"Банда Тэккера" - читать интересную книгу автора (Уолферт Айра)

4

Тэккер сказал Уилоку, чтобы он постарался никому не попадаться на глаза, когда будет выходить из дома. Поэтому Генри попросил лифтера позвать для него такси. Он объяснил, что простужен и не хочет ждать на улице.

Генри стоял в вестибюле, пока такси не подъехало к подъезду, а потом торопливо проскочил тротуар, низко надвинув шляпу на глаза и подняв воротник пальто. Он сказал шоферу адрес своей квартиры на Сентрал Парк Уэст. Туда было всего ближе.

Когда машина тронулась, Генри представилось вдруг, как он пробегал по тротуару. «Как заправский бандит, — подумал он, — с маской на лице». Ему пришло в голову, что он тем самым сразу выдал лифтеру, что за птица их новый жилец. Но потом решил, что, быть может, это ерунда. Быть может, лифтер поверил, что он простужен и закутался так, боясь прохладного ночного воздуха. Генри рассмеялся. Он рассмеялся громко, — отрывистым невеселым, судорожным, как плач, смехом. «Ну вот, — подумал он, — вот я и вышел в люди, достиг положения, — раз теперь уж нужно врать, чтобы мне поверили, что я не бандит в маске».

В квартире на Сентрал Парк Уэст пахло плесенью. Уилок не был здесь давно. Его слуга жил в квартире на Парк авеню, а дворецкого и экономку он держал в квартире на Пятьдесят восьмой улице. Уилок прошел на кухню, достал кусок льда, положил его в стакан и почти до краев налил виски. Подняв стакан, он задумчиво посмотрел на него. — «Лед — та же вода, можно не разбавлять», — подумал он.

Он выпил виски залпом, как воду, не отнимая стакана от губ, и, опустив стакан, с минуту постоял, ожидая действия алкоголя. Но ничего не почувствовал.

«Я знаю, что мне нужно: коньяку, — подумал он. — Мягче на вкус».

Генри прошел в столовую, достал бутылку коньяку и внимательно посмотрел на этикетку. Он читал ее, но не видел, что читает.

«Сейчас возьму коньяку, и джину, и хлебной водки, — подумал он, — и кукурузной водки, и виски, и рома, и ликера, и пива. Смешаю все это и обопьюсь, и лопну. А что толку? Раз счастье изменило, его не вернешь». Он налил коньяку в бокал. Рука у него дрожала, и он налил больше, чем хотел. «Счастье мне изменило — навсегда, до конца дней моих», — думал он.

Генри выпил коньяк так же, как пил виски — не отнимая бокала от губ, и с минуту стоял, ожидая. Он слышал свое дыхание. Он дышал носом, медленно и ровно, дыхание было едва слышным, и от него щекотало в носу.

С некоторых пор у Генри появился тик. Внезапно угол рта у него начинал дергаться. Это продолжалось несколько минут, а потом проходило. Когда Генри стоял, ожидая, чтобы подействовал коньяк, тик появился. Генри чувствовал, что у него дергается вся правая сторона рта. Он приложил руку к щеке и почувствовал, как щека дергается у него под пальцами. Он попытался удержать ее, но щека продолжала дергаться под пальцами. Генри рассмеялся и снова налил себе коньяку, больше, чем в первый раз. «Ну уж теперь, кажется, основательная порция», — подумал он и жадно облизнул губы. Он опять залпом осушил стакан и снова постоял, ожидая. Он держал бутылку в одной руке, бокал — в другой. «Я уже вкатил в себя около пинты», — подумал он.

Но он ничего не чувствовал, кроме теплого, вяжущего вкуса коньяка. Теплый вяжущий вкус наполнял рот, проникал в горло и растворялся где-то внутри. Уилок снова наполнил бокал, поставил бутылку и осторожно приложил руку к груди.

Грудь его распирало от тревоги, и ему показалось, что, приложив руку к груди, он физически ощутит эту тревогу. Но он ощутил только свое сердце. Оно билось учащенно и так отчетливо, словно он держал его в руке.

Щека все еще дергалась. Уилок взял стакан с коньяком, подошел к зеркалу над камином и посмотрел на свою дергающуюся щеку. На взгляд тик был не так заметен, как ему представлялось. Это было только легкое дрожание мускула, но оно не проходило. Тик слегка оттягивал рот на сторону, отпускал — рот становился на место, потом тик снова его оттягивал. Уилок смотрел, как дергается щека, и ему хотелось рассмеяться, чтобы подавить нараставший в нем страх; он поднес стакан к губам, желая проверить, дергается ли щека, когда он пьет. Щека не дергалась.

«Что ж, — подумал Уилок, — по крайней мере, я нашел лекарство». Он ласково похлопал по стакану. «Милый коньячишка, старушка-микстурка», — подумал он и нежно посмотрел на стакан.

Как только Уилок перестал пить, тик возобновился. Казалось, кто-то сидит у него за щекой и, точно балерина, дергает ножками. «Прямо-таки цирк», — подумал Уилок.

— Давай, давай, крошка, — сказал он вслух, — жарь веселей!

Голос его громко отдался в пустой квартире. Уилок испуганно оглянулся. «Если я не уберусь отсюда, — подумал он, — так всю ночь буду строить рожи самому себе».

Он допил коньяк, подошел к столу, чтобы поставить стакан, снова наполнил его, быстро осушил и снова застыл, выжидая. Коньяк не действовал. «Очевидно, — подумал Уилок, — мне нужно огреть себя бутылкой по голове, чтобы получился какой-нибудь толк».

Уилок быстро вышел из квартиры. Стоя на площадке в ожидании лифта, он тяжело вздохнул. Потом вспомнил, что не выключил свет. «Пускай горит, — подумал он. — Пусть себе светит, окаянный. Пусть мои деньги хоть раз прольют свет во тьму, вместо того чтобы нагонять мрак».

Уилоку было страшно вернуться в пустую квартиру.



Спустившись вниз, Уилок вызвал такси и сказал шоферу адрес своей квартиры в центре. По дороге он передумал и велел отвезти себя на Парк авеню. Потом сказал шоферу, чтобы он вез его на Сорок девятую улицу, угол Бродвея.

Шофер обернулся и посмотрел на него.

— Не беспокойтесь. — Уилок рассмеялся. — Рано или поздно мы куда-нибудь приедем. — Он прислонился к спинке и положил ноги на откидное сиденье. «А ну его к черту, — подумал он. — Плевал я на него, и на то, что он думает, и почему он думает, и зачем он думает. И кто он такой, чтобы думать, и вообще, какого черта он думает!»

Уилок решил, что Бродвей сам о нем позаботится. «Там каждый может получить то, что ему нужно, — думал он. — Даже глубокий, крепкий сон». Теперь, когда он с облегчением откинулся на спинку сиденья, ему внезапно вспомнилась Дорис. Уилок совсем не думал о ней с того странного вечера, который они провели вместе в день Благодарения, почти две недели назад. Но, вероятно, он подумал о ней минутой раньше. Обозрение «Чья возьмет!» давали в театре на углу Сорок девятой улицы и Бродвея. Нет, решил Уилок, какой смысл? Чем она отличается от любой танцовщицы, каких сотни в Нью-Йорке? Найдется сколько угодно лучше нее. Телефонная книга битком набита ими. Потому, вероятно, эта книга такая и пухлая, что там их полным-полно.

Генри вышел из машины на углу Сорок девятой улицы и Бродвея, постоял с минуту, решая, куда ему пойти, и отправился разыскивать Дорис, думая по дороге, что он идиот, она уморит его со скуки, ему будет тошно с ней, и он сам себе будет тошен, потому что она будет лезть к нему, и это слишком легкая победа, и она слишком молода, и в ней нет никакого шика, и она глупа, пуста и невежественна, и лицо без выражения, и фигура угловатая, как у подростка, и нужно быть расслабленным старикашкой, чтобы соблазниться ею, и вообще она слишком то и слишком это, и в ней нет того и нет другого, и, в конце концов, стоит ему спуститься в метро, и он тут же найдет что-нибудь получше. Он думал все это, продолжая идти туда, где была Дорис, и смеялся над собой, что идет туда, и злился на себя и говорил себе: «Что на меня напало? Рехнулся я, что ли? Мне и без нее тошно». И все же продолжал идти.

