"Императорский всадник" - читать интересную книгу автора (Валтари Мика Тойми)Глава 2 РИМКакими словами описать мне ощущения пятнадцатилетнего отрока, солнечным осенним днем вступающего в Рим, отрока, который с младенчества знает, что он кровью предков связан с этими священными холмами и долинами? Мне казалось, будто мостовая под моими ногами приветствовала меня, а каждая каменная плита повествовала о восьмисотлетней истории. И даже мутный Тибр вызвал у меня такой священный трепет, что голова пошла кругом. Вероятно, сказались избыток впечатлений и недосыпание во время длительного путешествия, потому что я чувствовал своего рода радостное опьянение, которое не могло бы дать никакое вино. Это была моя родина и родина моего отца, это был город-господин, царящий над всем цивилизованным миром — от земель парфян до земель германцев. Мы направились в сторону дома тетки моего отца Лелии. Барб то и дело свирепо втягивал носом воздух. — Да, более сорока лет не дышал я воздухом Рима, — сказал он. — Его запах невозможно за быть; особенно стоек он в самом центре города, на Субуре[6], причем именно сейчас, ближе к вечеру, когда в воздухе висит аромат похлебки и горячей кровяной колбасы, который смешивается с обычными миазмами тесных переулков. Тут частенько пахнет чесноком, оливковым маслом, пряностями, добавьте сюда сладковатый дымок воскуряемых в храмах благовоний и еще кое-что совершенно особое, что я называю ароматом Рима, потому что нигде больше я не встречал ничего подобного, и вы получите тот самый воздух, который мы сейчас вдыхаем. Однако мне кажется, что за сорок лет этот воздух немного изменился… или, может быть, мой нос состарился и уже отказывает мне? Я с трудом ловлю им любимые запахи моего детства. Мы шли по Риму пешком, потому что днем движение повозок в городе было запрещено. На улицах было так оживленно, что мы с трудом продирались сквозь толпу. То ли в угоду мне, то ли желая доставить удовольствие и себе тоже, отец выбрал не прямую дорогу к Палатину, а пошел кружным путем, через Форум, так что Палатин мы увидели лишь тогда, когда перед нами вырос Капитолий. Затем мы свернули на Этрусскую улицу, чтобы мимо ипподрома выйти к Палатину. Я глазел по сторонам, отец терпеливо перечислял названия дворцов и храмов, а Барб изумлялся новым роскошным постройкам на Форуме, которых еще не было в дни его юности. По лицу отца тек пот, и дышал он тяжело и хрипло. С грустью думал я о том, что он, хотя ему не исполнилось еще и пятидесяти, уже стал стариком. И все же отец остановился перевести дух только тогда, когда мы подошли к храму Весты. Через отверстия в его крыше к небу поднимались струи дыма от воскуряемого на священном огне фимиама, и отец пообещал, что я, если захочу, могу прямо завтра отправиться с Барбом в пещеру, где волчица вскармливала Ромула и Рема и которую Божественный Август распорядился всегда содержать в порядке — как городскую достопримечательность. Перед пещерой все еще росла старая-престарая смоковница, под которой и отыскала близнецов волчица. А относительно запахов Рима отец заметил: — Для меня это незабываемый аромат роз и благовоний, льна и истертых мостовых; аромат, подобного которому нет ни в одном уголке мира; аромат, где испарения земли смешались с воздухом Рима; аромат, настраивающий мои мысли на такой грустный лад, что я скорее готов умереть, чем снова бродить по здешним красивым улицам. Итак, давайте больше не будем говорить об этом, не то я расстроюсь и потеряю самообладание, а ведь я вырабатываю его у себя с пятнадцати лет. И все же Барб не преминул проворчать: — Послушайте-ка, я прожил долгую жизнь и твердо усвоил, что для обострения слуха и обоняния надо непременно глотнуть доброго вина. Да хорошо бы еще заедать его наперченной колбасой… вот помню я, прежде ее в римских харчевнях подавали обжигающей, прямо с огня. Давайте-ка сделаем привал в таком месте, где можно раздобыть круг кровяной колбасы. Мы тогда как раз проходили мимо скотного рынка, и отец рассмеялся и первым вошел в маленький трактир — такой старый, что пол его находился гораздо ниже уровня улицы. Мы с Барбом с удовольствием понюхали воздух, пахнущий вином и горячими кушаниями, и ветеран радостно воскликнул: — Хвала Геркулесу, в Риме еще сохранилось кое-что от прежних времен! Я узнаю эту харчевню, хотя раньше она казалась мне куда выше и просторней. Ты чуешь этот запах, Минуций? Ну конечно, чуешь, ведь ты молод и обоняние у тебя поострее моего. Нравится ли он тебе? В нем пере мешались ароматы рыбы и тины, камыша и тука, пота и копченостей из соседних лавок. Он набрал в рот вина, сплюнул на пол, принося положенную жертву, откусил огромный кусок дымящейся колбасы и только после этого произнес: — Да, что-то прежнее, давно забытое возвращается ко мне; но, видно, и небо у меня состарилось, потому что кусок колбасы и чаша с вином уже не приносят мне той радости, как в старые времена. Слезы выступили в уголках его глаз, и он вздохнул: — Я и впрямь как призрак из прошлого, явившийся горевать о былом. Здесь у меня не осталось ни знакомых, ни родственников, ни покровителей. Новое поколение заступило на место нашего и уже не знает ничего о делах минувших дней. Вот оттого-то и потеряли свой вкус и самая острая колбаса, и пряное вино. Я надеялся отыскать в Риме среди преторианцев[7] или же среди пожарных хотя бы парочку товарищей по оружию, но теперь я спрашиваю себя: а узнаем ли мы друг друга? Горе побежденным! Нынче я подобен Приаму на развалинах Трои. К нам подскочил владелец заведения с пухлым лоснящимся лицом и спросил, не хотим ли мы чего-нибудь еще. Кстати, он с гордостью поведал, что к нему часто захаживают возничие колесниц из цирка, служащие городского архива и актеры, а на днях были даже реставраторы, приводившие в порядок обветшавшие здания, — ибо, как мы, конечно, знаем, скоро грядет юбилей Рима. А еще, подмигнул он, под крышей его харчевни можно свести знакомство с хорошенькими обольстительными девицами. Однако Барб был безутешен и мрачно возразил, что не может даже и подумать о шлюхах, ибо они наверняка уже не такие соблазнительные, как в дни его юности. После этого мы пошли вверх по Авентину, и мой отец, вздыхая, сказал, что, видно, нам придется впредь отказаться от посещения подобных харчевен, потому что чесночная колбаса вызвала у него такие колики в желудке, что их не уняла даже чаша фалернского. Дыхание отца было стеснено, и он шагал мрачный, полный дурных предчувствий. Черный ворон, который вылетел откуда-то слева и пересек нам путь, лишь усилил его тревогу. Мы шли мимо старых и новых доходных домов и древних храмов, потихоньку враставших глубоко в землю рядом с современными постройками и неуклонно разрушавшимися. По другую сторону холма отец разглядел наконец фамильное имение Манилиев. По сравнению с нашим домом в Антиохии здание казалось очень маленьким и убогим; правда, при нем была небольшая пристройка и оно было обнесено стеной и окружено одичавшим садом. Когда отец заметил мое разочарование, он строго сказал, что и здание, и сад свидетельствуют о древности и благородном происхождении семейства. Носильщики давно уже принесли багаж от Капуанских ворот, и тетушка Лелия таким образом оказалась подготовленной к нашему приезду. Она подождала, пока мы отпустили носильщиков, и, когда те затопали вниз по ступенькам, поспешила нам на встречу по дорожке, вьющейся среди кустов лавра. Это была высокая, худая женщина с тщательно нарумяненными щеками и подведенными глазами. Из украшений я заметил у нее лишь кольцо на пальце да медное ожерелье на шее. Ее воздетые руки мелко дрожали, когда она, негромко причитая, семенила через сад. Отец по обыкновению держался позади, к тому же сейчас он собственноручно расплачивался с носильщиками, поэтому тетка ошиблась и остановилась перед Барбом. Она слегка поклонилась, молитвенно поднесла ладони к лицу и воскликнула: — Ах, Марк, что за счастливый день! Ты почти не изменился со времен юности, у тебя даже улучшилась осанка, и ты очень возмужал. Отец засмеялся и проговорил: — О тетушка Лелия, ты по-прежнему близорука и рассеянна! Взгляни сюда, вот же я, твой племянник Марк. А этот достойный ветеран — мой друг и один из моих клиентов[8] по имени Барб. Тетушка Лелия рассердилась, подошла к отцу и, обиженно глядя на него, принялась трясущимися руками ощупывать его плечи и тело. Наконец она проворчала: — Что ж, немудрено, что я тебя сразу не признала! Лицо обрюзгло, живот обвис… Я просто не верю своим глазам — ведь раньше-то ты был, можно сказать, красавец. Отца ее замечания вовсе не огорчили. Напротив, он даже сказал: — Спасибо тебе, дорогая тетушка Лелия, за эти слова. У меня просто камень упал с сердца, ибо в молодости моя внешность приносила мне одни огорчения. Если уж ты меня не признала, то, значит, других можно тем более не опасаться и никто в Риме меня не узнает. А вот ты осталась все такой же стройной и весь твой облик дышит благородством. Года тебя совсем не изменили. Ну, обними же моего сына Минуция и будь с ним такой же ласковой и доброй, какой ты была во времена моей далекой и легкомысленной юности. Тетушка нежно привлекла меня к себе, поцеловала сухими губами в лоб и глаза, потрепала по щеке и воскликнула: — Ах, Минуций, да у тебя уже пробился пушок на подбородке, так что ты уже не ребенок, которого можно носить на руках и качать на коленях! Она обхватила ладонями мою голову, заглянула мне в глаза и затем сказала: — Ты похож на истинного грека или римлянина, но, признаться, эти зеленые глаза и светлые волосы несколько необычны. Будь ты девушкой, я назвала бы тебя красавицей; в общем, я уверена, что тебя ждет отличная партия. Твоя мать была, если мне не изменяет память, гречанкой, не так ли? Только когда она принялась без умолку болтать, не дожидаясь ничьего ответа, я догадался, что она сильно напугана. У входа в дом с нами поздоровался лысый, беззубый раб, подле которого стояла скрюченная одноглазая женщина. Оба они упали на колени и произнесли приветствие, которому их явно обучила госпожа. Отец выглядел смущенным; он положил руку на плечо тетушки Лелии и попросил ее идти впереди нас, потому что она здесь — полновластная хозяйка. Маленький атрий[9] был наполнен дымом, так что мы все закашлялись: это тетушка воскурила перед домашним алтарем благовония в нашу честь. Сквозь дым я увидел изображающие наших предков фигурки из обожженной глины, чьи позолоченные восковые лица казались в этом чаде живыми. Кашляя и возбужденно жестикулируя, тетушка начала многословно объяснять, что по давней традиции Манилиев мы должны принести в жертву кабана; но так как она не знала точного дня нашего приезда, то и не стала приобретать его, а потому мы должны будем удовольствоваться оливками, сыром и овощным супом. Сама же она давно уже не ест мяса. Мы обошли все помещения дома, разглядывая паутину в углах, убогие ложа и поломанную, ветхую мебель, и поняли, что наша дорогая, милая тетя Лелия жила в горькой нужде. От библиотеки астронома Манилия сохранилось лишь несколько обглоданных крысами манускриптов, и хозяйка вынуждена была признаться, что ей пришлось продать в публичную библиотеку, что у подножия Палатина, даже бюст знаменитого предка. В конце концов она заплакала и сквозь слезы проговорила: — Ругай меня, Марк, ругай! Я почти ничего не сумела тут сберечь, а все потому, что в юности я знавала лучшие дни. Я бы и дом выставила на торги, если бы ты время от времени не присылал деньги из Антиохии. Наше состояние растрачено. Как это случилось, я и сама толком не понимаю, но поверь, что оно не пошло ни на изысканные кушанья, ни на вина и благовонные притирания. Не сердись и не требуй от меня подробного отчета в тех деньгах, что ты мне присылал. Отец упрекнул ее за излишнюю к нему подозрительность и уверил, что приехал в Рим вовсе не для того, чтобы требовать от нее отчета; он, мол, даже раскаивается, что не посылал в Рим более крупные суммы на содержание дома и ведение хозяйства. Теперь же все пойдет по-другому, он ей это обещает. Затем он попросил Барба распаковать вещи, раскинул на полу дорогие восточные ткани, подарил тетушке Лелии шелковую столу[10] и шелковый платок, надел ей на шею ожерелье из драгоценных камней и попросил ее примерить пару мягких красных сандалий. Когда же он вручил ей еще и роскошный парик, она громко зарыдала и сквозь слезы воскликнула: — Ах, Марк, да ты и вправду богач! Ты честно приобрел все эти дорогие вещи! А я-то думала, что ты пошел по кривой дорожке и погряз в пороках Востока, которым так легко предаются римляне, надолго покинувшие родину. Поэтому мне и стало не по себе при виде твоего одутловатого лица; но конечно же, это слезы затуманили мой взор. Теперь я спокойно рассмотрела тебя, привыкла к твоему облику и нахожу, что ты не так скверно выглядишь, как мне было показалось. Тетушка Лелия очень опасалась, что мой отец приехал в Рим с тем, чтобы вступить во владение домом, а ее отправить куда-нибудь за город, где дни ее потекут в бедности и лишениях. Это убеждение так прочно укоренилось в ее сознании, что она постоянно намекала нам, что такая женщина, как она, не в состоянии жить нигде, кроме Рима. Но вскоре она набралась мужества и осмелилась напомнить о своем покойном муже-сенаторе и о том, что она по-прежнему желанная гостья во многих знатных домах Рима, хотя ее супруг Гней Лелий потерял состояние и умер еще во времена императора Тиберия. Я попросил ее рассказать о сенаторе, но тетушка отклонила мою просьбу легким покачиванием головы и повернулась к моему отцу: — Скажи, Марк, как могло случиться, что твой сын говорит на нашем языке с этим ужасным сирийским акцентом? Нужно срочно что-то предпринять, дабы исправить положение, иначе над Минуцием будет смеяться весь Рим. Отец беззаботно заявил, что и его собственная латынь звучит не менее комично, ибо ему приходи лось слишком часто говорить по-гречески и по-арамейски, однако тетушка Лелия перебила его и резко сказала: — Тебе это простительно, потому что, во-первых, ты уже стар, а во-вторых, все поймут, что коли ты служил цезарю в армии и был на государственной службе в провинциях, то ты, естественно, перенимал особенности чужих языков. Однако с Минуцием дело обстоит иначе. Его произношение надо исправить, а для этого придется нанять хорошего оратора или актера. Ему нужно ходить в театр и посещать публичные чтения. Император Клавдий очень щепетилен в отношении чистоты языка, хотя и допускает, чтобы его вольноотпущенники, поступив на государственную службу, продолжали говорить по-гречески. Что же до его супруги, то она занимается такими вещами, беседовать о которых мне не позволяет моя стыдливость. Затем она вновь