"Пандем" - читать интересную книгу автора (Дяченко Марина Юрьевна, Дяченко Сергей...)

ГЛАВА 26

Он почему-то думал, что между окончательным формированием экспедиции и стартом должно пройти хотя бы полгода. Он полагал, что люди, отправляющиеся в космос навсегда, должны получить что-то вроде последнего отпуска. Побыть с родными хоть месяц. Увидеть горы, море, вернуться на родину — пусть на несколько дней.

Инструктаж, подготовка… Какой, к черту, инструктаж, Пандем инструктирует их ежесекундно. А подготовкой была вся их предыдущая жизнь — Виталька прав. Они совершенно готовы. Они не нуждаются в отпуске; у них гора работы. Киму знакомо это чувство — когда чешутся руки, надо успеть то и это, кажется, что времени впереди совсем мало… Каких-то двести или триста лет…

А что до прощаний с семьями — ни у кого из них нет мужей и жен вне экспедиции. Никто из них не успел обзавестись детьми. Родители, бабушки и дедушки, братья и сестры придут, конечно, к старту, и устроены будут веселые похороны… то есть проводы…

Ким почему-то думал, что у него есть время до Виталькиного отлета. Оказалось, уже нету. Экспедиция отбывает на орбиту, на предстартовую позицию — сегодня их последний вечер на Земле…

Поэтому сегодня он увидит Арину.

Он, конечно, не ждал, что команда в сверкающих комбинезонах с нашивками выстроится на помосте, давая возможность благодарному человечеству ощутить комок гордости у горла. Он не ждал ни шествий, ни речей, ни хороводов; он не ждал и того, что все они встретятся в беседке. Огромной беседке, способной вместить сто шестнадцать человек экипажа вкупе с ближайшими родственниками и совсем немногочисленными друзьями…

(Ромка присутствовал виртуально — одновременно на проводах брата и в кафе с какой-то девушкой. С обеими тетками, дядьями, бабушкой и дедушкой, двоюродным братом Шуркой и кузиной Иванной Виталька простился заблаговременно.)

Пространство внутри зала-беседки было устроено хитроумно даже для привычного Кима; множество людей разбрелось по закоулкам и ярусам, обретая уединение и одновременно оставаясь вместе. Как фигуры на шахматной доске — каждая внутри собственной клетки, но плоскость одна на всех; Арина сидела на теплом выступе колонны, похожей на тысячелетний древесный ствол. Виталька устроился у ее ног, а Ким стоял напротив, и они молчали.

За то время, что они не виделись, Арина не изменилась. Где-то глубоко в душе эта неизменность Кима уязвляла.

Они молчали вот уже тридцать пять минут. Художественное молчание, глубокое, как космос. Арина могла сказать что-то вроде: «Ты улетаешь, это лучшее на свете приключение, мы будем уже глубокими стариками, а твое завтра — через час после старта — будет длиться десятилетиями и веками, разве не забавно?» Но Арина, разумеется, не раскрывала рта. Тот, кто по-настоящему сжился с Пандемом, весьма экономно пользуется словами, особенно если собеседник — близкий человек.

Может быть, это плохо, думал Ким. Может быть, если бы мы с Ариной наговорили друг другу тонну словесного мусора, во всей этой груде случайных слов нашлось бы два-три необходимых.

Вот Виталька. Он мог бы сказать сейчас: «Я улетаю, стало быть, имею право на последнюю просьбу к вам, мама и папа. Пожалуйста, найдите время и место, поговорите друг с другом, не боясь случайных слов, банальностей, глупостей, даже фальши не боясь, черт с ней. Я почти уверен, что под горами всей этой звучащей ерунды найдется два-три слова, способных…»

Они не могли бы его ослушаться и назавтра — или неделю спустя… Существует ли — там, для Витальки — столь малая единица времени? Они послушно говорили бы, и — Ким знает — напрасно, потому что слова не бывают волшебными…

Очень жаль, думал Ким. У меня есть последний шанс сказать Витальке что-то такое, что он сможет вспоминать и через миллион лет… Почему я не придумал этих слов заранее?!

