"Голова" - читать интересную книгу автора (Манн Генрих)

Глава I Женщина с той стороны

Двадцатилетний юноша мчится по улице. Улица крутая, ветер свищет навстречу, у юноши дух захватывает. Но как он ни мчится, ему кажется, что тело его застыло на месте, настолько опережает его душа.

В тот миг, как он обогнул покосившиеся соседние дома, зазвякал колокольчик на дверях родительского дома, и на пороге он увидел своего друга.

— Я шел к тебе, — сказал друг и побледнел, потому что это была ложь: на самом деле он уходил.

Терра ничего не понял. Он крикнул наперерез ветру:

— Я буду счастлив!

Мангольф усмехнулся печально и скептически:

— Сейчас, пятого октября тысяча восемьсот девяносто первого года, в двенадцать часов десять минут, ты счастлив. Вот все, что ты можешь сказать.

— Прощай! — сказал Терра. — Я спешу к ювелиру.

— За свадебным подарком? Она согласна?

Терра стоял, крепко упершись ногами в землю; уголки его рта вздрагивали.

— Я до конца дней презирал бы себя, если бы добровольно отказался от главной цели моей жизни.

— Деньгами тебя снабжает ростовщик-портной? — спросил друг.

— Через год я получу наследство и у меня будут собственные деньги. Я пойду куда хочу с женщиной, в которой для меня вся жизнь.

— Что ж, прощай, — заключил друг.

Терра опустил глаза; он сказал, делая над собой усилие, как стыдливая девушка:

— Ты забыл, что мы уговорились на сегодняшний вечер?

— Если тебе это еще интересно Женщина важнее десяти друзей, — подчеркнул Мангольф.

— Но не одного-единственного, — сказал Терра, поднял глаза и мучительно покраснел.

Мангольф чувствовал: «Во имя всего святого — нельзя, чтобы он один говорил так».

— Нам это понятно, — сказал он с мужественной теплотой. Он поглядел вслед другу.

Терра пошел дальше гораздо медленнее, размышляя, должно быть, о своем счастье, вместо того чтобы брать его штурмом.



Мангольф торопливо скользнул в дверь. В обширной прихожей не отзвенел еще колокольчик, как он уже подымался по желтой лестнице. Внизу решили: он идет к сыну. Он же шмыгнул мимо комнаты сына в соседнюю дверь.

Сестра сидела над книгой, зажав руками уши. Бросив быстрый взгляд из-под опущенных ресниц в зеркало напротив, она остановилась на конце страницы и больше уже не читала. У смуглого юноши позади нее бурно билось сердце, когда он глазами впитывал ее всю: узкие бедра, выступавшие над сиденьем, длинную белую шею поверх спинки кресла и нежный далекий профиль (все равно далекий, хотя бы я и поцеловал его), пышное белокурое великолепие волос, на которых пламенело пятно света из круглого отверстия в закрытой ставне.

Вот он уже подле нее, обхватил резким движением, прильнул лицом к ее склоненной шее. Лишь когда его губы встретились с ее приоткрытыми губами, она сомкнула глаза. Чем настойчивее становились его неловкие жадные руки, тем теснее приникала она к нему.

А потом она расправляла платье, и ее склоненное лицо как будто улыбалось — явно насмешливо и, пожалуй, задумчиво. Она сказала:

— Что это значит? Понять бы, что это значит.

Его это обидело, и он вновь попытался схватить ее, ловил по всей комнате, пока она не поймала его и сама же ответила на свой вопрос:

— Это значит, что мы прощаемся.

Он скрестил руки и хотел отвернуться, она насильно притянула его.

— Нечего по-мефистофельски хмурить брови! Вольф, ты не женишься на мне. И я не выйду за тебя, Вольф.

Он ответил как подобало:

— Скажи слово — и ничто не помешает мне исполнить приятный долг.

— Милый мой, оба мы слишком серьезно относимся к жизни, чтобы пожениться лишь ради взаимного удовольствия, — возразила она, неприступная в своем белокуром ореоле.

Он разнял руки.

— Ну, так если желаешь знать, я слишком многого хочу добиться в жизни, чтобы с этих пор попасть в зависимость от твоей семьи.

— А когда закончишь образование, постараешься найти девушку, у которой приданое будет на несколько миллионов больше моего.

— Я хочу достичь всего собственными силами, — запротестовал он.

— И я тоже. — Теперь руки скрестила она. — Цепляться за тебя… боже избави! Хоть ты и в моем вкусе, но таких еще найдется немало. Особенно в театре, куда я поступлю.

— Не думай, что это легко.

— Ревнуешь! Оттого, что тебя не считают незаменимым.

— К чему это подчеркивать? Ты ненавидишь меня. Это ненависть полов, — сказал юноша.

Хотя она и сама употребляла смелые выражения, его слова смутили ее, она подошла к окну. Он последовал за ней и заговорил, склонившись сзади к ее шее:

— Будь мы свободны, Леа, любимая…

— Зови меня Норой, как все, кроме брата, — прервала она.

— Я ни о чем бы лучшем не мечтал, Леонора, как уехать с тобой и для тебя работать, голодать, бороться. Преуспеть, чтобы ты улыбалась! Разбогатеть, чтобы ты была еще прекрасней. Долго жить, потому что живешь ты!

Она притихла, внутренне замирая, — так мягко и страстно звучал его голос. Вдруг в щели ставни перед ней мелькнул брат.

Брат решительным шагом входил в дом напротив. Там жила чужая женщина, которую он любил. Она, по-видимому, одевалась у себя наверху, за занавесками.

Вот у нее открылись двери. Брат появился в соседней комнате. А к ней вошла горничная и стала помогать ей. Живее! Чужая женщина топает от нетерпенья, не может дождаться, чтобы он принес ей свои дары и себя самого. Готово, сейчас она распахнет дверь, за которой шагает он. Нет, надела шляпу и пальто — бежит прочь, по лестнице вниз, через парадную дверь, вдоль стены, чтобы он не увидел ее из окна, и за угол. Прочь.

А брат наверху ни о чем не подозревал и все шагал взад и вперед. Вдруг он остановился, чтобы собраться с мыслями и понять, что происходит.

Сестра за ставней чувствовала на шее дыхание возлюбленного, она прошептала:

— Ты только говоришь, а Клаудиус делает. Он-то делает, милый мой.

— Он собирается начать жизнь с авантюристкой, а она к тому же смеется над ним. Мы ведь на это смотрим одинаково, прелестная Леа.

Тут сестра прикусила губу.

Брат, там напротив, сперва сел, потом вскочил и приник ухом к двери в спальню той женщины. Сестра видела, как вздымается его грудь, она почувствовала: «Будь та женщина еще у себя, сейчас она непременно открыла бы ему». Но никто не открыл ему; он упал на стул, как будто обессиленный волнением, провел рукой по лбу, по глазам, верно стараясь сдержаться, но плечи у него вздрагивали.

