"В Риме" - читать интересную книгу автора (Твен Марк)Твен Марк В Риме [1]Я не стану описывать собор св. Петра. Это уже делалось до меня. Прах апостола Петра, ученика Спасителя, покоится в крипте под baldacchino. Мы благоговейно постояли там и так же благоговейно осмотрели Мамертинскую тюрьму, где он томился в заключении, где обратил солдат в христианство и где, как гласит предание, он иссек из стены источник, чтобы окрестить их. Но когда нам показали отпечаток его лица на твердом камне тюремной стены и объяснили, что он появился после того, как Петр наткнулся на эту стену, мы усомнились. И когда монах в церкви св. Себастьяна, показав нам большую плиту, на которой отпечатались две огромных ступни, сказал, что эти следы оставил Петр, мы еще раз испытали сомнение. Такие вещи не убедительны. Монах сказал, что в тюрьму ночью явились ангелы и освободили Петра и он бежал из Рима по Аппиевой дороге. Его встретил Спаситель и велел ему вернуться, что он и сделал. Следы Петра отпечатались на камне как раз во время этой встречи. Монах не объяснил нам, каким образом было установлено, кому принадлежат эти следы, — ведь свидание произошло тайно и ночью. Отпечаток лица в тюрьме принадлежит человеку среднего роста, а следы — великану футов эдак в двенадцать. Это «несоответствие» укрепило нас в наших сомнениях. Разумеется, мы посетили Форум, где был убит Цезарь[2], а также Тарпейскую скалу[3]. В Капитолии мы видели «Умирающего гладиатора», и мне кажется, что даже мы оценили это чудо искусства, — так же как в Ватикане мы оценили высеченную из мрамора трагедию — «Лаокоона». А еще мы были в Колизее. Кому не известны изображения Колизея? Все немедленно узнают эту шляпную картонку, всю в амбразурах и окнах, с отгрызенным боком. Он стоит особняком — и поэтому более выгодно, чем остальные памятники Древнего Рима. Даже красавец Пантеон, на чьем языческом алтаре ныне водворен крест и чья Венера, изукрашенная священной мишурой, с неохотой исполняет обязанности девы Марии, со всех сторон окружен жалкими домишками, от чего его величие сильно пострадало. Но царь всех европейских развалин Колизей пребывает в надменном и гордом уединении, подобающем его высокому сану. Цветы и травы растут на его массивных арках и среди скамей амфитеатра, дикий виноград фестонами свисает с его высоких стен. Торжественная тишина окутывает огромное сооружение, где в далекие дни собирались бесчисленные толпы зрителей. Бабочки сменили цариц красоты и моды, блиставших здесь восемнадцать столетий назад, и ящерицы греются на солнце в священной ложе императора. Ни один исторический труд не может рассказать о величии и падении Рима так живо, как об этом рассказывает Колизей. Трудно найти более достойное воплощение и того и другого. Бродя по современному Риму, мы могли бы усомниться в его былом величии, в том, что он когда-то насчитывал миллионы жителей; но, глядя на это упрямое свидетельство того, что для любителей развлечений среди своих граждан городу пришлось выстроить театр на восемьдесят тысяч сидячих и двадцать тысяч стоячих мест, легче поверить в его прошлое. Длина Колизея превышает тысячу шестьсот футов, ширина его — семьсот пятьдесят футов, а высота — сто шестьдесят пять. Он имеет форму овала. В Америке, наказывая преступников, мы извлекаем из них пользу. Мы отдаем их внаймы фермерам или заставляем делать бочки и строить дороги, что приносит государству доход. Так мы сочетаем коммерцию с воздаянием за грехи — и все довольны. А древние римляне сочетали религию и развлечение. Поскольку возникла необходимость уничтожить новую секту, так называемых христиан, они сочли за благо сделать это таким образом, чтобы государство получило выгоду, а публика — удовольствие. К поединкам гладиаторов и другим зрелищам прибавился еще один номер — на арену Колизея стали иногда выводить членов ненавистной секты и выпускать на них диких зверей. Считается, что в Колизее приняли мученический венец семьдесят тысяч христиан. Поэтому его арена стала в глазах последователей Христа священным местом. И