посмотрела на меня и сказала: — Мой бедный муж, сенатор Гней, был еще в здравом уме и твердой памяти, когда Тиберий обручил своего несовершеннолетнего сына Друза с дочерью префекта[11] Сеяна, а сам сочетался браком со своей сводной сестрой Юлией. Юноша был такой же ненормальный, как и отец, и позже повесился на грушевом дереве. Я думаю, мой покойный муж искал благосклонности Сеяна, потому что верил, будто этим он принесет пользу государству. Ты, Марк, тоже был как-то вовлечен в интриги этого Сеяна, недаром как раз перед самым раскрытием заговора ты совершенно неожиданно исчез из Рима и многие годы не подавал о себе ни каких вестей. Вот потому-то ты и был исключен из всаднического сословия нашим дорогим императором Калигулой, да-да, именно поэтому, ведь о тебе никто ничего не знал. «Мне тоже неизвестно, где он», усмехаясь, сказал император и собственноручно вычеркнул твое имя. Во всяком случае так мне рассказывали, хотя, возможно, эти люди щадили мои чувства и передали далеко не все, что знали. Отец сухо ответил, что завтра же он пойдет в городской архив и установит, за что же все-таки его имя исключили из сословия всадников. Тетушку, как мне показалось, это вовсе не обрадовало, она даже предложила не ворошить дела минувших дней. Когда цезарь Клавдий пьян, объяснила тетя, он раздражителен и капризен, хотя может статься, что он из чистого злорадства исправит содеянное императором Гаем Калигулой. — И однако же мы должны сделать все возможное, чтобы ради Минуция восстановить честь нашей семьи, — заключила она. — Лучше всего было бы, если бы во время обряда вручения мужской тоги Минуций попался на глаза Валерии Мессалине. Юная императрица весьма благосклонна к молодым людям, только что прошедшим посвящение в мужчины, и с удовольствием приглашает их в свои покои, чтобы расспросить о родословной и еще кое о чем… Будь я не такой гордой, я бы, конечно, попросила эту сучку об аудиенции для Минуция, но я боюсь нарваться на высокомерный отказ, ибо она прекрасно знает, что я была любимой подругой матери императора Клавдия. К тому же я вместе еще с несколькими знатными римлянками помогла Агриппине и юной Юлии соблюсти все приличествующие погребальные обряды над телом их бедного брата, после того как девушки вернулись из изгнания. Несчастного Гая зверски зарезали, а потом иудеи поддержали Клавдия деньгами и помогли ему взойти на трон. Агриппине повезло, и она подцепила богатого мужа, а вот бедняжку Юлию вторично изгнали из Рима, потому что Мессалина вообразила, будто та слишком часто оказывается неподалеку от своего дядюшки Клавдия. Да, из-за этих жизнерадостных девушек многим тогда пришлось покинуть Рим. Вот помню, был еще такой Тигеллин, удивительно невежественный, зато слывший самым прелестным юношей Рима. Впрочем, его не очень-то расстроила ссылка; сначала он занялся рыболовством, а потом еще и разведением скаковых лошадей. Много ходило разговоров и о некоем испанском философе Сенеке, написавшем ужасающее количество книг. У него была связь с Юлией, хотя он и страдал чахоткой; вот уже который год он томится в изгнании на Корсике. Мессалина нашла, что племянницам Клавдия, даже тайком, не приличествует заниматься развратом. Впрочем, в живых нынче осталась одна Агриппина. Тетушка приостановилась, чтобы перевести дух, и у отца появилась возможность тактично дать ей понять, что пока не нужно мне ничем помогать. Он самолично берет все в свои руки и доведет дело до конца, не прибегая к услугам женщин, ибо последние всегда все только портят, уж он-то знает, натерпелся в молодости, горько заключил отец. Тетушка Лелия хотела что-то возразить, но, бросив взгляд на меня, осеклась. Наконец-то мы смогли воздать должное оливкам, сыру и овощному супу. Отец строго предупредил нас, чтобы мы не вздумали съесть все подчистую, а оставили что-нибудь от головки сыра величиной с кулак, поскольку оба старых раба явно голодны. Мне это было непонятно, ведь дома в Антиохии я привык получать лучшие куски, и тем не менее еды всегда оставалось вдоволь и для домочадцев, и для бедняков, которые постоянно слонялись в ожидании подачек неподалеку от нашего жилища. На следующий день отец пригласил строителей и поручил им основательно отремонтировать старое фамильное гнездо, а также нанял садовников, чтобы те привели в порядок запущенный, одичавший сад. В нем возвышался столетний сикомор. Его посадил один из Манилиев, которого позднее убили средь бела дня прямо на улице люди Мария. Около дома росло несколько старых деревьев, и отец очень за них беспокоился. Сам же домик, маленький и скромный, он велел ни в коем случае не перестраивать и не переделывать, пояснив мне: — В Риме ты видел множество роскошных мраморных дворцов и восхищался ими, но когда ты подрастешь, ты поймешь, в чем заключается истинное благородство, и оценишь мою правоту. Ни один богатый выскочка не может окружить свой дом такими древними деревьями, а старинная простота сама по себе всегда ценнее любых безвкусных украшений. Мысли отца унесли его в Прошлое, и он продолжил, помрачнев лицом: — Когда-то в Дамаске я намеревался построить небольшой дом и окружить его деревьями, чтобы в покое жить там с твоей матерью Мириной. Но после ее смерти мною овладело такое отчаяние, что долгие годы я не замечал ничего вокруг. Вероятно, я лишил бы себя жизни, если бы меня не вынуждал жить дальше долг перед тобой. А однажды рыбак на берегу Галилейского озера предсказал мне нечто такое, что до сих пор вызывает у меня жгучее любопытство, хотя я и вспоминаю об этом как о давнем сне. Больше о предсказании отец говорить не пожелал. Лишь добавил коротко, что теперь ему придется удовольствоваться вот этим старым садом, раз уже не суждено ему было самому посадить и взрастить такие красивые деревья. Пока строительные рабочие и архитектор ремонтировали наш дом, а отец с утра до вечера пропадал где-то в городе, улаживая свои дела, Барб и я без устали бродили по Риму, осматривая его достопримечательности и глазея на прохожих. Император Клавдий распорядился привести к празднику в порядок все памятники и храмы, а также приказал жрецам и ученым тщательно собрать и переработать на современный лад все мифы и предания об основании Рима. Императорский дворец на Палатине, храм на Капитолийском холме, термы и театр не произвели на меня особенного впечатления: я вырос в Антиохии, где было много не менее красивых и даже больших по размерам общественных зданий; в целом же Рим с его кривыми переулками и крутыми холмами проигрывал в сравнении с Антиохией, славившейся широкими прямыми улицами, и казался несколько тесным и мрачным. И все же было здесь одно архитектурное сооружение, которое потрясло меня своим великолепием и заставило задуматься о бренности человеческого существования. Я говорю об огромном круглом мавзолее Божественного Августа, что стоял на Марсовом поле. Круглым этот мавзолей был потому, что именно так выглядели древние храмы, напоминавшие о тех временах, когда римляне еще жили в круглых хижинах. Его простое величие было, по-моему, вполне достойно равного богам величайшего повелителя всех времен; и я без устали вчитывался в строки, повествующие о деяниях Августа на благо государства. Барба же эти письмена мало трогали. Он сказал, что годы службы в легионе научили его не доверять никаким надписям, потому что обычно они больше скрывают, чем говорят. Поражение они могут представить как выдающуюся победу, а преступление выставить актом государственной мудрости. Ветеран уверял меня, что между строк, начертанных на гробнице Божественного Августа, он может прочесть страшные известия о гибели целых легионов и сотен военных кораблей, а также о неисчислимых жертвах гражданской войны. Мой воспитатель родился, когда Август давно уже восстановил мир и порядок в империи и укрепил власть Рима; отец частенько рассказывал маленькому Барбу о мелочной скупости императора и о прославленном Антонии, который иногда забирался на ораторскую трибуну на Форуме настолько пьяным, что во время речи, возбужденный собственным красноречием, принимался блевать в ведро, которое всегда стояло рядом с ним. В те далекие дни правители еще выступали перед народом. Август, правивший, правду сказать, слишком уж долго, сумел завоевать уважение сената и народа, но жизнь в Риме была при нем, если верить отцу Барба, довольно-таки скучной. Мудрого и благоразумного Августа никто не любил, тогда как сорви-голову Антиния все обожали за его недостатки и чудовищное легкомыслие. Откровенно говоря, истории Барба, которые наверняка показались бы моему отцу неподходящими для ушей подростка, уже слегка мне надоели. Итак, мавзолей Августа потряс меня своей изумительной простотой, и мы едва ли не ежедневно возвращались к нему. Впрочем, было на Марсовом поле и еще кое-что весьма притягательное. Там располагался открытый манеж, где старательно тренировались к соревнованиям в честь городского юбилея дети сенаторов и всадников. С завистью наблюдал я, как они строились рядами, скакали навстречу друг другу и по сигналу горна замирали на месте. Я тоже умел делать все это и знал, что могу управляться с конем не хуже, если не лучше юных всадников. Среди зрителей присутствовали озабоченные матроны, так как благородным наездникам было от семи до пятнадцати лет. Разумеется, они делали вид, будто не замечают своих матерей, и презрительно фыркали, когда кто-нибудь из малышей падал с лошади и его испуганная родительница в развевающемся пеплуме[12] устремлялась спасать свое чадо от конских копыт. Конечно, у малышей были самые объезженные и смирные лошади, и они тотчас останавливались, чтобы не затоптать выпавшего из седла всадника. Да уж, кони, на которых гарцевали эти патриции[13], никак не могли сравниться с теми дикими жеребцами, что, бывало, подчинялись моей руке в Антиохии. Однажды неподалеку от манежа я увидел Валерию Мессалину с ее блестящей свитой и принялся жадно разглядывать молодую императрицу. Правда, мне не удалось приблизиться к ней, издалека же она вовсе не казалась такой обольстительно прекрасной, как мне описывали. Ее семилетний сын, названный Британником в память о победе императора Клавдия над бриттами, был щуплым, бледным мальчиком, который начинал дрожать от страха, едва лишь его лошадь трогалась с места. Происхождение обязывало его участвовать в состязаниях, но это казалось совершенно немыслимым, ибо в седле он держаться не умел, а глаза его были полны слез. После каждого упражнения лицо Британника покрывалось багрово-красными пятнами, а рот кривился от страха. Под тем предлогом, что Британник еще слишком юн, Клавдий назначил предводителем отряда конников Луция Домиция, сына своей племянницы Домиции Агриппины. Луцию не исполнилось даже десяти лет, но он был полной противоположностью робкому Британнику: его отличали крепкое тело, сложение и бесстрашие. Часто после занятий он оставался один на манеже и демонстрировал рискованные вольты, стараясь сорвать аплодисменты зрителей. От Домициев он унаследовал огненно-рыжие волосы и во время вольтижировки любил сбрасывать шлем, чтобы показать присутствующим, что он принадлежит к древнему роду завоевателей. И люди восхищались им и славили его, однако не столько из-за уважения к Домициям, сколько потому, что он был сыном сестры императора Гая и в его жилах текла кровь как Юлии, дочери Юлия Цезаря, так и Марка Антония. Даже Барб воспламенялся, когда видел его, и принимался выкрикивать своим хриплым голосом дружески-скабрезные шутки, каждый раз вызывающие безудержный смех окружающих. Говорили, будто его мать Агриппина не отваживалась, подобно другим матерям, наблюдать за конными упражнениями сына, потому что боялась болезненной ревности Валерии Мессалины, и, памятуя о судьбе своей сестры, старалась появляться в общественных местах как можно реже. Однако Луций Домиций вовсе не нуждался в опеке матери и легко завоевал восхищение публики своими по-юношески непосредственными манерами. Он отлично владел своим телом и двигался с изяществом, а взгляд его был прям и отважен, и старшие товарищи, похоже, совсем не завидовали ему и охотно подчинялись приказаниям этого мальчишки. Изо дня в день я стоял, навалившись грудью на отполированное до блеска ограждение, и тоскливо наблюдал за скачками. К счастью, безделье мое вскоре закончилось. Отец нанял учителя красноречия — умного зануду, который язвительно исправлял каждое слово, произнесенное мною, и заставлял меня читать скучнейшие книги, наставлявшие в скромности, самообладании и других добродетелях. Мой отец явно обладал даром откапывать где-то учителей, способных свести с ума. Пока дом ремонтировали, мы с Барбом жили в небольшой комнатке наверху, где пахло фимиамом, а на стенах виднелись некие магические знаки. Я перестал обращать на них внимание, когда понял, что они сохранились здесь со времен астронома Манилия. Однако они плохо действовали на меня, так что я стал спать все хуже и хуже: мне начали сниться страшные сны, и иногда я просыпался от собственного крика, а иногда меня будил Барб, ибо я, мучимый кошмарами, принимался громко стонать. Вскоре моему ритору надоели постоянный шум и стук молотков, наполнявший дом, и он стал водить меня заниматься в термы. Его тощие члены и отвислый желтоватый живот вызывали у меня отвращение: но еще большее омерзение чувствовал я, когда, внезапно оборвав свои язвительные речи, он вдруг начинал с нежностью гладить меня по руке и говорить, что я, должно быть, уже познал в Антиохии греческую любовь. Он захотел, чтобы я, пока у нас идут работы, поселился у него на Субуре в убогом доходном доме, где он снимал под самой крышей комнатку, до которой можно было добраться только по наружной лестнице. Там, считал ритор, он сможет без помех наставлять меня и обучать различным жизненным премудростям. Барб сразу раскусил его намерения, но для начала ограничился серьезным предупреждением. Когда же это не помогло, ветеран задал учителю приличную трепку и нагнал на него такого страху, что тот больше не показывался нам на глаза и даже не решился прийти к отцу за жалованьем. Мы же со своей стороны не осмелились рассказать отцу об истинных причинах столь странного исчезновения моего наставника, поэтому он полагал, будто я своей строптивостью обидел замечательного учителя и довел его до того, что он бежал из нашего дома куда глаза глядят. В результате мы с отцом немного повздорили, и я капризно воскликнул: — Дай мне лучше коня, чтобы я смог свести знакомство с другими молодыми людьми и начал общаться с равными себе, чтобы изучить нравы и обычаи Рима. — Конь уже однажды доставил тебе неприятности в Антиохии, — возразил отец. — Император Клавдий издал один очень разумный