У сестры они вздрагивали тоже, и в ее глазах сверкали слезы. Друг позади нее прошептал:

— По-твоему, ему можно позавидовать?

Она обернулась.

— Остерегайся его! — сказала она страстно.

Он скривил рот.

— Обоим нам следует остерегаться его. Хотя, собственно, я-то его знаю. Он комедиант.

Она с трагическим видом вышла на середину комнаты.

— Этого не смей касаться!

Он поклонился:

— А ты — его сестра.

— Как мы в сущности чужды друг другу, мой милый! — сказала она презрительно.

Он побледнел и выкрикнул:

— Я об этом редко забываю!

Она сказала приподнятым тоном:

— Его я понимаю. Почему он мне только брат!

— Попробуй повторить это при нем! — предложил он насмешливо.

— И зачем тут ты? — вопрошала она, сама увлекаясь собственным юным безмерным страданием.

Он протянул к ней руку.

— Ты упоительна, Леа!

— Не называй меня Леа!

Теперь возмутился он:

— Во мне течет иная кровь, чем в вас. Да, да, моя свежее. Меня чувства не лишают равновесия. Передо мной многим придется сгибаться.

С этим он удалился. Леонора только пожала плечами ему вслед. Комната напротив, где плакал ее брат, была теперь пуста. Когда он, набегавшись, вернется домой? Она не сомневалась, что он бегает по городу, ничего не видя и не слыша, мысленно принимая самые отчаянные решения. Ее позвали обедать, но она медлила. «Я встречу его на лестнице, когда он вернется. На этот раз, будь что будет, я обниму его. Ведь я однажды уже на это отважилась. Мне тогда было двенадцать лет, ему — четырнадцать».

Вот он уже и возвращается. Она ждала его на лестнице; в его судорожно перекошенных губах дымилась папироса. Когда брат увидел сестру, губы перестали дергаться, возбуждение и досада улеглись. Он даже улыбнулся с растерянным видом и, как она, чуть приподнял руки; из этого жеста могло возникнуть объятие. Но нет, соприкоснулись только их руки. Потом по-братски застенчиво он открыл перед ней дверь в зал, и она прошла впереди него.



Тут появились и родители, все молча расселись по своим местам за круглым столом, накрытым посреди комнаты под хрустальной люстрой с восковыми свечами. Вокруг сидевшей за обедом семьи, как с давних пор вокруг ее предков, тускло мерцали в изящных резных панелях старинные зеркала. Нарисованные ветки и пестрые птицы покрывали стекло по краям. На окнах были сборчатые белые шелковые шторы и золотистые с подхватом драпировки. Перед окнами высились позолоченные канделябры.

Отец, во фраке, — он вернулся с какого-то торжества, — разрезал птицу, мать озабоченно высказывала соображения по поводу ближайшего званого обеда, дети сидели чинно. Вскоре предстояло освящение нового судна; отец желал, чтобы сын тоже присутствовал при церемонии. Приближались выборы в рейхстаг: приятель отца, Эрмелин, был кандидатом, — поэтому нам вдвойне неприятно, что собственный наш служащий, бухгалтер портового склада, выставляется кандидатом от запрещенной социал-демократической партии[1].

— Ты об этом знал, Клаудиус? — Это был упрек, так как сын имел бестактность в присутствии других служащих удостоить бухгалтера беседой.

Сын явно не видел в этом промаха; тогда отец сослался на его друга Мангольфа.

— Вы, студенты, появляетесь здесь на один каникулярный месяц, не считаете себя членами нашего общества и потому ничего не признаете. Дело ваше. Однако твой друг Мангольф уже сейчас понимает свои будущие обязанности и находит общий язык с окружающим миром. Я узнал от сведущих лиц, что и пастор из собора Санкт-Симона и директор городского театра считают его одним из наиболее ценных участников предстоящего религиозного представления.

Лишь последняя фраза заставила сына вслушаться; он подумал, что именно из-за этого он в конечном итоге и не приемлет своего друга. «Нас разъединяет одно слово, которое он чтит превыше всего, это слово: преуспеть». И он снова погрузился в мысленное созерцание того, что было для него выше всякого честолюбия, всяких побед.

Тут вмешалась мать:

— Что ты так уставился на сестру? Ей даже не по себе.

Сестра видела, как он нахмурился, — уж не оттого ли, что было произнесено имя ее возлюбленного? Но брат, глядя ей в глаза, все время видел перед собой лицо другой, отсутствующей. Он знал это лицо, как ни одно на свете, и вместе с тем терзался сомнениями: что же он в сущности знает? Итак, можно любить ту женщину, как самую жизнь, и от избытка страсти не уметь прочитать на ее лице, злое ли оно, счастливое ли, похоже ли оно вообще на лицо чувствующего человека. «Вот моя сестра, — говорил он себе, — я знал ее ребенком. И она прекрасна, и она белокура, и у нее светлые краски и задорный нос. Если разбирать по частям, все черты ее лица несовершенны, и глаза и рот, но все в целом составляет существо, выросшее со мной вместе и такое, каким оно быть должно. А жестокая женщина с той стороны непознаваема и все же неотвратима. Надо скорее пойти к ней», — решил встревоженный юноша и отодвинул было стул.

Отец остановил его. Куда он так спешит? Верно, каникулы уже наскучили ему? Сын отвечал уклончиво:

— В конце концов я сдаю все экзамены, какие полагается, что ж вам еще от меня нужно? — Но он понимал, к чему это идет.

— Может быть, на следующий семестр тебе хочется больше тратить? Пожалуйста. Развлекайся вволю.

Отец говорил это, насупившись, нахмурив лоб, казавшийся властным и в то же время беспомощным. Сын смягчился. «Сколько должен перестрадать такой суровый человек, чтобы поощрять даже мое легкомыслие». Глаза матери как о заслуженной дани просили о том, чтобы он принес ей в жертву ту женщину. А взгляд сестры выражал как будто лишь желание проникнуться тем, что происходило в нем.

Родители переглянулись, давая понять друг другу, что почва подготовлена. Мать сделала попытку:

— Имей в виду, об этом уже говорят. Мы не можем оставаться равнодушными.

— Хотя мы и полагаемся на твое благоразумие, — добавил отец.

Сын понял серьезность положения.

— Я живу не для людей, — заявил он с нарочитой твердостью.

— Жить наперекор им не так-то легко, — тем мягче заметил отец. — В особенности если им уже известно все то, что нам бы, собственно, следовало узнать первым. — Видя, что сын смущен, он заговорил тоном ласкового поучения: — Сын мой, вот тут у меня кое-какие документы, счета и прочее; надеюсь, они откроют тебе глаза на некую даму, которая, к сожалению, кажется, близка тебе?

