"Записки странствующего энтузиаста" - читать интересную книгу автора (Анчаров Михаил Леонидович)

Глава третья. Техника молодежи

30

Дорогой дядя!

Когда еще мы жили на Буцефаловке, там был отставной режиссер, которого еще до войны уволили в администраторы. Это случилось из-за профессора Прочимуса. Профессор Прочимус думал, что наука призвана изучать последствия фундаментальных истин, чтобы делать эти последствия симметричными, и что всякая новинка в реальной жизни эту симметричную картину нарушает.

И вот судьба его столкнула с упомянутым режиссером в самый острый момент жизни театра.

Режиссер тоже новинок не признавал. Он считал, что главное в театре — этнография и достоверность, достоверность и этнография. И репетиция судьбы. И потому, когда он поставил пьесу из римской жизни, то ему понадобилось римское войско, которое бы стояло по бокам огромной лестницы, по которой бы спускался Цезарь. На роль войска пригнали пожарных. На генеральную они пришли в римских туниках, из-под которых торчали казенные кальсоны.

— Вы с ума сошли! — кричал режиссер на помощников. — Правда где?! Где правда? Римляне кальсон не носили! У них были голые ноги!

И когда в спектакле на лестнице появился Цезарь, то каждый пожарный, опершись на копье, встал на своей ступеньке на одно колено уже без кальсон. И перед зрителями и профессором Прочимусом открылось такое мужское пожарное могущество, что у нервных в зале от хохота случились истерика и заикание.

Это была новинка. Зеленый Прочимус написал письмо о голом натурализме. Режиссер метал громы о том, что голый натурализм — это другое. И что его система — это другая система, и что эта система и так далее — уже не помню. Но его уволили в администраторы. Почему я об этом рассказал?

Потому что, хотя искусство и наука у нас равны, но наука, повторяю, — гораздо равнее. Наконец однажды Субъект спросил меня:

- Как вы это делаете?

- Что именно?

- Перемещаетесь во времени… Я же вас узнал. Это было в поезде. Отрицать было бессмысленно и не достойно тебя, дорогой дядя.

- Я ныряю только в прошлое, — говорю.

- Почему?

- Но ведь оно уже было?

- Было.

- Потому и ныряю туда.

- А в будущее нельзя?

- Как можно быть там, где еще ничего нет? Будущее — это то, что придумают потомки, но их тоже еще нет.

- Ну хорошо, а как вы ныряете в прошлое? Пришлось ему рассказать мое открытие.

- Эйнштейн постановил, что ежели улететь далеко-далеко со скоростью света, то ты останешься молодым, а все остальные на Земле значительно постареют, то есть ты уйдешь как бы в их прошлое.

- Это известно. Дальше.

- Но зачем шляться в такую даль, — говорю. — Можно сделать наоборот.

- То есть?..

- Ели пролететь с такой скоростью не 300 000 километров, а один километр, то отстанешь от жизни на одну трехсоттысячную долю секунды. То есть для остальных — ты ушел в прошлое на одну трехсоттысячную секунды.

- Как?.. Ах, да… — сказал он.

- И выходит, что чем меньший путь я пройду с этой скоростью, тем больше все, кроме меня, постареют. Близко и сердито.

- Чушь какая-то… Вы меня совсем запутали.

- Еще неизвестно, кто кого запутал. У Эйнштейна свой парадокс, у меня свой.

- Ну и что из него вытекает?

- А то, что если я с такой скоростью пролечу, скажем, не километр, а миллиметр, то я, не сходя с места, дико помолодею против остальных, то есть уйду в ихнее прошлое.

- Ты просто законсервируешься! — закричал он. — А не помолодеешь! А они будут жить!

- Верно, — говорю. — Но если я с такой быстротой промчусь путь, равный расстоянию между двумя электронами вещества моего же собственного тела, то я уйду в свое прошлое.

- Что? — спросил он, побледнев. — Ах, да…

- Я начал это проделывать еще в восьмом классе 425-й средней школы Сталинского района города Москвы. Теперь ее нет. Там теперь автомобильный институт. А какой был спортзал… Лучший в районе, может быть, даже в Москве.

Он долго молчал.

- А как же вы возвращаетесь?

- Вот тут я пролетаю огромное расстояние и возвращаюсь в сегодняшний день, который когда-то, в восьмом классе, был моим будущим.

Он опять долго молчал, а потом спросил традиционно:

- А когда вы находитесь в прошлом, вы меняете в нем что-нибудь и тем влияете на будущее? Брэдбери, например…

- При чем тут Брэдбери? Я ведь не сегодняшний туда попадаю! Я просто молодею и делаю те же глупости.

- Зачем же летать?

- Чтобы на этот раз исследовать глупости, и возвращаться, и влиять на будущее. Любое исследование — это исследование прошлого. Будущее не исследуешь. Его надо изобретать. Сегодня.

- Верно, — сказал он. — Иначе глупости повторяются… Но ведь в принципе можно узнать и будущее, — воскликнул он. — Пролететь огромное расстояние, немножко за это время постареть, узнать будущее. Потом вернуться в настоящее.

- Можно.

- Почему же вы этого не делаете?

- Потому что увижу будущее, которое сложится без моего участия. Я уже там бывал и все видел. Теперь я хочу придумать, как на него повлиять. Опыт черпается в прошлом, а влиять можно только на будущее, Брэдбери ошибался.

Он вздыхал, вздыхал, потом сказал печально:

- Значит, после восьмого класса вы уже знали, что будет война. Почему же вы на нее не повлияли?

- А как?

- Верно… Чем может повлиять мальчишка?

- Прошлый мальчишка не мог. А нынешний — узнает то, что я сейчас для него придумаю. Если придумаю…

- А ну рискнем… — сказал он.

Он встал, остекленел с вытаращенными глазами и бревном упал на пол. Еле откачали.

- Я хотел передвинуться на миллиметр, — сказал он.

- Вы забыли, что это надо делать со скоростью света.

- Ах, да… — сказал он. — Я забыл… А как вы это делаете? Хрен я ему окажу.

- А возвращаясь, надо одолеть огромное расстояние, — говорю. — На Земле такого нет.

- Вот! — воскликнул он. — Вы пришелец!

- Да ни в коем разе, — говорю. — Пришельцы еще не прилетали.

- Ну ладно, — сказал он разочарованно. — Не надо… Не очень-то и хотелось… Так, может, вы доктор и есть?

- Если придумаю — буду.

- А что? Намечается идея?

- Так… Кое-что… — говорю. — Надо проверить.

- Ну хоть намекните… В какой области?

- Уже намекал… Область гигантская, — говорю. — В ней гигантский опыт поведения, который совершенно не берут в расчет.

- Что же? Наука?

- Что вы, что вы! — говорю. — Как раз ее опыт только и учитывают. Нет, — говорю, — искусство. Опыт искусства не учтен. Потому что, хотя наука и искусство по закону равны, но наука гораздо равнее.

Дорогой дядя, после этого мы расстались. И больше в этот день он не появлялся. Не наделал бы чего.

Этот Субъект, конечно, понял — чтобы вернуться из прошлого, а тем более залететь в будущее, нужны такие расстояния, которых на Земле нет. Но откуда я их беру и как я это делаю, я ему, конечно, не сказал. Эдак любой подонок начнет целенаправленно влиять на будущее. В гробу я видел такое будущее.

Дорогой дядя, этот Субъект — мой союзник, но, конечно, и он не понял моего открытия. Потому что они здесь думают, будто память — это вроде магнитной записи. И ищут в мозгу магнитофон.