указ, по которому во время сословного шествия пожилым или немощным сенаторам и всадникам разрешается просто вести своих коней под уздцы. Отныне даже для поступления на государственную службу не требуется служить в армии. — О времена! О нравы! — сердито воскликнул я. — Тогда, по крайней мере, давай мне столько денег, сколько потребуется, чтобы подружиться с актерами, музыкантами и возничими колесниц из цирка. Если я буду держаться подобных людей, я также познакомлюсь и с теми утонченными молодыми римлянами, что увиливают от военной службы. Но отец и об этом не желал ничего слышать, хотя и признал: — Тетя Лелия меня уже упрекнула и предупредила, что юнец вроде тебя не должен долго чураться общества своих сверстников. Отец помолчал и продолжил: — Когда я занимался торговыми операциями, я свел знакомство с некоторыми судовладельцами и торговцами пшеницей. Недавно в римских провинциях разразился голод, и император Клавдий распорядился построить в Остии новый порт и пообещал возместить убытки за каждый корабль, затонувший с грузом зерна. По совету Марция-рыбака я принимаю участие в снаряжении этих судов, раз уж теперь можно не бояться потерпеть убытки; многие даже сколотили себе состояние, снарядив старые, прогнившие суда и пустив их в море на верную гибель. Я прекрасно знаю образ жизни этих выскочек и не желаю, чтобы ты водил дружбу с их сыновьями. Мне все больше казалось, что он и сам не знает, чего хочет. — Значит, ты приехал в Рим, чтобы разбогатеть? — спросил я. Отец сердито и резко ответил: — Ты лучше всех знаешь, что самое мое заветное желание — навсегда уйти от дел. Однако мои вольноотпущенники убеждают меня, что сидеть на мешке с золотом — это значит совершать преступление против государства и общества. Кроме того, я хочу еще прикупить земли в Цере, откуда происходит моя собственная фамилия; ведь Манилиями мы стали только благодаря усыновлению, и об этом тебе не следует забывать. Он внимательно посмотрел на меня и сказал: — Ты — мой сын, об этом говорит фамильная складка в уголках глаз, которая есть у всех наших родственников… Я побывал в имперском архиве и отыскал списки всадников времен императора Гая. Рядом с моим именем не оказалось никаких пометок. Оно лишь подчеркнуто волнистой линией, но всем известно, что у Гая сильно тряслись руки из-за его болезни. Да и вообще — против меня не выдвинуто обвинение; приговора суда также не существует. Почему имя мое исключено из списков? Этого я не знаю. Может, потому, что я долго не появлялся в Риме? Прокуратор Понтий Пилат сам на целых десять лет впал в немилость, потерял свой пост и был смещен в Галилею. Но у императора Клавдия есть еще и тайный архив, и там конечно же может найтись какая-нибудь запись не в мою пользу. На днях я встречался с вольноотпущенником цезаря Феликсом, который интересуется положением дел в Иудее. Он обещал при удобном случае разузнать поподробнее о моем деле через Нарцисса, личного секретаря императора. Я бы не прочь и сам побеседовать с этим человеком, но он так высокомерен, что нужно заплатить десять тысяч сестерциев, только чтобы быть допущенным к нему. Дело, конечно, не в деньгах, но я не хотел бы, чтобы вопрос о моей собственной чести решался подкупом. Потом отец сказал, что внимательно выслушивает и запоминает все, что рассказывают об императоре Клавдии, — и доброе, и злое. Ведь в конечном счете именно от императора зависит, внесут наше имя вновь в список всадников или нет, а Клавдий с возрастом становится все более капризным, так что он часто, повинуясь прихоти или по наитию, способен внезапно отменить прежнее решение. Во время заседания сената или судебного разбирательства он может неожиданно задремать и забыть, о чем идет речь. Каждую свободную минуту отец использовал для того, чтобы читать все написанное императором Клавдием; он просмотрел даже пресловутое наставление по игре в кости. — Наш цезарь один из немногих римлян, которые еще в состоянии говорить и писать по-этрусски, — объявил отец. — Если хочешь доставить мне удовольствие, немедленно отправляйся в публичную библиотеку на Палатине и попроси там его сочинение по истории этрусков. Оно большое, состоит из нескольких свитков, но при этом довольно занимательное. Из него можно узнать даже смысл слов, употребляемых жрецами при ритуалах жертвоприношений и до сих пор просто вытверживаемых наизусть. Потом мы с тобой как-нибудь съездим в Цере и навестим наше имение, которое я и сам еще ни разу не видел. Там ты получишь коня и покатаешься верхом. Разговор с отцом нагнал на меня еще большую тоску, и я готов был расплакаться. Когда он вышел, Барб хитро подмигнул мне и сказал: — Да, быстро же взрослые забывают свою юность. Но я-то помню, как в твоем возрасте частенько ревел без причины и едва ли не каждую ночь видел страшные сны. Я знаю, как можно было бы тебе помочь и вернуть спокойствие и румянец, но твой отец — человек суровый, и я поостерегусь давать тебе советы. Тетушка Лелия тоже все чаще озабоченно поглядывала на меня, а однажды, оглянувшись по сторонам, сказала: — Если ты поклянешься Юпитером, что ничего не скажешь отцу, я доверю тебе одну тайну. Из чистой вежливости я пообещал молчать, хотя внутренне улыбнулся, ибо не верил, что моя тетушка Лелия и вправду может знать хоть какую-нибудь тайну. И однако я заблуждался, потому что она рассказала мне следующее: — В той комнате, где ты спишь, довольно долго жил иудейский чародей по имени Симон. Сам он, правда, называл себя самарянином, но иудей ли, самарянин — какая разница, верно? Запах его зелий и магические знаки на стенах — вот что беспокоит тебя во сне. Несколько лет назад он пришел в Рим и вскоре приобрел славу целителя, ясновидца и кудесника. Сенатор Марцелл приютил его в своем доме и даже распорядился изваять его статую, ибо считал, будто Симон обладает божественной силой. Чтобы доказать это, самарянин погрузил однажды молодого раба в сон, подобный смерти, а затем вновь пробудил его к жизни, хотя юноша уже был холоден как лед и не подавал ни малейших признаков жизни. Я сама видела все это своими собственными глазами. — Конечно, конечно, — сказал я. — В Антиохии я узнал об иудеях еще и не такое. — Возможно, — нетерпеливо перебила она, — но дай же мне закончить. Другие иудеи, которые живут вон там, на том берегу реки, а также те, что живут здесь, на Авентине, завидовали славе Симона. Ведь вдобавок он умел еще делаться невидимым и летать по воздуху. Поэтому они призвали другого волшебника, которого также звали Симон. Оба колдуна должны были помериться силами. Симон, я говорю о моем Симоне, попросил другого мага внимательно посмотреть на облако — и вдруг исчез. Когда же он появился вновь, то все ахнули, потому что чародей летел на этом облаке над Форумом. Тогда другой иудей громовым голосом воззвал к своему божку Христу, и мой Симон грянулся оземь, сломав при этом ногу. Он сильно расстроился, велел увести себя вон из Рима и скрывался, пока не срослась нога, в одном из пригородных поместий, где находился до тех пор, пока не исчез другой Симон, который, кстати, как раз его и лечил. После этого Симон-волшебник вернулся со своей дочерью назад, и, поскольку у него уже не было покровителя, я позволила им жить у меня. Он оставался в доме, пока у меня были деньги, а потом переселился в хижину при храме Селены, где и принимал своих почитателей. Больше он уже не летал и не воскрешал мертвых, а его дочь даже стала жрицей храма, и многие патриции прислушивались к ее прорицаниям; сам же Симон научился отыскивать пропавшие вещи. — К чему ты все это мне рассказываешь? — спросил я ее непонимающе. Тетушка Лелия сплела пальцы рук и сказала задумчиво: — Я очень скучаю по Симону-волшебнику, но он больше не хочет видеть меня. Я думаю, это из-за твоего отца. Все, конечно, было бы иначе, если бы я была богата, однако сейчас речь о другом. Понимаешь, я уверена, что этот волшебник сможет излечить тебя от кошмаров и унять твое беспокойство, а его дочь составит тебе предсказание и расскажет, чем тебе следует питаться и что, наоборот, вредно для тебя, какие дни удачны, а в какие ты должен быть осторожен. Мне, например, Симон воспретил есть горох, и с тех пор мне становится дурно от одного только его вида. Отец дал мне несколько золотых монет, желая, во-первых, утешить, а во-вторых, заставить сходить в библиотеку и прочитать там историю этрусков. Хотя я и считал тетушку бедной старой женщиной, у которой уже не все в порядке с мозгами и которая нашла спасение в суевериях и волшебстве, ибо жизнь ее не особенно баловала, я вовсе не осуждал ее за это, полагая, что волшебник Симон с его дочерью — это куда интереснее, чем посещение пыльной библиотеки, где заплесневевшие старики, как крысы, беспрестанно шуршат манускриптами. К тому же я помнил обет, данный мной в Дафниях, и знал, что настала пора мне посетить храм Богини Луны. Когда я пообещал тетушке Лелии пойти с ней к волшебнику, она ужасно обрадовалась, нарядилась как могла лучше, умастила себя благовониями, нарумянила увядающие щеки, водрузила на голову рыжий парик, подаренный ей отцом, и нацепила на свою морщинистую шею ожерелье из драгоценных камней. Барб, хохоча во все горло, всеми богами заклинал ее покрыть голову, иначе люди на улице наверняка примут ее за хозяйку дома терпимости. Тетушка Лелия нисколько не обиделась на него за эти слова. Она лишь игриво погрозила ему пальчиком и строго-настрого запретила идти с нами. Однако Барб обещал отцу не спускать с меня в Риме глаз, и в конце концов мы сошлись на том, что он будет сопровождать нас до храма, а затем останется ждать снаружи. Храм Богини Луны на Авентине был так стар, что все предания, связанные и с ним, и с храмом Дианы, когда-то стоявшим на его месте, давно стерлись из людской памяти: было только известно, что давным-давно Сервий Туллий повелел воздвигнуть его из дорогих пород дерева. Позднее вокруг круглого деревянного здания построили еще одно, из камня. Внутренность храма считалась священной, поэтому там не было даже каменного пола, а лишь плотно утоптанная земля. В храме отсутствовали привычные для других святилищ предметы: я увидел, помимо жертвенных даров, только одно большое каменное яйцо, черное и блестящее от ароматических масел. При входе в полутьму храма нас охватил трепет, какой вызывают только древние места обитания богов. Подобное я испытал прежде лишь в храме Сатурна — одном из самых почитаемых и красивых. Это храм Времени, и до сих пор раз в год верховный жрец, которым, согласно традиции, является сам император, вбивает медный гвоздь — символ ушедшего года — в дубовый столб, возвышающийся посреди храма. Но в храме Богини Луны не было никакого священного столба, а было лишь каменное яйцо. Рядом с ним на трехногой скамейке сидела мертвенно-бледная женщина — такая неподвижная, что поначалу я принял ее за изваяние. Тетушка Лелия заговорила с ней приниженно-робким голосом, назвала ее Еленой и купила у нее священного масла, чтобы окропить им каменное яйцо. Когда она разбрызгивала это масло, она бормотала какое-то заклинание, которое могут знать только женщины, ибо мужчинам не положено приносить яйцу жертву. Рассматривая жертвоприношения, я, к моей радости, заметил множество маленьких серебряных кружек. При мысли о том, что я давал обет принести жертву Богине Луны, кровь бросилась мне в лицо и я решил, когда придет время, обязательно принести в этот храм свою жертву в закрытой кружке. Тут бледная женщина повернулась в мою сторону, внимательно осмотрела меня своими черными пронзительными глазами, а затем усмехнулась и сказала: — Не стыдись своих мыслей, прекрасный юноша. Богиня Луны могущественней, чем ты думаешь. Если ты заслужишь ее расположение, она наделит тебя силой, которая понадобится тебе куда больше, чем все дары силача Марса или мудрой Минервы. Ее латынь звучала как-то странно, и мне казалось, будто она говорит со мной на некоем древнем, уже забытом языке. Ее лик, чудилось мне, становился все больше и больше, от него струился свет, подобный свету луны, и, когда жрица улыбнулась, я увидел, что она, несмотря на свою мертвенную бледность, удивительно прекрасна. Тетушка Лелия опять заговорила с Еленой, и в голосе у нее появились вдруг такие мяукающие и мурлыкающие интонации, что я подумал — она похожа на худую кошку, которая, ластясь, кружит вокруг каменного яйца. — Нет-нет, вовсе не кошка, — сказала жрица, все еще улыбаясь. — Она львица, разве ты не видишь? Так что же ты сделал со львом, мальчик? Ее слова меня сильно смутили, потому что на мгновение мне показалось, будто там, где стояла тетушка, я действительно увидел тощую, печальную львицу, которая посмотрела на меня с таким же немым укором, как и лев под Антиохией, когда я пронзил его лапу копьем. Впрочем, стоило мне провести ладонью по лбу, как наваждение тот час исчезло. — Дома ли твой отец, и как ты думаешь, примет ли он нас? — спросила тетушка Лелия. — Отец мой Симон имеет привычку мгновенно переноситься в некоторые страны, чтобы предстать перед теми, кто почитает его божественную силу, — ответила жрица Елена. — Но я знаю, что сейчас он бодрствует и ожидает вас обоих. Она вывела нас из храма через заднюю дверь и проводила к высокому доходному дому, расположенному всего в нескольких шагах от святилища. На первом этаже этого дома была лавка, торговавшая всякими любопытными вещицами — например, пластинками из меди с изображениями луны и звезд (дорогими и подешевле) и крохотными каменными яйцами. При дневном свете жрица вдруг приобрела совершенно обычный вид. Ее узкое лицо было натерто желтой краской, а белый плащ выглядел грязным, и от него приторно пахло благовониями. Я успел еще разглядеть, что она уже не молода. Она провела нас через лавку в захламленную заднюю комнату, где на тюфяке сидел чернобородый человек с большим крючковатым носом. Он посмотрел на нас тяжелым отсутствующим взглядом, словно все еще витал в иных мирах, и вдруг неловко поднялся, дабы поприветствовать тетушку Лелию. — Я только что беседовал с эфиопским волшебником, — заявил он странно глухим голосом, — но почувствовал, что ты направляешься ко мне, и вернулся. Почему ты докучаешь мне, Лелия Манилия? По твоему шелковому платку и ожерелью я вижу, что ты получила то богатство, которое я тебе предсказывал. Что еще тебе нужно? Тетушка Лелия робко отвечала, что я, ее племянник, сплю в комнате, где прежде долго жил Симон, и что по ночам мне снятся страшные сны и я скриплю зубами и даже кричу. Она хотела бы знать причины этого и, если возможно, получить средство для облегчения моих мук. — Кроме того, я должна была тебе деньги, драгоценный мой Симон, но ты, полный обиды, слишком уж стремительно покинул