У входа для артистов Уилок увидел знакомого швейцара, и тот сказал, что мисс Дювеналь недавно ушла с другими герлс и, вероятно, они сейчас сидят в аптекарском магазине «Большой Белый Путь» на Седьмой авеню.

— Там кладут два шарика мороженого в шоколад гляссэ, — объяснил он, — поэтому девушки и любят ходить туда.



Аптекарский магазин был так ярко освещен, что свет больно резал глаза Уилоку. Он увидел длинную комнату, расположенную в форме буквы «Г», со столиками в глубине. Оттуда доносился щебет девичьих голосов и легкий шорох шагов, и Уилок медленно пошел на этот щебет, мигая и щурясь.

Девушки, по-видимому, чувствовали себя здесь, как дома. В то время как Уилок подходил к ним, одна из девушек, обнаружив на прилавке губную помаду новой марки, громко взвизгнула, и остальные девушки обступили ее со всех сторон, желая посмотреть, что она нашла, и тоже подняли визг, тесня друг друга и наваливаясь всем телом на прилавок, ограждавший от них двух юных фармацевтов. Они наперебой кокетничали с равнодушно ухмылявшимися молодыми людьми и старались перевизжать друг друга, и строили глазки, и надували губки, и охали, что помада такая дорогая, и вертелись во все стороны, и хихикали, подталкивая друг друга.

«Они практикуются на этих юнцах», — подумал Уилок. Он стоял поодаль со шляпой в руке. Лицо его было бледно. Волосы слиплись на лбу, а на макушке встали торчком. Щека снова дергалась. Уилок увидел Дорис: надув губки, гримасничая, она стояла в самой гуще шумной толпы у прилавка. Уилок приложил руку к щеке. Тик не прекращался. Он прыгал под пальцами, точно живой.

Дорис перестала гримасничать. Она направилась к своему столику, соблазнительно раскачиваясь на ходу, села, громко засмеялась чему-то, пососала шоколад через соломинку, подняла голову, чтобы позвать кого-то из девушек, все еще толпившихся у прилавка, и увидела Уилока. Генри заставил свои губы раздвинуться в широкой приветственной улыбке. Он старался унять тик. Дорис не улыбнулась ему в ответ. Она сидела и смотрела на него, не двигаясь, слегка приподняв голову, с пузырьками шоколада на губах. Генри медленно подошел к ней. Он все так же держал шляпу в руке, и на усталом лице застыла широкая улыбка.

Дорис давно рассказала подругам про Уилока.

— Я знаю эту породу мужчин, — сказала одна из девушек. — Я бы на твоем месте не стала заходить с ним слишком далеко. — Она сказала это очень серьезно, словно знала что-то такое, о чем не хотела говорить. А впрочем, девушки ведь вообще любят делать вид, что знают больше, чем им известно.

— Я ни о чем даже не заикалась, — сказала Дорис. — Я просто сидела в машине, а он сам выскакивал и все покупал. Я не вижу, что тут дурного, если человеку так хочется.

— Да, но какому человеку? Вся штука в том — какой человек!

В конце концов выяснилось, что подруга видела Уилока как-то раз в ночном кафе, и ей сказали, что это адвокат крупной шайки гангстеров.

— Не вижу ничего плохого в том, что он адвокат, — сказала Дорис. Но все же она была смущена. В кинофильмах такие адвокаты вели себя ничуть не лучше, чем сами гангстеры.

Вот почему Дорис сидела неподвижно, смотрела на Уилока во все глаза и не знала, что ей говорить и что делать. Девушки притихли, когда Генри начал пробираться между ними. Он остановился перед Дорис.

— Я заглянул сюда, чтобы выпить стаканчик содовой, — сказал он, — а мне преподносят персик.

— Так я вам и поверила.

Ее голос раздражал Уилока. В нем звучало самое дешевое жеманство, и притом он был очень высокий, и писклявый, и бесцветный, и все слова казались эхом чьих-то пустых фраз. Уилок досадливо оглянулся на ее подруг. Одна из них присела к столику рядом с Дорис, а остальные стояли поодаль, старательно делая вид, что не замечают Уилока.

— Пойдемте куда-нибудь, — сказал Генри.

— Я устала, — сказала Дорис. — Всю неделю каждый вечер где-нибудь бываю. Мне нужно пойти домой и выспаться.

— Да ведь сегодня только вторник.

Дорис посмотрела на него растерянно. Она спутала дни.

— И потом я совсем не одета, — сказала она.

— А мы пойдем куда-нибудь, где, чем меньше надето, тем лучше.

— Фу, мистер Уилок! — Лицо ее вспыхнуло. — Прошу вас!

Генри не слушал ее. Он старался представить себе ее обнаженные ноги, и мягкий белый живот, и груди, которые он видел раз в ревю, — и не мог. Видение это не удерживалось у него в мозгу — оно улетучивалось так же быстро, как алкоголь.

Он не мог ни о чем думать, не мог ничего чувствовать, кроме клокочущего беспокойства в груди.

— Идем! — сказал он. Голос его прозвучал резко и повелительно. Он услышал свой голос и, принудив себя улыбнуться, добавил с расстановкой: — Вы только зря тратите драгоценное время.

Дорис начала было говорить, что этак не годится, надо предупреждать заранее, но Генри сунул руку в карман и вытащил объемистую пачку денег.

— Где ваш счет? — спросил он.

Дорис встала и запахнула на себе пальто. Генри заметил, что на ней было то же самое пальтишко с дешевым меховым воротником, что и в прошлый раз. Она молча протянула Генри счет. Ей еще никогда не приходилось видеть, чтобы у человека было столько денег в руках.

Девушки проводили ее прощальными возгласами; одна из них сказала:

— Смотри, не делай ничего такого, чего бы я не стала делать на твоем месте.

И Дорис ответила:

— Не могу себе представить, киска, что бы это могло быть.

Другая девушка, та, что предостерегала Дорис против Уилока, потому что он гангстеровский адвокат, крикнула звонко и язвительно:

— Гляди в оба, как бы тебе не подсунули фальшивую монету!

Дорис ничего не ответила.

Уилок, кивая и улыбаясь, помахал девушкам на прощанье рукой, но, в сущности, он их почти не видел. Он не воспринимал их как людей — это были просто контуры, пятна, звуки.



Сначала они стояли у стойки в баре и толковали о том, куда пойти. Дорис выпила только стакан хересу. Она потягивала его маленькими глотками, пока Генри торопливо, стакан за стаканом, пил виски — то неразбавленное, то с водой — и говорил, что поведет Дорис в одно фешенебельное место, где собираются сливки общества, чтобы послушать модного певца, который поет грязные песенки на изысканный манер, аккомпанируя себе на рояле. Генри сказал, что все эти люди из высшего круга просто-таки обсасывают певца глазами, и Дорис запротестовала. Она заявила, что никогда не поверит, чтобы настоящие светские люди могли себя так вести.

— А вы загляните в Великосветский справочник, — сказал Генри. — Там все, все, как на ладони. Браки, разводы — браки, чтобы развестись, разводы, чтобы вступить в брак, — все там. — Кто-то должен же их подхлестывать, — объяснял он, — чтобы они могли все это проделывать, еще и еще раз проделывать веете же утомительные процедуры, снова и снова проделывать их, и все с теми же партнерами или с достойными копиями все тех же партнеров. Светские женщины не могут побудить мужчин своего круга ни к браку, ни к разводу, а светские мужчины не могут побудить к этому светских женщин. — Слишком хорошо воспитаны, — сказал Генри. — Слишком утонченны. Не могут ни любить друг друга, ни бросить, могут только потворствовать друг другу.

— Все вы это выдумали, — сказала Дорис. Потом прибавила: — Но рассказывайте дальше, пожалуйста, — и поднесла стакан к губам, шутливо передернувшись как бы от предвкушения чего-то жуткого и захватывающего.

— Нет, нет, — сказал Генри, — все это истинная правда, напечатанная черным по белому. Я куплю вам этот справочник — посмотрите сами. Впрочем, — прибавил он, — какой смысл читать о чем-то в сухой, скучной старой книге, когда стоит пройти один квартал и свернуть за угол, и можно увидеть, как все это делается в жизни. Светские люди, все очень изысканно одетые, мужчины с пудрой на щеках, женщины с ароматом духов на груди, очень утонченно ведут беседу, ожидая, когда появится певец и начнет обрабатывать их. И нечто вроде… как бы это сказать… нечто вроде нервного предвкушения охватывает все это сборище, и они становятся похожими на тех юнцов, которые оправляют галстуки и застегивают на все пуговицы пиджаки, дожидаясь, когда появятся девицы в гостиной этого, ну как его… как у вас это называется…

— Ну, а у вас? — храбро и непринужденно сказала Дорис. — У вас как это называется?