это справедливо; ибо если цепь, которой был скован святой, и следы, которые он оставил, наступив на камень, овеяны святостью, то, несомненно, свято место, где человек отдал жизнь за свою веру. Семнадцать — восемнадцать столетий назад Колизей был главным театром Рима, а Рим был владыкой мира. Здесь устраивались великолепные празднества, на которых присутствовал сам император, первые вельможи государства, знать и толпы граждан поплоше. Гладиаторы сражались с гладиаторами, а иногда с пленными воинами из далеких стран. Это был главный театр Рима — то есть всего мира, и светский щеголь, который не мог при случае бросить небрежно: «Моя ложа в Колизее», не бывал принят в высших кругах. Когда торговец платьем хотел заставить соседа-бакалейщика позеленеть от зависти, он покупал нумерованные места в первом ряду и рассказывал об этом каждому встречному. Когда неотразимый приказчик галантерейной лавки, повинуясь врожденному инстинкту, жаждал поражать и ослеплять, он одевался не по средствам и приглашал в Колизей чужую даму сердца, а потом, довершая уничтожение соперника, угощал ее в антрактах мороженым или, подойдя к клеткам, тросточкой из китового уса дразнил мучеников для расширения ее кругозора. Римский денди чувствовал себя в своей стихии, только когда, прислонившись к колонне, он покручивал усы и не замечал дам; когда он разглядывал в лорнет кровавые поединки; когда, вызывая зависть провинциалов, он презрительно цедил замечания, которые показывали, что он в Колизее завсегдатай и ничто ему здесь не в диковинку; когда, зевнув, он отворачивался со словами: «И это звезда! Размахивает мечом, как бандит-недоучка! В деревне он еще как-нибудь мог бы сойти, но — в столице!» Счастлив бывал безбилетник, пробравшийся в партер на утреннее представление в субботу; и счастлив бывал римский уличный мальчишка, который грыз орехи на галерке и с ее головокружительной высоты отпускал шуточки по адресу гладиаторов. Мне принадлежит высокая честь открытия в мусоре Колизея единственной афиши этого заведения, которая уцелела до наших дней. Она все еще хранит многозначительный запах мятных леденцов; уголок ее, видимо, жевали, а сбоку на самой изысканной латыни, изящным женским почерком начертаны следующие слова: Ах, где ныне тот счастливец и где нежная ручка, писавшая это прелестное послание? Тлен и прах уже целых семнадцать веков! Вот эта афиша: Дирекция предлагает почтеннейшей публике зрелище, превосходящее своим великолепием все, что когда-либо показывалось на подмостках. Дирекция не пожалела затрат, чтобы открытие нового сезона было достойно того милостивого внимания, которым, как она надеется, уважаемая публика вознаградит ее старания. Дирекция с радостью сообщает, что ей удалось собрать между двумя молодыми, многообещающими любителями и прославленным парфянским гладиатором — пленником, только что присланным из лагеря Вера. Затем последует весьма нравоучительная между знаменитым Валерианом (с одной рукой, привязанной за спиной) и двумя гигантами дикарями из Британии. После чего прославленный Валериан (если он останется жив) будет драться на мечах с шестью второкурсниками и одним первокурсником Колледжа гладиаторов! Затем последует целый ряд блестящих поединков, в которых примут участие лучшие таланты империи. После чего всемирно известный чудо-ребенок сразится с четырьмя тигрятами, вооруженный лишь маленьким копьем! В заключение представления состоится высоконравственная и элегантная в которой тринадцать африканских львов и двадцать два пленных варвара будут биться до полного истребления друг друга! Многочисленный отряд полицейских будет наготове, чтобы поддерживать порядок и препятствовать диким зверям прыгать через барьер и беспокоить зрителей. Двери открываются в семь часов; представление начнется в восемь. Необыкновенно удачной и приятной была и другая находка: в мусоре, покрывавшем арену, я обнаружил грязный и изорванный номер «Римской Ежедневной Боевой Секиры», в котором оказался критический разбор именно этого представления. Как источник