожал руку Франклину и долго ее не выпускал. — Великий день, всемирно-исторический день, — сказал он. — Благодарю вас, доктор Франклин, вся Америка бесконечно вам обязана. Он был заметно взволнован, в глазах его стояли слезы. Такая фальшивая сентиментальность вызвала отвращение у Артура Ли, и тот почувствовал себя не в силах оставаться долее со своими коллегами. Он отклонил предложение Франклина воспользоваться его каретой и пошел пешком. Прежде всего Франклин отвез домой Сайласа Дина. Потом, однако, он поехал не в Пасси, а к доктору Дюбуру. Он взял у Вильяма договоры и велел внуку его подождать. Со вчерашнего дня Дюбур потрясающе изменился. Напряжение и возбуждение явно отняли у него последние силы. Он почти уже не мог говорить, и ему стоило большого труда повернуть к другу голову и поглядеть на него потускневшими глазами. Франклин тихо подошел к постели. — Мы довели дело до конца, старина, — сказал он, подавая документы больному. Дюбур потянулся к ним восковой, волосатой рукой, но не смог удержать листков, и они упали на одеяло. Франклин поднес договор о союзе к самым его глазам. Дюбур дотронулся до него рукой — читать он уж не мог — и ощупал большую королевскую печать. Франклину пришлось говорить одному. Он стал хвалить друга; этот благословенный союз — заслуга прежде всего Дюбура. Он говорил тихо, очень отчетливо, почти на ухо больному, и чтобы тот лучше понял — по-французски. — Говорите по-английски, — с большим трудом промолвил Дюбур. Затем, видя, что его посещение поглощает последние силы больного, Франклин взял договоры, чтобы спрятать их и уйти, дав другу спокойно уснуть. Однако Дюбур нетерпеливым жестом его задержал. Он еще раз ощупал договоры. — Quod felix faustumque sit — в добрый час, — сказал он с потрясающей проникновенностью. Он и потом не отпустил Франклина. Ему явно хотелось еще что-то сказать. «Eulogium Linnaei», — пробормотал он. Франклин понял. Дюбур, любимым занятием которого издавна была ботаника, рассказывал уже Франклину, что работает над статьей о недавно умершем Линнее, крупнейшем ботанике своего времени. — Взять мне статью? Перевести ее? — спросил Франклин. Дюбур с трудом кивнул головой. — С удовольствием, — сказал Франклин. Дюбур много и усердно трудился над переводом его сочинении, и Франклина порадовала возможность отблагодарить друга. — Как только вам станет лучше, — сказал он, — вы мне дадите статью. Мы обсудим каждое слово и вместе ее переведем. Он знал, что этого не будет, но он решил во что бы то ни стало опубликовать статью по-английски. Однако доктор Дюбур интуитивно понимал, что видит Франклина в последний раз, и хотел умереть спокойно. Он снова жестами задержал Франклина, и тому, вместе со слугой и санитаром, пришлось заняться поисками статьи. Только увидев «Eulogium» в руках Франклина, Дюбур успокоился. Франклин полистал рукопись. — Написано очень четко, — заявил он и пообещал: — «Eulogium» я напечатаю сам, по-английски и по-французски. Лицо Дюбура посветлело. Франклин знал, что никогда больше не увидит этого желтого, заострившегося лица. В синем, стеганом кафтане, с двумя договорами и похвальным словом Линнею, Франклин поехал домой, в Пасси. |
||
|