…Мне кажется, она слишком мало грустит по Витальке. Кто я такой, чтобы ходить за ней с градусником для измерения грусти?

Я мог бы сказать: я так рад тебя видеть. Я как собака, которую одновременно гладят и бьют: я рад тебя видеть, я потерял тебя, я теряю Витальку, я боюсь думать о Никасе. Уж лучше бы тут был громкий оркестр, длинные речи, гимны, цветы…

Нас по-прежнему что-то связывает, думал Ким. Виталька потянет за собой не только ниточки воспоминаний… родства… принадлежности… все эти тонкие теплые капилляры, для которых расстояние не имеет значения… Он потянет за собой жгутик моей обиды… или как называется это чувство? Я не могу остановить моего сына. Даже если сейчас расскажу ему о Никасе. Даже если совру… Может быть, напрасно я не боролся за него, так легко передал в Пандемово распоряжение? Он потянет за собой этот мутный упругий жгутик, может быть, поначалу не осознавая этого. Но когда у него будет свой сын…

— Двадцать пять лет, — сказала Арина медленно. — Наверное, ты закончил бы какой-нибудь институт. Может быть, отслужил бы в армии… В армии, какой ужас. Наверняка болел бы…

— Мама? — осторожно спросил Виталька.

— Если бы не было Пана, — пояснила Арина. — Я вот сейчас подумала, как сложилась бы наша жизнь, если бы Пандема не было.

— …Жизнь? — переспросил Виталька после длинной паузы.

Он мог бы сказать: не было бы Пана — не было бы жизни. Пандем — это и есть жизнь; мы будем жить столько, сколько захотим, и так, как сочтем нужным. Мы будем менять все, что наскучит. Мы будем хранить все, что дорого. Посмотрите же наконец на звезды — этот мир наш, мы его заселим, и там, далеко, каждый из нас станет Пандемом…

Но Виталька молчал и недоуменно смотрел на Арину.

…Много десятилетий назад на каком-то празднике в начальной школе маленький Ким Каманин вдруг забыл слова стихотворения; его очередь выступать все приближалась, он стоял в шеренге нарядных детишек обморочно-бледный, словно перед расстрелом, и в единую секунду — в ту коротенькую паузу, когда предыдущий писклявый чтец уже замолчал — вдруг вспомнил все до последнего слова, как будто стишок был нацарапан огненным гвоздем на стене перед Кимовыми глазами. С тех пор прошли десятилетия, он забыл и праздник, и стишок, и себя-ребенка, но ощущение внутреннего прорыва — вспышки, освещающей мозг изнутри — моментально восстановило в памяти запах астр и запах новой рубашки, рисунок линий школьного паркета, и ту решительную, в холодном поту радость…

— Иди, — сказал Ким. — Давай…

Сидящий Виталька быстро поднял голову, и Ким встретился с сыном глазами.

Он мог бы сказать — «я верю в тебя» или еще что-нибудь столь же патетическое. Он мог бы сказать — ты прав, я признаю, теперь я отпускаю тебя с легким сердцем, лети, полетай…

Сын смотрел на него снизу вверх. Как все, кто вырос при Пандеме, он был научен видеть под словами поступки. Может быть, когда у него будет собственный сын…

— Удачи, Виталька, — сказал Ким еле слышно. — Счастливо.

— Спасибо, — тихо отозвался Виталька.

* * *

Его окликнули сзади.

Он остановился, но оборачиваться не стал.

Орбитальная станция, отлично видимая на ночном небе, ушла за горизонт. Арина уехала, помахав рукой из-за дымчатого щитка, по привычке называемого «ветровым стеклом»; Ким остался один и был совершенно один посреди парка, пока его не окликнули.

— Ким…

Он наконец-то обернулся.

Тот, кто позвал его, стоял шагах в десяти. За спиной у него были огни транспортной развязки, потому лица Ким, разумеется, не видел.