Сын намеренно пропустил мимо ушей этот заботливый вопрос. Сестра сделала движение.

— Останься, Нора, — приказал отец. — Каждый из вас должен знать, когда другому грозит опасность.

— Я ничего не хочу знать, — пролепетала сестра в величайшем страхе за себя. Так как она растерянно уставилась на брата, тот решил, что она малодушно от него отрекается.

— Анонимные письма! — злобно выкрикнул он.

— Нет, счета, — возразил отец, — на фирменных бланках. Твоя, так сказать, нареченная сочла себя вправе делать долги от твоего имени. Суммы довольно значительные, но все же с бюджетом нашим она сообразуется. Она умеет приспособляться, — видно, особа опытная.

Этот намек переполнил чашу. Но сын чувствовал, что, пожалуй, перенес бы и его, если бы на лице сестры не было написано предательство. Под его ненавидящим взглядом она потеряла голову и залепетала:

— Ради бога, Клаус, она просто какая-то авантюристка!

— Это говорит твоя сестра, — подчеркнул отец.

Тогда сын вскочил со стула, остановился в решительной позе, лицо дергалось от бешенства, он готовился принять бой. Отец отмахнулся.

— Знаю, знаю. На будущий год ты получишь небольшое наследство, оплатишь им долги этой дамы и — в худшем случае — уедешь с ней. Но неужто ты рассчитываешь, что она станет ждать до тех пор?

Сын вздрогнул. Как они смеют! Мать и сестра встали из-за стола.

— И на этот счет у меня имеются сведения, притом с указанием имен, — невозмутимо продолжал отец: — Я даже сомневаюсь, находится ли она еще здесь, в городе? Она была сегодня дома? Ты, надо полагать, справлялся?

Сыну стало дурно, он вцепился руками в стул. Мать, видя его смятение, сказала спокойно и манерно:

— Прямо невообразимо. Искательница приключений, и к тому же ни молодости, ни красоты.

Сестра чувствовала: «Надо все уладить, помочь ему любым способом».

— У всякого свой вкус, — смущенно сказала она, от смущения хихикая.

— Ну вот, мы по крайней мере узнали твой, — заметил отец, считая, что натиск имел успех и можно позволить себе насмешку.

Сын не удостоил сестру даже взглядом.

— При чем тут твои агентурные сведения, отец, когда для меня это вопрос жизни?

После чего у отца лицо приняло жалкое и пришибленное выражение. Мать, уверенная в своей правоте, протестующе покачала головой.

— Князь, ее муж, дурно обращался с ней! — воскликнул сын.

— Он не был ее мужем. И она, говорят, предпочла ему его кучера, — возразила мать и, видя, что сын еле сдерживается, добавила: — Обсуди это с отцом! — А затем спокойно удалилась.

Сестра чувствовала себя отстраненной и потому тоже ушла, глаза ее были полны слез.

Отец сидел в выжидательной позе. Он склонил голову набок и разглядывал сына благожелательно, почти без всякого оттенка покровительства.

— Теперь мы одни, — сказал он наконец. — Почему не признать, что на этот раз мы сплоховали?

— Отец, клянусь тебе, что она с князем…

— А банкир, с которым она жила до того? А в промежутке между ними, Когда она выставляла себя напоказ в театрах-варьете? Но не это важно: одним больше — одним меньше. Вопрос в том, желаешь ли ты войти в жизнь со спутницей, которая, по всем данным, ближе к закату, чем к восходу?

— Неверно.

— Ты, видимо, считаешь ее невинным созданием?

— Она целомудренна по самой своей сути. Я это испытываю на себе.

Отец опустил голову, и улыбка потонула в усах. Он счел своевременным повысить тон.

— Ты хочешь, чтобы я пригрозил лишить тебя наследства? Неужто я должен прямо заявить, что не желаю быть обесчещенным и разоренным? — Эти резкие слова главным образом произвели впечатление на него самого; он встал и сказал, покраснев: — Мы, видимо, никогда не сговоримся.

— По твоей вине, отец.

Ожесточившееся лицо и нерешительно-протестующий тон разжалобили отца.

— Мы ведь друг другу нужны, — сказал он с ласковой строгостью.

— На что? Чтобы ты оскорблял меня в самом дорогом? — еще жестче ответил сын и при этом чувствовал: так и надо себя вести.

— Мы люди воспитанные, мы еще поймем друг друга.

— Может статься, никогда, — оборвал сын, только чтобы отделаться.

Отец жестом предостерег уходящего сына.

— За последствия отвечаешь ты один. Я стою на своем.

Но на самом деле ему пришлось сесть, у него подогнулись колени; с мукой на лице смотрел он, как сын, допятившись до двери, круто повернулся и исчез.



Он пошел через дорогу. «Княгиня у своего поверенного», — сказали ему. Но и оттуда она уже ушла. Куда? Дальше был порт, длинные кривые переулки, грохот ломовых телег. Что ей могло понадобиться среди грузчиков, торговых служащих, шатающихся вереницами пьяных матросов? И все-таки она шла в этой толпе, как будто так ей и полагалось. Он сперва не узнал ее, настолько непринужденно, покачивающейся, но уверенной походкой несла она свое большое тело, настолько явно на месте были здесь ее смелые жесты и краски. Недаром она не вызывала ни удивления, ни недоверия. Мужчины оглядывались на красивую самку, при этом лица их от вожделения становились либо раболепными, либо наглыми; женщины иногда бросали ей вслед ругательства. Все это, однако, не означало: как ты здесь очутилась? — а только: ты здесь лучше всех. Навстречу шли двое.

— Она из «Голубого ангела», — сказали они и обернулись, потому что кто-то поздоровался с ней.

Терра был пунцового цвета и заикался, здороваясь с ней; он рассыпался в пространных комплиментах, говорил он резким тоном, стараясь выиграть время, чтобы подавить боль. «Она принадлежит всем на свете, разве это не ясно? Она обещает себя всякому, бросает вызов всякому. Нет никого, кто не видел бы ее нагой. Я вечно буду страдать из-за нее».

Он плел что-то о ее походке в толпе и при этом сознавал: «Ее лицо на все способно. Сейчас оно выражает только недовольство тем, что я увидел ее здесь. Но нет такого дерзания, на счастие или на погибель, какого бы я не мог ожидать от ее рта, от ее лба. Голос у нее божественный, в нем нет таких противоречий».

— Вы были у меня? — спросила она только.

— Почему вы так решили?

— Ведь мы условились. Я вспомнила об этом, увидев вас. — На его возмущенный взгляд она ответила: — Что с вами?.. Ах да, колье! Спасибо, я нашла его на столе, оно мне понравилось.