Они не знают, что передвигаться со скоростью света на микрорасстояния, на расстояния, равные электрону, это значит — вспомнить свое прошлое.

Он не понял, что, когда мы вспоминаем свое прошлое, мы на самом деле там бываем.

31

Дорогой дядя!

…Когда еще мы жили на Буцефаловке, там рассказывали давнюю байку, которую кто-то где-то прочел. Все хоть и не верили, что это было, но не могли от этой истории отлепиться и рассказывали, рассказывали… И она стала буцефаловской байкой.

Будто при феодализме жила королева, которую народ любил за доброту, а ее хищник-муж за это, конечно, не любил. Уж он лажал ее, лажал, зверел-зверел, а все без толку. Любил ее народ. Тогда король за это за все приказал ей проехать голой по городу — чтоб опозорить. Самолюбивый был. А она видит, что он дошел — не повесилась, а пожалела его. Содрали, значит, с нее одежонку и усадили на лошадь, а она распустила волосы и прикрылась как могла.

А когда она поехала по городу, то улицы были пустые. И все ставни закрыты. Народ ушел в свои квартиры и схлопнулся. И выразил свое презрение к королю, любовь к бедной королеве и свое непокорство — ему видней, кого любить.

И король умер от зубовного скрежета. Потому что уровень шума, производимого его зубами, превышал возможности его же черепа.

- Не лязгай, — говорила Буцефаловка. Почему я это вспомнил?

Дорогой дядя, что я знал о своей жене? Да ровно ничего. Я даже не знал, откуда она взялась. До того, как в лифте чужого дома она сообщила, что хочет от меня ребеночка, я и видел ее два раза. Первый, когда я тащил ее по шоссе на кровати, потом вместе с автомобилем, а второй — на пляже, когда этот тип объяснил, что она женщина. И еще я узнал, что она жила на даче, на которой празднуют юбилей. И все.

Я ее ни о чем не расспрашивал. Я ленив и не любопытен. И точка. Но я увлекающийся и любознательный. А эта пара понятий — оппозитна к первой. Знание я люблю, но если ради знаний надо кого-нибудь пытать, то это мне не любо, и я обхожусь. А если я увлечен, то лень куда-то улетучивается, и мне не надо заставлять себя действовать, а, наоборот, надо удерживаться.

Однажды пришел этот тип, с которым я ее увидел первый раз, разыскал нас как-то и спросил:

- Неужели у вас нет интереса к ее прошлому?

- Ни малейшего, — сказал я и продолжал жевать белковую булку, от которой не толстеют.

- А от кого она ушла? Вы знаете?

- Так ведь ушла, — говорю.

- А я кто такой? Вы знаете?

- Пусть это останется вашей тайной, — говорю.

- Но послушайте…

- Зачем?

- Но ведь нельзя же так жить, ничего о ней не зная!

- Все-таки зачем вы пришли, — говорю, — или какой сукин сын вас прислал?

- Я пришел вам сказать, что она не женщина.

- А кто же?

- Биологический робот, биоробот.

- Какая разница? — говорю. — Значит, вообще никаких проблем. Он помолчал, а потом вздохнул и сказал:

- Кроме одной, — сказал он. — Она принадлежит тому, кто ее создал. Она стоит денег.

- А сколько стоят знания, — спрашиваю, — которые этот сукин сын получал якобы бесплатно?

Он опять помолчал, обдумывая.

- А что, если этот человек всю эту историю расскажет в Академии публично? — спросил он.

- Бедняга, — говорю. — Я же его уничтожу.

- Каким образом? — надменно поинтересовался он.

- Я на его докладе публично издам непотребный звук… Вот такой… Представляете? Он представил себе — что будет. Он побледнел:

- Вы этого не сделаете…

- Потом он будет проходить по бесконечным коридорам, и вслед ему будут издавать этот звук… Пуки-пуки, знаете ли… Никто не удержится. Ни в одном законе это не запрещено. Ни один суд не примет жалобу. Да и в суде может все повториться.

- А если с вами проделают то же самое?

- Я первый приму в этом участие, — говорю. — Вы не понимаете — с художниками не ссорятся. Передайте это своему сукину сыну.

Он сказал:

- Ав-в-ва… И выбежал.

Ну, думаю, — началось. Моя жизнь состоит из приключений. Когда мать моего ребенка вернулась с прогулки, я рассказал ей о посещении и спросил:

- А ты, правда, биоробот? Она ответила:

- Как все мы.

Дорогой дядя, я попросил ее объясниться. В дальнейшем я передам тебе своими словами то, что я от нее узнал. Но это будет позднее.

- И этот сукин сын смеет утверждать, что может создавать биороботов со свободным поведением? — сказала мать моего ребенка. — Для этого ему нужно создать рибосому.

- Кишка тонка, — согласился я. — Если я верно понял, для этого нужна Предыдущая Вселенная.

- Ты верно понял. Теперь ты понимаешь, почему он сказал — ав-в-ва?

- Нет.

- Потому что этот сукин сын — он сам. Это во-первых.

- Это я понял. А во-вторых? — спрашиваю.

- А во-вторых, это муж Кристаловны.

- Вот это номер.

Богатство — идея идиотская, но понятная. Но биороботы? Зачем? Идея тоже идиотская, но еще и непонятная.

- А ведь это ты болван, а не он, — сказала мне мать моего ребенка. — Даже сказочный Люцифер жаждет, чтобы ему лизали задницу, а уж Ферфлюхтешвайн-то или муж Кристаловны… А какое же поклонение от электробритвы или пылесоса? Человек не может жить среди кнопок.

- Или среди зомби, — говорю.

- Это кто?

- Полудурки. О них тоже кое-кто мечтает.

Если этот ученый жулик, научившись делать золото, понял все же, что поклоняются за что-то другое и кто-то другой, и решил сотворить биоробота, то он начал не с того конца. Ему нельзя было сотворять женщину.

- А почему ты ему не поклонялась? — спросил я мать своего ребенка.

- Потому что, — сказала она. Помолчали.

- Знаешь, — сказала мать моего ребенка, — позвони куда-нибудь… Ведь ты имеешь право на четверть золотых плит в стенах дома Кристаловны.

- Да пошли они… — сказал я. — Почему я должен им звонить? Они мне задолжали, а не я им. Если они порядочные люди…

- А если нет? — сказала она. — У тебя будет сын.

- Золото ему не нужно, — говорю. — Где золото, там товар, товарно-денежные отношения.

- Я согласна продуктами, — сказала она.

- Ах, если б ты стала миллиардершей, — говорю, — то какой дворец ты бы заказала построить, душа моя?

- Я? — задумчиво сказала мать моего ребенка, бессмертная обезьяна. — Я бы заказала, чтоб горная бурная река проходила у меня прямо через кухню, и тогда можно форель ловить сковородкой. Это не я придумала, но мне нравится.

Я запечатлел на ее лилейных плечах легкий, как зефир, этот, как его… безенчик, кажется, а может, не безенчик, я забыл, и тогда прозрачная слеза выкатилась из ее очей, прокатилась по ланитам и упала на эти, как их, на перси.

- Жена моя, — сказал я, — пора уже. Как мы назовем нашего сына?

- Как-нибудь, — сказала она.

- В старом предисловии к Гейне я прочел мнение, что «Для нас любовь Гарри к Амелии важна только как крючок, на который влюбленный поэт вешает свои сердечные впечатления».

- Ты тоже на меня всех собак вешаешь, — сказала она. — Поверил, что я биоробот.