— Не надо, — сказал Ким. — Мне кажется, это не совсем честно… Понимаешь?

Его собеседник молчал.

Ким вспомнил: секунду назад он сказал сам себе, что готов, пожалуй… Что наконец-то, как перед броском в воду — готов…

И вот.

Он шагнул вперед. Его собеседник не двинулся с места; Киму зачем-то захотелось потрогать его за рукав. Универсальная ткань «эрго», мягкая и жесткая одновременно, не рвущаяся и устойчивая к загрязнению, самокрой, терморегулятор, массаж, эффект хамелеона…

«Я прячусь, — подумал Ким. — Мое сознание дает петли, как заяц в снегу. Мне нужно время, чтобы принять эту картинку — ночь, Виталька улетел… И он пришел ко мне. Как ни к кому не приходит вот уже много лет…»

— Спасибо, — сказал его собеседник.

— За что?

— За то, как ты проводил Витальку… И еще за то, что ты не поверил ни на секунду, будто это я убил Никаса.

— Выйди на свет, — попросил Ким. — Я давно не видел твоего лица…

— Никас сказал бы, что ты совершаешь обычную ошибку. У существа, подобного мне, не должно быть лица.

— Никас был прав?

— В чем-то да… Ты знаешь, я ведь был немножко Никас. Я умер вместе с ним. Я умираю ежесекундно — с теми стариками, которые ложатся спать и не просыпаются…

Он стоял очень близко. Киму казалось, что он чувствует его дыхание. Как там говорил Никас? «…приучены Пандемом воспринимать его как человека… Как этически ориентированное существо…»

— Послушай, — медленно сказал Ким, — Пан… Я не могу говорить с тобой. Я отвык. Давай сядем хотя бы на скамейку…

Скамейка покачивалась в воздухе — сантиметрах в сорока от земли. На самом краю лежала кукла, забытая еще днем кем-то из бегавших в парке детей; Ким бездумно взял куклу в руки. Посадил на перила; кукла упала. Ким поймал ее на лету.

Пандем уселся рядом. Ким наконец-то увидел его лицо: Пандем был теперь вне возраста. Ему можно было бы дать и «плохие» тридцать, и «хорошие» шестьдесят — в зависимости от освещения. И еще в зависимости от того, как он смотрел.

Будь он человеком…

— Пан, зачем ты…

— Не спеши. Тебе кажется, что времени нет — а его полно. У тебя. У меня. Очень много времени. Не суетись.

— Ты — сейчас — говоришь с Виталькой?

— Да. И он счастлив. Как минимум половина этого счастья — твоя заслуга.

— Что он делает?

— Тестирует стыковочный узел. Думает терминами. Вспоминает свой день рождения, когда ему исполнилось десять.

— А…

— Она уже спит. Ей снится луг, туман, по лугу бродят лошади… Очень красивый сон.

— Она по-прежнему дни и ночи проводит в беседке?

— Нет. Она знает, что я рядом, даже когда я не отвечаю.

— Ты ей нужнее, чем я.

— Вот формула, которая тебя мучит.

— Ты ей нужнее, чем я, чем дети… Пускай. Мне достаточно знать, что она… что с ней все хорошо.

— Она одинока. Если это называется «хорошо», то тогда, конечно…

Ким открыл рот, чтобы ответить, но решил, что слова излишни. Все, что можно было сказать и подумать, было давно передумано и сказано.

— Пан… Тебе важно, чтобы я видел в тебе человека?

— Ты неправильно спрашиваешь. Почему именно человека? Люди придумывают характер своим машинам, жилищам, игрушкам… В примитивный искусственный интеллект впихивают представления о добре и зле — хотя бы на уровне «полезно-вредно». Сейчас ты хочешь спросить меня: «Пандем, тебе так важно, чтобы я видел в тебе справедливое или несправедливое, доброе или злое, благородное или коварное существо?»

— Ладно, — сказал Ким, глядя на далекие огни. — Пусть так… А если спросить по-другому: Пандем, ты в самом деле имеешь представление о добре, зле, любви, совести… весь этот звонкий инструментарий, который я подсознательно… и даже сознательно, чего там… пытаюсь тебе навязать?