— Так дальше невозможно, — хрипло выдавил он. — Я жизнь свою ставлю на карту ради вас, я решил бежать с вами. А вы каждый раз делаете вид, будто ничего не случилось.

«Какая тоска, — думала она, — и еще тут, на виду. Шпионы князя шныряют повсюду, он может прекратить выдачу денег».

— Дитя! — сказала она звонко. — Когда вы станете взрослым мужчиной и настоящим джентльменом, вы сами будете заботиться о репутации женщин.

— Да ведь вы завтра же можете быть моей, — простонал он умоляюще.

— И на этом прикажете мне успокоиться? Обижайтесь, если хотите, но далеко ли вы меня увезете?

Подразумевалось: при ваших средствах. Он не понял и стал страстно уверять, что любви его хватит, чтобы увезти ее на край света.

— А как мне отвечать за это перед вашими родителями? — спросила она. — К тому же у вас есть сестра. — Она рассмеялась обычным своим звонким и равнодушным смехом. — Вы знаете, ваша сестра похожа на меня!

Он не нашел ответа от радости и испуга.

— Легка на помине… — сказала она, глядя на противоположный тротуар.

Что такое? Леа? И с Мангольфом? Они как раз скрылись за вереницей подвод.

— Красивый мальчик, — заметила она.

— Это мой друг, — сказал Терра. Она рассмеялась в ответ. Почему? Он нахмурил брови. — Они гуляют.

— Как мы, — отозвалась она, все еще смеясь.

— Дождь идет. Надо где-нибудь укрыться, — предложил он и шагнул к дверям первого попавшегося кабака. Но она осталась снаружи и смотрела вслед тем двум, когда они вынырнули из-за подвод.

— Ваша сестра собирается на сцену? Правильно делает, ее место там. Хорошо сложена и не сухощава.

— Пойдем дальше!

— Нет. Дождь идет.

Ему пришлось последовать за ней в залу кабака. Здесь было пусто, свеже-вымыто и пахло бедным людом. Он думал, хмуря брови: «Как мы попали сюда? И что это за тон о моей сестре?»

Она сидела за столом и невозмутимо наблюдала, как он пересаживается с места на место. Потом сказала:

— Клаудиус, чем вы недовольны? Сестра тоже женщина.

Прекрасный голос не мог утешить, он не был гибок. Но прозрачные пальцы, с которых она сняла перчатку, протянулись к нему через стол. Он схватил их, схватил всю руку.

— Такая же женщина, как ты! Говори о ней по-дружески, это для нее честь. Будь ей другом, раз ты моя жена. Пойдем со мной!

— Смешно, я стара для тебя.

— Завтра жизнь только начнется для нас обоих.

— Ты представляешь себе жизнь совсем простой.

— Я ее представляю себе с твоим лицом и твоим телом.

— А я с твоим не могу себе ее представить.

— Ты должна. Я так хочу.

— Тут мне никто еще не смел приказывать.

— Ты слишком далеко зашла со мной. Я не любовник твой, но я нечто большее. Изгнанница, которая запуталась в судебных тяжбах и не имеет права встречаться с мужчинами, потому что за ней следят, женщина, которая может потерпеть крах как в материальном, так и в моральном и общественном смысле, прежде чем дела ее поправятся, — эта женщина бросилась мне на шею, тронутая моим горячим участием. Так надо же, наконец, сделать из этого выводы!

Она задумчиво оглядела его коренастую фигуру, неуклюжие пальцы, которые то разжимались, то вновь сплетались, кривившееся от злобы лицо. Взгляд ее потеплел.

Неожиданно она спросила:

— Скажите, милый друг, разве колье было необходимо?

Он взглянул на нее, желая убедиться, правда ли, что она заботится о нем. Потом стремительно припал губами к ее руке и простонал:

— Мадлон!

Она рассеянно погладила его по голове, засмеялась и принялась рассказывать о другом колье; то было очень дорогое, на него часть денег дал ее прежний муж, банкир, а остальное выплатил князь, каждый без ведома другого. Каждый был в восторге от своего дешевого и ценного подарка; к несчастью, они рассказали о нем друг другу и потом оба пожалели. Это, кстати, и положило начало ее теперешним затруднениям. Князь навсегда потерял к ней доверие.

— Надеюсь, милый друг, ваше колье оплачено только вами, у меня не будет неприятностей?

О! Это одно ее интересует. Он резко постучал по столу, расплатился, взял пальто.

— Идем уже? — спросила она и покорно последовала за ним. Иначе он ушел бы без нее.

На улице тем временем стемнело. Ода сама взяла его под руку.

— Такой вы мне больше по душе, — звонко сказала она.

Он молчал. Они дошли до самого порта; она не спрашивала, почему они идут именно сюда. Звуки работы стихли, и вместо суетливой толпы грузчиков и портовых рабочих мимо них, словно летучие мыши, скользили одинокие фигуры с засунутыми в карманы руками. Из переулка, шириной с водосточную канаву, где мерцала красная точка, послышался крик. Тут она остановилась, настойчиво удерживая его за руку.

— Поверенный ни за что не ручается. Бывает так, что все труды идут прахом. Полоса неудач, как говорил Непфер, банкир. Как быть? Право же, я не создана для забот.

Он не двигался, чувствуя, что она все сильнее опирается на него. Вот она уже совсем лежит у него на плече; он трепетно ощущал каждое всхлипывание. Она сказала, всхлипывая, но все тем же бездушным голосом:

— Напрасно ты думаешь, что я о себе одной забочусь. Тогда бы я давным-давно сбежала с тобой. Я не хочу, чтобы ты по моей милости пошел ко дну.

В душе он ликовал: «По твоей милости я буду на седьмом небе!» — но не двигался, чувствуя, что она совсем повисла на нем, ему пришлось даже крепче упереться ногами в землю.

— Я мечтаю хотя бы о передышке. — Она всхлипнула еще раз. — Несколько дней прожить без забот. На такой срок мне удастся исчезнуть незаметно. Лишь бы и твои родные ничего не узнали!

Ее увядающее лицо было у самых его губ, он впился в это нежное лицо, и она покорилась, глубоко дыша, закрыв глаза. Из переулка, замирая, донесся тот же крик.

Они повернули назад; он все не мог собраться с мыслями. Она шла нехотя, касаясь его бедром. Мало-помалу сознание его заговорило. «Вот она — жизнь. На груди у меня покоится женщина с той стороны. Это уж не прежние невинные радости под крылышком семьи, вроде моих былых увлечений или вроде Леи с Мангольфом. Это — настоящее».

— Мадлон! — повторил он, только чтобы утвердить свое право на ее имя, на все ее существо.

— Этого имени я не хочу слышать от тебя, — возразила она и добавила задушевным шепотом: — Говори мне Лили! Так ты один зовешь меня.

Он удивился, но зачем разочаровываться?

— И для меня одного сестра моя зовется Леа.