- Я? — сказал я. — Никогда! Приходи завтра в семь утра к Авдохину пруду.

- А это из Тургенева, — сказала она. — Он такие фразы сеял там и сям. А свое что-нибудь? От этого посещения снаружи было темным-темно, внутри — тоже не сахар. Но Рабле советовал — лучший способ стать богом — жениться на богине.

- Красота спасет мир, — сказала мать моего ребенка. — Ты знаешь, что значит по-испански «пресентале эль пасапорте»?

- Нет, — говорю.

- «Предъявите паспорт». А как звучит?!

32

Дорогой дядя!

Возлюбленная моя бойко полнела, и стало ясно, что мы вовремя продали парло-мурловую шубу, которую все равно нельзя было бы на ней застегнуть без вреда для моего будущего ребенка, который, проходя все стадии эволюции, стремительно и опрометчиво дорастал до способности к сознанию, с которым ему в материнской утробе было делать решительно нечего. Ф-фух!.. Пойдем дальше.

Мать моего ребенка много и легко ходила, отогреваясь в магазинах. В отличие от меня, которого корчило от страха при мысли о том, что и «растет ребенок там не по дням, а по часам» и что однажды… В общем, самая страшная строчка в «Царе Салтане» для меня с детства была — «выбил дно и вышел вон». Я уже тогда знал — что он увидит снаружи.

В этом месте я всегда плакал. Теперь о том, что он увидит, я знаю еще больше. Но и в утробе была теснотища.

И вот, в одну из ночей, когда я старался себе представить, каково ему там, я вдруг вспомнил, почему только у человека образовалось сознание.

Это очень смешно, но мой друг Сапожников нашел «уголок». Все остальное — лишь последствия, вытекающие из этого первичного обстоятельства. Нет, правда! Судите сами.

Ну, еще раз. «Уголок» — это некое специфическое обстоятельство, без которого «нечто» не может состояться. И когда о нем узнают, то наши взгляды на «что-нибудь» переворачиваются насовсем.

Ну, к примеру — пока Копернику не пришло в голову, что Земля вращается, думали, что Солнце всходит и заходит. А как пришло в голову, так все остальные теории — посыпались. Оказалось, что специфика дня и ночи не в Солнце, а на Земле. Понятно? Это была сногсшибательная новинка, а только новинка может претендовать на звание «уголок».

Поэтому «уголок» — это неожиданное объяснение того, о чем, казалось, знают все.

Дорогой дядя, единственное отличие расположения человечка в утробе своей матери от всех остальных детенышей во всех утробах состоит в том, что человек развивается вниз головой.

Потому что из всех млекопитающих только человечья мама ходит на двух ногах. То есть, кора головного мозга родилась из-за давления на череп всего веса младенца и всех материнских мышц. Он в последние месяцы развивается вниз головой и, только родившись, живет вверх головой.

Хотя иногда мне кажется, что это случается не с каждым.

А теперь я догадался, почему образовалось именно сознание, а не что-нибудь другое. Я лежал ночью и хохотал. Сначала молча, а потом вслух. Пока не разбудил всех, кого смог. Я кричал:

- Люди! Братцы-люди! Дело обстоит идиотски просто! Мы получили аппарат сознания, развиваясь вниз головой! Родившись, мы встаем на ноги, но мозги привыкли жить иначе! Я орал:

- Человечество! Эй! Мы не знаем о себе такой идиотски простой причины нашего превосходства и наших несчастий!

Я орал:

- Мать моего ребенка! Дите рождается, когда ему с его мозгами делать в животе абсолютно нечего! Слушайте! Слушайте! Ребенок родится от скуки! Человек все перенесет, кроме простоя мозгов, кроме работы мозгов вхолостую! Мозги — не компьютер, они живые, их не остановишь.

И сынок мой, мой князь Гвидон, меня услышал.

- Ой… — сказала жена. — Ой… …Дорогой дядя! …Дорогой дядя! …Дорогой дядя!

Я никогда в жизни так явно не сталкивался с чудом.

Когда в раскатах грома и пляске молний, в буре ливня я поехал его получать, я понял — состоялось.

В учреждении люди в масках мне выдали сверток. Я его взял и заглянул внутрь. И там, в полутьме и тишине, я увидел две маленькие розовые ноздри. Я приблизил лицо и услышал сладостное, уверенное, невероятное дыхание. Руки у меня окостенели, и меня усадили в машину.

Что-то говорили вокруг, но я слышал только одно — его жизнь на моих руках.

Мы сговорились, дорогой дядя, мы с ним сговорились — поменьше болтать о чувствах.

Сын, дорогой дядя, сын! С чувствами все в порядке.

33

Дорогой дядя!

…Когда мы еще жили на Буцефаловке, там рассказывали случай о сложности судьбы, то есть о том, как она складывается.

Некоего мужа допекла жена. Он решил повеситься, но не совсем. Он пошел в сарай, надел на шею петлю, а на подмышки — вожжи. И повис на вожжах, красиво откинув голову. Однако первой вошла в сарай не жена, как он ожидал, а соседка. Она увидела покойника, ахнула и стала из бочки быстро воровать сало. Покойник открыл глаза и сказал: «Ку-уда?..» Она завопила и упала в обморок. Вбежал милиционер. Он прислонил к стене стремянку и стал снимать покойника. Покойник, чтобы не упасть, обхватил милиционера за шею. Милиционер потерял сознание, но, падая, он ударил головой покойника, который тоже лишился чувств.

Уверяли, что было напечатано письмо в газете под названием «За что мне дали пятнадцать суток?»

Субъект делает доклад в Академии — «Предсказание судьбы математическим путем»… Видимо, его заели мои полеты в другое время. …Система уравнений о симметрии МИРА. О зеркальной симметрии мира… Даже ссылается на Пушкина. Он думает, что если положить половину «Бориса Годунова» перед зеркалом, то в зеркале получится вторая половина. И что поскольку красота — это симметрия, то симметрия спасет мир. Он не понимает, что симметрия есть только у дохлого кристалла, а у жизни не симметрия, а ритм. И, во-вторых, красоту нельзя вычислить, поскольку она гармония. А гармония есть желанное соответствие. А желания меняются. Как и обстоятельства, в которых они возникли. Развитие же идет! И, значит, гармонию надо каждый раз сотворять заново. И, значит, будущее идет по выдумкам. А как наперед эти выдумки вычислишь? И, значит, предсказывать будущее надо иным путем.

Но разве им докажешь? И теперь будет доклад Субъекта «Математическое предсказание судьбы». Смех и грех. Наука есть наука.

Но у Субъекта, наконец, после огромного перерыва — вспышка карьеры. А кто удержится? Тем более что он женился.

Жена Субъекта вчера слышала по радио «Голос истерики». Оказывается, там, в прериях, на Диком Западе, едят двести сортов колбасы.

Обычное дело. Блага в жизни Субъекта и его жены увеличились, и оба поэтому начали страдать от их нехватки.

- Господи, — говорю, — двести сортов! Да у нас в каждом буфете другой сорт, а сколько буфетов по стране? Да что в буфете! У нас каждый кусок колбасы — сюрприз.

- Вы живете в мире выдумок, — сказал Субъект. — Хватит с меня.

- Мы все живем в мире выдумок, — говорю. — Все, что на вас надето, — кто-то выдумал, а также дом, отопление, а также фрутазоны и ваша должность в Академии. Что придумаем, на то и живем… Выдумка — это все, иначе — гибель Вселенной.

- Ну уж Вселенной!.. Земли?

- А у вас есть доказательства, что мы не одиноки?