— У нас? У нас это называется бордель.

— О! — Дорис сконфузилась. — Я не поняла… я думала… Однако…

— Вы видите, что получается, — сказал Генри, глядя на нее без улыбки. — Я стараюсь найти слово, которое бы вас не смутило, а вы не хотите мне помочь. Я из кожи вон лезу для вас, а вы не хотите мне помочь. Ну, как бы то ни было, — картина вам ясна. Вы видите юнцов в гостиной, оправляющих галстуки, застегивающих на все пуговицы пиджаки в ожидании девиц, которые явятся, чтобы их искалечить. Искалечить! Да, да, они искалечат их, искалечат их изнутри и снаружи, да, да, и изнутри тоже! Сдерут с них одежду и вывернут им суставы. Вот как.

— Господи, неужто так бывает!

— Да, так бывает.

Глаза у Генри возбужденно блестели, пока он говорил, но как только его взгляд упал на Дорис, возбуждение его сразу прошло, и он сказал презрительно:

— Не старайтесь храбриться передо мной. Вы же ребенок, вы сами это знаете. К чему же стараться разыгрывать передо мной взрослую женщину? — Он увидел, как ее напускная веселость померкла, и добавил вкрадчиво: — Ведь вы моя любовная песенка. Помните? Маленькая любовная песенка, слов которой я никак не способен понять.

Он положил ладонь на ее руку и медленно, нежно пожал ее. Дорис с минуту глядела на их сплетенные пальцы, потом с нарочитой решительностью высвободила руку. Генри расхохотался. Он наклонился к ней смеясь, смеясь обнял ее за талию и, все продолжая смеяться, привлек к себе.

— Вы чудесная девушка, Дорис! — воскликнул он. — Вы — прелесть! Как раз то, что мне нужно. Вы знаете это?

Она решительно высвободилась из его объятий и, отодвинувшись от него, одернула пальто и поправила шляпку. На лице у нее было довольное выражение.

— Да, вы, как видно, не любите терять время даром, мистер Уилок, — сказала она.

Ее слова смутили и даже слегка встревожили Генри. Он не думал о ней, когда его рука обнимала ее за талию. Генри неуверенно рассмеялся. Но смех не разогнал тревоги. Обнимая Дорис, Генри не испытывал никакого волнения. Он ощутил ее тело под пальто, но его рука лежала мертвая на ее теле, и его тело тоже осталось мертвым. Это было неестественно, ненормально. Ненормально быть таким. Чувство одиночества камнем легло ему на сердце.

— Что это такое! — громко воскликнул он. — Что со мной? — У Дорис лицо исказилось от испуга.

— Я хочу сказать, — проговорил Генри поспешно, — что никому, кроме вас, еще никогда не удавалось сбить меня с толку, если уж я примусь о чем-нибудь рассказывать. — Она так легко пугается, подумал он. Должно быть, боится меня. Вероятно, слышала что-нибудь. Впрочем, ерунда, что она могла слышать? Где? Нет, нет, все это бредни. Он все нафантазировал себе, больше ничего. Он сам выдумал весь этот страх и тревоги — все это одни фантазии. — Особенно, — продолжал он, — когда я рассказываю занятную историю, занятно описываю что-нибудь, и все так занятно получается, как сейчас вот — о высшем свете, которым я так восхищаюсь и который я обожаю и почитаю хребтом нации, я бы сказал, крестцом, седалищем нации, позволяющим ей расположиться с удобствами и чувствовать себя уютно.

— Ну вот, вы опять поехали.

— Правильно, поехал. — Он был в восторге оттого, что он намекнул на причины, по которым он не любит богатых людей с большим весом. Когда-то он лелеял честолюбивую мечту жениться на женщине из светского круга, которая помогла бы ему сделать карьеру, но так и не отважился предложить светской женщине стать его женой, и потому не сделал предложения вообще ни одной женщине. Было какое-то щемяще-сладкое предчувствие опасности в том, чтобы так приподнимать завесу, приоткрывать правду о самом себе, и он продолжал говорить, продолжал горячо, возбужденно сыпать словами: — Мы с вами беседовали сейчас о певце, которого пойдем слушать, когда кончим пить, — о певце, любимце высшего света, и о том, как утонченные господа — мужчины с чековыми книжками, отделанными золотом, и женщины с таким волнующим, манящим, едва слышным ароматом духов на груди — сидят и ждут, когда он придет и споет им, и защелкает для них на клавишах.

— Никак не пойму — шутите вы или говорите серьезно?

— Серьезно. Абсолютно серьезно. Вы сами увидите, как великосветские господа сидят там и ждут появления певца.

— Нет уж, и не подумаю.

— Да, да, увидите, увидите. Войдете, сядете и будете смотреть на них и все увидите.

Потом, не глядя на нее, глядя на свой бокал с вином и на стоику, и на свои нот, и на ее ноги, и на ее руки, и на ее бокал, он начал приглушенным, низким, взволнованным голосом объяснять ей, почему этого певца считают таким замечательным:

— Этот господин, — сказал он, — постиг искусство нежить на языке каждое грязное слово, которое он поет, высасывать из него всю непристойность и с таким придыханием делать паузы между словами, что самые паузы становятся непристойными. Он заставляет слово «лю-бо-вь» звучать, как «по-хо-ть». В этом его искусство, и это сделало его богачом и любимцем светского общества.

Генри увидел, что Дорис смотрит на него с ужасом. Она, видимо, была потрясена и шокирована. Потом нахмурилась.

— Да, да, это так, — закричал он в ее нахмуренное лицо. — Вы понимаете теперь, какой у этого господина замечательный язык? — Внезапно осклабившись, он заглянул ей в глаза. — И люди из высшего круга не могли бы обойтись без него, потому что он предохраняет их от мезальянсов. Когда он подхлестнет их своим пением, они могут сходиться даже друг с другом.

Лицо Дорис сморщилось от отвращения.

— Пожалуйста, пойдемте лучше куда-нибудь в другое место, — сказала она.

Генри рассмеялся.

— Как вам угодно, — сказал он. — Этот вечер — ваш. Я хочу быть сегодня человеком с рубином. Помните, я вам рассказывал? О том, как один человек подарил девушке рубин и ничего не пожелал взять у нее взамен, потому что он был извращенный человек, злое, страшное, отвратительное чудовище. Вот и я сегодня такой. Злой, чудовище. — Он иронически скосил на нее глаза. — Такое чудовище, что у вас мурашки забегают по коже; потому что я тоже хочу дать вам все, и ничего не попрошу взамен.

— Как это у вас так получается? Вы все говорите и говорите, и совершенно нельзя понять, о чем. Что ж тут плохого — давать и ничего не брать взамен? Мне кажется, на свете есть много кой-чего похуже. Если бы каждый был добрым Дедом Морозом, так у нас всякий день был бы праздник. Верно ведь?

— Вы так думаете? — сказал Генри. Он посмотрел на нее с усмешкой. Едва заметная усмешка все время скользила по его лицу. — Да, — повторил он, — я вижу, что вы в самом деле так думаете. Но это только потому, что вы еще дитя и не знаете, что это не так просто — быть плохим. Это самая трудная вещь на свете. Я хочу сказать, по-настоящему плохим, до конца, до предела. На это нужна целая жизнь. Совратить, украсть, убить — это еще не то. Это еще не совсем плохое.

— Для начала сойдет.

— Нет, дитя! — выкрикнул вдруг Генри. Казалось, он внезапно потерял рассудок и кричит самому себе. — Плохое — это не то. Это еще не совсем плохое — отнять у человека жену или жизнь, или плюнуть в лицо своему отцу. Да, да, даже это, даже плюнуть, от самого сердца плюнуть в лицо своему отцу. В жизни каждого человека может быть секунда, даже неделя, даже месяц, год, когда он попадает в такое положение, вынести которое он не в силах, и тогда с ним может случиться что-то плохое. В каждом это есть, и нужно просто несчастное стечение обстоятельств, чтобы это вышло наружу. По-настоящему плохое, до конца, до предела плохое — то, что делается против собственной природы, что разлагает человека изнутри… На это нужна целая жизнь.