— Видишь, точно как я.

Он весь съежился, но тут увидел, что они подходят к ее дому. Собрать всю энергию!

— Дитя мое, ты немедленно сложишь чемоданы! — сказал он четко и решительно. Он назвал деревню, гостиницу, где они переночуют сегодня в ожидании утреннего поезда. В ответе он не нуждался, он просто пожал ей руку. Она дала его руке выскользнуть и задержала самые кончики пальцев. При этом лицо ее, в полутемном подъезде, загадочно улыбалось, а голову она повернула в сторону лестницы.

Но вот и пальцы разжались, она кивнула и исчезла. Он перешел через улицу менее твердыми шагами, чем ожидал.



Перед дверью родительского дома он рассудил, что лучше ничего не брать, ехать без вещей, никого больше не видеть. Последний час принадлежит другу, — скорее к нему! Сразу ему стало дышаться вольнее. Этот путь он всегда и неизменно, будь то хоть дважды на день, проделывал с глубокой и живительной радостью. Тревожно припомнил он, что, переходя через дорогу к той женщине, никогда не испытывал такой полноты счастья, как идя к другу.

Дом позади старинной церкви св. Вита в затихшей по-вечернему улице мелких мастерских и контор был олицетворением повседневности: цветные стекла сеней в пыли, на узкой лестнице следы многочисленных посетителей. Из бельэтажа, где висела дощечка: «Мангольф, комиссионер», все еще доносились голоса. В следующем этаже прямо из кухни на площадку вышла мать друга. Она вытерла разбухшие руки и смиренно отворила важному гостю заветную дверцу. За той дверцей неожиданно и многозначительно шла вверх крутая лестница в комнату друга.

Друг сидел за письменным столом, левой рукой опираясь на крышку рояля. Гость прошел между походной кроватью и зеленым диваном, стул поставить было бы негде. Друг, просияв, подал ему руку, они убрали с дивана книги. Терра тут же успел сказать:

— Вот для чего я главным образом пришел: ты свинья. Посмей отрицать свои заигрывания с пастором и директором театра. Порядочным людям ясно, что это гадость. Зато буржуа прославляют твою благонамеренность. Я с удовольствием вижу, что ты уничтожен.

Мангольф кусал губы. Он сидел, сгорбив узкие плечи, выставив вперед высокий желтоватый лоб: вид у него был плачевный. Терра на диване весь дрожал от воинственного задора. Черные глаза горели из-под густых волос, клином вдававшихся в лоб и далеко отступавших от висков.

Однако Мангольф рискнул усмехнуться печально и тонко.

— Ты думаешь, я буду участвовать в их благочестивой комедии? Я их за нос вожу. — Правда, это не было ответом, а лишь попыткой увильнуть. Вслед за тем сам Мангольф перешел в наступление: — Слыхал ты, что твой отец добивался ареста вашего бухгалтера Шлютера?

— Бухгалтера из портового склада?

— За социал-демократическую пропаганду. Тому едва удалось отвертеться, его попросту убрали из города.

Мангольф глянул выжидающе; но Терра выразил одно наивное изумление. Как искажаются события в устах толпы! Какой неверный взгляд на его отца! На его отца, самого рассудительного человека в мире!

— А Кватте подделал векселя, — продолжал Мангольф насмешливо. — Таким образом доброе имя еще одного из старейших кланов нашего почтенного города ставится под вопрос по милости Христиана-Леберехта Кватте.

— Они ходят в церковь, они даже крестят свои суда, — язвительно подхватил Терра. — Они закоснели в том мировоззрении, которое левее национал-либерализма[2] видит одно непотребство… — Он говорил еще долго, с возмущением, от которого ему внутренне становилось только веселее, пока Мангольф не возразил, что как-никак здесь, в городе, немало богатых, по-настоящему светских людей и многие из здешних далеко пошли. Это оправдание не имело веса в глазах патриция Терра, он ненавидел этот город безоговорочно — без того стремления возвыситься, которое томило сына комиссионера Мангольфа. Сын почитаемого гражданина, Терра сказал:

— Здесь даже с большими деньгами ничего не достигнешь.

— Ну, нет. — Мангольф встрепенулся. — Представь себе, я бы явился в контору хлебной фирмы Терра в качестве лидера сильной партии и сообщил ее хозяину очень веские сведения о будущих судьбах старых бисмарковских покровительственных пошлин[3].

— Ну, а дальше?

— В наше время пошатнувшиеся фирмы спасаются как умеют. — Мангольф искоса взглянул на друга, который явно ничего не понимал. — И прибегают к весьма интересным способам. Судно консула Эрмелина, недавно затонувшее, было незадолго до того застраховано в большую сумму.

— Если бы тут пахло преступлением, Эрмелин не мог бы быть другом моего отца.

Мангольф даже рот раскрыл от такой наивности.

— Ну, — добродушно заметил он, — мало ли с кем и сам кайзер поддерживает дружбу. Нельзя же бросаться словом «преступление».

Терра, выпрямившись, разразился целой тирадой.

— На этот счет я другого мнения. Такого рода дружба клеймит людей. Сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, только в одной стране всю общественную жизнь в целом можно сводить к частному обстоятельству, а именно к единоборству Вильгельма Второго с социал-демократией.

— Он заявляет, что социал-демократия противоречит божественным законам, то есть его собственным интересам, — насмешливо подхватил Мангольф.

— Его изречение «Социал-демократию я беру на себя» — прямо-таки верх бессмыслицы.

— Все понимать буквально — значит уподобиться плохому актеру, который с одинаковым пафосом произносит все фразы подряд: священная особа моего деда, небесный зов. — Мангольф сам заговорил по-актерски.

Терра подхватил:

— Божья благодать!

— Да, романтический вздор, отнюдь не санкционированный церковью.

— Слово «гуманность» он произносит не иначе как с эпитетом «ложная».

— Только маньяк, воспринимающий весь мир с личной точки зрения, способен требовать от детей, чтобы они убивали своих родителей.

— Он думает, что опирается на армию, в действительности же он опирается на парадоксы. Долго ли они продержат его? — спросил Терра.

Юный Мангольф покачал головой.

— Очень долго, — сказал он твердо.

Юный Терра с жаром произнес:

— Не может быть, чтобы сейчас, в тысяча восемьсот девяносто первом году, разум долго оставался неотомщенным. Кто, собственно, верит этому маньяку? Все только делают вид, будто верят — из страха, из хитрости, из снобизма.

— Верят тому, в чьих руках власть! — сказал Мангольф убежденно.

— Тогда не должно быть власти!

— Но она есть. И всякому хочется урвать от нее свою долю.

Согласный ход мыслей оборвался; в двадцатилетнем задоре, юноши испытующе смотрели друг на друга — один властно, другой упрямо.