- А другие миры? — сказал Субъект.

Он огляделся все же, не идет ли кто-нибудь из кандидатов.

- Какой субъективизм — Земля центр Вселенной!.. Он строго посмотрел на меня и сказал:

- Вы протаскиваете поповщину.

- Раньше поповщиной считалось, что мир образовался в один день, теперь поповщина — если кто не верит в первичный взрыв. И это на памяти одного поколения.

- Вы развенчиваете естествознание.

- Только претензии ее деятелей — решать судьбы. Да и естествознание — еще не вся наука. Началась уже наука о человеке.

- Это одно и то же.

- Маркс считал, что нет. Но надеялся, что они сольются. На том и расстались.

Меня на дискуссию не пустили, как озорника и афериста.

Я хотя и огорчился, но пришел все же в темный коридор и уселся напротив закрытой двери, за которой железными семимильными шагами продвигался доклад, где Субъект грозился загнать, наконец, судьбу в симметричное состояние.

При свете луны из окна я кое-как разбирал свои заготовленные тезисы с опровержениями и дерзко выкрикивал их в дверную щель, когда в ней появлялась освещенная полоса, и кто-то из курящих стряхивал пепел в коридор. Иногда я гудел аргументы в замочную скважину, но ее все время загораживала чья-нибудь туго натянутая одежда, и потому голос мой искажался и звучал грубо и неприветливо.

Как раз случилась электрическая авария на подстанции, и все здание, кроме этого зала, не освещалось и было погружено в темень.

- Симметрия только у неживого! — порциями выкрикивал я. — Живое поведение от симметрии уклоняется! И так далее…

Я орал, меня не пускали, все шло нормально.

Дверь была старинная, хорошо лакированная, я уже начал привыкать к ее устойчивости, и потому был даже неприятно поражен, когда ее открыли.

Дверь открыли, ярким лучом осветив темноту коридора и меня, который при лунном свете пытался прочесть заготовленные замечательные тезисы.

Ко мне, в мою темноту выскочил младший кандидат наук и свистящим шепотом спросил:

- Это правда?

- Правда, — на всякий случай ответил я.

- Это правда, что во всем здании отключен свет, а этот зал почему-то освещен?

Я удивился. До меня только сейчас дошло, какая кругом позорная темнота и не гудят лифты.

- Авария на подстанции, — сказал он. — А у нас в зале свет горит… Нам звонили, ругаются, спрашивают — почему? Говорят, что мы жулики. Свет горит, а счетчики не работают.

- Надо Толю-электрика спросить, — говорю. — Я электричества боюсь… Электроны, позитроны, знаете ли, нейлоны, Мелоны, Дюпоны, купоны, кулоны…

- Чудес не бывает, — восторженно сказал он. — Мы к чему-то подключены! Может быть, даже сработал термоядерный синтез, идет неуправляемый процесс. Ищите Толю, у него есть фонарик… Немедленно в лабораторию… Если процесс неуправляемый, то им надо управлять.

Я похолодел.

- Я знаю, к чему мы подключены, — сказал я.

И бросился бежать по лунному коридору, расточительно роняя заготовленные тезисы.

- Неужели, — бормотал я. — Неужели…

Я разыскал Толю-электрика, который при свете карманного фонаря писал письмо на радио с просьбой исполнить песню, из которой он помнил только первую строку: «Ах, Сема, Сема, забудь про Анжелику», и сообщить, кто автор. Я сказал ему:

- Толя… Ищи, ради бога… Ищи, куда ведет провод, к которому подключен освещенный зал.

Толя отыскал, и мы пошли по этому проводу. Дорогой дядя… Ладно, дорогой дядя, потом, потом. Случился такой поворот судьбы, какого не только Субъект, но и я не мог предполагать.

34

Дорогой дядя!

Мы выбрали момент у судьбы, выскочили на ее новом повороте с Толей-электриком и пошли вдоль нужного нам провода.

И провод довел нас до двухэтажного дома, подготовленного на слом, где на первом этаже все еще жили, а на втором хранился ценный хлам — «славянский» шкаф, береты вязанные крючком, и так далее, которые реставрировали молодые весельчаки в надежде, что хлам станет антиквариатом. Среди веселящихся я узнал мужа Кристаловны и Сапожникова.

Дорогой дядя, я уже знал, откуда этот поганец, муж Кристаловны, добывал бесплатную энергию. Двигатель Сапожникова, над которым много смеялись как над «вечным». Но вот Академия освещена бесплатно. И теперь, конечно, смеются все. Кроме мужа Кристаловны.

Ему не до смеха.

Почему? Об этом позже.

Сначала об его окружении, о весельчаках.

Они престижем не озабочены, золото не пахнет, его надо иметь много. Поэтому они обхаживали мужа Кристаловны и мощно пахли французскими духами и духами фирмы «Маде ин».

Часть из них где-то числилась и имитировала деятельность, а часть даже не напрягалась. И для каждого из них безработица была не беда, а мечта.

- Спой, дружок, — сказал Сапожников. — У нас есть гитара.

- Я на шестиструнной не играю, — говорю.

Там были молодые люди разных сословий, и они братались.

- Академию, Академию освещаем! — орали они и хохотали. — Пей, Паша. И Сапожников пил, и они подливали. Я еле оттащил его в сторону.

- Гошка, а ведь я доказал теорему Ферма, — сказал он. — Помнишь, я еще в школе дурацким способом доказал ее для пифагоровых оснований.

- Каких?

- Пифагор открыл особенные числа, у которых сумма двух квадратов равна квадрату третьего особенного числа. И даже есть формула, по которой эти числа составляют, если хотят. Сказать формулу, малограмотный?

- Кто же ее не знает! — говорю я небрежно. — Числа скажи.

- Например: 3, 4 и 5. Иногда даже доказывали эту Ферму, но для отдельных чисел, а я — для пифагоровых, то есть для целого их класса. Дальше?..

- Валяй, — говорю.

- Теорема, которую Ферма записал в 1630 году на полях книги Диофанта, выглядит так: —Он взял какую-то бумажку: An + Bn? Cn при «n» gt; 2. Я и вцепился в эту двойку и захотел узнать, что будет при степени 3. Но ведь каждую степень больше двух можно превратить в сумму квадратов.

- То есть как?

- Степень — это умножение, а умножение — это сложение. Все уже и забыли про это.

- Это надо же! — говорю. — Подумать только! Слава богу, хоть ты вспомнил.

- Отстань… — сказал он, продолжая бормотать и писать на бумажке. По-моему, это была квитанция из прачечной. — Берем кубы пифагоровых оснований, делаем из них сумму квадратов и зачеркиваем равенства… Вот так…

32 + 32 + 32 + 42 + 42 + 42 +42 = 52 + 52 + 52 + 52 + 52

То есть остаются слева одна четверка в квадрате, а справа две пятерки в квадрате. Неравенство очевидно?

- Ясное дело! — говорю, а меня уже тошнит от цифр.

- А другие степени любых оснований неравенство еще больше увеличивают. Значит, собака зарыта где-то между степенями 2 и 3.

- Собака — друг человека, — говорю.

- Уймись, — сказал он. — То есть Пифагор открыл особенные основания, которые дают всем известное равенство… Я же доказал, что это равенство нарушается при любой другой степени, кроме 2… Ну, а Ферма открыл, что и сам квадрат есть степень особенная и исключительная. Так как остальные степени невозможно разложить на две такие же. Кстати, он записал это на полях той же Диофантовой книги. И это считают самым важным его открытием в теории чисел. Так и сказано в «Брокгаузе»: том 70, стр. 585. И я убедился, что все дело в двойке, в степени 2. Я стал думать… — он показал, как стал думать: выпучил глаза и сжал губы, — что же это за такое особенное число 2, в чем же его особенность?..