новостей газета устарела на много столетий, и я публикую здесь перевод этой статьи только для того, чтобы показать, сколь мало изменились стиль и фразеология театральных критиков за века, которые успели миновать с тех пор, как почтальоны доставили эту еще пахнувшую типографской краской газету подписчикам «Римской Ежедневной Боевой Секиры». «ОТКРЫТИЕ СЕЗОНА В КОЛИЗЕЕ. — Несмотря на неблагоприятную погоду, избранное общество города чуть ли не в полном составе собралось здесь вчера вечером, чтобы присутствовать при первом появлении на подмостках столицы юного трагика, снискавшего за последнее время столько похвал в провинциальных амфитеатрах. Зрителей было около шестидесяти тысяч, и вполне вероятно, что, не будь улицы в столь непроходимом состоянии, театр не смог бы вместить всех желающих. Его августейшее величество император Аврелий занимал императорскую ложу, и взоры всех присутствующих были обращены к нему. Спектакль почтили своим присутствием многие знатнейшие вельможи и прославленные генералы, и не последним среди зрителей был молодой лейтенант из патрицианской семьи, на челе которого еще не успели увянуть лавры, добытые в рядах „Гремящего легиона“. Приветственные крики, раздавшиеся при его появлении, можно было услышать за Тибром! Недавний ремонт и отделка немало способствовали увеличению удобства и уюта Колизея. Подушки вместо твердых мраморных сидений, которые мы столько времени терпели, — очень удачное нововведение. Теперешняя дирекция заслуживает благодарности публики. Она возвратила Колизею позолоту, пышные драпировки и вообще все то великолепие, которое, как сообщили нам старые завсегдатаи Колизея, составляло гордость Рима пятьдесят лет тому назад. Первый номер — битва на мечах между двумя молодыми любителями и знаменитым парфянским гладиатором, которого недавно взяли в плен, — был превосходен. Старший из юных джентльменов владел мечом с изяществом, говорившим о незаурядном таланте. Его ложный выпад, за которым последовал молниеносный удар, сбивший с парфянца шлем, был встречен дружными аплодисментами. Его удары слева оставляли желать лучшего, но многочисленным друзьям юного дебютанта будет приятно узнать, что со временем он несомненно преодолел бы этот недостаток. Впрочем, он был убит. Его сестры, которые присутствовали на спектакле, выказали глубокое огорчение. Его мать покинула Колизей. Второй юноша продолжал бой с такой храбростью, что неоднократно вызывал бешеные взрывы рукоплесканий. Когда наконец он пал мертвым, его престарелая мать с воплем кинулась к арене. Волосы ее растрепались, из глаз струились потоки слез, и едва ее руки вцепились в барьер, как она лишилась чувств. Полиция немедленно удалила ее. При данных обстоятельствах поведение этой женщины может быть извинительно, но мы считаем подобные сцены прискорбным нарушением декорума, который следует неуклонно поддерживать во время представлений, не говоря уже о том, что в присутствии императора они тем более неприличны. Парфянский пленник сражался смело и искусно, что вполне понятно, ибо он сражался за свою жизнь и свободу. Его жена и дети, присутствовавшие в театре, придавали своей любовью силу его мышцам и напоминали ему о родине, которую он увидит, если выйдет победителем. Когда пал его второй противник, жена прижала детей к груди и заплакала от радости. Но счастье это оказалось недолговечным. Пленник, шатаясь, приблизился, и она увидела, что свобода, которую он завоевал, завоевана слишком поздно: раны его были смертельны. Так, ко всеобщему удовольствию окончилось первое действие. По требованию публики директор вышел на сцену, поблагодарил зрителей за оказанную ему честь в речи, исполненной остроумия и юмора, и, заканчивая ее, выразил надежду, что его скромные усилия доставить веселое и поучительное развлечение римским гражданам будут и впредь заслуживать их одобрение. Затем появилась звезда, встреченная громовыми аплодисментами и дружным взмахом шестидесяти тысяч носовых платков. Марк Марцелл Валериан (сценическое имя, настоящая его фамилия — Смит) обладает великолепным сложением и выдающимся актерским дарованием. Секирой он владеет виртуозно. Его заразительная веселость неотразима в комедии и все же уступает высоким образам, которые он создает в трагедии. Когда его секира описывала сверкающие круги над головами опешивших варваров точно в том же ритме, в каком он сам изгибался и прыгал, зрительный зал неудержимо хохотал; но когда он обухом проломил череп одного из своих противников, а лезвием почти в ту же секунду рассек надвое тело второго, ураган рукоплесканий, потрясший здание, показал, что взыскательное собрание признало его мастером благороднейшего из искусств. Если у него и есть какой-нибудь недостаток (мы с большим сожалением допускаем такую возможность), то это лишь привычка поглядывать на зрителей в самые захватывающие моменты спектакля, как бы напрашиваясь на восхищение. То, что он останавливался в разгар боя, чтобы раскланяться за брошенный ему букет, также несколько отдает дурным вкусом. Во время великолепного боя левой рукой он, казалось, чуть не все время смотрел на публику, вместо того чтобы крошить своих противников; а когда, сразив всех второкурсников, он забавлялся с первокурсником, то, нагнувшись, подхватил брошенный ему букет и протянул его противнику, когда тот обрушивал на его голову удар, обещавший стать последним. Такая игривая развязность, быть может, вполне приемлема в провинции, но она неуместна в столице. Мы надеемся, что наш юный друг не обидится на наши замечания, продиктованные исключительно заботой о его благе. Всем, кто нас знает, известно, что, хотя мы порою проявляем справедливую требовательность к тиграм и мученикам, мы никогда намеренно не оскорбляем гладиаторов. Чудо-ребенок совершал чудеса. Он легко справился со своими четырьмя тигрятами, не получив ни единой царапины, если не считать потери кусочка скальпа. Исполнение всеобщей резни отличалось большой верностью деталей, что служит доказательством высокого мастерства ее покойных участников. Подводя итоги, можно сказать, что вчерашнее представление делает честь не только дирекции Колизея, но и городу, который поощряет и поддерживает подобные здоровые и поучительные развлечения. Нам хотелось бы только указать, что вульгарная привычка мальчишек на галерке швырять орехи и жеваную бумагу в тигров, кричать «уйюй!» и выражать свое одобрение или негодование возгласами вроде: «Давай, давай, лев!», «Наподдай ему, медная башка!», «Сапожник!», «Марала!», «Эх ты, чучело!» — чрезвычайно неуместна, когда в зале присутствует император, и полиции следовало бы это прекратить. Вчера, каждый раз, когда служители выходили на арену, чтобы убрать трупы, юные негодяи на галерке вопили: «Подчищалы!» или еще: «Мундирчик-то фу-ты ну-ты!», а также «Убирай, не зевай!» и выкрикивали множество других насмешливых замечаний. Все это очень неприятно для публики. На сегодня обещано дневное представление для юных зрителей, во время которого несколько мучеников будут съедены тиграми. Спектакли будут продолжаться ежедневно, до особого уведомления. Каждый вечер — существенные изменения программы. Бенефис Валериана — 29-го, во вторник, если он доживет». В свое время я сам был театральным критиком и часто удивлялся, насколько больше Форреста я знаю о Гамлете; и я с удовлетворением замечаю, что мои античные собратья по перу разбирались в том, как надо драться на мечах, гораздо лучше гладиаторов. Пока все идет прекрасно. Если у кого-нибудь есть право гордиться собой и быть довольным, так это у меня. Ибо я описал Колизей и гладиаторов, мучеников и львов — и ни разу не процитировал: «Зарезан на потеху римской черни». Я единственный свободный белый, достигший совершеннолетия, которому это удалось с тех пор, как Байрон создал эту строку. «Зарезан на потеху римской черни» — звучит хорошо, когда встречаешь эти слова в печати первые семнадцать-восемнадцать тысяч раз, но потом они начинают приедаться. Они попадаются мне во всех книгах, где говорится о Риме, и последнее время то и дело напоминают мне о судьбе