Казалось, что Генри уже не замечал больше присутствия Дорис. Он старался подавить слезы, прихлынувшие к глазам. Дорис с минуту смотрела на него растерянно, потом в смущении отвела глаза. «Он, должно быть, болен, — подумала она. — Верно, у него лихорадка или еще что-нибудь, если он мелет всю эту чепуху и не может остановиться».

Генри огромным усилием воли взял себя в руки. Он увидел, что Дорис не смотрит на него, и стиснул рукой ее плечо.

— Посмотрите, — сказал он настойчиво. — Посмотрите, посмотрите, посмотрите на меня. Забудем о светском обществе, о хронике светской жизни. Я поведу вас в одно солидное буржуазное заведение, где собираются жирные, здоровые люди — солидные, крупные буржуа. Знаете, куда мы пойдем? В этот самый… как он называется, где поет Лейла Орр и обед стоит два доллара?

— Фэмос Палас.

— Вот, правильно. Она изумительна, как, по-вашему?

— Я очень люблю ее исполнение.

— Ребенок. Тело ребенка, и лицо, и голое ребенка, и эти худые, угловатые руки, которые она простирает к публике.

— В горле у нее такой первоклассный инструмент — дай бог каждому.

— Да, да, голос льется у нее из горла и стекает вдоль рук. Такой высокий, дремотно-детский голосок, и он убаюкивает вас, и вы сидите словно в полусне, а потом пробуждаетесь, и вам кажется, что она прикорнула у вас на коленях.

— Она умеет себя подать. Это кое-что значит. Если у вас это есть — если вы умеете себя подать, — тогда у вас есть все, что нужно для сцены.

— Да, да! Вы так думаете? Это как раз то, что в ней есть. Она умеет так подать себя, что каждому из слушателей кажется, будто она сидит у него на коленях, прикорнула у него на коленях, и жмется, и ластится, и воркует, как маленькая девочка, которой та-ак хо-о-о-оочется спа-а-а-ать. Ну, а потом? Потом? Ведь вы же понимаете — этого недостаточно. Почтенные буржуа могут отправиться домой и получить там все эти удовольствия бесплатно. Ради этого им совсем нет смысла платить два доллара за обед с несварением желудка в придачу. И поэтому потом… вы знаете, что происходит потом?. Она принимается за дело. Делает свой бизнес.

— Кто? Лейла Орр?

— Да, да. Я видел ее. Она поддает им жару. Поет детские песенки с непристойным смыслом и обсасывает этот смысл — высасывает его из каждого слова своим маленьким детским язычком. Это ужасно, вы знаете? Вам кажется, что вас облили экскрементами. Она спекулирует на идеалах детства, чтобы взобраться к вам на колени, а потом, пока она нежится и воркует, как сонная маленькая девочка, которой пора в постельку, вы вдруг замечаете, что она делает свое дело, принимается за свой бизнес.

— Господи боже мой! Мистер Уилок! Пожалуйста, перестаньте! Неужели вам всегда все кажется таким неприличным?

— Что именно?

— Я знаю, как работает Лейла. Послушать вас, так на свете вообще нет ничего приятного.

— Приятного? О, конечно, это очень приятно, весьма приятно, когда у вас все железы внутренней секреции начинают вдруг работать — вдруг все сразу, точно Тосканини взмахнул палочкой — и оркестр заиграл.

— Да это вовсе не так. Я ее сто раз слышала и знаю, что это совсем не так. Просто вы не можете поверить, что на свете есть что-нибудь хорошее.

— Нет, не могу, — сказал Генри.

Дорис молчала.

— Да, не могу, — повторил он. — Это же самая простая истина. Никто никому на свете не делал ничего хорошего. Никому — ни другим, ни самому себе. Этого не бывает в нашем мире.

Дорис продолжала молчать.

— Вы слышите, что я говорю? — закричал Генри. — Вы понимаете, что я говорю?

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответила она тихо. — Чего, собственно, хотите вы добиться?

— Я? Хочу добиться?

— Да. Чего вы хотите от меня добиться?

— От вас? От вас? Ничего. Можете мне поверить. Ничего. Решительно ничего. Я хочу дать вам все и ничего не попрошу у вас взамен.

— Я, кажется, уже хочу спать, — сказала Дорис. — Пожалуй, я пойду домой.

— Вас пугает такой вид порочности?

— Нет, но уже поздно. Второй час уже.

Генри сразу принял покаянный вид.

— Мы только зайдем в одно место, поглядим представление, и все, — сказал он.

— Нет, уж, пожалуй, не стоит, — Дорис слегка отстранилась от него.

Он придвинулся к ней ближе.

— Вы должны позволить мне это, — попросил он нежно.

— Позволить? Что?

— Позволить быть с вами. Мы ведь еще так мало были вместе.

— Но вы больны. Вам тоже нужно домой.

— А вы все подмечаете, несмотря на вашу… я хотел сказать, на ваш такой невинный вид. Но вы не учли одного. У меня нет дома; нет, нет у меня дома. Так что пойдемте, поглядим хоть одно представление, и все.

— Хорошо, но только одно.

— Я вижу, что вы, как настоящая женщина, не в силах противостоять логике, — сказал Генри, сопровождая свои слова обворожительной улыбкой.



Уилок сделал над собой усилие и постарался быть как можно очаровательнее. Они посмотрели одно обозрение, потом второе и третье. Уилок возил Дорис из ресторана в ресторан. Ему нравилось проходить через вестибюль, ощущать вокруг себя ночную атмосферу большого отеля с ее сонной тишиной, пустыми мягкими креслами, пустыми письменными столиками и бледными невозмутимыми портье. Ему нравилось проходить мимо конторок, где он мог взять комнату для себя и для жены, медленно, очень медленно проходить мимо белых, словно застывших в ожидании регистрационных карточек, и черных, тоже словно ждущих, ручек, и поглядывать на портье, и поглядывать на Дорис, которая всегда смотрела в сторону, и в конце концов входить в шумное, переполненное людьми помещение, где прожигают ночь.

Ощущение ночи и сна обступало эту комнату со всех сторон и задерживалось в распахнутых дверях на пороге. Оно не могло проникнуть дальше. Барабанщик преграждал ему путь. Он все ниже и ниже склонялся над барабаном и скалил зубы, и все быстрее и быстрее бил своими палочками, и тогда ночь и сон останавливались перед звуками барабана и замирали на пороге. Но вот барабан умолкал, и ночь и сон проникали в раскрытые настежь двери и надвигались на людей, и уже казалось, что все сейчас встанут и уйдут домой спать. Но как только оживал барабан, ночь и сон отступали, и вот снова никому как будто не хотелось больше спать, даже пьяным, которые дремали, положив голову на стол. Все внезапно становились похожи на барабанщика и все ближе и ближе склонялись друг к другу, и скалили зубы, и били друг другу словами в барабанные перепонки, лопоча все быстрее и быстрее.

Потом Генри и Дорис уже не смотрели представлений, а только пили — вернее, пил Генри, а Дорис разглядывала публику и делала немудреные замечания по поводу лиц и туалетов. Генри пил беспрерывно, с жадным упорством, как тяжелобольной ловит ртом воздух. Он вскоре бросил танцевать с Дорис. Он слишком устал, и ноги его не слушались. Дорис боялась, что он захмелеет, и уговаривала его съесть что-нибудь, но Генри не хотел есть и, казалось, совсем не пьянел. Но сколько бы он ни пил, как бы ни был утомлен, как бы плохо ни слушались его ноги, он не мог усидеть на месте. Их затянувшееся на всю ночь путешествие по увеселительным местам Нью-Йорка превратилось в бег по конвейеру какой-то фабрики аттракционов.

И все же Генри старался развлекать Дорис и сумел доставить ей удовольствие. Он позволял ей болтать. Он делал вид, что ее болтовня его занимает. Временами он нарочно вставлял замечания о ком-либо из присутствующих или о туалете какой-нибудь дамы, чтобы Дорис чувствовала себя с ним свободнее и могла хихикать, уткнувшись ему в плечо, и грозить ему пальчиком, и говорить, что он просто несносен, честное слово!