— Ты замышляешь измену, — утверждал Терра. — И ты будешь разыгрывать религиозную комедию — по примеру твоего кайзера.

— Допустим. А ты молишься разуму. Но неразумное начало гораздо глубже засело в нас, и в мире его влияние гораздо сильнее, — взволнованно доказывал Мангольф.

— Лицемерные уловки! — твердо и холодно отрезал Терра.

— Тупица! Можно подделывать векселя и все же искренне веровать. Ссылаюсь в том на кайзера, господина Кватте и себя самого.

— Чистенько же должно быть на душе у такого субъекта!

— Я презираю твою чистоплотность. Знание добывается в безднах, а там не очень чисто. Что ты знаешь о страдании? — Мангольф говорил все так же истерически взволнованно.

Терра поймал его блудливый взгляд, взгляд постыдно-тщеславных признаний.

Он не хотел слушать дальше; он встал и за недостатком места повернулся вокруг собственной оси.

— Твои страдания! Надо же когда-нибудь договориться до конца! Значит, жизнь не стоит того, чтобы подходить к ней честно?

— Кто ее постиг, тому остается презирать ее, — сказал двадцатилетний Мангольф.

— И слушать коварный зов небытия. Я его не слышу, — сказал Терра. — Презирай меня сколько хочешь! Твое страдание так понятно! Оно происходит оттого, что ты наперекор собственному разуму отчаянный карьерист.

— Обольщать мир как простую шлюху — в этом глубочайшее сладострастие презрения к себе.

— Как? И к себе тоже? Ты слишком много презираешь, это к добру не приведет. Я предпочитаю ненавидеть. — Терра крепко уперся ногами в пол. — Мне ненавистны успехи, ради которых тебе приходится обманывать свою совесть. Ложь ослабляет. Ты потеряешь власть над своим изнасилованным разумом, запутаешься и плохо кончишь.

— А ты со своим незапятнанным разумом сразу же берись за револьвер, тебе рано или поздно его не миновать.

Теперь встал и Мангольф. Они меряли друг друга пламенным взглядом, каждый из них провидел правду своей жизни и готов был любой ценой отстоять эту правду.

Потом один отступил насколько мог, а другой провел рукой по лбу. Они уже не смотрели друг на друга, каждый чувствовал: «Я желал ему смерти». Терра встряхнулся первый, он мрачно захохотал:

— Будь мы более примитивными натурами, бог весть чем бы это сейчас кончилось.

Мангольф сказал с затаенной улыбкой:

— Тогда спор был бы не об идеях, а о деньгах.

— Как у наших прадедов.

— Значит, и ты слыхал об этом, — сказал Мангольф сдержанно. Он сел за рояль. Терра все еще стоял неподвижно, потрясенный.

Когда он вернулся на прежнее место, перед ним неожиданно всплыл образ женщины с той стороны — женщины, с которой он этой же ночью собирался начать жизнь. Сердце у него забилось сильнее, он услышал как бы страстный ритм самой жизни и понял, что друг играет «Тристана»[4].

— Мне пора, — сказал Терра уже на пороге.

Мангольф, против ожидания, прервал игру и обернулся. Юношеское лицо его было затуманено гнетущей скорбью.

— Клаус! Ты идешь к своей возлюбленной?

— Последуй моему примеру, Вольф, — и будь счастлив!

Взгляд Мангольфа дрогнул; ему было не по себе от чувства внутреннего торжества.

— Значит, ты собираешься бежать, Клаус? Ты, чего доброго, собираешься жениться на ней?

— Удивляйся сколько хочешь!

— Итак, вот тот случай, когда и ты приносишь в жертву разум, Клаус.

— С восторгом!

— Ради женщины? Ради лживого существа, расслабляющего нас? — спросил Мангольф со сладострастным торжеством. Никогда еще не любил он так сестру друга, как в этот миг. Очевидно, между их взаимной ненавистью и его любовью к сестре друга была роковая зависимость. Нехорошее чувство — сколько болезненного удовлетворения давало оно Мангольфу!

Терра стиснул пальцы и сказал вполголоса, твердо, на одной ноте:

— Я хочу для нее жить и умереть, трудиться и, если нужно, воровать. Для нее я мог бы стать карьеристом и шулером, но тогда она разлюбила бы меня. А ее любовь всегда будет для меня единственным знаком, что я не потерпел крушения, что я победил.

Мангольф слушал этот бред, эти прорицания. Сам он сегодня говорил те же слова для успокоения женщины. Другу же они нужны были для самоуспокоения. Мангольф сказал серьезно:

— Я мог бы презирать тебя. Но я предпочитаю преклоняться перед тобой.

— Ибо ты мне друг, — ответил Терра и, прежде чем уйти, крепко пожал руку Мангольфа.

Он пошел домой; все, по-видимому, уже спали; забрав самое необходимое, спустился в сад. Он не оглянулся: родительский дом должен быть вычеркнут из памяти. Через калитку он выскользнул на поляну, оттуда на берег реки, сел в лодку и начал грести. Он рассчитывал проплыть часа два в беззвездной темноте, с непокрытой головой, обвеваемой ветром с моря. Вместо этого он едва не въехал около устья реки в целый караван барж. Голос, окликнувший его, был как будто знаком. Потом засветился фонарь.

— Шлютер?

— Молодой хозяин! Может быть, мне повернуть назад?

— Куда это вы едете?

— А вы? — недоверчиво спросил Шлютер.

— Я сейчас взберусь к вам. — Очутившись наверху: — Отец отсылает вас? Из-за консула Эрмелина? Выкладывайте все! — Он оглядел баржи: — Зерно?

— Из-за зерна я и еду, — подтвердил Шлютер. — А также из-за господина консула, чтобы он был избран в рейхстаг. Кстати, мы хотим поскорее сбыть с рук зерно, цена на него слишком дешевая.

— Вы хотите сказать — дорогая?

— Вы, сударь, еще мало сведущи в делах. Это зерно ввезено до новых, повышенных пошлин, оно много дешевле местного и сбивает цену. Его надо убрать из страны, вот я и вывожу его.

Юноша долго молчал в темноте. Наконец, разобравшись во всем:

— И вы, вы, будучи социал-демократом, помогаете взвинчивать цену на хлеб?

— Именно поэтому. Такое дело ваш отец может поручить только человеку, за которым числятся какие-нибудь грехи. Ведь назад-то вернуться захочет каждый. А я болтать не стану. Будьте покойны.

— Я спокоен. Но поезжайте один. Я спущусь в лодку и пристану к берегу.

Снизу Терра спросил:

— Что вы будете делать, если таможенная охрана задержит вас?

Доверенный отца крикнул в ответ:

— Тогда я поверну назад и потоплю все.