Оливера. Оливер, молодой, свежеиспеченный юрист, отправился начинать жизнь к нам в пустыни Невады. Он обнаружил, что наши обычаи и образ жизни в те далекие дни отличались от тех, которые приняты в Новой Англии или Париже. Однако он надел фуфайку, прицепил к своей особе револьвер флотского образца, пристрастился к местным бобам со свининой и решил в Неваде жить и по-невадски выть. Оливер настолько безоговорочно принял все последствия своего решения, что, хотя на его долю, вероятно, выпадали тяжкие испытания, он никогда не жаловался, — вернее, пожаловался только один раз. Он, еще двое и я отправились на недавно открытые месторождения серебра в горах Гумбольдт; он — чтобы занять должность судьи округа Гумбольдт, а мы — как старатели. Нам предстояло проехать двести миль. Была середина зимы. Мы купили пароконный фургон и погрузили в него тысячу восемьсот фунтов сала, муки, бобов, динамита, кайл и лопат; мы купили пару ободранных мексиканских кляч, у которых шерсть свалялась и вытерлась, а углов на теле было больше, чем у мечети Омара; мы запрягли их в фургон и тронулись в путь. Поездка была ужасной. Но Оливер не жаловался. Лошади оттащили фургон на две мили от города и стали. Затем мы втроем на протяжении семи миль толкали фургон, а Оливер шел впереди и тянул лошадей под уздцы за собой. Мы жаловались — Оливер нет. Мы спали на ледяной земле, и у нас леденели спины; ветер бил в лицо и обмораживал наши носы. Оливер не жаловался. После того как мы толкали фургон пять дней и мерзли пять ночей, мы добрались до самого тяжелого участка пути — Сорокамильной, или, если угодно, Великой американской пустыни. А этот наивежливейший человек так ни разу и не пожаловался. Мы начали переход в восемь часов утра и весь день толкали фургон по бездонным пескам, мимо обломков тысячи фургонов и скелетов десяти тысяч волов, мимо колесных ободьев, которых хватило бы на то, чтобы обить монумент Вашингтона снизу и до самого верха, мимо цепей от воловьих запряжек, которыми можно было бы опоясать Лонг Айленд, мимо могильных холмиков; наши глотки пересохли от жажды, солончаковая пыль до крови разъедала нам губы, нас мучили голод и усталость — такая усталость, что каждый раз, когда, протащившись пятьдесят ярдов, мы ложились на песок, чтобы дать отдохнуть лошадям, нам приходилось бороться со сном. Но жалоб Оливера не было слышно. Не было слышно их и в три часа ночи, когда мы, измученные до смерти, перешли наконец пустыню. Два дня спустя, когда мы ночевали в узком ущелье, нас разбудил снегопад, и мы, боясь, что будем погребены заживо, запрягли лошадей и толкали фургон, пока в восемь часов не миновали водораздел и не поняли, что спасены. Никаких жалоб. Нам понадобилось пятнадцать дней трудов и лишений, чтобы преодолеть эти двести миль, но судья так ни разу и не пожаловался. Нам начинало казаться, что вывести его из себя невозможно. Мы построили гумбольдтовский домик. Его строят так: в основании крутого склона делают ровную площадку, вбивают два столба и кладут на них две перекладины. Затем от того места, где перекладины упираются в склон, натягивают большой кусок парусины, который свисает до земли, — это крыша и фасад особняка. Заднюю и боковые стены образует сырая земля срезанного склона. Для устройства дымохода не требуется большого труда — достаточно отвернуть уголок крыши. Как-то вечером Оливер сидел один в этой унылой берлоге у костра, в котором потрескивала полынь, и писал стихи. Он любил выкапывать из себя стихи или — если дело шло туго — вырывать их динамитом. Он услышал, что возле крыши ходит какое-то животное; сверху упал камень и несколько комьев грязи. Ему стало не по себе, и он то и дело покрикивал: «Эй, пошел, пошел отсюда!» Потом он задремал, и тут в дом через дымоход свалился мул! Горящие угли были разбросаны во все стороны, а Оливер полетел кувырком. Дней через десять после этого он опять обрел уверенность в себе и снова сел писать стихи. Снова он задремал, и снова через дымоход свалился мул. На этот раз его сопровождала половина боковой стены. Стараясь