меня, и я не успела вернуть долг, — сказала она и попросила, чтобы я дал волшебнику три золотых монеты. Однако Симон-чародей не стал брать деньги, а кивнул в сторону жрицы Богини Луны (ибо наша провожатая приходилась ему дочерью), и та равнодушно приняла золото. Три этих римских монеты равнялись трем сотням золотых сестерциев или же семидесяти пяти сотням серебряных, а потому меня возмутило их высокомерие. Волшебник вновь уселся на свою подстилку и попросил меня сесть напротив него. Жрица Елена бросила несколько ароматических кореньев в пылающий очаг. — Я слышал, ты сломал ногу, когда летал, — сказал я вежливо, пока колдун молча разглядывал меня. — У меня была башня на той стороне Самарийского моря… — начал он монотонно. Но тетушка Лелия умоляюще и нетерпеливо перебила его: — Ах, Симон, значит, ты уже не хочешь повелевать мной, как прежде? Волшебник поднял вверх палец. Тетушка Лелия немедленно закрыла рот и уставилась на него. — Ни о чем не тревожься, Лелия Манилия, и не мешай нам. Иди лучше выкупайся в известном тебе источнике. После омовения в его водах ты ощутишь необыкновенное блаженство и снова станешь молодой. Тетушка Лелия, однако, осталась на прежнем месте. Она стояла и безучастно глядела перед собой, делая при этом такие движения, как будто раздевалась. Симон-волшебник снова посмотрел на меня и продолжал: — У меня была башня из камня. Луна и все пять планет были в моем услужении, и моя сила была очень велика. Сама Богиня Луны приняла человеческий облик и стала моей дочерью. С ее по мощью я мог проникать взором в прошлое и будущее. Но вот из Галилеи пришли волшебники, чье могущество превосходило мое собственное. Им стоило лишь возложить руки на голову человека — и на него тут же снисходил дух и начинал говорить его устами. Я был еще молод и хотел превзойти все искусства. Поэтому я попросил их проделать то же со мной и пообещал им много золота, если они передадут мне свою силу и я стану равен им. Но они отказались, прокляли меня и запретили пользоваться именем их бога в моем волшебстве. Посмотри мне в глаза, мальчик. Как твое имя? — Минуций, — отвечал я с некоторым усилием. От его рассказа, а главное, от его монотонного голоса у меня начала кружиться голова. — Разве ты не можешь, не спрашивая меня, узнать мое имя, ведь ты великий маг? — полюбопытствовал я насмешливо. — Минуций, Минуций, — повторил он. — Волшебная сила, живущая во мне, подсказывает, что, не успеет еще луна три раза народиться заново, как ты получишь новое имя. Но я не закончил свой рассказ. Итак, я не внял галилейским волшебникам и продолжал исцелять именем их бога. Тогда они начали преследовать меня и потащили в суд в Иерусалиме из-за маленькой золотой фигурки Эроса, которую по доброй воле подарила мне одна богатая матрона. Смотри мне прямо в глаза, Минуций. Они наслали на нее чары, так что женщина совершенно забыла, что сама подарила мне фигурку, и стала утверждать, будто я сделался невидимым и украл ее. Сейчас, мальчик, ты убедишься, что я и впрямь умею становиться невидимым, как только захочу! Я считаю до трех, Минуций: раз, два, три! Вот ты меня уже и не видишь. Он действительно исчез, но только на одно мгновение, когда мне вдруг почудилось, будто я смотрю на мерцающий шар, похожий на полную луну. Я резко встряхнул головой, зажмурился, а потом от крыл глаза: Симон сидел на прежнем месте. — Я вижу тебя, как и раньше, чародей, — сказал я недоверчиво. — Но теперь я не могу глядеть тебе в глаза. Он дружелюбно рассмеялся, замахал руками и ответил: — Ты упрямый мальчишка, и я не хочу принуждать тебя, ибо это все равно бесполезно. Однако взгляни на Лелию Манилию. Я обернулся. Моя тетушка стояла с отрешенным видом, вытянув вверх руки и откинувшись назад. Морщины вокруг ее глаз и рта разгладились, и она показалась мне удивительно стройной и молодой. — Где ты сейчас, Лелия Манилия? — властно спросил Симон-волшебник. Тетушка Лелия тотчас отозвалась нежным девичьим голосом: — Я купаюсь в твоем источнике. Струи воды ласкают меня, и я трепещу от наслаждения. — Так продолжай же свое омовение, Лелия, — велел маг и вновь обратился ко мне: — Это совсем не сложный фокус, который никому не причиняет вреда. Я мог бы так заколдовать тебя, строптивец, что ты ходил бы, постоянно спотыкаясь и бестолково размахивая руками, но мне жаль попусту тратить свою волшебную силу. Лучше мы с дочерью предскажем твою судьбу, раз уж ты здесь. Спи, Елена. — Я сплю, Симон, — отвечала жрица покорно, хотя глаза ее были широко раскрыты. — Что ты знаешь об этом юноше, что зовется Минуцием? — спросил волшебник. — Его зверь — лев, — сказала жрица. — И лев, рассвирепев, прыгает на меня, а я не смею убежать. За львом я вижу мужчину, который угрожает кому-то смертоносным дротиком. Лица его я раз глядеть не могу, он из слишком далекого будущего, зато я отчетливо вижу большое помещение с ящиками, где лежат свитки. Женщина, развернув, протягивает ему один из них. Женщина эта молода, у нее темные руки, и ее отец вовсе не отец ей. Остерегайся ее, Минуций! А теперь я вижу, как ты скачешь на вороном жеребце. На тебе красивый блестящий панцырь. Я слышу шум толпы… Опять лев, он совсем близко, и я должна убежать от него. Симон, Симон, спаси меня! Тут она закричала и закрыла лицо руками. Симон резко приказал ей проснуться, а потом испытующе посмотрел на меня и спросил: — Уж не волшебник ли ты сам, раз лев так ревностно охраняет тебя? Будь покоен, больше тебе не станут сниться страшные сны — ведь ты всегда можешь позвать на помощь своего льва. Услышал ли ты то, что хотел услышать? — Главное я услышал, — признал я. — Правда это или нет, я не знаю, но мне было интересно, и я обязательно вспомню о тебе и твоей дочери, если однажды мне придется скакать на вороном коне сквозь большую толпу. Симон-волшебник кивнул и обратился к тетушке Лелии со следующими словами: — Пора тебе выходить из источника, Лелия. Пускай твой божественный друг на прощание ущипнет тебя в руку. Ты уже знаешь, что это со всем не больно. Надеюсь, ты хочешь согреться? Тетушка Лелия медленно освобождалась от чар. Она вздохнула и послушно ощупала свою левую руку. Я с жадным любопытством уставился на тетушкино запястье и вдруг увидел, что на нем расплылось голубое пятно. Тетушка потерла его, и по ее телу пробежал трепет удовольствия; мне пришлось торопливо отвести взгляд. Жрица Елена, чьи губы были призывно приоткрыты, насмешливо посмотрела на меня, но я смущенно потупился. Я был в смятении; я дрожал и предпочел побыстрее распрощаться. Тетушку Лелию мне пришлось взять под руку и насильно вывести из комнаты волшебника: она все еще была не в себе. Когда мы оказались в лавке, жрица отыскала на полке маленькое черное яйцо из камня и протянула его мне со словами: — Это мой подарок. Пусть он охраняет твои сны во время полнолуния. Я вдруг почувствовал к Елене сильное отвращение и понял, что не хочу принимать от нее никаких даров, а потому проговорил: — Я куплю его. Сколько ты за него хочешь? — Всего лишь один из твоих светлых волос ков, — сказала жрица Елена и уже было протянула руку, но тетушка Лелия испуганно оттолкнула ее и шепнула мне, чтобы я дал женщине денег. У меня не было с собой мелких монет, и я дал ей золотой. (Возможно, впрочем, что своим прорицанием она вполне заслужила его.) Жрица равнодушно приняла монету и высокомерно сказала: — Дорого же ты ценишь свои волосы. Но может, ты и прав. Одна богиня знает это. Перед храмом я нашел Барба, который безуспешно попытался скрыть от нас то обстоятельство, что он не терял времени даром и опустошил не одну чашу. Нетвердой походкой он поплелся за нами. Тетушка Лелия была в радостном расположении духа. Она пощупала синяк у себя на руке и сказала: — Симон-волшебник давно уже не был со мной таким добрым. Я чувствую себя посвежевшей и помолодевшей, и у меня больше ничего не болит. Но я рада, что ты не дал его бесстыдной дочери ни единого своего волоска, ибо с помощью волоса она смогла бы во сне тайно посещать тебя. Тут она в испуге прикрыла рукой рот, испытующе посмотрела на меня и закончила: — Да ведь ты уже не ребенок, и наверняка твой отец давно все тебе объяснил. Так вот, я знаю совершенно точно, что Симон иногда околдовывает мужчин и велит им делить ложе с его дочерью. Такой мужчина оказывается в его полной власти, но при этом добивается успеха в жизни. Я должна была бы предупредить тебя заранее, но мне даже в голову не пришло, что она так себя поведет, ведь ты еще очень молод. О намерениях Елены я догадалась лишь тогда, когда она попросила твой волос. После разговора с Симоном-волшебником мне и вправду перестали сниться страшные сны. Вернее, они мне снились, но я не позволял им пугать меня, ибо, не просыпаясь, слушался мудрого чародея и звал на подмогу своего льва. Лев являлся тот час, грозно порыкивая, ложился передо мной — и страхи мгновенно отступали. Зверь казался мне удивительно живым, так что его хотелось погладить; я протягивал руку, радостно смеясь, и просыпался, осознав вдруг, что вожу ладонью по мягкой поверхности покрывала. Лев настолько мне нравился, что я старался позвать его сразу, как только закрывал глаза; мало того: бродя по городским улицам и площадям, я воображал, будто лев сопровождает меня и охраняет от неведомых врагов. Спустя несколько дней после разговора с Симоном-волшебником я вспомнил о пожелании отца и отправился в библиотеку у подножия Палатина, где и спросил у мрачного библиотекаря историю этрусков императора Клавдия. Сначала он презрительно отклонил мою просьбу, ибо на мне была тога мальчика, но я уже успел привыкнуть к заносчивости римлян и хорошо знал, как следует поступать в подобных случаях. Я с негодованием заявил, что напишу самому императору и пожалуюсь ему, что мне не выдали в библиотеке его собственные сочинения. Тогда библиотекарь поспешил подозвать одетого в голубое раба, и тот отвел меня в зал, в котором стояла большая статуя императора Клавдия, и указал нужный ящик. Однако я не спешил приступать к чтению. Мое внимание привлекла статуя Клавдия, и я никак не мог отвести от нее изумленный взгляд. Император был изображен в виде Аполлона, и скульптор правдиво, без прикрас передал худобу членов и хитрое, обрюзгшее от пьянства лицо цезаря, так что статуя вызывала скорее улыбку, чем благоговение. И мне вдруг подумалось, что император нисколько не тщеславен, иначе бы он не допустил, чтобы такая вот карикатура была выставлена в публичной библиотеке. Сначала мне показалось, что я в зале один, и я решил, что римляне не очень-то высоко ценят Клавдия как писателя и его творения лежат тут без всякой пользы и покрываются пылью. Но внезапно я заметил, что в глубине помещения возле узкого окна сидит спиной ко мне молодая женщина и читает какой-то свиток. Некоторое время я искал историю этрусков, однако нашел лишь историю Карфагена (тоже, кстати, сочиненную Клавдием) и в конце концов обнаружил, что ящик, в котором должна была храниться нужная мне рукопись, пуст. Я снова посмотрел на читающую женщину и увидел, что перед ней прямо на полу лежит целая груда манускриптов. Я собирался пробыть в библиотеке до закрытия (а закрывали ее с наступлением темноты, ибо пользоваться лампами во избежание пожара запрещалось), так что мне вовсе не хотелось уходить, не сбросив с плеч груз этой тяжкой и скучной повинности. Я, конечно, боялся заговорить с незнакомкой, однако, собравшись с духом, все же подошел к ней и спросил, не читает ли она случайно историю этрусков, а если да, то нужны ли ей все эти свитки одновременно? Вопрос мой прозвучал нарочито насмешливо, хотя я отлично знал, что многие образованные женщины очень любили читать и подолгу просиживали в библиотеке; правда, интересовали их чаще всего не исторические сочинения, а занимательные вымыслы Овидия, любовные похождения и воспоминания путешественников. Женщина, наверное, даже не подозревала о моем присутствии, потому что испуганно вздрогнула и, сверкнув глазами, посмотрела на меня. Она была молода и, как мне показалось, не накрашена. Лицо ее, с неправильными чертами и несколько грубоватое, покрывал, точно у рабыни, коричневый загар, а рот был большой, с пухлыми губами. — Я учу слова священных ритуалов и сравниваю их в различных книгах, — сказала она сердито. — Что в этом смешного? Я почувствовал, что, несмотря на всю свою резкость, девушка стесняется меня так же, как и я ее, и еще заметил, что руки у нее были в пятнах от чернил и что она делала выписки на листке папируса толстым круглым пером. По почерку я определил, что девушка хорошо знакома с письмом. Кляксы же на папирусе оставались из-за плохого пера. — Не обижайся, — торопливо отозвался я и улыбнулся. — Напротив, я уважительно отношусь к твоим ученым занятиям и не осмелился бы помешать тебе, если бы не пообещал отцу прочитать как раз эту книгу. Конечно, я не разбираюсь в этом так глубоко, как ты, но должен сдержать свое обещание. Я надеялся, что она спросит, кто мой отец, и тогда я смогу поинтересоваться ее именем, но она не оказалась настолько любопытной. Девушка только посмотрела на меня, как смотрят на назойливую муху, порылась в свитках, что лежали на полу у ее ног, и протянула мне первую часть книги. — Возьми это и не приставай ко мне больше. Я покраснел так сильно, что лицо мое запылало. Она заблуждается, если думает, что я искал повод познакомиться с ней. Я взял свиток, пошел в противоположный конец зала, сел там лицом к окну и принялся читать. Я скользил глазами по строкам настолько быстро, насколько это было возможно, даже не стараясь запомнить перечислявшиеся имена. Клавдий считал важным упоминать, от кого и при каких обстоятельствах он узнал о том или другом событии, делал ссылки на сочинения иных авторов и непременно давал всему свою оценку. Короче говоря, никогда прежде мне не приходилось брать в руки более обстоятельный и скучный трактат. К счастью, еще в те времена, когда Тимай принуждал меня к чтению книг, интересных лишь ему самому, я научился читать очень быстро и обращал внимание лишь на то, что меня действительно захватывало. На эти куски я и опирался, когда Тимай заставлял меня пересказывать содержание. Точно так же я намеревался поступить и сейчас. Но читал я недолго. Девушка то и дело что-то бормотала, шуршала свитками, притопывала ногой и наконец, устав чинить негодное перо, с хрустом переломила его и сердито воскликнула: — Ты что, глухой или слепой, противный мальчишка? Сейчас же иди и принеси мне хорошее перо. Как же ты дурно воспитан, если тебе и в голову не пришло, что мне нужно помочь! Кровь снова бросилась мне в лицо, и я вознегодовал: да как смеет эта девица говорить о воспитании, когда сама ведет себя подобным