После этого сын стал еще быстрее грести прочь. Он причалил к морскому берегу и, рассекая колышущуюся траву, пошел знакомой дорогой в село, к гостинице, дававшей ему приют в различные периоды жизни: шаловливым ребенком он бывал здесь с ласковыми родителями; задорным школьником — с товарищами, такими же чистыми сердцем, как и он; юношей — в компании сверстников. Все это были сплошные заблуждения. На самом деле жизнь не была такой. То было неведение, солнечная поверхность. Наступает день, когда узнаешь истину, такую неожиданную и страшную, что навсегда теряешь охоту шалить и смеяться. Потом к первому разочарованию примыкают другие, цепь становится все тяжелее. И несешь ее как каторжник, даже через самую свободную жизнь.

В плохонькой комнате с низким потолком сын припоминал лицо отца, каким оно бывало в торжественные минуты, его выражение наедине с самим собой и как отражались на нем ничтожные события, которые неизвестно почему навеки врезаются в память. Потолок был весь черный от ламповой копоти. В окно застучал дождь. Море, там за окном, рокотало. Дом, открытый ветру и непогоде, содрогался, как корабль. Сын с перекошенным лицом, задыхаясь, старался уловить черты дурного человека на лице своего отца. И не мог. Зато в душе у него раздавался приветливый, умудренный опытом голос, звучавший даже робко сегодня днем. И это друг преступника Эрмелина? Значит, мы не ответственны и за наши собственные деяния, и это хуже всего.

За что может отвечать мать, такая горделивая и по-детски уверенная в себе? Ну, а как же молодой лейтенант, которого сын, еще подростком, искал однажды по всем комнатам, пока не извлек из-за портьеры в музыкальном салоне матери? «Ах! я думал, это твой отец», — сказал лейтенант и засмеялся, облегченно вздохнув.

Дом задрожал, сыну стало жутко. Сам он беспечно обкрадывал родителей, чтобы пойти к девкам или устроить пирушку, о которой бы потом говорили. Он отрекался от друзей. Малодушные поступки и нечистые помыслы — вот с чем он приходит к совершеннолетию.

Он сидел, скорчившись на соломенном стуле, а видения возникали перед ним. Нет конца пытке. Вот появилась сестра в подозрительном переулке об руку с его собственным другом, они куда-то спешат потихоньку под проливным дождем. Смех женщины с той стороны! Он больше не заблуждался относительно ее смеха. Ни один из простодушно чтимых образов не выдерживал испытания — и ни один из прежних догматов! Именно с этим своим другом, что предавал его сейчас, они в дни гордого расцвета и в горячечные ночи ставили под сомнение все существующие законы. Освобожденный дух, поднявшийся над моралью, верованиями, страхом человеческим, вознесшийся выше мира и самого божества, — чтобы стремглав упасть к ногам женщины!

Он вскочил, лицо у него пылало. Скоро она придет, та женщина, которую он любил, ради которой бежал, все порывая, через все преступая! Близок условленный час! «Только бы не попасться ей на глаза теперь. Теперь, когда я во власти сомнений. Величие непреклонного духа, возмущение еще не поколебленной нравственности — неужто это была всего лишь ловушка страстей?.. Бегство! Бунт — но когда, в какую минуту? После того, как отец запретил мне компрометирующие встречи… Значит, мой бунт — заносчивость и ложь. В сущности я такой же, как все. Я бы со всем примирился, на все был бы согласен, лишь бы мне дали ту, кого я желаю. Лучше бы она не пришла, мне стыдно…»

Что это? Уже светает? Он распахнул окно. Угрюмая тишина; проблеск рассвета, без надежды на солнце. Массивы туч над тусклым морем. «Дышать, пока дышится. Пусть я обманывал себя, — теперь я знаю истину, ту, самую последнюю, что я дурной человек. Я убегаю с дурной женщиной, так оно есть, так оно будет, и я не хочу, чтобы это было иначе. Хорошо, что она не пришла до сих пор. Теперь пусть приходит!»

Он пошел на железнодорожную станцию. Она, наверно, будет в первом поезде, он сядет к ней в вагон и помчится прочь из ночи познания и прощаний — прямо в жизнь как она есть. «Только не надо закрывать глаза, не надо лживой благопристойности. Связавшись с авантюристкой, можно стать великим человеком, проходимцем или ничтожеством — лишь бы отвечать за себя. Простое человеческое достоинство требует, чтобы на совести у меня не было гнета. Пусть другие плюют мне в лицо, лишь бы самому мне сохранить к себе уважение».

«А вот и поезд! Я здесь». Рванул одну дверь, другую, ее не было нигде. Он отступил растерянный, ошеломленный. Это жестоко, ей надо было приехать. Она изменяла ему как раз в тот миг, когда все ему изменило. Теперь он должен один со своей прозревшей совестью пускаться в жизнь, которая только что благодаря ей была полна прелести и очарования и вдруг сразу поблекла и опустела, как чуть посветлевшая утренняя морская гладь позади поезда. Оттолкни свой челнок от берега, плыви в открытое море и никогда не поворачивай назад! В жизни ты познаешь одну смерть, но, быть может, прав Мангольф — благая часть именно она… С другой стороны тоже подходил поезд. Терра сел в него, не размышляя: все равно беглец, хоть и возвращающийся восвояси.



На, вокзале он увидел, что всего семь часов. Он пошел домой. Окно в комнате сестры было уже раскрыто; ему захотелось к ней; он взбежал наверх, распахнул дверь и отпрянул.

Бешенство до такой степени исказило его лицо, что сестра, сделавшая движение протеста, в испуге остановилась. А друг, попеременно краснея и бледнея, колебался между стыдом, гордыней и желанием причинить боль. В тот миг, когда появился брат, эти двое уже не стремились друг к другу — они расставались.

Терра — со злобным сарказмом:

— Ситуация такова, что дает мне право спросить, намерен ли ты жениться на Лее?

А Мангольф:

— В полном согласии с Леей, отвечаю отрицательно.

И сестра в подтверждение упрямо кивнула головой.

Лишь теперь Терра закрыл дверь. Он шагнул вперед, как будто для разбега: переводя взор с нее на него, он, видимо, размышлял, на которого из двух броситься.

Так как он не мог решить, Мангольф сказал тихо, чуть не робко:

— Пожалуй, мне лучше уйти? С глазу на глаз вы скорее столкуетесь.

Терра прорычал, все еще пригнувшись, как для прыжка:

— Ты получишь от меня разрешение удалиться, только если дашь торжественную клятву, что это наша последняя встреча в жизни.

— На это трудно рассчитывать. Да и желать нам этого не следует.

— Я только об этом и молю судьбу. — Терра ударил себя в грудь.

— Я слышу, как судьба отвечает: нет. Итак, будьте оба благополучны! — сказал Мангольф печально и насмешливо.