подняться на ноги, мул затоптал свечу, переломал почти всю кухонную утварь и наделал много других бед. Столь внезапные пробуждения, вероятно, были неприятны Оливеру, но он ни разу не пожаловался. Он переехал в особняк на другом склоне ущелья, так как заметил, что мулы туда никогда не заглядывают. Однажды вечером, около восьми часов, он пытался докончить свое стихотворение, но тут в дом вкатился камень, затем через парусину просунулось копыто, а затем часть коровы — задняя часть. В испуге он отшатнулся и закричал: «Эй! Эге-гей! Убирайся отсюда!» Корова благородно старалась удержаться, но постепенно теряла почву под ногами, грязь и пыль сыпались вниз, и прежде чем Оливер успел отскочить, корова появилась вся целиком и грохнулась прямо на стол, раздавив его в лепешку. И тут — если не ошибаюсь, в первый раз в жизни — Оливер пожаловался. Он сказал: — Это уже становится однообразным! Затем он подал в отставку и уехал из округа Гумбольдт. «Зарезан на потеху римской черни», по моему мнению, уже становится однообразным. В связи с этим мне хочется сказать несколько слов о Микеланджело Буонаротти. Я всегда преклонялся перед могучим гением Микеланджело — перед человеком, который был велик в поэзии, в живописи, в скульптуре, в архитектуре — велик во всем, за что бы ни брался. Но я не хочу Микеланджело на завтрак, на обед, на ужин и в промежутках между ними. Я иногда люблю перемены. В Генуе все создано по его замыслу; в Милане все создано по его замыслу или по замыслу его учеников; озеро Комо создано по его замыслу; в Падуе, Вероне, Венеции, Болонье гиды только и твердят, что о Микеланджело. Во Флоренции все без исключения расписано им и почти все создано по его замыслу, а то немногое, что было создано не по его замыслу, он имел обыкновение разглядывать, сидя на любимом камне, — и нам обязательно показывали этот камень. В Пизе все было создано по его замыслу, кроме косой дроболитной башни, — они бы и ее приписали ему, но только она очень уж невертикальна. По его замыслу созданы мол в Ливорно и таможенные правила Чивита-Веккии. Но здесь — здесь это переходит все границы. По его замыслу создан собор св. Петра; по его замыслу создай папа; по его замыслу созданы Пантеон, форма папской гвардии, Тибр, Ватикан, Колизей, Капитолий, Тарпейская скала, дворец Барберини, церковь св. Иоанна Латеранского, Кампанья, Аппиева дорога, семь холмов, термы Каракаллы, акведук Клавдия, Большая Клоака, — вечный надоеда создал Вечный город и, если только люди и книги не лгут, все расписал в нем! Дэн на днях сказал гиду: — Ну, хватит, хватит! Все ясно! Скажите раз и навсегда, что бог создал Италию по замыслу Микеланджело! Вчера я преисполнился восторга, блаженства, радости и неизреченного покоя: я узнал, что Микеланджело нет в живых. Мы таки заставили гида проговориться. Он таскал нас мимо бесконечных картин и скульптур по огромным галереям Ватикана и мимо бесконечных картин и скульптур еще в двадцати дворцах; он показал нам в Сикстинской капелле большую картину и столько фресок, что их хватило бы на все небеса, — и все это, за малым исключением, принадлежит кисти Микеланджело. И мы сыграли с ним в игру, которой не выдержал еще ни один гид, — в слабоумие и идиотские вопросы. Эти субъекты все принимают всерьез, они не имеют ни малейшего представления об иронии. Он показывает нам статую и говорит: — Стату брунзо (бронзовая статуя). Мы равнодушно поглядываем на нее, и доктор спрашивает: — Работа Микеланджело? — Нет. Неизвестно кто. Потом он показывает нам древний римский форум. Доктор спрашивает: — Микеланджело? Гид удивленно смотрит на него. — Нет. Одна тысяча лет раньше, как он родился. Затем — египетский обелиск. Снова: — Микеланджело? — О, как можно, господа! Два тысяча лет раньше, как он родился! Ему так надоедают эти бесконечные вопросы, что он уже боится вообще что-нибудь нам показывать. Он всячески пробовал объяснить нам, что Микеланджело ответствен за сотворение только части вселенной, но почему-то до сих пор это ему не удалось. Переутомленным глазам и