Только один раз, в такси, Генри досадил ей. Он неожиданно набросился на нее с каким-то мальчишеским бесшабашным отчаянием. Он кинулся к ней и сгреб ее в объятия, словно зверь, внезапно прыгнувший из темноты. Дорис сопротивлялась, испуганная неожиданностью этого нападения, и он резко оттолкнул ее от себя, так что она ударилась плечом о стенку автомобиля.

Дорис рассердилась, а он рассмеялся ей в лицо. Потом попросил у нее прощения: ему, мол, показалось, что машина сейчас перевернется — вот он и ухватился за нее.

— Я бы хотела, чтобы мы были друзьями, — сказала Дорис. — Вы мне очень нравитесь. Вы очень славный, и мне бы хотелось, чтобы и вы находили меня славной.

— Идет. Славные, так славные, — сказал он. — Будем, как сестры.

Дорис взяла его руки, положила их себе на колени и прикрыла своими руками. — Разве так не лучше? — спросила она.

— Лучше, чем в наручниках, — сказал Генри.

Он стал выдергивать руки, но она сжала их крепче, и через минуту он затих. Голова его опустилась на ее плечо. Он закрыл глаза и сидел совсем тихо. Дорис чувствовала, как он дрожит и как потом понемногу дрожь улеглась. Если бы он поспал немного или поел чего-нибудь, думала Дорис, он бы не был так пьян и вел бы себя приличнее, и не говорил бы непристойностей, потому что, в сущности, он очень милый, хотя и говорит иной раз ужасные гадости, и всегда об одном и том же. О чем бы он ни заговорил, о чем бы она ни заговорила, он всегда все сведет к одному и тому же. Но это просто потому, что он болен, вот и все: вероятно, у него лихорадка — оттого он весь дрожит, и рот у него иногда дергается и, верно, он и пьет-то так много только для того, чтобы побороть нездоровье и чтобы ей было веселее с ним; а оттого, что он так много пьет, он нервничает и говорит гадости, и всегда об одном и том же.

Дорис несколько раз принималась уговаривать Генри ехать домой, но он отказывался.



В конце концов они зашли в ресторан, где даже джаз уже не играл, и в пустом зале сидело всего несколько человек.

— Ну вот, теперь мы можем приняться за работу, — сказал Генри, потирая руки, и заказал двойную порцию коньяку.

Дорис взяла меню и сказала, что хочет чего-нибудь поесть. Она собиралась поужинать во второй раз за эту ночь и во второй раз заявила, что ей можно не беспокоиться о своей фигуре.

— Еда отнимает время у выпивки, — сказал Генри.

Дорис внимательно изучала меню. К ее досаде, цены не были указаны. Это означало, что все будет стоить втридорога, но Дорис хотелось знать, сколько в точности.

— Я, пожалуй, возьму порцию устриц и бифштекс с кровью, — сказала она официанту.

— А мне дайте виски, его хорошо запивать коньяком.

— Вам гораздо полезнее было бы тоже съесть бифштекс, вы бы сразу почувствовали себя лучше, — сказала Дорис и добавила, кокетливо надув губки: — Ну, пожалуйста, ну, ради меня.

Генри хмуро поглядел на ее пухлые губы. Потом взял себя в руки и улыбнулся.

— Вы отлично знаете, что мне нужно, чтобы почувствовать себя лучше. Ведь знаете, да?

Официант постоял около них еще немного. Потом ушел.

— Почему вы всегда говорите об одном и том же? Почему? — воскликнула Дорис.

— Почему? — Генри, казалось, был озадачен. — А о чем же еще говорить?

— Да вы говорите об этом все время. Как будто нарочно заставляете себя говорить.

— Говорю и не делаю? — Он насмешливо заглянул ей в глаза. — Вы на это жалуетесь? На то, что я говорю и не делаю? — Голос его звучал насмешливо и нежно. Дорис посмотрела на него в упор и не отвела глаз. Лицо у нее было испуганное, но решительное, робкое и в то же время полное ожидания, и Генри внезапно понял, что может сейчас наклониться к ней и поцеловать ее, и это будет ей приятно. Она будет сидеть очень прямо и сожмет губы, но все равно это будет ей приятно, и, быть может, она даже влюбится в него, по-настоящему влюбится, и тогда он узнает, что это такое. В первый раз в жизни он будет знать, что есть девушка, которая по-настоящему влюблена в него.

Генри отвернулся. Насмешливая улыбка сбежала с его лица, и щеки слегка порозовели.

— Вы знаете, почему я так говорю? — спросил он. — Я болен. Нет, не так, как вы думаете… — Желание насмехаться, не покидавшее его все время, вдруг утихло, и он сказал, понизив голос: — У меня нарыв в мозгу, и гной просачивается оттуда через рот.

— Что такое? Ой! — Дорис даже подскочила на стуле. — Ну вот, — проговорила она обиженно, — опять вы шутите.

— Нет, не шучу. — Генри почувствовал, как желание насмехаться снова просыпается в нем. Он улыбнулся. — У меня воспален мозг. И вы тому причина.

— Бога ради, Генри, неужели вы не можете быть серьезным хоть одну минуту?

— Могу, — сказал Уилок. Улыбка сбежала с его губ. Он перегнулся через стол и обеими руками обхватил лицо Дорис. — Могу, — повторил он. — Могу быть серьезным. — Он нежно подержал ее лицо в своих ладонях, потом нежно поцеловал. Ее губы были жестки и неподатливы под его губами. — Я могу быть очень серьезным, — сказал он и снова нежно ее поцеловал. Ее губы были все так же жестки и неподатливы. Ее тело, наклоненное к нему, было тоже неподатливо, и он прильнул к ее губам. Он целовал ее в губы и чувствовал, как они становятся мягкими и теплыми и оживают. Ему казалось, что он держит в своих губах что-то живое, как сама жизнь. Словно он целовал ее не в губы, а в самое сердце.

— Не надо, — пробормотала она. Он почувствовал ее дыхание на своем лице. — Пожалуйста, не надо. — Она уперлась рукой ему в грудь, и он сразу выпустил ее и откинулся на спинку стула. Его лицо снова порозовело. Взгляд был еще затуманен, но на губах уже играла насмешливая улыбка.

Дорис сердито посмотрела на его насмешливо улыбающиеся губы, потом отвернулась и склонила голову над меню. Она боялась, что слезы выступят у нее на глазах, и не хотела, чтобы он их видел. Лицо ее вспыхнуло до корней волос; Нижняя губа задрожала, и она прикусила ее.

Генри невидящим взглядом смотрел на ее склоненную голову. С минуту он ни о чем не думал. Потом, сделав над собой усилие, вернулся мыслями к Дорис. Он увидел ямочку у нее на шее, покрытую рыжевато-золотистыми волосками, и приложил палец к губам, а затем коснулся ямки.

— Ай, ай! — воскликнул он. — Вот я опять поцеловал вас.

Дорис вскинула голову. Генри все еще улыбался, но теперь улыбка была мягкая, и Дорис увидела, что глаза стали у него совсем томные от усталости. У него был вид мальчика, который любит ее невинно — как любят мать или няньку, — словно он любит ее, потому что жалеет.

— Не смейте так со мной обращаться! — вскричала Дорис вне себя. — Так, точно я пустое место. Вы не имеете права. Я знаю, что я для вас ничто, но ведь и вы для меня ничто. Не забывайте этого, мистер.

— Да неужели? — Он опять говорил насмешливо. — А я думал, мы будем, как сестры. — Потом зуд насмешки снова утих. — Я обращаюсь с вами так, — сказал он, — потому, что я вас боюсь, боюсь принять вас слишком всерьез.

— Ну да, так я вам и поверила, — сказала Дорис, но ее большие продолговатые, как виноград, глаза заискрились от удовольствия.

— Правда, правда, вы полны опасности для меня, красоты и опасности. Вы захватите мою жизнь вашими губками, и я полюблю вас. А зачем мне любить вас? Какой смысл любить кого-нибудь?

— Иногда о смысле думают после. А пока проводят время.

— Да, после, чтобы дурачить самих себя. Но не нужно, не нужно… Не нужно говорить об этом. Не стану я принимать вас всерьез. Нет, вы скажите, чего ради позволю я себе влюбиться в вас? Сейчас вы славная девушка — красивые глаза и прочее… вообще красивая — я так предполагаю, вынужден предполагать, ничего нельзя разглядеть… А если я полюблю вас, что вы будете для меня? Дым — и больше ничего.