Пандем вздохнул; плечи, обтянутые самокроящейся тканью «эрго», поднялись и опустились.

— Хороший вопрос, Ким… Очень хороший. Я бы сказал, корневой… Тебе осталось спросить только, а что же такое любовь и совесть в моем исполнении. И еще — могу ли я избегать ошибок. Когда ты вереницей задашь эти три вопроса, мне останется лишь улыбаться смиренно, благо сегодня я в человеческом обличье и у меня есть рот, чтобы улыбаться…

— А ответов я…

— А смысл в ответах? Ты всегда можешь сказать себе, что я соврал. Или ответил не полностью. Или вообще создал в твоей голове иллюзию ответа…

— Я никогда не пойму тебя, — сказал Ким с ужасом.

Пандем повернул голову и посмотрел Киму в глаза. Взгляд был совсем не такой, как с экрана, с монитора, с изображения на сетчатке: взгляд был тяжелый, Киму сделалось душно.

— Ты уже понял, — сказал Пандем шепотом. — Ты понял, что в самом деле… не поймешь.

Ким молчал.

— Прости, — сказал Пандем. — Тебе кажется, что я пришел к тебе в человеческом обличье, чтобы подкупить… надев маску овечки. На самом деле это обличье — адаптер… между тобой и тем, что сейчас я.

— Пан…

— С тех пор когда мы разговаривали у тебя на кухне… я вырос во много миллионов раз. Ты действительно не поймешь меня.

— Никас, — прошептал Ким, содрогаясь от внезапной догадки.

— Да.

— Он понял, до какой степени ты непознаваем?

— Он осознал… то, что было для него осью мироздания, оказалось всего лишь тенью… от верстового столба. Нет… Давай все-таки не говорить, почему он умер. Это слишком… личное.

Ким все еще вертел в руках чужую куклу. Тепло его ладоней «оживило» игрушку, кукла открыла глаза, разинула рот, будто требуя пищи, и тихонько захныкала.

— Значит, теперь тебе… тому, чем ты стал… вообще бессмысленно задавать вопросы? — тихо спросил Ким.

— Нет… Не бессмысленно. Просто будь готов к тому, чтобы получить неполный… или некомфортный ответ.

Излишняя «живость» куклы раздражала Кима. Он положил ее на скамейку рядом с собой; кукла ворочалась.

Он мимоходом подумал — до какой же степени равнодушным должен быть ребенок, чтобы забыть такую куклу в парке… Если даже у Кима проблескивает инстинкт опеки — кукла представляется живым существом…

— Мы очеловечиваем, — сказал он вслух. — Невольно. Машины, жилища, игрушки… И тебя, Пан. Особенно когда ты совершенно по-человечески смотришь…

Его собеседник усмехнулся:

— Смотреть по-человечески может и стекляшка с фотоэлементом… Ты хотел спросить, зачем после двадцати лет полного контакта с человечеством я «отстранился», придумав беседки. Ты хотел спросить, исправляю ли я совершенную ошибку.

— Да.

— Человеческая личность растет и развивается только тогда, когда ее миром правит античный рок. Красиво, сумрачно… кроваво… мальчики-беспандемники приносят в жертву неизвестно кому пластнатуровых кукол. Каждый из этих мальчиков — немного я сам.

— Ты шутишь?

— Немножко.

— Ты в самом деле совершил ошибку? При всей информации, которая у тебя была? Ты — не предвидел — что так — будет?!

Пандем смотрел на Кима; он не был похож сейчас ни на одно из своих изображений. Выдержать его взгляд становилось все труднее.

— Вот в чем закавыка… Вот в чем беда, Ким. Либо я объективен, либо могу позволить себе немножко любить. Либо я люблю, либо избегаю ошибок… Вот так, приблизительно.

И стало тихо. Даже кукла, остывшая без человеческих рук, затихла на скамейке.