образом?! Однако мне еще предстояло просить у нее следующие свитки, поэтому я решил не вступать в перепалку и сделать то, что она хочет. Я взял себя в руки, глубоко вздохнул, отправился к библиотекарю и попросил его дать мне новое перо. Он ответил, что вообще-то перья и бумага выдаются бесплатно, но ему, мол, еще не встречался римлянин, который и впрямь ничего бы за них не заплатил. Я сердито протянул ему серебряную монету, и он с довольной миной вручил мне связку перьев и свиток самой плохой бумаги. Я вернулся в зал Клавдия, и девушка нетерпеливо выхватила у меня все это, даже не поблагодарив. Закончив читать первую часть, я вновь подошел к ней и попросил следующий манускрипт. — Ты так быстро читаешь? — спросила она удивленно. — А может, ты не понимаешь, о чем тут идет речь? — Мне известно, что этрусские жрецы имели забавную привычку использовать ядовитых змей вместо метательных снарядов, — ответил я. — Так что не удивительно, что ты изучаешь их нравы и обычаи. Мне показалось, будто ей стыдно за свое поведение; во всяком случае, она никак не ответила на мою колкость, а лишь робко протянула мне перо и попросила совсем как маленькая девочка: — Ты не мог бы очинить его? Я, наверное, делаю это неправильно, потому что мои перья все время сажают кляксы. — Это из-за плохой бумаги, — сказал я. Я взял перо, обрезал его и осторожно очинил. Возвращая его девушке, я объяснил: — Не нажимай на него сильно, а то не избавишься от клякс. Кто владеет собой, хорошо пишет и на плохой бумаге. На лице ее неожиданно появилась улыбка, промелькнувшая как луч среди грозовых облаков, и грубые черты — большой рот и глубоко посаженные глаза — вдруг чудесно преобразились. Заметив, что я удивленно уставился на нее, она скорчила насмешливую гримасу, показала мне язык и проговорила: — Забирай свой свиток и иди читать, раз уж ты считаешь историю этрусков такой занимательной. Но все-таки она продолжала надоедать мне, поминутно подходя и прося очинить перья, так что скоро мои пальцы стали такими же черными, как и ее. В чернильнице у девушки было столько комков, что она постоянно изливала на меня поток жалоб. В полдень она развязала узелок и принялась жадно есть, отламывая большие куски хлеба и с видимым удовольствием вгрызаясь в сыр. Заметив мои неодобрительные взгляды, девушка сказала: — Я знаю, что в библиотеке есть нельзя, но что же делать? Если я выйду на улицу, надо мной начнут насмехаться, а незнакомые мужчины станут приставать ко мне и нашептывать бесстыдные слова, потому что я одна. — Потупив взор, она через некоторое время добавила: — Мой раб придет сюда только вечером, перед закрытием библиотеки. Я же подумал, что, верно, нет у нее никакого раба. Еда ее была очень простой, и у нее явно не хватило бы денег, чтобы купить перьев и бумаги. Потому-то она так высокомерно и потребовала, чтобы я сделал это за нее. Я не знал, как мне вести себя, потому что очень боялся чем-нибудь оскорбить ее. Я сглотнул слюну, и она неожиданно сказала дружелюбно: — Бедный мальчик, ты же голоден. Девушка щедро отломила кусок хлеба и протянула мне свой круглый сыр, от которого мы с ней откусывали по очереди да так быстро, что он закончился раньше, чем мы успели войти во вкус. Когда ты молод, все вкусно. Я похвалил ее хлеб и сказал: — Это настоящий деревенский хлеб, и сыр тоже. Их нелегко сыскать в Риме. Она обрадовалась моей похвале и ответила: — Я живу за городскими стенами. Ты знаешь, где цирк Гая, и гробницы, и оракул? Вот там, за Ватиканским холмом, я и живу. Но своего имени она по-прежнему не назвала. Мы снова принялись за чтение. Она выписала два старинных текста, которые Клавдий позаимствовал из священных книг этрусков, и, бормоча вполголоса, заучивала их наизусть. Я же просматривал один свиток за другим и хорошенько запоминал то, что сообщалось в них об армии и флоте города Цере. К вечеру в зале стало сумрачно, тень Палатина заглянула в окна, и небо затянуло облаками. — Хватит портить глаза, — сказал я наконец. — Завтра наступит новый день, но, по правде говоря, я уже сыт по горло этой старой занудной историей. Слушай, а ведь ты — женщина ученая и могла бы помочь мне. Не хочешь ли ты коротко рассказать, о чем написано в тех книгах, что я не успел прочесть? Упомяни хотя бы несколько главных событий. Понимаешь, у моего отца поместье неподалеку от Цере, поэтому он наверняка станет расспрашивать меня, что именно император Клавдий сообщает о тех местах. Она согласно кивнула и принялась быстро рассказывать, а когда закончила, я нерешительно предложил: — Не посчитай мои слова за дерзость, но мне страшно захотелось поджаренной колбасы, и я знаю место, где ее подают. Я с удовольствием пригласил бы тебя. Она нахмурила лоб, встала, подошла ко мне так близко, что я ощутил на своем лице ее теплое дыхание, и пристально посмотрела мне в глаза. — Ты и в самом деле не знаешь, кто я? — спросила она недоверчиво и тут же быстро добавила: — Нет-нет, ты и вправду ничего не слышал обо мне и, конечно же, не задумал ничего дурного. Ведь ты еще мальчик. — Я вот-вот получу тогу мужчины, — обиженно возразил я. — У меня ее нет лишь потому, что нам с отцом нужно уладить некоторые семейные дела. Ты не намного старше меня, и я тебя выше. — Дорогое мое дитя, — сказала девушка, поддразнивая меня. — Мне уже двадцать лет, и по сравнению с тобой я пожилая матрона. Вдобавок я гораздо сильнее тебя. И вообще — ты не боишься пройтись по Риму с незнакомой женщиной? Тем не менее она быстро побросала свитки в ящик, поправила одежду и поспешно согласилась на мое предложение, будто опасаясь, что я передумаю. Когда мы двинулись к выходу, она, к моему глубочайшему изумлению, остановилась перед статуей императора Клавдия и, не успел я и глазом моргнуть, плюнула на нее. Увидев мой ужас, она громко засмеялась и плюнула еще раз. Да уж, она и впрямь была весьма дурно воспитана. Затем она без всякого смущения подхватила меня под руку и с такой силой потянула за собой, что я понял: она не просто хвасталась, она действительно была сильнее меня. Девушка очень высокомерно попрощалась с библиотекарем, который внимательно оглядел нас, дабы убедиться, что мы не спрятали рукописи под одеждой. Хорошо еще, что он не ощупывал нас, как это делали некоторые его чересчур подозрительные коллеги. О своем рабе девушка уже больше не упоминала. Форум к вечеру наполнился людьми, и она пожелала немного прогуляться между храмами, не отпуская моей руки и как бы демонстрируя окружающим свою добычу. Иногда тот или иной прохожий что-то кричал ей, как если бы был с ней знаком, а она смеялась в ответ и разговаривала с ним, нисколько не смущаясь. Нам навстречу шагали сенатор и несколько всадников со своими спутниками. Все они торопливо отвернулись, едва завидев девушку, но та лишь засмеялась. — Как ты мог заметить, я не из добродетельных девушек, — сказала она, обращаясь ко мне. — Но я не совсем пропащая, так что ты можешь не бояться. Наконец мы вошли в харчевню на скотном рынке, и я отважно, как взрослый, заказал кровяную колбасу, свинину в глиняных горшочках и вино. Девушка ела жадно, с волчьим аппетитом, и вытирала засаленные пальцы о край накидки. Вино она пила, не разбавляя его водой, и я тоже последовал ее примеру, но поскольку не привык к неразбавленному вину, то оно скоро ударило мне в голову. Во время еды она что-то невнятно бормотала, трепала меня по щеке, переругивалась с хозяином, как если бы была рыночной торговкой, и вдруг злобно ударила меня по руке, случайно задевшей ее колено. Я уж начал было подумывать, что у нее не все в порядке с головой. Харчевня вдруг наполнилась людьми. Сюда с шумом ввалились лицедеи, певцы и жонглеры, которые принялись развлекать посетителей и собирать в кружку медные монеты. Один из певцов остановился перед нами, ударил по струнам своей цитры и запел: Продолжить ему не удалось. Девушка вскочила, дала ему пощечину и прокричала: — Уж лучше иметь в жилах волчью кровь, чем мочу, как у тебя! Хозяин подбежал к певцу и оттащил его в сторону. Затем он собственноручно разлил нам вино, сказав: — Уважаемая, твое посещение делает мне честь, но мальчик несовершеннолетний, а уже поздно. Я сердечно прошу вас, осушайте свои кубки и уходите, иначе у меня будут неприятности с эдилами[14]. Я не знал, как мне следует относиться к необузданному поведению девушки. Вдруг она действительно была маленькой порочной волчицей, и хозяин кабачка лишь в насмешку называл ее «уважаемая» и даже «благороднорожденная»? К моей вящей радости, она без лишних слов поднялась и пошла к выходу. Когда же мы оказались на улице, она взяла меня под руку и попросила: — Проводи меня еще немного до моста через Тибр. Мы вышли к берегу реки и увидели низко мчащиеся над водой облака, отливавшие в свете факелов кроваво-красным. Полноводная по осеннему времени река шипела у наших ног, вокруг пахло тиной и гниющим тростником. Девушка повела меня по мосту к острову, на котором стоял храм Эскулапа. Безжалостные хозяева отсылали сюда своих смертельно больных и не могущих больше трудиться рабов. С другой стороны острова был второй мост, ведший в иудейский квартал Рима. В вечерних сумерках эти места выглядели не особенно приветливо. Там, где небо на мгновение очищалось от туч, выглядывали влажные осенние звезды, река несла мимо нас свои блестящие черные воды, и ветер доносил стоны страждущих, звучащие, словно жалобы из Тартара. Моя спутница перегнулась через перила моста и плюнула в Тибр в знак своего презрения. — Плюнь и ты, — призвала она меня. — Или ты боишься речного бога? Я не хотел оскорблять Тибр, но после того, как девушка стала, меня поддразнивать, я тоже плюнул — ведь я, в сущности, был еще ребенком. И в то же мгновение звезда сверкающей дугой перелетела через реку. Мне кажется, я не забуду этого до конца моих дней: бормотание воды, стремительно летящие кровавые облака, пьяный дурман в голове и яркая вспышка падающей в Тибр звезды. Девушка прильнула ко мне, и я почувствовал ее крепкое, плотно сбитое тело. — Твоя звезда пролетела с Востока на Запад, — прошептала она. — Я суеверна. На твоих ладонях есть линии счастья, я тайком разглядела их. Может, ты принесешь мне удачу. — Скажи мне в конце концов, как тебя зовут! — потребовал я нетерпеливо. — Я ведь назвал свое имя и даже рассказал об отце. Он, кстати, точно выбранит меня, потому что я вернусь домой очень поздно. — Да-да, ты же еще совсем ребенок, — вздохнула она и сняла сандалии. — Я пойду босиком. Сандалии натерли ноги, и мне пришлось опереться на тебя, чтобы не спотыкаться. Но теперь я не нуждаюсь в твоей поддержке. Беги же скорее домой, чтобы тебя не отругали из-за меня. И все-таки я хотел узнать ее имя. Девушка глубоко вздохнула, помолчала и наконец спросила: — А ты обещаешь поцеловать меня в губы — невинно, по-детски — и не испугаться, когда я назову свое имя? Я ответил, что не имею права, не смею прикоснуться ни к одной девушке, пока не сдержу свой обет оракулу в Дафниях. Это возбудило ее любопытство, и она предложила: — Что ж, давай тогда хотя бы проверим, не испугаешься ли ты. Ну так вот: меня зовут Клавдия Плавция Ургуланилла. — Клавдия? — повторил я. — Значит, ты из рода Клавдиев! Она страшно удивилась, что ее имя ничего мне не говорит. — Неужели ты и вправду никогда прежде не слышал обо мне? — рассерженно спросила она, но тут же успокоилась и продолжала: — Впрочем, это понятно — ты ведь только что приехал из Сирии. Видишь ли, мой отец развелся с моей матерью, а через пять месяцев после развода родилась я. Отец не принял меня на руки, а оставил лежать голой на пороге дома. Он с большим удовольствием вообще выбросил бы меня в сточную канаву. По закону я имею право зваться Клавдией, но ни один честный человек не может и не хочет взять меня замуж, потому что мой отец своим поведением дал понять, что считает меня рожденной вне брака. Теперь тебе понятно, почему я читаю его книги? Я хочу еще раз убедиться в том, что он действительно сумасшедший. А уж с каким удовольствием я плюю на его статую! — Клянусь Олимпийскими богами! — воскликнул я ошеломленно. — Ты сама безумна! Даже и не пытайся убедить меня, будто ты дочь императора Клавдия! — В Риме об этом известно любому младенцу! — гневно фыркнула она. — Потому давеча сенатор и всадники и побоялись приветствовать меня. Потому меня и прячут за городскими стенами, за Ватиканским холмом. Однако теперь, когда я сказала тебе мое имя, чего бы мне лучше было не делать, ты обязан выполнить свое обещание. Она бросила сандалии наземь и обняла меня за шею. Сначала я хотел отстраниться, но ее история так тронула меня, что вместо этого я крепко прижал девушку к себе и поцеловал в темноте в мягкие губы. И ничего, ровным счетом ничего не случилось, хотя я и нарушил мой обет. А может, богиня не сочла себя оскорбленной, потому что, целуя Клавдию, я не чувствовал никакого трепета. А возможно, как раз из-за этого обета я ничего и не должен был чувствовать. Я не знаю. Клавдия, по-прежнему обнимая меня, спросила, горячо дыша мне в лицо: — Ты обещаешь, Минуций, прийти ко мне, как только наденешь тогу мужчины? Я пробормотал, что должен повиноваться отцу, но Клавдия решительно сказала: — После того как ты поцеловал меня, ты связан со мной. Она нагнулась, нашарила под ногами свою обувь, затем выпрямилась, провела ладонью по моей холодной щеке и поспешила прочь. Я, конечно, крикнул ей вдогонку, что вовсе не чувствую себя связанным с ней и что поцеловала она меня насильно, но Клавдия уже растворилась в ночи. Только ветер доносил с острова стоны больных, да зловеще клокотала вода. Я вздохнул и со всех ног пустился домой. Барб, который долго и тщетно искал меня в библиотеке и на Форуме, был очень сердит. По счастью, он пока еще не решился сообщить тетушке Лелии о моем исчезновении, а отца по обыкновению не было дома. Днем спустя я как бы между прочим спросил тетушку Лелию о Клавдии. Я рассказал ей, что встретил эту девушку в библиотеке и подарил ей перо для письма. Тетушка до смерти перепугалась и принялась заклинать меня: — Ни в коем случае не разговаривай с этой бесстыдной девицей и лучше убеги прочь, если тебе доведется еще раз повстречать ее. Император Клавдий раскаивается, что не приказал утопить ее сразу после рождения, но в то время он еще не мог отважиться на такое. Да и мать ее была женщина могучая и раздражительная, так что Клавдий даже опасался за собственную жизнь, когда решил бросить девочку на произвол судьбы. Император Гай охотно звал ее своей двоюродной сестренкой, желая позлить Клавдия, и я думаю, что она бывала на его жутких оргиях. Впрочем, бедняжка Гай спал даже со своими родными сестрами, поскольку все считали его богом. Клавдию не принимают