— Ну, опять понесли чушь. Вы сумасшедший!

— Послушайте, — закричал Генри сердито, — это уже третий, пятый, десятый раз, что вы называете меня сумасшедшим. Может быть, вы и правы. Но теперь кончено. Нужно приниматься за дело, крошка. Закажите мне бутылочку коньяку, а я пока пойду попудрю нос.

— Но ведь это истинная правда. Вы форменный сумасшедший, я таких еще никогда не видала.

Генри встал.

— Ах, да перестаньте вы, черт побери! — пробормотал он тихо и с раздражением.

— Ну хорошо, идите, — встревоженно сказала Дорис. — А потом, пожалуйста, съешьте что-нибудь — вот увидите, вам сразу станет легче. — Голос ее звучал просительно и нежно.

Когда Генри вернулся, коньяку на столе не было. Дорис ничего не заказала официанту.

— Я, кажется, не просил вас опекать меня, — сказал Генри. — К черту это! — Он подозвал официанта и сам заказал коньяк.

Официант торжественно поставил бутылку с коньяком перед Генри и блюдо с устрицами перед Дорис. Генри, откинувшись на спинку стула, пил и наблюдал за Дорис, которая лениво ковыряла вилкой в тарелке.

— Вы как будто боитесь запачкать вилку, — сказал Генри.

— Ну что вы еще скажете?

— Скажу, что не хочу, отказываюсь влюбляться в вас, вот и все.

— Что-то я не помню, чтобы я вас об этом просила, — сказала Дорис и рассмеялась.

«Она, должно быть, крепко вызубрила, как нужно держать себя за столом, — подумал Генри. — Впрочем, нет, нет, — думал он, — дело не в ней, она хорошая. Все дело в нем. Он весь вечер заставлял себя желать ее и не мог. Но это не ее вина. Это его вина. Если бы царицу Савскую внесли сейчас сюда на черной шелковой постели, он бы спросил ее: „Можешь ли ты сделать так, чтобы я уснул, царица? Можешь? Говори!“ Нет, Дорис хорошая, лучше не найти, по-настоящему красивая, уж глаза-то безусловно красивые. Славная девчоночка, и ножки славные… И все же Генри не желал ее. Он старался расшевелить в себе желание. Он старался напиться так, чтобы забыть все, что хотел забыть. Он старался ухаживать за Дорис. Но ничего не помогало. Он уже ничего не мог удержать в своем мозгу, ни мыслей, ни ощущений. В этом было все дело, и он понял, что пора признать себя побежденным и сдаться. Тревога, наполнявшая его, сжигала весь алкоголь, который он вливал в себя, испепеляла все картины, которые он вызывал в своем воображении, и если бы у него был целый гарем, чтобы услаждать взоры, и музыка, чтобы нежить слух, и он возлежал бы на ложе из дев — что видел бы он перед собой? Только Фикко! Только Тэккера! Только Бэнта и Холла! И свое собственное имя во всех газетах!

Генри закрыл глаза. Одно краткое мгновение он сидел неподвижно, не думая ни о чем. Тревога вгрызалась ему в грудь. Она росла, ширилась в его груди, распирала ее и наконец с визгом кинулась на его мозг, запустила в него свои когти. Генри открыл глаза. Приподнялся на стуле.

— Дорис! — вскрикнул он. — Помогите мне!

Дорис жеманно подносила ко рту устрицу. Рот ее раскрылся, рука застыла в воздухе.

Генри снова упал на стул. Глаза его смущенно бегали по сторонам. Рука отыскала бутылку и вцепилась в нее.

— Я хотел сказать — помогите мне разделаться с коньяком, — пробормотал он. — Не могу один покончить с ним.

Дорис с сомнением смотрела на Генри, — крик, казалось, вырвался у него из самой глубины души.

— Я надеюсь, что вы и пытаться не станете, — ответила она, наконец, рассеянно. — «Если он хочет высказаться, пусть», — решила она и положила устрицу в рот.

Генри вдруг почувствовал, что устрица живая и что Дорис держит ее жизнь в своих зубах. Когда зубы Дорис пришли в движение — беспокойно задвигались и сомкнулись, — жизнь брызнула из устрицы соком и увлажнила Дорис язык и небо. Этим-то и хороши устрицы — в этом вся прелесть. «Нет, — подумал Генри, — нет, нет, она мне не может помочь. Так к чему все это? К чему всю ночь напролет таскать за собой этого ребенка, терзать его? Лучше отправить ее домой, а самому пить и пить у стойки, пока его не свалит с ног, и тогда нанять официанта, чтобы он накачивал его насосом, а когда больше лить будет некуда и виски начнет выхлестывать изо рта на пол, пусть кто-нибудь пнет его хорошенько в голову — так, чтобы он потерял наконец сознание!» Вот тогда-то глаза у него закроются, он будет спать и видеть сны. Да, сны! И во сне увидит Фикко! И Тэккера! И Бэнта! И Холла! И свое собственное имя во всех газетах!

Снова тревога комком начала набухать у него в груди. Он поспешно наклонился вперед.

— Вы красотка, — сказал он срывающимся голосом, торопливо складывая губы в улыбку… — Меня бросает в дрожь, когда мои глаза скользят по вашим прелестным ножкам.

— Послушайтесь меня хоть раз. Поставьте стакан и съешьте что-нибудь, — сказала Дорис. — Почему вы не хотите сделать хоть что-нибудь, что было бы вам на пользу? — спросила она. — Вот! — Она пододвинула ему вазу с крекерами, которые подали к устрицам. — Суньте кусочек в рот, ну, пожалуйста, ну, для меня. Ну, не ешьте, если не хотите, только пососите. Сделайте же хоть что-нибудь, что вам на пользу.

Генри рассмеялся и послушно опустил руку в вазу, но забыл вынуть ее обратно. Его поразила одна мысль. Она наконец проникла в его сознание, самая главная, кульминационная мысль; он боролся с ней все время и влекся к ней, и старался подавить ее в себе с той самой минуты, когда впервые увидел Дорис.

— Я всю жизнь делал то, что мне на пользу, — сказал он. — Сегодня мой праздник. Сегодня я буду делать только то, что мне во вред, пока не покончу со всем на свете.

— Ну что ж, вы стараетесь вовсю, на пять с плюсом.

— Да, да, правильно. Для праздника нужно разнообразие. Не хочу хорошего, давай плохое, — Генри сдавленно рассмеялся. — Апофеоз пакости, так сказать. Окунуться в пакость, зарыться в пакость с головой.

Слова стремительно слетали с его языка, и за ними летели обрывки судорожного смеха. Но он не мог смехом прогнать засевшую в голове мысль. Не мог спугнуть ее нарочито небрежными словами о смерти. Не мог ни заглушить ее насмешками, ни подавить пошлостью, ни претворить в страсть. На карту была поставлена его жизнь. Генри вынул из кармана деньги и показал их Дорис.

— Видите? — сказал он. — Вот это приносит пользу, правда?

— Если так их швырять, как вы, так не очень-то много будет пользы.

— Неважно! — закричал он. — Считается, что деньги очень полезная вещь, самая витаминозная. Говорят, что деньги — это та же кровь. — Генри пододвинул деньги к Дорис. Он растлил себя ради них. Теперь ее очередь. Когда она это сделает, это будет его поражением, потому что он отождествил себя с ней, и это будет последнее поражение, которое он позволит себе перенести. После этого он пойдет домой и немножко посидит один, совсем немножко посидит один, упиваясь своим поражением, воображая себя без гроша в кармане, упиваясь своим одиночеством, а потом, потом… а потом его приятели скажут, что это совершенно непонятно — спьяну он, что ли, или это приступ меланхолии, или еще что-нибудь в этом роде… иначе как же можно убивать себя, когда загребаешь такие деньги? — Возьмите их, — сказал Генри. — Быть может, вам будет от них больше пользы, чем мне.

Дорис отшатнулась.

— Берите их! Берите! — сказал Генри. — Ведь это то, что вам от меня нужно, правда? Ведь вы считаете, что нашли простачка? Возьмите деньги. Вы правы. Вы еще не видали таких простачков, как я. Возьмите, пока я не отдал их официанту.

— Уберите ваши деньги, — возмущенно сказала Дорис. — Вы меня просто оскорбляете.