- Может, хватит? — говорю. Но разве его остановишь!

- … Во-первых, 2 — это число простое, то есть делится лишь на единицу и на самое себя, а во-вторых, оно — четное. Но мало этого, оно единственное такое — простое и одновременно четное. Все остальные либо четные, либо простые, а это — одновременно! Усёк?

- Ну и что?

- А то, что 2 есть единственное число, которое удовлетворяет всем тогдашним условиям одновременно. Других чисел тогда просто не знали.

- Ни фига себе… — говорю. — А теперь знают другие?

- А как же! Иррациональные, отрицательные… И число 0 тогда числом не считалось. Тогда знали только целые, положительные, рациональные, простые и четные.

- Вот тебе и 1630 год! — говорю. — Календарь не подведет! Это ж «уголок»! Ты открыл «уголок»!

- Что значит «уголок»?

- А это уж мое открытие, — говорю.

Пора было спасать его от весельчаков. Сапожников есть Сапожников — делится только на единицу и на самое себя. Если он за эту Ферму получит деньги — можно будет занять у него на «Запорожец».

- Понимаешь, — сказал он, — когда Ферма говорил, что нашел простое доказательство теоремы, он мог иметь в виду только это особенное свойство самого числа 2. Что и требовалось доказать. Я и доказал это своим способом.

Эх, Сапожников, Сапожников…

- Мой сын тоже доказал известную теорему своим способом, — говорю. — Я его спрашиваю: А и Б сидели на трубе, А упало, Б пропало. Что осталось? Обычно отвечают И, а он, знаешь, что ответил?

- Что?

- Труба, — говорит, — осталась труба.

- Оригинально, — задумчиво сказал Сапожников.

- Что делает здесь этот тип? — спросил я.

- Кто? А-а… Муж Кристаловны? От него у меня секретов нет… Он первый применил мой двигатель.

- А ты знаешь, для чего?

- Нет.

Я рассказал, на что идет бесплатная энергия его двигателя. Он отрезвел и заснул.

- Придумай что-нибудь, — произнес он, засыпая. Легко сказать.

Но мне помогло то, что Сапожников был неслыханный простофиля, и его космическая наивность.

Когда построили двигатель, то вместо того, чтобы испытать его двигатель на ближайшем нужнике — ведь стоит же рядом! — Сапожников осветил конференц-зал Академии. Неужели Сапожников думал, что это дело останется незамеченным? И когда муж Кристаловны узнал, что Сапожников так не думал, он понял, что приближается крах, о котором он сам старался не думать…

Выкрасть двигатель — не выход. Сапожников отдаст чертежи в Академию, если уже не отдал. Но как это узнать? И муж Кристаловны пришел ко мне.

- Я пошутил, — сказал он. — Ваша жена не биоробот.

- Вот как? — говорю.

- Но в ней скрыта особенность. Она донорский ребенок. Мать ее, покойница, очень хотела ребенка. Я это устроил. Но она умерла родами, и девочку воспитал я.

- А кто донор?

- Ралдугин.

- Джеймс? — вскричал я.

- Папа! — вскричала мать моего ребенка.

- Да. Он абсолютно сверхъестественно здоров в генетическом смысле. Я проверял.

- Какой же она биоробот? — говорю. — Человек родил человека. Все остальное — техника.

- Я же сказал, что пошутил.

- Шутка длилась двадцать лет, — сказала мать моего ребенка. — Он врал мне с пятилетнего возраста. Дать бы ему по морде…

- Это можно, — говорю.

- Это ничего не изменит, — быстро возразил он.

- Тоже верно, — сказала она.

- Биороботы невозможны в принципе, — говорю я рассудительно. Они ничего не хотят. Все можно сделать искусственно, кроме желания и воображения.

- Откуда вам это известно?

- От Сапожникова. От кого же еще?

- Вот за этим я и пришел.

- То есть?

- Чтоб вы узнали — отдал он уже чертежи в Академию или нет?

- Зачем?

- Я хочу уговорить его не отдавать.

- Он вас не послушает.

- Ну что ж, тогда ему несдобровать. На него нажмут.

- Кто, примерно?

- Примерно, Мамаев-Картизон.

- Этот кретин в отставке?

- Это на первый случай, — сказал муж Кристаловны. — Потом нажмут на вас.

Он остановился. Приближалась мать моего ребенка. Неплохую испекли доноры. Молодец Ралдугин. Я всегда знал, что Джеймс не подкачает. В руках у нее был поднос жостовской артели, с розами.

- Я ничего не имел в виду, — быстро сказал он.

- Запомни, — говорю. — Последний раз запомни… Ты знаком с Громобоевым? Он содрогнулся. Громобоева он не знал.

- А что он мне сделает?..

- Он тебя разорит.

Краска схлынула с его ланит. А вдруг этот Громобоев знает тайну его производства?

- Хотите денег? — все так же быстро спросил он. — Вам нужны деньги?

- Конечно.

- Сколько?

- Четверть стены.

- Чего?

- Четверть стены дачи Кристаловны.

Когда до него дошло, он стал красный. Так было несколько мгновений. Потом он исчез со скоростью света. Или чуть медленней.

- Ты же его пришиб, — сказала мать моего ребенка.

- Чем? — спрашиваю. — Ведь поднос был в руках у тебя.

- Добыча золота — монополия государства, — сказала она.

- Ах, да… — говорю.

- А тем более производить его…

- Из чего?.. — говорю. — Ты вспомни…

- Наивный ты человек, — говорит она. — Дороже нет ничего… Вся земля из него состоит.

- Ну уж… — говорю, — вся.

- Земля была глыбой льда, которую гравитация пригнала на орбиту… А когда растаяла — развилось живое… И у всего живого есть рибосома. …Вся суша — есть отходы живого… А что такое отходы? Вот то-то.

- Слушай, а правда, говорят, что в живом эволюционирует все, кроме этой рибосомы?

- Правда…

- Слушай, откуда ты все это знаешь?

- Так тебе и скажи… Ладно, я с твоим Громобоевым оказалась в одной компании. Там много спорили. Это было в тот вечер… Помнишь? Когда в лифте все вдруг решилось… И про рибосому он мне рассказал.

- Тогда понятно, — говорю.

- Что тебе понятно? Есть две теории происхождения жизни. Одни считают, что жизнь самозародилась на Земле, другие — что космос наполнен спорами… Громобоев сторонник второй теории — Панспермии… Это он почему-то советовал родить мне от тебя нашего сыночка. Ты против?

- Я?!

Ну, биоробот! Ну, мать моего ребенка!

- Знаешь, — говорю, — действительно, пора идти к Громобоеву.

- Кто он тебе? — спрашивает она.

- Старый знакомец. Потом я спохватился.

- Прости, — говорю. — Старый незнакомец. Про него много фантазировали. Знал ли я, как все обернется, дорогой дядя?

35

Дорогой дядя!

Громобоева я нашел под кустом красной смородины.

Приближался полдень, и он готовился поспать возле серого переносного телевизора. Ну, расцеловались. Ну, то, се…

Громобоев, Сапожников… Жизнь разносила нас в разные стороны, потом изредка сводила опять. С Сапожниковым я уже встретился, а как себя чувствует Громобоев? Как он? Мы не виделись лет шесть. Ну, то, се, я его спрашиваю:

- Как ты думаешь, люди достигнут бессмертия?