ни в одном порядочном доме, а ее мать была по ошибке зарублена одним знаменитым гладиатором, и того не осудили, потому что он смог доказать, что защищал свою добродетель. Весь Рим знал, что с годами Ургуланилла становилась все более бесстыдной, а про ее страсть к разнообразным любовным утехам ходили легенды. … Вскоре я забыл о Клавдии, так как отец взял меня в Цере, и мы провели там один зимний месяц, занимаясь нашим поместьем. Бесчисленные огромные могильные курганы этрусских царей и знати, которые возвышались по обеим сторонам священной дороги, потрясли меня. Когда римляне несколько столетий назад завоевали Цере, они разграбили древние могилы и унесли с собой все, что представляло какую-нибудь ценность; но на дороге остались более поздние, еще не тронутые, захоронения. Именно в тех местах во мне проснулось уважение к нашим предкам: прежде, несмотря на любопытнейшие рассказы отца, я все же не верил, что этруски были когда-то очень и очень могущественным народом. Тот, кто читал лишь историю императора Клавдия, не сумеет представить себе, как варварски поступили римские солдаты с Церским курганом. Я же собственными глазами видел следы ограбления. Жители давно обнищавшего Цере остерегались появляться в темное время поблизости от мертвого города и уверяли, что там бродят духи умерших. Днем же по нему ходило много путешественников, осматривающих древние холмы, а также скульптуры и барельефы в разоренных склепах. Отец воспользовался случаем и стал собирать бронзовые фигурки и священные черные кувшины, которые местные крестьяне находили во время пахоты или при рытье погребов. Лучшую бронзу, правда, собиратели увезли отсюда еще во времена Августа, когда в Риме возникла мода на всяческие этрусские вещицы; впрочем, множество позеленевших статуэток безвозвратно погибло под крышками погребальных урн. Сельское хозяйство меня совершенно не интересовало, но я, томясь от скуки, все же сопровождал отца в его походах по полям, оливковым рощам и виноградникам. Поэты любят воспевать простую деревенскую жизнь, однако, подобно мне, не имеют ни малейшего желания навсегда поселиться в глуши. Вдобавок ко всему в окрестностях Цере можно было охотиться только лишь на лис, зайцев да птиц, и меня отвращала такая охота, ибо она требовала ловушек, петель и силков и совсем не нуждалась в отваге. Когда же я увидел, как ласково отец обходится с рабами и вольноотпущенниками, что обрабатывали землю в его имении, я вообще пришел к заключению, что сельское хозяйство — слишком дорогое удовольствие для горожан, ибо это всепожирающее чудовище способно разорить кого угодно. Лишь очень большие поместья со множеством живущих впроголодь и с утра до ночи гнущих спины рабов могут принести хоть какую-то прибыль, но отец и слышать не хотел ни о каких жестокостях. — Уж лучше я буду владеть счастливыми людьми, которые станут размножаться и благодарить богов за то, что они попали к такому хозяину, как я, — говорил отец. — Скорее я позволю им богатеть за мой счет и буду знать, что на земле есть уголок, куда можно вернуться, если удача изменит мне. Но я заметил, что крестьяне никогда не были довольны, а беспрестанно жаловались. То выпадало мало дождей, то их было слишком много; то на виноградники нападал червь, а то они принимались уверять, что урожай оливок так высок, что цены на масло все время падают. И, похоже, крестьяне совсем не уважали отца. Они вели себя нахально и бессовестно и откровенно пользовались его добротой. Негодовали они также и из-за того, что жилища их якобы выглядели убого, плуги часто ломались, а волы то и дело болели. Иногда отец все-таки выходил из себя и ругался с ними. Тогда они прекращали свое нытье, поспешно готовили хорошее угощение и потчевали его холодным белым вином. Дети надевали на голову отцу венок и танцевали вокруг него до тех пор, пока он не сменял гнев на милость и шел на новые уступки своим арендаторам и вольноотпущенникам. Отец в Цере пил так много вина, что я не упомню дня, когда бы он бывал трезв. В городе мы водили знакомство с разжиревшими жрецами и степенными торговцами. У них был своеобразный разрез глаз и еще горбинка на носу, и они принадлежали к очень древней нации. Эти люди помогли отцу узнать имена наших предков вплоть до тех времен, когда Ликург разрушил гавань и сжег военный флот Цере, и отец даже купил себе место для погребения на Священной улице. Однажды гонец из Рима принес весть о том, что дела наши идут хорошо. Цензор поддержал прошение отца о восстановлении его в звании всадника, и на днях все будет доложено императору Клавдию. Итак, нам следовало вернуться в Рим и никуда из него не отлучаться, ибо в любую минуту мы можем быть призваны к императору. Его секретарь Нарцисс обещал непременно исхлопотать для нас аудиенцию. Стояла суровая зима. Римские каменные полы сделались холодными как лед, а во многих доходных домах люди угорали от дыма очагов, если за ними плохо следили. Правда, из-за туч все чаще выглядывало бледное солнце, возвещая о приходе весны, но пока сенаторам еще приносили на заседания в курии жаровни и ставили их под ножные скамеечки из слоновой кости. Тетушка Лелия ворчала, что в прежние времена римляне были куда выносливее. При Августе, например, старики-сенаторы были готовы скорее подхватить воспаление легких или ревматизм, чем нежить свое тело таким вот неподобающим образом. Тетушка Лелия хотела обязательно пойти посмотреть, как будут отмечаться Луперкалии, а главное — поглазеть на процессию в честь Фавна. Она объяснила, что на время этого праздника верховным жрецом становится сам император, а потом на Луперкалии нас вряд ли вызовут на Палатин. Ранним утром февральских ид мы с тетушкой пробрались сквозь толпу как можно ближе к древнему фиговому дереву. Внутри грота жрецы как раз закололи барана — жертву богу Фавну. Обагренным кровью ножом виктимарий провел по лбу многочисленных луперков[15], которые тотчас стерли кровавые полосы священными холстами, смоченными в молоке, и разразились громовым хохотом. Этот ритуальный хохот, доносившийся из пещеры, звучал так оглушительно и страшно, что толпа замерла в благоговении, а некоторые женщины, пришедшие в экстаз, выскочили на тропу, которую стража только что освободила от толпы, разогнав ее священными фасциями[16]. В гроте жрецы разрезали руно овна жертвенными ножами на полосы и, танцуя, вышли на тропу. Они были обнажены, весело смеялись и хлестали ремнями из овечьей шкуры стоявших у них на пути женщин, так что сквозь одежду последних начала вскоре проступать кровь. Непрерывно танцуя, луперки обогнули весь Палатин. Тетушка Лелия была страшно довольна и сказала, что священный смех ни разу еще на ее памяти не звучал так празднично, как сегодня. А еще она объяснила, что женщина, получившая удар обагренным кровью ремнем жреца Фавна, смеет надеяться, что забеременеет в течение года. Это было истинное средство от бесплодия, и тетушка Лелия посетовала, что ныне все больше знатных римлянок вовсе не желают иметь детей и лишь жены простых горожан позволяют луперкам бичевать себя. Она, например, не заметила на тропе ни одной сенаторши. Иные из пробравшихся поближе зрителей утверждали, будто у входа в грот бесновался, пляша и прыгая обнаженным, сам император Клавдий, который громко призывал луперков не жалеть бичей, однако мы с тетушкой его не видели. После того, как процессия обогнула холм и жрецы вернулись в пещеру, чтобы принести в жертву Фавну щенную волчицу, мы отправились домой, желая поскорее усесться за предписанную праздничную трапезу, состоявшую из жареного бараньего мяса и хлебов, испеченных в форме фаллоса. Тетушка Лелия попивала вино и радовалась, что после мрачной зимы наконец-то наступает солнечная римская весна. Как раз в тот момент, когда отец стал уговаривать тетю пойти отдохнуть после еды (поскольку матрона начала болтать вещи, не предназначавшиеся для моих детских ушей), в залу вбежал запыхавшийся гонец-раб императорского секретаря Нарцисса и сказал, что мы должны без промедления прибыть на Палатин. Мы отправились туда пешком, прихватив с собой одного только Барба, чем очень удивили раба. К счастью, по случаю праздника мы были одеты так, как того требовал указ Клавдия. Разряженный в белое с золотом гонец сообщил нам по дороге, что все сегодняшние предзнаменования оказались благоприятными и ритуал прошел без сучка и задоринки. Император Клавдий находился по этому случаю в добром расположении духа и был настроен милостиво. Он пригласил жрецов Фавна в собственный триклиний[17] и все еще не снял знаки верховного жреца. У ворот Палатинского дворца нас обыскали, чтобы узнать, не спрятали ли мы под платьем оружие, и Барбу пришлось остаться снаружи, потому что он пришел с мечом на поясе. Отец весьма удивился тому обстоятельству, что обыскали и меня тоже, хотя я был еще несовершеннолетним. Нарцисс, вольноотпущенник и личный секретарь императора Клавдия, оказался греком, утомленным заботами и изнемогающим под грузом беспрестанных трудов. Принял он нас на удивление любезно, хотя отец и не присылал ему никаких даров, и без обиняков заявил, что в наше время, когда на каждом углу только и твердят о грядущих переменах, государству выгодно делать всадниками верных людей, которые ценят доброе отношение и всегда будут помнить, кому они обязаны своим высоким положением. Чтобы придать словам больший вес, он покопался в актах, имевших касательство к делам нашего семейства, извлек из этой груды какой-то смятый листок и протянул его отцу со словами: — Возьми себе эти заметки о твоем характере и привычках, сделанные во времена императора Тиберия. С тех пор прошло очень много лет, и сегодня им уже не придали ровно никакого значения. Отец пробежал глазами папирус, густо покраснел и быстро спрятал его. Улыбнувшись, Нарцисс столь же откровенно продолжил: — Император гордится своей ученостью и умением разбираться в людях, но нередко он слишком увлекается частностями. Иногда, например, он способен целый день без умолку говорить о древней истории, желая показать, какая у него блестящая память. К сожалению, при этом у императора полностью вылетает из головы главное. Отец задумчиво сказал: — Кто из нас в юности не обдирал руки о шипы, пытаясь сорвать розу? И хотя для меня все это давно уже стало безвозвратным прошлым, я все же не знаю, как тебя благодарить. Ведь мне рассказывали, как строго император Клавдий и в особенности Валерия Мессалина следят за нравами сословия всадников. — Возможно, позже я и дам тебе знать, чем ты сможешь отблагодарить меня, — заявил Нарцисс со слабой улыбкой. — Меня ославили как мздоимца, однако я предостерегаю тебя, Марций Манилиан: не вздумай предлагать мне деньги. Я отпущенник императора, поэтому все, чем я владею, принадлежит ему, а то, что я делаю в силу своих умения и способностей, я делаю на благо императора и государства. Однако нам следует поспешить, ибо благоприятный момент для изложения прошения наступит после праздничной трапезы, когда император будет готовиться к послеобеденному отдыху. Нарцисс провел нас в южный парадный зал, стены которого украшали росписи, изображавшие сцены из Троянской войны, и собственноручно опустил занавеси на окнах, чтобы солнце не раскаляло помещение. Вскоре появился император Клавдий, поддерживаемый двумя рабами, которые по знаку Нарцисса усадили повелителя на трон. Напевая себе под нос гимн в честь Фавна, Клавдий подслеповато взглянул на нас. Вид у него был весьма добродушный, хотя голова его и раскачивалась из стороны в сторону, а лицо и платье были, как у неряшливого подростка, испачканы соусами и вином. Впрочем, император очень походил на свои статуи и изображения на монетах. Выпитое разгорячило его, и ему явно не терпелось решить какой-нибудь важный государственный вопрос, прежде чем отправиться в опочивальню. Нарцисс представил нас и торопливо сказал: — Существо дела ясно. Вот тут справки о происхождении и имущественном положении, а также и рекомендация цензора. Марций Мецентий Манилиан получал отличия как член Совета города Антиохии и заслуживает полного удовлетворения за понесенное бесчестье. Сам он не претендует на внешние почести, но сына его следует воспитать верным слугой государства. Император Клавдий развернул акты, что-то бормоча об астрономе Манилии, которого он знавал еще в дни своей юности. Происхождение моей матери пробудило его любопытство, и он пустился в ученые рассуждения. — Мирина, — сказал он, — была царицей амазонок, воевавших с племенем горгонов, но потом объявился некий фракиец Мопс, которого Ликург отправил в изгнание, и убил ее. Мириной, собственно, звали богиню, чье земное имя было Батия. Так что твоей жене уместнее было бы носить это имя. Впиши мои слова в акты, Нарцисс. Отец почтительно поблагодарил за полученные сведения и пообещал тотчас приложить все усилия, дабы статуя, которую город Мирина воздвиг в честь моей матери, была должным образом переименована. Императору следовало дать понять, что мою мать в Мирине настолько уважали, что уже удостоили ее скульптуры. — Твои греческие корни благородны, — сказал далее Клавдий, сверля меня глазами, белки которых испещряли кровавые прожилки. — Просвещение — заслуга Греции, сила же Рима — в искусстве управления. Ты хорош и привлекателен, как мой новенький золотой с латинской надписью на одной стороне и греческой на другой. Но как же может такой милый, стройный мальчик называться просто Минуцием? Что за ложная скромность! Отец поспешил объяснить, что отодвинул день обряда посвящения в мужчины, чтобы сразу внести мое имя в списки всадников в храме Кастора и Поллукса. Для него было бы большой честью, прибавил он, если бы император Клавдий сам дал мне подобающее имя. — У меня поместья в Цере, и род мой восходит к временам, когда сиракузцы положили конец морскому владычеству Цере. Впрочем, об этом ты осведомлен лучше меня, мудрейший! — Ах, так вот почему черты твоего лица пока зались мне знакомы! — восхищенно воскликнул довольный Клавдий. — Я видел такие глаза и лица на надгробных этрусских фресках, которые изучал в юности, хотя они уже и были довольно сильно изуродованы влагой и руками грабителей. Раз твое собственное имя Мецентий, то сыну подобает носить имя Лауций. Знаешь ли ты, юноша, кто такой был Лауций? Я ответил ему, что Лауций был сыном царя Мецентия, вместе с Турном воевавшим против Энея. — Так написано в твоей истории этрусков, а больше я нигде об этом не читал, — сказал я с самой невинной миной. — Вот как! Ты и в самом деле заглядывал в мой скромный труд? Гм! В таком нежном возрасте? — удивился Клавдий и от умиления икнул. Нарцисс нежно похлопал его по спине и распорядился, чтобы рабы принесли вина. Клавдий