— Пан… «Люблю» — это фигура речи?

Пандем шумно, очень по-человечески вздохнул.

— А должен ли ты любить? — шепотом спросил Ким. — Я не спрашиваю, можешь ли ты… Ты можешь все… Ну ладно, почти все. Но кто тебе сказал, что ты должен любить человечество?

— Мы подошли к третьему, самому занимательному вопросу: любовь в моем исполнении.

— Пан…

— Тебе кажется, что я ерничаю? Вовсе нет… Вот ты любишь Арину. И Витальку. И Ромку, хотя мало его понимаешь.

— Да… Но — ты меня прости — ты ведь не создавал этот мир. Ты не можешь относиться к нам, как к своим детям. Или хотя бы плоду вдохновения, вроде как композитор к симфонии… Почему твое отношение к этому миру столь… эмоционально окрашено?

— Неполный ответ… Хочешь?

— Пусть хоть неполный.

— Я в какой-то степени порожден человечеством. Я вышел из него, как, клетка из первобытного бульона. Человечество — часть меня. Да, оно далеко от совершенства. А что такое совершенство? Отсутствие такого дорогого мне развития… Ладно, тебя раздражает слово «люблю». Давай назовем это «осознанием своего»… или даже «инстинктом самосохранения» — ты ведь желаешь добра своей печени, извини за столь грубую параллель… Вот это он и был, неполный ответ. Ты неудовлетворен.

— Нет, почему…

— Вернемся к тем, кого ты… к объектам положительно окрашенного эмоционального отношения. Твои отец и мать, Арина, сыновья — если бы ты мог им устроить жизнь, состоящую из одних радостей, ты бы устроил?

— Да.

— А если бы ты был миром, где они живут?

— Я понимаю, о чем ты…

Пандем заложил руки за голову. Скамейка плавно качнулась; чуть дрогнула земля — там, глубоко, суетился подземный транспорт.

— В моих силах сделать так, чтобы ни одно человеческое существо ни разу в жизни не испытало дискомфорта. Вообще никакого. Понимая, насколько этот путь пагубен, я должен сыграть палача. Я специально перепрыгиваю через промежуточные рассуждения, ты меня понимаешь и так. Старики, которые еще могли бы жить, не просыпаются в своих кроватях — я сам назначаю им дату смерти. Каждый из них — немножко я… Для того чтобы обучить детей элементарному состраданию, я должен мучить их. Но если в мире, который был до меня, всякие неприятности генерировались безличной судьбой, на которую вроде бы грех жаловаться… Теперь я сам должен посыпать дороги битым стеклом для босых детей.

— Пан…

— Мир, населенный счастливыми манекенами, — когда-то ты очень этого боялся. Но, как ты помнишь, я не собирался сделать всех на свете счастливыми. Я собирался дать каждому возможность свободно расти. Разумеется, каждая настоящая личность неповторима, иногда неповторима до неприличия, и потому векторы развития этих самых личностей торчат в стороны, как иголки дикобраза… Кое для кого статус беспандемного — высшее достижение на пути внутреннего самосовершенствования… Видишь ли. То самое свободное развитие, которое для меня столь важно… его можно было бы назвать моей целью, если бы у меня в самом деле была цель… развитие невозможно, пока я люблю этот мир. Примерно так.

Ким поднял глаза на сидящего рядом и сразу же отвел взгляд — как будто его толкнули в лицо мокрой холодной ладонью.

— Миллионы детей, — сказал Пандем. — «Думай сам» — волшебная фраза. Конечно, они услышали ее от меня не впервые… Легко представить меня идиотом, растящим прежде всего послушание. Алекс Тамилов очень переживал, когда спустя много лет вдруг понял, что я не идиот и никогда им не был… Правда, раньше я был добрым. Теперь я оптимален. Время наших встреч ограничено, а дети ведь растут. Система должна управляться жестко… Когда я сам был этой системой — был с каждым из них в любой момент времени — я мог позволить себе максимальную мягкость. Теперь — нет. Теперь они — вне меня… Изуверский «экзамен на взрослость» — инициация — тогда тоже не был нужен. Теперь — необходим.