мозгу крайне необходимо дать отдых от непрерывного осмотра всяких достопримечательностей, иначе нам действительно грозит идиотизм. Поэтому наш гид будет страдать и дальше. Если это ему не нравится — тем хуже для него. Нам это нравится. Тут я, пожалуй, настрочу наконец главу об этом неизбежном зле — европейских гидах. Сколько людей мечтало о том, чтобы обойтись без гида! Но, зная, что это невозможно, каждый из них мечтал извлечь из него хоть какое-нибудь удовольствие, хоть чем-нибудь возместить страдания, причиняемые его обществом. Мы нашли способ, как этого достичь, и если наш опыт может оказаться кому-нибудь полезным, мы рады им поделиться. Познания гидов в английском языке как раз достаточны, чтобы запутать любое объяснение настолько, что разобраться в нем совершенно невозможно. Они знают историю каждой статуи, картины, собора и любого другого чуда, которое нам показывают. Они знают ее наизусть и рассказывают ее, как попугаи, — если прервать их, они сбиваются и принуждены начинать сначала. Всю свою жизнь они занимаются тем, что показывают редкости иностранцам и выслушивают их восхищенные возгласы. Каждый человек любит вызывать восхищение. Именно поэтому дети всячески стараются острить и «выламываться» в присутствии гостей; именно поэтому присяжные сплетники готовы в дождь и в бурю бежать к соседям, лишь бы успеть первыми рассказать удивительную новость. Нетрудно понять, что для гида, привилегия которого — каждый день показывать чужестранцам чудеса, приводящие их в экстаз, это становится страстью. Он так привыкает к этому, что уже не может существовать в более трезвой атмосфере. Как только мы открыли это, мы перестали впадать в экстаз, мы больше ничем не восхищались; какие бы замечательные чудеса ни показывал нам гид, мы оставались тупо-равнодушными, и на наших лицах не отражалось ничего. Мы нашли уязвимое место этого сословия. С тех пор мы неоднократно пускали наше открытие в ход. Кое-кого из них нам удалось разозлить, но сами мы сохраняли невозмутимое благодушие. Вопросы обычно задает доктор, потому что он хорошо владеет своим лицом и как никто умеет принять слабоумный вид и говорить идиотским голосом. У него это получается очень естественно. Генуэзские гиды обожают американских туристов, потому что американцы всегда готовы изумиться, расчувствоваться и прийти в восторг при виде любой реликвии, связанной с Колумбом. Наш тамошний гид был преисполнен нетерпения и воодушевления. Он сказал: — Идите со мной, господа! Идите! Я показать вам письмо, писанное Христофор Коломбо! Сам писать! Писать своей рукой! Идите! Он повел нас в ратушу. После долгой внушительной возни с ключами и замками перед нами был развернут старый, пожелтевший от времени документ. Глаза гида засияли. Он плясал вокруг нас и стучал по пергаменту пальцем: — Что я вам говорить, господа? Не так ли это? Глядите! Почерк Христофор Коломбо! Сам писать! Мы симулировали равнодушие. В течение долгой мучительной паузы доктор внимательно рассматривал документ. Затем он сказал, не проявляя ни малейшего интереса: — А… как… как вы назвали субъекта, который написал это? — Христофор Коломбо! Великий Христофор Коломбо! Доктор снова внимательно исследует письмо. — А… он его сам написал? Или… или… как? — Он писать сам! Христофор Коломбо! Его собственный почерк, написан им самим! Затем доктор положил письмо и сказал: — В Америке я видывал четырнадцатилетних мальчишек, которые пишут лучше. — Но это же великий Христо… — Меня не интересует, кто это писал. Худшего почерка мне не приходилось видеть. Не думайте, пожалуйста, что вы можете нас дурачить, раз мы иностранцы. Мы не потерпим подобного обращения. Если у вас есть образчики настоящей каллиграфии, мы будем рады с ними ознакомиться, а если нет, то незачем здесь задерживаться. Мы отправились дальше. Гид был сильно обескуражен, но сделал еще одну попытку. У него было в запасе нечто, чем он собирался нас поразить. Он сказал: — Ах, господа, вы идти со мной. Я показывать вам прекрасный… о, великолепный бюст Христофор