великодушно приказал подать вина и нам, отечески пожелав мне не пить его неразбавленным, пока я не доживу до седых волос. Нарцисс воспользовался этим моментом и попросил Клавдия скрепить своей подписью указ о присвоении отцу звания всадника. Император с готовностью начертал на документе свое имя, хотя, как мне показалось, давно уже позабыл, о чем шла речь. Мой отец спросил: — Великодушный, ты окончательно решил наречь моего сына Лауцием? Я буду счастлив, если сам император Клавдий удостоит нас чести стать его патроном. Клавдий, тряся головой, отпил вина и произнес, усмехнувшись: — Запиши также и это, Нарцисс. А ты, Мецентий, пришли мне гонца, когда мальчику придет пора обрезать волосы. Я хочу быть твоим гостем, если только меня не задержат на Палатине государственные дела. Он решительно поднялся и при этом чуть не упал, так что рабы едва успели подскочить и поддержать его. Смачно рыгнув, император сказал: — Упорные научные занятия превратили меня в немощного старика, и теперь я лучше помню события прошлого, чем дела сегодняшние. Потому-то я и велю тотчас записывать все, что одобряю или отвергаю. А сейчас мне пора отдохнуть. Ох, боюсь, как бы мне не наделала вреда эта жареная баранина. Когда он, ведомый под руки рабами, покинул зал, Нарцисс посоветовал отцу: — Выбери подходящий день для возложения мужской тоги на плечи своего сына и дай мне знать об этом. Возможно, император действительно выполнит свое обещание и станет его патроном. Во всяком случае я напомню ему об этом, и он скорее всего сделает вид, будто и сам собирался к тебе в гости. Тетушке Лелии пришлось немало потрудиться, чтобы разыскать знатных людей, которые принадлежали к роду Манилиев. Один из гостей, бывший[18], любезно поддерживал меня под руку, когда я приносил в жертву кабана. Большинство же составляли женщины в возрасте тетушки, которых главным образом привлекла возможность вкусно поесть. Они галдели, подобно стае гусей, наблюдая, как брадобрей обрезает мне волосы и сбривает пушок на щеках, а позже я едва отбился от них, ибо, надевая на меня мужскую тогу, они вдруг принялись ласкать меня и трепать по щекам. Старушки просто сгорали от любопытства, когда я для исполнения обета отправился в свою комнату, где брадобрей в подтверждение моей мужской зрелости стал сбривать волосы и с тела тоже. Я вложил их в серебряную коробочку, на крышке которой были выгравированы луна и лев. Выполняя свою работу, брадобрей постоянно хихикал и сыпал скабрезными шуточками. Для него в этом нет ничего необычного, уверял он, поскольку знатные юноши, получая тогу мужчины, частенько приносят в жертву богине Венере свои паховые волосы, чтобы завоевать ее благосклонность. Император Клавдий не приехал на наше семейное торжество, однако передал мне через Нарцисса золотое кольцо всадника и позволил, чтобы в списках сословия рядом с моим именем было сделано примечание, что он самолично нарек меня именем Лауций. Гости вместе с нами отправились в храм Кастора и Поллукса. Отец заплатил в архиве положенные налоги, и мне на пальцы надели три золотых кольца. Моя нарядная тога с узкой красной каймой была уже давно готова, но пока такую кайму я мог носить только на нижнем платье. Из архива мы прошли в зал собраний всадников, где купили разрешение выбрать любого скакового коня в конюшнях на Марсовом поле. Когда мы вернулись домой, отец подарил мне полное снаряжение римского воина: выложенный серебром щит, посеребренный шлем с красным гребнем, длинный меч и копье. Старушки уговаривали меня немедленно примерить все мои доспехи, и я, разумеется, не устоял перед искушением. Барб помог мне застегнуть мягкий кожаный панцирь, и вскоре я — в красных полусапогах, в шлеме и с обнаженным мечом — гордо, как петух, вышагивал перед родственниками. На город незаметно опустился вечер. Дом наш осветился праздничными огнями; на улице собралась толпа зевак и глазела на входивших и выходивших поздравителей. Вдруг бездельники громко закричали: так они приветствовали роскошные носилки, которые опустили наземь перед нашим домом угольно-черные рабы. Тетушка Лелия в развевающихся одеждах выбежала за ворота, чтобы встретить запоздавшего гостя, а вернее — гостью, ибо из носилок вышла невысокая прекрасно сложенная женщина, чья тончайшей работы туника[19] даже и не пыталась скрыть великолепие форм ее обладательницы. Лицо женщины пряталось под фиолетовой накидкой, которую она откинула в сторону, позволяя тетушке Лелии расцеловать себя в обе щеки. Я заметил, что незнакомка была искусно накрашена. — Дорогой Минуций! — воскликнула тетушка Лелия прерывающимся от возбуждения голосом. — Знатная римлянка Туллия Валерия хочет пожелать тебе счастья. Она вдова, и последний из ее супругов принадлежал к фамилии благородных Валериев. И вот эта ослепительно красивая, в самом расцвете лет, женщина протянула ко мне свои белоснежные руки и обняла меня, невзирая на доспехи. — О, Минуций Лауций! — воскликнула она. — Я слышала, император сам дал тебе имя, и теперь, когда я вижу тебя, я вовсе этому не удивляюсь. Если бы не каприз твоего отца, то счастье бы улыбнулось мне и ты мог бы быть моим сыном. Когда-то твой отец и я были добрыми друзьями, и теперь ему, верно, совестно передо мной — давным-давно вернувшись в Рим, он до сих пор не решился навестить меня. Она, испытующе оглядывая, все еще нежно прижимала меня к себе, и я ощущал упругость ее груди и чувствовал дурманящий аромат благовоний. Отец, увидев ее, побледнел и сделал непроизвольное движение, словно желая повернуться и убежать. Прекрасная Туллия взяла меня под руку, с ослепительной улыбкой подошла к нему и сказала: — Не бойся, Марций. В такой день, как сегодня, я все тебе прощаю. Что было, то было, и не стоит ворошить прошлое, хотя я и выплакала из-за тебя, бессердечного, целые океаны слез! Она отпустила меня, обняла отца и нежно поцеловала его в губы. Он же, весь дрожа, резко оттолкнул Туллию и произнес, заикаясь от гнева: — О Туллия, Туллия! Столько лет прошло, а ты никак не можешь успокоиться. Уж лучше бы я увидел нынче голову Горгоны, чем тебя! Но Туллия лишь прикрыла его рот ладонью и улыбнулась тетушке Лелии: — Марций все такой же, как прежде. Однако настало время, когда кто-то должен о нем позаботиться. Когда я вижу, в каком он замешательстве, и слышу его бессвязные речи, я жалею о том, что не переступила через свою гордость и давно уже сама не пришла к нему, раз он отчего-то стыдился идти ко мне. Эта красивая, опытная, одетая в дорогие наряды женщина околдовала меня — настолько она была хитра; и я со злорадством наблюдал за отцом, который в ее присутствии совершенно растерялся. Туллия повернулась к гостям. Одних она приветствовала любезно, других — высокомерно. Старые женщины дружно сдвинули головы и яростно зашушукались, но она словно и не замечала их косых взглядов. Туллия попробовала сладостей и едва пригубила вино, а потом попросила меня сесть с ней рядом, сказав: — В этом нет ничего предосудительного, хотя ты теперь и стал мужчиной, ведь я же могла бы быть твоей матерью. Она погладила меня по щеке мягкой ладонью, вздохнула и так посмотрела в глаза, что мурашки побежали у меня по спине. Отец заметил мое смущение. Он подошел и, сжав кулаки, сказал: — Оставь моего сына в покое, Туллия! Ты и так принесла мне достаточно бед. Туллия печально покачала головой и вздохнула: — Если кто в твоей юности и был тебе искренним другом, желавшим одного лишь добра, так это я. Когда-то, как ты помнишь, я даже поехала вслед за тобой в Александрию. Вот и нынче мне придется вновь помочь тебе. Берегись, Марций! Мессалина уязвлена тем, что Клавдий дал твоему сыну имя и послал кольцо всадника, не посоветовавшись с ней. Из-за этого некоторые влиятельные люди очень заинтересовались тобой и твоим сыном и готовы оказать покровительство тому, с кем эта бесстыдная особа ищет ссоры. Тебе предстоит сложный выбор, Марций. — Я не желаю иметь со всем этим ничего общего и не хочу слышать никаких бабьих сплетен! — выкрикнул отец в отчаянии. — И я не верю, что ты после стольких лет снова желаешь втянуть меня в дурацкие интриги. Неужели ты хочешь, чтобы я лишился своего доброго имени, которое недавно вернул себе с огромным трудом? Горе тебе, Туллия! Туллия восхищенно засмеялась, коснулась руки отца и воскликнула: — Вот теперь-то мне понятно, почему я тогда потеряла из-за тебя голову, Марк. Ни один мужчина не произносил еще мое имя так чарующе, как ты. И действительно, когда отец выговаривал ее имя, нежность звучала в его голосе; вот только я никак не мог взять в толк, что эта красивая и знатная матрона нашла в моем отце. Тетушка Лелия, усмехаясь, подошла к нам, потрепала отца по щеке и сказала предостерегающе: — Вы бранитесь, как юные влюбленные. Не пора ли тебе, дорогая Туллия, немного успокоиться? Все-таки у тебя уже было четыре мужа, и ноги последнего еще не успели остыть. — Ты совершенно права, дорогая Лелия. Пришло время и мне угомониться, — согласилась Туллия. — Поэтому я несказанно рада, что снова встретила Марка. Его близость так чудесно действует на меня! — Она обернулась ко мне и продолжала: — А уж ты, юный Ахилл с грозным мечом, и вовсе лишил меня покоя. Будь я на десять лет моложе, я бы непременно уговорила тебя улизнуть отсюда и погулять со мной при луне. Но, к сожалению, в мои годы я уже не могу себе этого позволить, так что иди своим путем и ищи себе друзей в другом месте. Нам же с твоим отцом нужно немедленно кое-что обсудить. Когда она упомянула луну, на душе у меня стало неспокойно. Я поднялся наверх, чтобы снять доспехи, и, проведя рукой по коротким волосам и бритым щекам, вдруг почувствовал разочарование и грусть. Я так долго ждал этого дня, однако то, о чем я мечтал по ночам, к сожалению, не сбылось. Тем не менее пора было исполнить обет, данный мною оракулу в Дафниях. Я решил выйти через черный ход. На кухне потные и усталые рабы поздравили меня, и я разрешил им выпить за мое здоровье, сколько им захочется, ибо гостей больше не ожидалось и дом начинал пустеть. На улице у ворот я поправил почти уже догоревшие факелы и с грустью подумал, что это был, наверное, самый торжественный и великий день в моей жизни. Да и сама жизнь подобна факелу, который вначале вспыхивает ярко и весело, а затем гаснет, шипя и чадя. Вдруг из тени стены навстречу мне вынырнула женская фигура, закутанная в коричневый плащ. — Минуций, Минуций, — донесся до меня осторожный шепот. — Я пришла пожелать тебе счастья и принесла пирожки, которые сама испекла. Я хотела было передать их через какого-нибудь раба, но судьба смилостивилась и я встретила тебя самого. Я узнал Клавдию и со страхом вспомнил предупреждения тетушки Лелии. Но в то же время мне польстило, что эта необычная девушка разузнала о моем празднике и пришла пожелать мне счастья. И когда я вновь увидел ее густые черные брови, большой рот и бронзовую от солнца кожу, горячая радость вдруг заполнила все мое существо. Ведь она так не походила на этих пресных старух, собравшихся в нашем доме! Клавдия была живой и близкой, и она совсем не задирала передо мной нос. В общем, я давно уже считал ее своей подругой. Клавдия смущенно погладила меня по щеке. Сегодня она выглядела не такой задиристой и самонадеянной, как тогда в библиотеке. — Минуций, Минуций, — прошептала она. — Ты наверняка слышал обо мне лишь дурное, но я вовсе не такая плохая, как обо мне говорят. С тех пор как я увидела тебя, я могу думать только о хорошем, а это значит, что ты принес мне счастье. Мы шли друг подле друга. Клавдия перекинула мне тогу[20] через плечо, и мы принялись уплетать ее пирожки, откусывая от каждого по очереди и вспоминая, как в прошлый раз мы ели ее сыр. Пирожки были сдобрены медом и тмином, и Клавдия весело рассказывала, что она сама собирала мед и тмин и молола зерно на муку в старой ручной мельнице. Нынче она не взяла меня под локоть и стыдливо уклонялась от любого моего прикосновения. Гордый тем, что теперь я взрослый мужчина, я сам под хватил ее под руку и повел по улицам сквозь людские толпы. Она счастливо вздохнула, и я почувствовал к ней такое доверие, что даже поведал ей о моем обете и о том, что сейчас я направляюсь с жертвоприношением в храм Богини Луны. — Ох, Минуций! — испуганно выдохнула она. — У этого храма дурная слава. Говорят, по ночам там за закрытыми дверями устраивают бесстыдные мистерии. Как хорошо, что я была около твоего дома и дождалась тебя. Если бы ты пошел туда один, то скорее всего в жертву принесли бы тебя, а не то, что ты несешь в этой серебряной коробочке. И после небольшой паузы она добавила: — Знаешь, с недавних пор я терпеть не могу официальных жертвоприношений. Боги в храмах — это всего лишь мертвые каменные идолы и деревянные чурбаны, а шут с Палатинского холма оживляет забытые обычаи, чтобы крепче стреножить народ старыми путами. У меня есть свои собственные священное дерево и жертвенный источник. Когда я грущу, я отправляюсь к ватиканскому оракулу и с высокого холма смотрю на полет птиц. — Ты говоришь совсем как мой отец, который никогда не позволял, чтобы прорицатели гадали мне, — сказал я. — Но ведь существуют таинственные силы и волшебство, признаваемые даже разумными людьми, поэтому я уж лучше исполню свой обет. Между тем мы уже достигли вросшего глубоко в землю храма. Я облегченно вздохнул, заметив, что его двери широко распахнуты, а внутри горит несколько небольших масляных светильников; однако же никого не было видно. Войдя, я повесил свою коробочку среди других даров. Наверное, мне следовало ударить в колокол, чтобы призвать жрицу, но, честно говоря, я боялся Елены и не испытывал никакого желания снова увидеть ее мертвенно-бледный лик. Я торопливо окунул пальцы в священное масло и окропил черное каменное яйцо. Клавдия весело засмеялась и положила на пустую скамеечку жрицы пирожок: это было ее подношение храму. Потом мы стремительно выскочили на улицу и поцеловались. Клавдия обхватила мое лицо ладонями и ревниво спросила: — Признавайся, твой отец уже обручил тебя с какой-нибудь красоткой? А может, он показал тебе несколько маленьких девочек, одна из которых когда-нибудь станет твоей женой? Сейчас это стало обычным делом. Вот оно, значит, как! А я и не подозревал, зачем престарелые подружки тетушки Лелии привели с собой тех маленьких девочек, что, засунув палец в рот, таращили на меня глаза; я полагал, они при шли, чтобы полакомиться сдобным печеньем и сладостями. И я испуганно возразил: — Нет-нет, у отца и в мыслях нет женить меня на ком-нибудь! — Ах, если бы не мой злой язык! Как же мне хочется объяснить тебе все, что я думаю, приличными и благопристойными словами, — сказала печально Клавдия. — Не связывай себя рано