Он раскатал на траве одеяло, которое еще лет двадцать назад было совсем новым, и улегся в тени красной смородины. Возле муравьиной кучи. Но я видел, что муравьиная трасса проходит в стороне.

Он болтанул в воздухе часами «сейко-самовзвод», и они пошли. Стрелка показывала полдень. Так он заводил свои часы.

- Мало трясешь, — сказал я, зная эту марку. — С одного раза они останавливаются через час.

- Тогда я переведу стрелку обратно на двенадцать — и до завтра, — сказал он и сладко, предвкушающе зевнул.

- А остальное время что будут делать твои часы?

- А зачем мне остальное время?

«Вот как!» — подумал я и тут же забыл, о чем подумал.

Я сам умею наводить сон на кого хочешь, но Громобоев был вне конкуренции.

- Ну что тебе? — спросил он. — Хочешь — поспи часок. Потом смородину будем есть. Кислая…

Я тупо, почти засыпая, повторил свой вопрос.

- Достигнут люди бессмертия?

Он лег на спину и сдвинул панаму на нос.

- Уже достигли, — сказал он.

Я мгновенно очнулся. Сон — как рукой.

- А почему мы о них ничего не знаем?

- Они помалкивают, — сказал он из-под панамы. Это был ответ ответов.

И засвистел. Сейчас захрапит. Вот гад!

Чтобы не дать ему заснуть, я включил телевизор. Громобоев не любил, когда его будят. Я знал это. Но ведь по знакомству.

Он пожал плечами. По телевизору опять бушевала демонстрация. Я уже жалел, что включил. Но он упорно смотрел на телеэкран.

- Кто это? — спросил я. — О чем они?

- Это Эллада, — сказал он. — Демонстрация у Пирея.

Эллада… Эллада… Эллада… Дом сердца моего. Все правильно. Потом показали наводнение. Я как-то не придал этому значения. Вообще не принято придавать значение громобоевским словам. Но потом они прорастают.

- Ну, тогда ты можешь сказать, для чего искусство? — спросил я, перекрывая шум наводнения и рев лихого дождя в телевизоре.

- Оно рождает гениев, — сказал он.

- И все?

- Тебе мало?

Я подумал — все станут гении. Девальвация гениев. Какой ужас. Неужели и я захотел привычного дефицита? Да вроде нет. А все же как-то скучно — все гении.

- А как гениям живется? — спрашиваю. — Сладко? Горько?.. Если гений, как ты утверждаешь, это не сверхчеловек, а сверхчеловечность, то его жизнь — пытка… Или у них, у гениев, нет проблем.

Он с трудом приоткрыл слипающиеся глаза.

- У них свои проблемы, — сказал он, отводя глаза куда-то в сторону.

И я увидел, как там, вдалеке, где помещался дачный поселок, в котором я когда-то жил у Кристаловны, и недалеко от дачи ее мужа, взорвался холм. «Неужели?» — подумал я и постарался тут же забыть об этом. Он заснул, как отрубился. Я на цыпочках пошел прочь. Ах ты Громобоев!

На стоянке такси я сел в машину. Шоферы что-то громко обсуждали.

Когда я проезжал мимо бывшего холма, таксист быстро поднял стекло и изолировался от окружающей среды.

В том месте, где был холм, зияла огромная яма, и суетились люди в противогазах. Из окрестных строений разлетались личные машины.

- Коллектор рвануло, — сказал таксист. — Год не чистили… Паразиты… Вонь до неба.

- Ну что твой Громобоев? — спросила меня по возвращении мать моего ребенка.

- Когда я рассказал Громобоеву о муже Кристаловны и попросил придумать, как с ним бороться, Громобоев ответил: «Ладно».

И я стал хохотать, прямо закатываться — так я веселился.

- Что ты все хохочешь? — спросила меня мать моего ребенка.

- Я начинаю бороться за мир своими средствами, — говорю. — Что я, рыжий?

- Ты не рыжий, — сказала она, — ты уже лысый. Это же смешно…

- Вот видишь? — говорю. — Вот видишь?.. Уже смешно.

36

Дорогой дядя!

…Когда мы еще жили на Буцефаловке, студенты автомобильного института купили в складчину трофейный автомобиль лохматого года выпуска. И стали гонять по Москве. На обратном пути машина остановилась, и ее пригнали на руках.

Стали разбираться. Ничего не нашли. Тогда во двор пришли надменные профессора с автомобильных кафедр. И, намекая на зачеты, — позор! — полезли в потроха. И тоже ничего не нашли. Все притихли.

Тогда возвращавшийся с работы шофер Шохин постучал где-то сильно укороченным ногтем и сказал:

- Бензина нет.

Вот когда Буцефаловка хохотала.

То есть дело не в том, что стрелка не сработала и показывала, будто бензин есть, а в том, что люди живут под наркозом или гипнозом сложных результатов, а от простых причин — бегут, себя не помня.

Дорогой дядя, извини, что долго не писал, но произошло невероятное.

Когда моему сыночку настало семь месяцев, и он отказался пить материнское молоко, и потребовал щей из свежей капустки — отказался от титьки, как отрубил, и мать его плакала, что она ему больше не нужна, и пусть ест что хочет, то на следующее утро увидели, что он стоит в кроватке без штанов и держится за перекладину.

Тогда я сказал: «Исполняются танцы северных народов» — и стал языком подражать загадочному инструменту, который у всех земных народов называется по-разному, а звук издает один: бурдым, бурдым, бурдым. И значит, когда-то вся планета издавала в задумчивости этот звук и лишь потом услышала отдельные музыкальные голоса.

И под этот «бурдым-бурдым» сыночек заулыбался, и стал топать голыми ножками, и трясти голой попкой, и изо рта у него свисала кожура от соленого огурца, который он где-то добыл.

И жена сказала: он скоро будет ходить, надо покупать манеж, деревянный. Поставим посреди комнаты.

И далее она стала ходить по магазинам, и смотреть, и расспрашивать, но манежи попадались плохие, а она уже слыхала о хорошем.

- Чего ты все ходишь? — говорю. — Есть же телефон. Звони. Наводи какие-нибудь справки. Она стала названивать: скажите, у вас есть и так далее — и однажды ей ответили:

- Есть!

Это было в половине девятого вечера, за полчаса до закрытия магазина.

- Спроси — много? До завтра хватит?! — крикнул я. Ей сказали, что если прийти рано утром, то да, хватит.

- Давай деньги, — говорю. — Деньги давай.

- Вот это размах, — сказала она. — Я думала, тебя от дивана не оторвать.

А так оно и было. Целый год я не вставал с дивана, чтобы не прерывать работы, писал тебе, дорогой дядя. Такая пошла полоса. Мне тогда казалось, что то, что я пишу, срочно понадобится взволнованному человечеству. Неважно. Я так думал. А тут сорвался с места и помчался вниз на лифте, и выскочил на улицу, и схватил таксиста, который катился в парк:

- Старик, сын у меня, мне пятьдесят девять лет, в магазин привезли манежи, до закрытия полчаса, это мой первый сын.

- Едем, — сказал таксист.

И стал не таксист, а танкист, и не уехал в парк, а успели за 15 минут до закрытия. Танкист отстранил меня властной рукой и пошел впереди. С продавщицами он держался надменно и дырявил жестким пальцем оберточную бумагу на уложенных в стопку пакетах с манежами.

На крикливые возражения продавщиц отвечал:

- Нам надо с красным дном, а с синим нам и на фиг не надо.