— Возьмите! — Генри судорожно сжал деньги в кулаке. Он еще не понимал, какая страшная угроза нависла над ним, но весь дрожал от смутного предчувствия беды, и деньги дрожали в его руке. — Здесь тысяча долларов или полторы, кажется так, не знаю точно, но много, очень много, у вас никогда в жизни столько не было. Если этого мало, вот, у меня есть еще.

Генри бросил деньги рядом с тарелкой Дорис и полез во внутренний карман пиджака. Отстегнув английскую булавку, он вытащил из кармана конверт. В яростном нетерпении, неловко, наискось разорвал конверт и вынул из него десять новеньких тысячедолларовых бумажек. Эти деньги были отложены на случай бегства. Генри уже давно носил их при себе — с того дня, когда впервые подумал, что, быть может, ему когда-нибудь придется уезжать впопыхах. Он бросил и эти деньги поверх остальных.

— Берите! — крикнул он. — Не будьте дурой. Это капитал, ваш капитал. Не упускайте его только потому, что на вас люди смотрят. Это ваше счастье. Берите деньги и уходите отсюда. Как только вы отсюда уйдете, некому уж будет смотреть на вас, а деньги при вас останутся.

Дорис уже оправилась от изумления. Мысль ее лихорадочно искала верного пути. Надо взять у него деньги и приберечь их, пока он не протрезвится. Рискованно оставлять ему деньги, — он совсем пьян. Но, думала Дорис, если она их возьмет, что он тогда сделает? Кто знает, что он может выкинуть? И вообще, как он смеет, за кого он ее принимает, как он только смеет швырять ей деньги в лицо! А если она не возьмет, как он к этому отнесется? Больше она выиграет, лучше это будет для нее? Не получит ли она тогда больше, чем деньги, не получит ли она его самого? Взяв эти деньги, она сразу вычеркнет себя из его жизни. В этом нет сомнений. Позволит ли он ей оставить деньги себе или выхватит их у нее в последнюю минуту — все равно, после этого между ними все и навсегда будет кончено.

— Не упускайте же такого случая, — кричал Генри, — только потому, что вам неловко взять эти деньги! Только потому, что кто-то на вас смотрит и подумает, что это нехорошо! Что вам эти люди? Вы их никогда в жизни не видали. Даже если бы каждый из них был вашим отцом — что вам за дело до них? Вы сами по себе. Они посмотрят на вас одну минуту, когда вы будете уходить отсюда со своим богатством, и больше никогда в жизни вы их не увидите — и станете богатой. У вас будет целое состояние. Может быть, вам будет неловко одну минуту, одну-единственную минуту, пока вы дойдете до двери и скроетесь из глаз, — но только и всего. Зато потом, до конца жизни, у вас будут деньги. И никому не будет дела до того, где вы их получили и что сделали, чтобы их получить. Да и что вы сделали? Вы подобрали их — вот и все, и ушли с ними — вот и все. А если бы даже вы сделали что-нибудь похуже, кому до этого дело? Все будут восхищаться вами и уважать вас за то, что у вас есть деньги, — все, весь мир, все люди во всем мире, ваш отец, все, все, весь мир. Берите! Берите, говорят вам!

Дорис прикрыла деньги ладонью, словно боясь, что они разлетятся или что Генри от волнения нечаянно смахнет их со стола.

— Смотрите, как бы я и вправду не взяла, — сказала она. — Пожалеете после.

— Если вы возьмете… если только вы возьмете… я буду любить вас всю жизнь! Я правду говорю. Я буду любить вас всю жизнь. Возьмите их! Дорис, как мне сказать вам так, чтобы вы поверили, чтобы вы поняли? Это же ваша судьба, решающая минута вашей жизни. Берите деньги. Ну, подумайте хорошенько, Дорис. Ведь это ваша судьба решается, и такого случая больше не будет никогда, никогда, проживи вы хоть сто лет.

— Следовало бы запретить вам иметь при себе столько денег, — сказала Дорис. Она приподнялась и, перегнувшись через стол, стала засовывать деньги в боковой карман Генри.

Он сидел неподвижно, выпрямившись, глядя прямо перед собой и не видя Дорис. На одно мгновение ее волосы почти коснулись его лица. Они словно вплелись в его мысли, и он почувствовал их запах и запах ее духов и пудры, и ощутил ее дыхание.

— Вы должны были взять эти деньги, — устало сказал он тихим и грустным голосом.

Дорис опустилась на стул и расправила скатерть.

— А теперь, — сказала она, — извольте съесть что-нибудь — хороший кусочек мяса или еще что-нибудь вкусненькое, что вы любите.

Генри сидел и смотрел на Дорис. Он внезапно растерялся и не знал, что делать дальше. Он раздел себя догола. Ему хотелось спрятаться от самого себя и от Дорис, и он не знал, как это сделать. Мучительный стыд рассеял на мгновение хаос мыслей и чувств, клокотавших в нем. Он медленно опустил голову. Какой дрянной, дешевый спектакль разыграл он перед Дорис, пронеслось в его уме. Он медленно стал клониться вперед, опустив голову, словно падая; он склонялся все ниже и ниже, пока его голова не коснулась стола и не легла рядом с крекерами. Опять театральщина, подумал он, дешевый эффект. Больше он уже ничего не думал. Все мысли и чувства затонули в звоне и гуле, который стоял у него в голове.

Дорис немного подождала, потом положила руку ему на затылок, еще немного подождала и нагнулась к его уху.

— Вам нужно пойти домой и выспаться, — прошептала она и слегка встряхнула его.

Генри не шевельнулся. Он прислушивался к оглушительному звону и гулу своих мыслей.



Дорис вынула пудреницу, похлопала пуховкой по лицу и принялась тщательно подмазывать губы, украдкой посматривая на Генри. Он не двигался. Дыхание у него стало ровным, казалось, он спал. Дорис закурила папиросу и потянулась к недопитому Генри бокалу с коньяком. Ей хотелось попробовать, каков коньяк на вкус. Она еще никогда не была пьяной. Интересно, отдала бы она тоже все свои деньги, если бы была пьяна, все свои — пусть даже шальные — деньги? Дорис смочила губы в коньяке, вздрогнула и поспешно поставила бокал обратно.

Какой-то улыбающийся человек подошел к их столику. По-видимому, это был метрдотель.

— Вашему приятелю дурно? — спросил он.

Генри слышал его слова, но не мог пошевельнуться. Чувство крушения и распада понемногу проходило. Ему казалось, что если он побудет так еще минуту, то снова обретет себя и станет тем, чем был раньше. Раньше чего? Раньше, чем он встретился с Тэккером? Нет, еще раньше. Раньше, чем пошел в школу? Нет, нет, еще раньше. Раньше, чем попал в гостиницу отца? Нет, еще, еще раньше. Раньше, чем появился на свет? Да, вот, вот. Он станет тем, чем был раньше, чем его отец… нет, не отец, нет, нет… раньше, чем мир оплодотворил семя, которое должно было когда-нибудь стать им, и вылепил его, и вычеканил, и отметил печатью доллара!

— Вовсе нет, — ответила Дорис метрдотелю. — Ничего подобного. Нет, нет, не думаю. Ему просто захотелось немножко отдохнуть.

Ее слова достигли слуха Генри, и ему показалось, что они падают ему прямо в сердце. Откуда она знает? — спрашивал он себя. Как может она знать — глупенькая девочка, в сущности, впрочем, может быть, вовсе и не глупенькая, потому что, смотрите, смотрите, как она нутром чувствует правду.

— Если нужна наша помощь, — сказал метрдотель, — пожалуйста, мы вам доставим его домой.

Генри медленно выпрямился. Лицо его покраснело, а щека, которой он лежал на столе, была в белых полосах. На лбу виднелась небольшая ямка от вдавившегося в кожу крекера.

— Вот и молодцом, — сказал метрдотель. Он подхватил Генри под мышки, поставил на ноги и с минуту поддерживал его. — Ну вот и прекрасно, все в порядке. — Он обернулся к Дорис. — Это все коньяк. Я бы на вашем месте отучил его от этого. Стоит посидеть на такой диете с недельку, и поминай как звали.

Уилок высвободился из его объятий.

— Пошли отсюда, — сказал он Дорис. — Я знаю местечко получше.

— Я думаю, что вам пора отвезти меня домой, — сказала Дорис.