Коломбо! Чудесный, замечательный, великолепный! Он подвел нас к прекрасному — действительно прекрасному! — бюсту и, отступив, встал в позу: — Ах, взгляните, господа! Прекрасный, чудесный бюст — бюст Христофор Коломбо! Прекрасный бюст, прекрасный постамент! Доктор приставил к глазам лорнет, купленный специально для таких оказий. — А… как вы назвали этого джентльмена? — Христофор Коломбо! Великий Христофор Коломбо! — Христофор Коломбо… великий Христофор Коломбо. Ну, а чем же он знаменит? — Открыл Америку! Открыл Америку! Черт побери! — Открыл Америку? Тут какое-то недоразумение. Мы только что из Америки и ничего об этом не слышали. Христофор Коломбо… красивое имя… А… а он умер? — О, corpo di Bacco! [4] Триста лет назад! — А отчего он умер? — Не знаю. Не могу сказать. — От оспы, а? — Я не знаю, господа! Я не знаю, отчего он умер. — От кори, должно быть? — Может быть, может быть… Я не знаю… Наверное, он умер от чего-нибудь. — А родители живы? — Невозможно! — А… а что здесь — бюст, а что — постамент? — Санта Мария! Вот это — бюст, а вот это — постамент! — Ага, понимаю, понимаю. Удачное сочетание. Весьма удачное. Но бюст не очень пышный. Иностранец не понял этой шутки: гидам недоступны тонкости нашего американского остроумия. Мы не даем скучать нашему римскому гиду. Вчера мы снова провели около четырех часов в Ватикане, этом удивительном хранилище редкостей. Несколько раз мы чуть было не выказали интереса, даже восхищения — удержаться, казалось, невозможно. Все же нам это удалось. Гид был совсем уничтожен и не знал, что делать. Он сбился с ног, выискивая всякие диковинки, истощил весь запас своей изобретательности, но у него так ничего и не вышло: мы не проявили интереса ни к чему. Под конец он пустил в ход свой главный козырь — царственную египетскую мумию, пожалуй, лучшую из существующих. Он повел нас к ней. На этот раз он был так уверен в успехе, что обрел часть прежнего энтузиазма. — Взгляните, господа! Мумия! Мумия! Лорнет приставляется к глазам с обычной хладнокровной медлительностью. — А… как, вы сказали, зовут этого джентльмена? — Зовут? Его никак не зовут! Мумия! Египетская мумия! — Так, так. Здешний уроженец? — Нет! Египетская мумия! — Ах, вот как. Значит, француз? — Нет же! Не француз, не римлянин! Родился в Египта! — В Египта. В первый раз слышу об этой Египте. Какая-то заграничная местность, по-видимому. Мумия… мумия. Как он хладнокровен, как сдержан. А… он умер? — О, sacre bleu! [5] Три тысячи лет назад! Доктор свирепо обрушился на него: — Эй, бросьте ваши штучки! Считаете нас за простофиль, потому что мы иностранцы и проявляем любознательность! Подсовываете нам каких-то подержанных покойников! Гром и молния! Берегитесь, не то… если у вас есть хороший свежий труп, тащите его сюда! Не то, черт побери, мы разобьем вам башку! Да, мы не даем скучать этому французу. Однако он с нами отчасти сквитался, сам того не подозревая. Сегодня утром он явился в отель узнать, не встали ли мы, и постарался описать нас как можно точнее, чтобы хозяин понял, о ком идет речь. Заканчивая свое описание, он мимоходом заметил, что мы сумасшедшие. Это было сказано так простодушно и искренне, что шутка для гида получилась недурная. Есть один уже упоминавшийся вопрос, который неизменно доводит гидов до белого каления. Мы пускаем его в ход всякий раз, когда не можем придумать ничего другого. После того как они истощат все запасы своего энтузиазма, восхваляя красоты какого-нибудь древнего бронзового истукана или колченогой статуи, мы начинаем молча, с глупым видом рассматривать эту диковинку пять, десять, пятнадцать минут — словом, сколько сумеем выдержать, а потом спрашиваем: — А… а он умер? Это пронимает самого добродушного из них. Они никак этого не ждут — особенно новые, еще не знающие нас. Наш многострадальный римский Фергюсон, — пожалуй, наиболее терпеливый и доверчивый из всех гидов, которые до сих пор нам попадались. Жаль будет расставаться с ним. Нам очень нравится его общество. Мы надеемся, что ему нравится наше, но нас терзают сомнения. |
||
|