Выбрали, заплатили, погрузили, доехали до дому, подняли в лифте, расплатились.

- Вот так, — сказал танкист и постепенно стал таксистом. Такие, брат, дела.

И вот тут, в середине ночи, а именно до середины ночи мы с женой монтировали этот разобранный, хорошего дерева, хреновый манеж, и произошло небольшое происшествие, пустяк, который потом стал влиять, можно сказать, на все. И я уверился. До середины ночи мы не могли собрать детский манеж, состоявший из шести доступных деталей. Представляете! Четыре светлые рамки с вертикальными палочками и две доски, обитые красным дерматином.

Как их ни вертели, обязательно у последней детали нужные шипы не влезали в нужные пазы.

Мы вертели эти легкие стенки, были потные, красные и пристыженные. И у нас не получалось.

И только отчаявшись, мы взглянули в печатную инструкцию еще раз. И увидели приписку от руки, с которой полагалось бы инструкцию начинать: «Начинать сборку надо с привинчивания металлических уголков в указанные на рисунке отверстия». А мы думали - привинтим их позже.

И я похолодел. Я впервые подумал: «Неужели уголки — настолько реальность?» Сначала жена сказала:

- Чушь. Не все ли равно, с чего начинать сборку? А я подскочил:

- Стоп! — закричал я неистовым неадекватным голосом. — Стоп! В этих проклятых уголках все дело! И с этого должна была начинаться инструкция! Не поняла?!

- Нет.

- Как только мы привинтим уголки к каждой из четырех стенок, мы сразу найдем низ любой стенки и ее внутреннюю сторону. А все остальное уладится само собой… Они ведь еще и ориентир!

- Идиоты, — подумав, сказала жена.

И я понял, что это относилось не только к нам. Это было как молния. Это относилось, страшно подумать, ко всему человечеству.

А до этого я думал, что «утолок» — это метафора, что это — «краеугольный камень» какой-нибудь проблемы, но маленький.

А теперь уж точно убедился, что в каждом наисложнейшем деле есть свой реальный «уголок», без которого дела не распутать, и все усовершенствования — есть усложнения и поправочки. Но толку от них — чуть.

37

Дорогой дядя!

Мать моего ребенка была великая актриса. Только об этом никто не знал. И слава богу. Иначе бы ей дали роль, и она бы ее репетировала. А потом пыталась бы подмять жизнь под пьесу. А так как ей роли никто не давал, то роль писала она сама, будучи уверена, что пьеса к ней уж как-нибудь сама пристроится. Еще девчонкой ей все удавалось. Ей, например, удалось выжить.

Но поэтому жизнь моя осложнилась. Захожу я среди бела дня из гостиной-мастерской в спальню-кабинет и вижу: сынок мой спит, посапывая в своей кроватке, а мать моего ребенка сидит на нашем ложе в незнакомой мне голубой, с кружевными белыми оборочками, очень короткой рубашке, из-под которой видны ровные коленки. И сидит она по-японски на пятках, и опирается о подушку плавными руками цвета охры золотистой, и мыслит. Фон — английская красная и киноварь в сильном разбеле, смятая постель взята костью жженой с белилами и чуть умбры.

Потом поднимает на меня хмурые глаза и говорит задумчиво, как при контузии:

- Я видела чудный гостино-спальный гарнитур из четырнадцати предметов, как раз тебе в мастерскую.

Когда я пришел в себя, я малость залетел в недалекое будущее и увидел квартиру, забитую мебелью, которая была забита барахлом, которое… И как мне негде притулиться, кроме как под столом или за шкафом. Но под столом лежал свернутый ковер из прошлой жизни, а за шкафом — из будущей.

- Ты вообрази, — сказала она, — и недорого.

Я довольно стойко переношу житейские неудобства, от которых все давно уже отвыкли: могу спать у Кристаловны в комнате с золотыми стенами, но без окон, могу работать, стоя в троллейбусе, и даже спать в трамвае стоймя, держась за ручку. Был такой случай. Рассказать? Ладно, в другой раз. Но очень плохо переношу помехи, которые даже считают не помехами, а удобством.

Удобство для меня — это: деньги на книжке, аккредитив в кармане, пустая квартира и возможность купить билет в западный сектор Бирюлева. Из мебели я больше всего люблю зубную щетку и электробритву, а все остальное у меня это отнимает и гасит. Но уже когда она мне сказала: «Вообрази», я озверел.

Сначала командуют: «Вообрази, как тебе будет хорошо», потом: «Не воображай, что тебе с кем-нибудь будет лучше», «Вспомни то», «Забудь это», «Проснись», «Надо спать, когда все спят», «Слушай, ну что ты живешь, как во сне?», «Людям твои сны не нужны»… Я вытерплю все, но когда покушаются на мою способность воображать что угодно, вспоминать что угодно, и наводить сон на кого угодно, даже храпом — я зверею. Я почти перестал летать в прошлое. Ладно, хрен с вами, от него одно расстройство. Людям надоело помнить страдания сосункам напоказ — это их право. Я согласился не летать в будущее, ладно, хрен с вами, от него тоже одно расстройство. Все время видишь, что оно выглядит не так, как тебе надо, потому что либо тебе мешают влиять на него сейчас, до полета, либо его отменит Апокалипсис, и будущего не будет. И многие занялись только тем, с чем сталкиваются в данную секунду — кто-то наступил на мозоль, или ближайший начальник — сука. Я все терпел, но теперь у меня отняли, можно сказать, последнее — не велели храпеть, потому что это не навевает сны, а будит. И я понял — хватит. Я начинаю жить по собственному сценарию и буду биться головой об стенку в полное свое удовольствие… Если она только скажет «проснись»… Если она только скажет… Но она сказала: «Очнись». И я очнулся. В том-то и дело, что она на чужие сценарии плевала и делала только то, что открывало ей ее истинные желания.

- Ну как, — сказала она и чуть сдвинула назад кружевную бледно-голубую комбинацию. — Сегодня купила.

- Гениально, — говорю. — А ну, еще повыше.

- Повыше нельзя, — говорит, — Через минуту и семь секунд просыпается наш сын. И добавила:

- Слушай, — сказала она, — я думаю, мебель помешает нашему сыночку ездить на велосипеде по гостино-спальному кабинету.

Понимаешь, дорогой дядя? Когда человек открывает свои истинные желания, они всегда совпадают с чьими-нибудь истинными желаниями. Это и есть творческое поведение. И я страстно захотел иметь трехколесный гэдээровский велосипед, где заднее колесо ведущее, а два передних — толкаемые и синхронно поворачиваются. А баранка… А маленькая цепь, а педали… То есть велосипед едет, как бы задом наперед по сравнению с остальными.

Гляжу — а он уже стоит в мастерской.

- И денег осталась куча, — сказала она.

- Это хорошо, — говорю. — Ты уж извини за храп… Это самозащита. Впервые я начал храпеть при женщине, которая была до тебя.

- Женщины до меня не было, — сказала она.

Она сказала правду. До нее была профессионалка. С этого дня, дорогой дядя, я перестал храпеть, и летаю, и навожу сон, какой угодно и на кого угодно, и могу приступить к картине после того, как отменю Апокалипсис.

Вот что значит женщина, которая когда-нибудь должна была родиться. Родиться, чтобы не освобождаться, а освобождать. Бессмертная обезьяна, которая когда-то встала на ноги, и ребеночек повис в чреве вниз головой и обрел разум, и тем самым она дала разум всему человечеству, которое она народила, но которое теперь залезло под машину из-за дождя и никак из-под нее не вылезет. Хотя дождь кончился, а машину некому угнать, чтобы они опомнились и приступили, наконец, к тому, ради чего машину купили. К жизни, то есть к совершению судьбы.