В зале было еще человек шесть посетителей. Все смотрели, как им подали счет и как они направились к двери. Их шаги были отчетливо слышны в тишине.

— Мне теперь совсем хорошо, — сказал Генри. — Я буду паинькой.

Генри шатало. Дорис поддерживала его. Ей казалось, что рука у него тонкая и легкая, как у мальчика. Словно сонный ребенок, он, спотыкаясь, брел рядом с ней. Дорис хотелось взять его на руки и уложить в постель.



Генри взял такси и повез Дорис домой. Она жила в многоэтажном меблированном доме, где лестница начиналась прямо от тротуара. Но когда они подъехали к дому, Генри не дал Дорис выйти из машины. Он положил ноги на откидное сиденье и загородил дверцу.

Тогда они поехали в парк. Занималась заря. Между черным небом и черной дорогой мрак начинал редеть. Звезды стали совсем белыми. Обочины дороги были темно-коричневые, а голые деревья казались зеленоватыми и хрупкими, и между их обнаженными ветвями просвечивал желтеющий воздух. Генри уснул, склонившись на плечо Дорис, и когда он проснулся, они уже снова подъезжали к ее дому. Генри казалось, что он спал очень долго. Дорис сама открыла дверцу машины и с решительным видом, смеясь, перешагнула через его ноги. Генри поднялся вслед за ней по лестнице и вошел в вестибюль.

— А вы зачем сюда попали, мистер? — спросила Дорис. Она уже вставила ключ в замок, но не повертывала его. — Куда это вы, собственно, направляетесь?

— Я думал, туда же, куда и вы.

Дорис засмеялась.

— Напрасно вы так думали, напрасно. Вы вообще слишком много думаете, даже для такого гадкого мальчика, как вы. Ну, скажите «спокойной ночи», ступайте домой и ложитесь спать.

— Не могу.

— Разве у вас нет дома?

— Нет. У меня ничего, ничего нет. Я не могу спать, когда вас нет рядом. Вот сейчас мне так сладко спалось, как еще никогда в жизни. Такой сладкий, сладкий сон — точно мед.

— Вот это мило! Говорить девушке, что ее общество нагоняет на вас сон!

— Да, да, я именно это и хотел сказать. Вы не знаете, как это хорошо, когда, наконец, можешь уснуть. — Дорис снова повернулась к двери.

— Не уходите, Дорис! — крикнул Генри. — Прошу вас!

— Мы можем пообедать сегодня вместе, если хотите, а то встретимся после спектакля.

— Нет, я не могу так долго ждать. Вы не понимаете, Дорис. — Он обнял ее. Нежно прижимая ладони к ее спине, приблизил свое лицо к ее лицу. — Позвольте мне остаться с вами, пожалуйста.

— Нет уж, прошу вас, мистер Уилок.

— Я не в том смысле, нет, не так — просто побыть подле вас. Пожалуйста, Дорис. — Его губы коснулись ее щеки. — Пожалуйста, пожалуйста, — шептал он.

Дорис отвела его руки.

— Идите домой, — сказала она мягко, — пока вы все не испортили. — Она взяла его руку и сжала ее. — Спокойной ночи, — сказала она задушевно и улыбнулась. — Спасибо за все, я замечательно провела вечер, просто чудесно.

Генри не выпускал ее руки. На секунду Дорис охватил страх — в лице Генри было столько муки и столько страстного желания уйти от этой муки. Дорис не знала, что он сейчас может сказать или сделать.

— Дорис! — крикнул Генри. — Можете вы исполнить мою просьбу? Сейчас, понимаете? Выходите за меня замуж. Только сейчас, сию минуту. Мы поедем на этом же такси в Гринвич или Эклтон и там поженимся.

— Вы сами не понимаете, что говорите. — Дорис высвободила руку. — Поезжайте домой и выспитесь, пока не натворили какой-нибудь беды.

— Я знаю, что говорю. За кого вы меня принимаете? Я говорю серьезно. Дорис, если вы сделаете это для меня, вы будете лучшая, прекраснейшая женщина в мире. Вы не понимаете! Прошу вас, Дорис. Я знаю, что не так говорю. Я знаю, что здесь не место и на время. — Он окинул взглядом прихожую и придвинулся к ней ближе. — Но так нужно, нужно, непременно нужно! — крикнул он. — Вы нужны мне.

Дорис отступила на шаг.

— Я просто не знаю, что вам сказать. — Она была в смущении. — Это так неожиданно.

— Я знаю, что делаю. Я не мальчик. Так должно быть, должно быть!

— Ах ты господи… Право… Ну, какой же вы чудной.

— Да, я чудной! Ха, ха, такой чудной, что чертям тошно.

— Нет, я хочу сказать… и во всяком случае… Я не могу этого сделать.

— Почему?

— Потому что не могу. То есть, сейчас не могу. Может быть, после, я не знаю. Как я могу знать? Дайте мне опомниться.

— Когда вы не взяли денег, я тут же понял, что сейчас самое время. Вы мне нужны, именно вы.

Ее победа над деньгами вошла в него, как любовь. Когда Дорис восторжествовала над тем, что погубило его, это стало и его торжеством, и оно зажглось в нем, как любовь, и он не мог отказаться от него.

— Я не из таких, — сказала Дорис. — Брак для меня — очень серьезное дело.

— А для меня, по-вашему, как? Я никогда не был женат. Вы первая девушка, которой я делаю предложение. — Внезапно он вспомнил, почему он никому не делал предложения, но отогнал от себя эту мысль.

— Я совсем не знаю вас, — возразила Дорис. — Знаю только, что вы очень милый, и очень много выпили, и говорите так, что сразу видно, что вы очень много выпили.

— Вы думаете, я пьян? Я пьян вами. Вы думаете, я вроде тех мальчишек с Бродвея — нахлещется виски, а наутро проснется в постели с какой-нибудь шлюхой и… поздравляю вас с законным браком!

— Я просто не знаю, что и подумать. Скажите-ка лучше спокойной ночи, как пай-мальчик, ступайте домой и ложитесь спать, а потом мы с вами встретимся. Мы-будем встречаться, сколько вы захотите.

Прежде чем Генри успел ответить, Дорис торопливо поцеловала его, так что поцелуй пришелся ему в нос, оттолкнула его, распахнула дверь, скользнула в комнату и, захлопнув дверь, заперла ее на ключ.

— Не уходите! — от напряжения голос его сорвался.

Стекло на двери было задернуто занавеской. Дорис откинула ее, засмеялась и послала ему воздушный поцелуй.

Генри всем телом навалился на дверь.

— Пожалуйста! — закричал он. — Прошу вас, Дорис, пожалуйста!

Он замер, прижавшись к двери. Ее губы зашевелились, беззвучно складывая слова: «Бяка, бяка». Она снова засмеялась, помахала ему рукой, послала воздушный поцелуй и ушла. Он слышал, как она поднималась по лестнице. Ее шаги звучали легко, звонко и как-то радостно. Шаги уже давно стихли, а Генри еще долго стоял, прижавшись к двери. Он боялся обернуться и увидеть перед собой пустой вестибюль. В окна проникал рассвет, и все вокруг стало серым и, казалось, пахло чем-то серым. Это было ощущение, и цвет, и запах тяжелого и холодного, как камень, одиночества.

Потом Генри начал прислушиваться к самому себе, Он прислушивался, ожидая обнаружить страх. И с удивлением заметил, что страха больше нет. И беспокойства тоже больше нет — одно ликование. Тревога улеглась. Хаос рассеялся. Генри почувствовал усталость, блаженную усталость человека, уже растянувшегося в постели. Он вдруг понял, что чувство это появилось у него давно, быть может, час назад, но он просто его не замечал.

Генри медленно спустился по лестнице, вышел на тротуар. Такси еще ждало его. Он оглядел улицу. Ум его был ясен и спокоен. Потребность говорить, говорить, говорить и рвать свой мозг на части, чтобы говорить, прошла. Генри втянул в себя воздух, и воздух был сладок. Тело сладко ныло от усталости. Мозг сладостно томился по сладкому покою постели.

«Ну, что вы скажете? — подумал Генри. — Вот она — любовь. Она пришла. Это любовь». — Он покачал головой и радостно рассмеялся.

Уже много лет он со страхом думал о том, что, должно быть, принадлежит к тому сорту мужчин, которым не дано полюбить.