Сестра затворила окно и стояла, не шевелясь. Но, услышав, как брат хрипит, словно в предсмертной агонии, она испугалась и взглянула в его сторону. Он стоял, прильнув лбом к шкафу и стиснув руками виски. Услышав ее возглас: «Клаус!», он шарахнулся как ужаленный и стал выкрикивать:

— Подумай хотя бы о моем унижении! — И с нарастающим бешенством: — Беги за ним! Не обуздывай своего неукротимого влечения! Догони его, бросься скорей к ногам этого труса, пока он не улизнул.

Он пропустил мимо ушей ее возражения.

— Я видал вас на Портовой улице. Помилуй тебя бог, ведь он нехотя плелся за тобой. По лицу видно было, что он замышлял измену.

Он надрывно захохотал, — образ женщины с той стороны стоял перед ним.

— Старая песня! Нечего беречь свое достоинство, чтобы оно плесневело здесь. Беги за ним!

В изнеможении упал он на стул, тогда заговорила она:

— Мое достоинство тут ни при чем. Я не считаю себя покинутой. Я собираюсь на сцену.

— Значит, это была подготовка? — пролепетал брат в изнеможении.

— Не смейся, ты и сам не знаешь, насколько ты прав. За последнее время я так много изведала, что самым признанным актерам есть чему у меня поучиться.

Она стояла, картинно выпрямившись; бледное лицо и алые губы сверху бросали страдальческий вызов.

Брат глядел на нее снизу, открыв рот. Потом заговорил спокойнее:

— Для этого надо быть исключением, — но мы бываем им в минуты подъема. А в промежутках — жизнь, куда входит и театр, как обыкновенное ремесло.

— Во мне достанет силы, чтобы преодолеть часы застоя, — с высокомерным смехом сказала она.

— Тебе? С нашей-то совестью? — Как ни горделиво она поднимала голову, он продолжал: — И тебе придется смириться. Лишь час назад я считал себя вооруженным против будничной жизни. А сейчас она снова крепко держит меня в своих лапах.

Сестра увидела, как у него дрогнул рот, и мягко сказала:

— Кто-то причинил тебе страдание. Не сваливай вины ни на себя, ни на меня. Лучше заключим союз. — Она протянула ему свою прекрасную, еще детскую руку.

— Только без необдуманных излияний! — резко сказал он.

— Мы и так достаточно думали! Ты ведь злишься оттого, что снова чувствуешь себя маленьким мальчуганом.

Грудь его вздымалась, рыдание готово было вырваться наружу, он чувствовал: «Меня влекло к тебе, потому я не ушел сразу. К тебе одной в целом мире». И в то же время думал: «Сдержаться — во что бы то ни стало!» Он взял протянутую руку и ласково погладил ее.

Она перегнулась через его плечо, чтобы ему не было стыдно, обхватила его шею рукой и прошептала вкрадчиво:

— Неужели ты хотел уехать с ней?.. Мне рассказали об этом.

У брата не было сомнений, кто именно рассказал. Но ее рука, ее вкрадчивый голос! Она вела себя, как женщина, как — та. Он не шевелился, он молчал.

— Я знала и то, что ты напрасно ждал там.

— Почему?

— Потому что она была у себя, напротив, долгое время после отхода поезда и уж совсем поздно вышла из дому.

Он стремительно повернулся.

— По-видимому, нам обоим немало суждено пережить… Я иду туда.

— Да ведь она съехала! — крикнула сестра ему вслед.

Он вернулся.

— Ты понимаешь, что говоришь?

— Она переехала в гостиницу, не знаю — в какую… Что с тобой? Я тебя боюсь!

Он уже мчится по улице. Улица крутая, ветер свищет навстречу так, что дух захватывает. Но ему кажется, что тело застыло на месте, настолько опережает его душа. За углом, на площади — карета, она еще не тронулась, надо настичь ее. Вещи уже там, — и едва успела выйти и сесть она сама, как добежал и он. Он бросился на ходу в экипаж, схватил ее руки, выгнул их.

— Ты хотела уехать, сознайся!

— В чем уж тут сознаваться? — Она пыталась высунуться из окна, ей было страшно.

— Я тебе руки сломаю!

Она вскрикнула, но тут же сказала обычным своим звонким голосом:

— Князь написал мне. Он согласен мириться. Чего ты можешь требовать после этого?

— Тебя, — сказал он, отвел ее руки и впился в ее губы, как прошлой ночью в порту.

— В порт! — крикнул он кучеру. «Вчерашний кабак! А над ним, тут же в доме, комната для похождений портовых девок, с которыми она смешалась вчера, которым она уподобилась. Чувствуешь, кем ты стала? Вот что нужно было, чтобы ты сделалась как воск в моих руках».

Она позволила отнести себя в комнату, она позволила бросить себя на кровать. В комнате пахло, как в пустой атласной шкатулке, ее бывшим содержимым.

У кровати были занавески, наверху их скрепляло зеркало.

Юноша мстительно произнес у самого ее рта:

— А теперь? Пойдешь теперь со мной?

Блаженно вздохнув, женщина с той стороны сказала:

— Глупый, это ты и раньше мог получить.

— Я хочу, чтобы ты ушла со мной.

— Но ведь князь же написал мне. — Она зевнула.

— И ты способна вернуться?

— Разумеется.

Он занес кулаки. Она сказала, себе в оправдание:

— Так надо.

— Терзать меня? Продавать меня? Отнимать у нас все счастье жизни?

— Быть благоразумными, — закончила она и притянула его к себе.

Сколько он бесновался, ревел от боли, плакал от грусти! Теперь довольно, не думай, наслаждайся. Тело у нее белое, как амфора, гибкое, как борющийся зверь. Оно выплескивается из убожества этой подозрительной каморки, оно вырастает для тебя во вселенную, ты полон им. Молчи, впивай струящиеся предчувствия, припав к ее увядающему лицу. «Она чужая женщина, а у нее волосы сестры. Девка, а у нее тот же, только более зрелый рот. Я целую ее рот и лишь сейчас познаю свою сестру. Эта женщина — сестра и ей и мне. Все мы — одно».

Она спросила:

— Отчего лицо у тебя стало таким прекрасным? — ибо оно расцвело в мечтательном блаженстве.

— Ребенка от тебя! — сказал он страстно, и как ни высмеивала она его, как ни возмущалась, показывая свое безупречное тело: — Ребенка от тебя! — пока она не вцепилась в него, молящая и покорная.

— Значит, я уйду без тебя? — спросил он напоследок.

Она ответила, что звучит это печально, но такова жизнь. Мало-помалу привыкаешь быть одиноким и тем не менее зависимым от всех. То и другое неизбежно. Меня это не трогает.

— Неужели мы живем для того, чтобы нас ничто не трогало? Какой же в этом смысл?

— Вот какой! — ответила она в поцелуе.