38

Так вот, дорогой дядя, «Борис Годунов» Александра Сергеевича Пушкина есть первая попытка трактовать судьбу в новом роде. Не как предсказуемое или непредсказуемое будущее, а как складывающееся на глазах.

Пушкин, пожалуй, первый усомнился, что судьба человека есть следствие его страстей и поступков, то есть возмездие за грехи. Хотя ныне с успехом доказывают и обратное. И даже кладут первую половину пьесы перед зеркалом в надежде, что оно отразит вторую симметричную половину.

Мы не знаем, мучила ли реального Бориса совесть или нет. Ну а если б не мучила? Его бы не скинули? Скинули бы. Дела пришли в упадок, а Самозванец обещал все поправить. А потом смотрят — враг. Привел других панов. И вовсе грабителей. И самозванца из пушки распылили.

У Пушкина — судьба человеческая и судьба народная — не одно и то же, а вещи разные. И он однажды написал не трагедию, не комедию, не драму, а сцены. И из рыцарских времен — тоже сцены. И судьба — это не логическая машинка, но и не хаос, а именно сцены, то есть дорога через хаос.

Потому что судьба человека зависит не от хаотического или компьютерного рока, а от той порции обстоятельств, с которыми он столкнулся и считает законными или незаконными. И придумывает, как быть.

И потому Буцефаловка, которая знала, что судьба — это то, что складывается (так и говорили: так сложилась его судьба), знала о жизни больше любого шахматиста или работника театра и его окрестностей, которые обещают, что театр — это зеркало жизни. Потому что судьба одного человека зависит от того, как его личные выдумки жить столкнутся с результатами выдумок остальных людей, и какую он хлебнет порцию. Но судьба народная зависит от большой экономики. Слава богу, хоть это начинают понимать. Но еще слабо понимают, что и экономика складывается из выдумок. А драматурги все еще пишут пьесы, а не сцены. А театр очень любит один конфликт на всю компанию. Это называется — выстроенная пьеса. В отличие от пушкинской. Невыстроенной.

Они ищут у Пушкина проповедь возмездия, от которой он первый же и освободился. И написал ряд сцен, где каждая из них — жемчужина.

Аристотель о трагедии говорил просто — трагедия есть подражание действию. О том, что пьеса — это зеркало жизни, стали болтать позднее.

Когда забыли, что как раз в зеркале все вывернуто, забыли, что в зеркале левое ухо — это правое. И наоборот.

Дорогой дядя, а теперь я прерываюсь, потому что я счастлив.

Я хотел многое рассказать, но все меркнет перед тем, что случилось.

Я сделал великое открытие.

Может быть, его все знают, но я не встречал никого, кто бы знал.

Но как только я его изложу, скажут, что оно известно всем. Потому что оно, как всегда, идиотски простое. Дядя, внимание!

Я открыл, в чем отличие умножения от сложения. Внимание! Вот оно!

Складывать можно что угодно, а умножать — только одинаковое. И это есть «уголок уголков».

Дорогой дядя, мир зашел в тупик, потому что проморгал это отличие. Казалось бы, одно и то же. Умножение — это упрощенное сложение, более простой способ, сокращенный, так сказать, — умножь вместо того, чтобы складывать, не складывай поштучно, а умножь.

Но дело в том, что складывать можно что угодно, а умножать только одинаковое. Эта простая истина наглухо забыта.

Нельзя умножить 2 паровоза на 4 яблока, а сложить можно.

Так вот, дорогой дядя, судьба складывается из разных разностей, а не умножается из одного и того же.

Ее пытаются вычислить, а ее надо сотворить.

Как же узнать будущее? Ведь в любой прогноз или в приказ жизнь внесет поправку. Из чего же складывается судьба?

А ведь в деле с Апокалипсисом это — вопрос вопросов.

Дорогой дядя, судьба складывается не из намерений, а из выдумок и шансов их выполнить.

Поэтому, дорогой дядя, я хочу тебя успокоить. У планов организовать общий или маленький такой, уютный Апокалипсис шансов на выполнение нет. На самоубийство никто не пойдет. Это брехня. Ядерный потолок один для всех. Исключений не будет. Поэтому пока гешефтмахеры и гешефтфюреры забавляются, спекулируя на страхе, дело идет к тому, что их возненавидят все.

Поэтому, дорогой дядя, надо заниматься хозяйством. Они сами дозреют до разоренья. Его можно, однако, избежать разными мерами, например, перевести нахапанные деньги из военной промышленности в гражданскую, чтобы опять обскакать своих родимых конкурентов, но не самоубийством. Потому что «хотя самоубийство есть выход из любого положения, но это положение, из которого нет выхода» — сказал поэт. Какие же шансы, дорогой дядя, у нормального народа выполнить свой план? После открытия закона прибавочной стоимости только один — выдумка. Надо придумать, как его выполнить, этот план. То есть — творчество.

После того как узнали, что человек инструментом производит продуктов больше, чем нужно ему одному, стало ясно, что выдумка — основа всего. Так как и инструмент, и поведение надо выдумать.

Но всякая выдумка, умноженная механически, становится глупостью, то есть упирается в невозможность ее выполнить. И тогда ее заменяют другой выдумкой, чтобы не зарываться. Потому что жадность фраера сгубила.

Они зарвались, дорогой дядя, и потому одурели. Ничего. Подопрет — опомнятся. Европа уже приходит в себя от старых выдумок и ищет контакта. Причем, не со страху, а именно от потери его. Они поняли, мы на самом деле первыми не кинем. И мир для нас — это не лозунг, а нормальная работа, энергетический оптимум, ходьба, а не ожиренье, здоровье. Если копнуть, то сталкиваются не разные интересы, а одинаковые выдумки их удовлетворить.

Сейчас передали, что в африканской пустыне американские профессора хотят защитить беженцев из Европы от черного коренного населения тем, что конструируют «этнический вирус», который бы морил черных и не трогал белых. И у профессоров не хватает воображения понять, что следующей выдумкой будет вирус, который бы морил белых и не трогал черных. Потом будут вирусы для рыжих, крашеных, лысых. Потом будут вирусы для скучных. И планета, чтобы выжить, сгоряча откажется от науки. Я выражаю тревогу. Маркс называл это дело «профессорский кретинизм».

Конечно, дело с Апокалипсисом решит не хохот, а, как всегда, экономика. Подопрет — найдут выход. Но смех этот выход готовит.

Человечество может страдать из-за чего угодно, любить что угодно, бояться чего угодно, бороться с чем угодно, но смеяться оно может только над собой. Больше ему смеяться не над кем.

Почему всемирное хозяйство надо все время вытаскивать за шиворот, как пьяного с телебашни? Потому что кому-то нужен дефицит. А тот, кому он нужен, одурел от выдуманных желаний. Пр-р-рестиж! Р-разорву! Баб! Золота! А копнуть — ему всего и надо-то — банку пива да яичко. И то крутое. А разговоров, разговоров!.. Дорогой дядя, не знаю, как тебе это объяснить и чем подкрепить эту уверенность, но мы сейчас накануне новой вспышки добра.

Дорогой дядя, я всеми потрохами, всем опытом, всем разумом чувствую, что оно началось, добро, оно началось гораздо раньше, но был долгий ужасающий перерыв, и мир устал от перерыва. Но теперь началось. Вот увидишь. Это не мечта, дорогой дядя. Началось.