— Бегут в беспандемники…

— Не спасаясь от жесткости, нет. Бегут почти всегда те, кто уже вырос… Кого я вырастил… Они хотят быть счастливыми каждую минуту. Они считают, что я должен — обязан — это счастье им предоставить. И обижаются, получив отказ. И бегут.

— Не понимаю, как человек, в котором ты был с первых дней жизни, может отказаться от тебя…

— Игра. Подсознательно они ощущают, что я все еще здесь, рядом. Выходка ребенка, который знает, что за ним наблюдает взрослый… Для того чтобы они взрослели, я должен превратиться в машину боли, Ким.

— Ты преувеличиваешь.

— Конечно. Но не столь уж сильно.

— Те, кто сдадут экзамен на взрослость, будут уже другими?

Пандем молчал.

— Я ведь не могу читать твои мысли, как ты читаешь мои…

— Да. Они будут другими. Если экзамен на взрослость принимать по-взрослому… Но видишь ли, Ким. Мальчишка, сдавший такой экзамен, никогда не поверит, что я его… по крайней мере не ненавижу.

— А тебе важно, чтобы он верил?

— Да, потому что это правда. Я, любящий его, колю его иголками и тычу носом в дерьмо… Чтобы он, скотина, развивался сознательно и творил свободно.

— Я не верю, что нету других путей.

— Нету. Биология человека, физиология, психология — все это «заточено» под мир, полный боли. Преодолевая боль, человеческое существо может подняться до пес знает каких высот — высот духа, разумеется… Посмотри на Диму, быстовского сына. Которому ты ногу вправлял. Помнишь?

— Разумеется, — пробормотал Ким. И положил руки на колени, чтобы унять вдруг возникшую дрожь. Ни разу в операционной у него не тряслись руки. Ни разу…

— Ты не убедил меня, — начал Ким. — Не убедил, что все твое развитие-творчество — такая уж ценность. Ценнее счастья.

— Елки-палки, — тихо и как-то жалобно сказал Пандем. — Ну конечно… Мир счастливых кукол. Хоть сейчас.

— Если не модифицировать…

— Тогда мир тоскливых кукол, не имеющих цели, бестолково ищущих цель и вечно натыкающихся на стены. Скучающих, не знающих ни боли, ни радости. Запросто. И тоже хоть сейчас.

Пандем толкнул землю ногами. Скамейка качнулась сильнее, заскользила взад-вперед над метелочками травы, и чужая игрушка чуть не соскользнула с сиденья — Ким успел придержать ее за ногу.

— А когда-то ты говорил мне, Пан, о будущем… Первый качественный скачок — отмена необходимости смерти… И в конце концов переход человечества в иную форму существования… Ладно, человек-из-мяса принужден вечно болтаться между сортиром и храмом. Но почему не поискать другое воплощение, другой, если хочешь, носитель… Человек-импульс, человек-информация, душа, не обремененная трупом… Чтобы можно было сочувствовать, самому не зная, что такое боль. Передавать детям опыт, ничего не искажая, не расплескивая при этом половину… По желанию уходить от реальности и возвращаться в реальность. Не зависеть от времени, не отвлекаться на физиологию… Жить вечно…

Пандем странно посмотрел на него. Ким не понял этого взгляда; по спине у него продрал холодок, тем более неприятный, что вот уже десять секунд прошло, а он все не понимал.

— Мир, который ты вообразил сейчас, имеет традиции, — медленно сказал Пандем. — Его уже описывали… Много раз. Это загробное царство.

— Погоди…

Пандем взял у него куклу. Закрыл ей распахнувшиеся было глаза.

В наступившей тишине Ким поднял голову и посмотрел на небо. Сквозь наползавшие со всех сторон облака еще просвечивали несколько последних утренних звезд. Орбитальной станции не было видно.

— Пан… Что, будущего больше нет?

— Есть, Ким. Я думаю, есть.