брачным обещанием, это не приносит ничего, кроме несчастий. И без того в Риме полно прелюбодеев. Конечно, наша разница в возрасте кажется тебе сейчас слишком большой, ведь я старше тебе на пять лет; но с годами, особенно после того, как ты завершишь свою военную службу, она совсем сотрется. Ты ел пирожки, которые я испекла; ты сам поцеловал меня прямо в губы. Это, разумеется, не означает, что у меня есть на тебя особые права, но все же позволь мне считать, что я не кажусь тебе слишком уж противной. Я только прошу тебя иногда вспоминать обо мне и не раздавать обещаний другим девушкам, не посоветовавшись прежде со мной. В своих мечтах я пока не залетал так далеко, чтобы задумываться о женитьбе, поэтому ее доводы показались мне весьма разумными. Я опять поцеловал Клавдию, с удовольствием обняв ее горячее тело, и сказал: — Я охотно обещаю тебе это, но только прошу не ходить за мной по пятам. Знаешь, мне никогда не будет интересно с глупышкой моего возраста. Я люблю тебя, потому что ты взрослая и читаешь книги. И вообще — я не припомню, чтобы поэты в своих стихах описывали скучные брачные церемонии. Нет, они всегда прославляют любовь, свободу и независимость и ни словом не упоминают о домашнем очаге, а воспевают только прогулки под луной да пахучие розы. Видно было, что Клавдия расстроилась: она даже немного отстранилась от меня. — Ты и сам не знаешь, что говоришь, — сказала она с упреком. — Почему я не могу грезить об огненно-красной накидке, шафрановой палле[21] и поясе с двумя кистями? Это сокровенная мечта любой женщины, обнимающей и целующей мужчину. Возражения Клавдии лишь вдохновили меня на то, чтобы покрепче обнять ее и поцеловать в сопротивляющийся рот и теплую шею.. Но она вдруг вырвалась, влепила мне звонкую пощечину и навзрыд расплакалась, вытирая слезы ладошками. — А я-то надеялась, ты не так обо мне думаешь, — проговорила она, всхлипывая. — Вот она, твоя благодарность за то, что я ожидала от тебя только хорошего. Да ты, оказывается, способен повалить меня под первый попавшийся забор и поскорее развести мне колени, чтобы удовлетворить свою грязную похоть. Но нет, я не из таких девиц! Слезы ее отрезвили меня, и я раздосадованно сказал: — Ты достаточно сильна, чтобы защитить себя, и я что-то не припомню у себя подобных мыслей. Я никогда не развлекался с рабынями, и моя кормилица не совратила меня. Так что можешь не хныкать, ведь ты разбираешься в этих вещах куда лучше моего. Клавдия ошеломленно уставилась на меня, мгновенно забыв про слезы. — Это правда? А я-то всегда думала, что мальчишки — настоящие свиньи и что чем они знатнее, тем более мерзопакостные привычки они перенимают. Но если ты не врешь, мне придется еще крепче сжимать свои колени. Ты бы стал презирать меня, поддайся я твоему и своему желанию. Краткий миг радости, а за ним — пресыщение, вот и все. Мои пылающие щеки, а также ошеломляющее разочарование вынудили меня высокомерно ответить: — Тебе виднее. После чего я повернулся и, не оглядываясь, пошел домой. Она помедлила одно мгновение и затем поплелась следом. Долгое время мы не говорили друг другу ни слова, но внезапно я от всей души рассмеялся: я нашел весьма забавным, что она скромно и покорно семенит позади меня. Клавдия тут же воспользовалась сменой моего настроения, положила руки мне на плечи и попросила: — Обещай мне кое-что, милый Минуций. Обещай, что не помчишься в ближайший публичный дом и не отправишься приносить жертву Венере куда-нибудь еще, как поступает большинство из вас, не успев облачиться в тогу мужчины. Если у тебя появится непреодолимое желание, потому что я знаю, как невоздержанны бывают юноши, приходи ко мне, и я согласна на все, хотя и знаю, что это доставит мне огорчение и принесет печаль. Я пообещал ей и это, раз уж она была так настойчива. Сам же я, по правде говоря, размышлял в этот момент лишь о том, какого коня я получу, и ни одна Клеопатра на свете не заинтересовала бы меня больше породистого жеребца. Я рассмеялся, беззаботно дал обещание Клавдии и сказал, что она странная и даже немного с сумасшедшинкой. Мы весело попрощались как старые добрые друзья, и на душе у меня стало легко и радостно. Когда я вернулся, отец как раз собирался сесть в носилки Туллии, чтобы по долгу вежливости проводить ее до дома — в другой конец города, куда-то на Виминал[22]. Отец пристально посмотрел на меня странным остекленевшим взглядом, но даже не по интересовался, где я был. Он только попросил, чтобы я вовремя лег спать. Я заподозрил, что он выпил слишком много вина, хотя по его походке этого заметно не было. Я спал долго и безмятежно и сильно расстроился, когда утром выяснилось, что отца нет дома. А я то надеялся, что мы без промедления направимся в конюшни на Марсовом поле и выберем мне коня… Во всех комнатах прибирали после празднества, и тетушка Лелия жаловалась на головную боль. Я спросил ее, куда отец мог уйти в такую рань, но она лишь раздраженно ответила: — Твой отец достаточно взрослый и отлично понимает, что делает. Наверное, он заболтался с подружкой своей юности и остался у нее ночевать. В доме Туллии всегда готово ложе для мужчины, причем я говорю не только о твоем отце. Барб и я убивали время, играя в кости в саду среди кустарника, поскольку в доме возилась прислуга со своими лоханями и щетками. Вокруг уже пахло весной. Отец появился около полудня; он был небрит, глаза его опухли и налились кровью. Прикрывая лицо краем испачканной тоги, он шел по тропинке в сопровождении адвоката с письменным прибором и свитком папируса. Барб отпихнул меня в сторону, давая тем самым понять, что в данный момент мне лучше помалкивать. Против своего обыкновения мой незлобивый отец поддал ногой ведро с мусором и прикрикнул на рабов, велев им убираться с глаз долой. После короткого совещания с адвокатом он призвал меня к себе. Тетушка Лелия извергала водопады слез; я собрал все свое мужество и, заикаясь, спросил отца, нет ли у него времени сходить со мной в конюшню и выбрать коня. — Ты что же, погубить меня хочешь? — мгновенно рассердился он. Лицо его так исказилось от гнева, что я вдруг очень ясно представил, как он, злой и мрачный, бежал от людей в дни своей юности. К моему счастью, отцу удалось успокоиться, и он воскликнул: — Нет-нет, не слушай меня, я сам во всем виноват! Это мое безволие тянет меня на дно. Ужасное несчастье поломало все мои планы, и я вынужден без промедления ехать в Антиохию. Поэтому я решил переписать на тебя доходы от некоторых поместий в Цере, а также и от нескольких домов здесь, в городе. Таким образом ты будешь иметь более двадцати тысяч сестерциев годовых, что необходимы для подтверждения твоего ценза всадника. Тетушка Лелия будет заботиться о доме, который остается и твоим родным очагом, и я назначаю ей пожизненную ренту. Не плачь, Минуций. Мой адвокат станет твоим опекуном. Он происходит из старинного рода всадников, и с ним вы сможете пойти и выбрать тебе коня, когда вам будет угодно; мне же нужно побыстрее отправляться в Антиохию, ибо от этого зависит очень и очень многое. Он был так расстроен и удручен, что попытался в чем был выскочить на улицу и пуститься в далекий путь. Однако адвокат и тетушка Лелия вернули отца назад, не обращая внимания на его бессвязные речи (он уверял, что ему не нужно ни дорожного платья, ни провизии, ибо повозку он, мол, наймет у городских ворот, а все необходимое купит по пути). В нашем доме, еще вчера таком веселом и радостном, воцарилась внезапно печальная неразбериха. Отец покидал нас, но мы, разумеется, не могли позволить ему оставить Рим, подобно преступнику, который бежит, закрывая лицо от любопытных взоров, а потому все мы — и тетушка Лелия, и адвокат, и Барб, и я — отправились провожать его. Последними шли рабы, несшие отцовские пожитки. Когда отец добрался до Капуанских ворот под Целием[23], он с облегчением вздохнул и принялся прощаться с нами, говоря, что из-за ворот ему уже машет драгоценная свобода и что впредь он никогда и ни под каким видом не покинет Антиохии. Одна ко тут навстречу нам выступил эдил со своим жез лом и в сопровождении двух стражников. — Ты римский всадник Марций Мецентий Манилиан? — спросил он отца. — Если это ты, то одна высокородная особа желает обсудить с тобой важное дело. Отец мой сначала побагровел, а затем сделался белым как полотно. Глядя в землю, он заявил, что ни с кем не договаривался что-либо обсуждать, и попытался проскользнуть в ворота. Но эдил предупредил его: — Если ты хочешь покинуть Рим, то я, повинуясь полученному приказу, немедленно препровожу тебя к городскому префекту; мне велено даже арестовать тебя, лишь бы воспрепятствовать твоему бегству. Адвокат, поспешивший отцу на помощь, потребовал, чтобы эдил убрал зевак, которые уже собрались вокруг нас, а затем поинтересовался, в чем, собственно, обвиняется римский гражданин Марций Манилиан. — Банальная история, — отозвался тот. — Вдова сенатора Туллия Валерия утверждает, будто Манилиан прошедшей ночью в присутствии нескольких свидетелей дал ей обещание, которое по закону обязывает его жениться, и de facto сожительствовал с ней. Поскольку Манилиан покинул ее дом, не попрощавшись, вдова Туллия Валерия усомнилась в честности его намерений и велела своему рабу следить за ним. Как только Туллия Валерия получила достоверные сведения, что ее жених намеревается бежать, она обратилась к городским префектам. Так что если Манилиан уедет из города, его осудят за нарушение супружеского обещания и изнасилование, а также за кражу дорогого ожерелья, принадлежащего Туллии Валерии. Последнее обвинение, само собой, для всадника гораздо унизительнее, чем обвинения в нарушении данного слова. Отец непослушными пальцами ощупал шею под плащом, вытянул украшенную разноцветными каменьями золотую цепь и сказал дрожащим голосом: — Но Туллия собственными руками надела на меня этот проклятый ошейник, а я в спешке забыл его снять. Безотлагательные дела призывают меня в Антиохию. Разумеется, я возвращу ей цепь и выполню все, что она пожелает. Однако сейчас я должен срочно уехать. Эдилу сделалось стыдно за отца, и он спросил: — А может, вы просто обменялись цепочками в залог вашей помолвки и клятвы верности? — Я был пьян и не помню, что делал, — возразил отец. Эдил с сомнением сказал: — Э-э… нет, для пьяного ты слишком много говорил. Ты привел целый ряд примеров, когда философы соглашались на законный брак только после того, как в присутствии свидетелей давали обещание жениться. Или я должен понимать это так, что ты был пьян и, дурача честную женщину, хотел завлечь ее на ложе? Если это правда, то ты заслуживаешь крупного штрафа за свой поступок. Я даю тебе возможность полюбовно уладить дело с Туллией Валерией. Если же ты попытаешься проскочить в ворота, мне придется арестовать тебя и представить твое дело на рассмотрение суда. Адвокат уговорил отца немного помолчать и пообещал тут же отправиться к Туллии Валерии, чтобы вступить с ней в переговоры. Усталый и бледный от бессонной ночи отец заплакал и сказал: — Предоставь меня моей злой участи. Я лучше отправлюсь в тюрьму, вновь лишусь своего звания всадника и заплачу любой штраф, чем еще раз встречусь с этой лживой женщиной. Я уверен, что она подмешала какое-то снадобье в мое вино, иначе бы я не потерял рассудок. Я действительно не помню ничего из того, что было вчера в ее доме. — Скоро все выяснится, — успокоил его адвокат и клятвенно пообещал избавить отца от суда. Но тут вмешалась тетушка Лелия, которая топнула ногой и вскричала: — Марций, ты не посмеешь опять бросить тень на честное имя Манилиев, затеяв постыдную тяжбу! Будь же наконец мужчиной и отвечай за свои действия. Я взял сторону тетушки Лелии и воскликнул, что такая тяжба сделает меня посмешищем всего Рима и навеки погубит мое будущее. Нам следует тотчас всем вместе отправиться к Туллии, считал я и был готов на коленях вместе с отцом просить прощения у этой красивой и очаровательной женщины. Отец оказался не в силах противиться нам, и вместе с эдилом и стражей мы отправились на Виминал. Рабы с вещами отца поплелись вслед за нами, поскольку в этой неразберихе никто не сообразил отослать их назад. Дом и сад Туллии Валерии поражали чудовищными размерами и роскошью. Из-за колоннады атрия вышел исполинского роста привратник, одетый в зеленое с серебром. Он почтительно приветствовал отца и торжественно провозгласил: — Добро пожаловать, господин, в твой дом. Моя госпожа ждет тебя с нетерпением. Отец окинул нас полным муки взглядом, слабым голосом попросил дождаться его в атрии и дальше пошел один. Тут неизвестно откуда появилась целая стая рабов и предложила нам фруктов и вина в драгоценных сосудах. Тетушка Лелия поглядывала на все с явным одобрением и наконец заметила: — Есть же мужчины, не понимающие собственной выгоды! Никак я в толк не возьму, чего еще не хватает Марку в таком доме, как этот! Вскоре мы увидели и саму Туллию Валерию. Она накинула на себя лишь прозрачную шелковую тунику, хотя и была искусно причесана и накрашена. Сияя, Туллия Валерия воскликнула: — Вы и представить себе не можете, как я рада, что Марций так скоро вернулся ко мне и даже захватил свои вещи. Теперь ему больше не придется покидать этот дом, и мы будем счастливо жить здесь до скончания наших дней. Она улыбнулась отцу, велела своему казначею выдать эдилу в награду за труды сумку из мягкой красной кожи и безмятежно продолжала: — Конечно, в душе я ни секунды не сомневалась в Марции, но одинокая вдова не может всего предусмотреть, а Марций в молодости был такой нерешительный!.. Меня радует, что он привел с собой адвоката, — значит, мы сможем, не откладывая, составить брачный контракт. Я и не думала, что ты стал таким предусмотрительным! Твои ночные безумства на моем ложе были просто восхитительны! Отец поперхнулся, но не выдавил из себя ни слова. Туллия повела нас по многочисленным роскошным залам, желая поразить наше воображение мозаичными полами и прекрасно расписанными стенами. Она как бы случайно завела нас в спальню, но тут же сделала вид, что смутилась, и, закрыв руками лицо, воскликнула: — Ах нет, лучше не входите сюда! Здесь с прошлой ночи все в таком беспорядке! Отец обрел наконец дар речи и взмолился: — Туллия, Туллия, ты победила, и я покоряюсь судьбе; но ради всех богов, отошли же наконец эдила, ему незачем присутствовать при моем унижении. Вокруг хлопотали нарядно одетые рабы, которые старались всячески угодить нам. Откуда-то появились даже два маленьких обнаженных мальчика, изображавшие Амуров. Я сначала опасался, что они могут простудиться, но потом заметил, что в этом доме, построенном с необычайной роскошью, каменные полы подогреваются теплым воздухом. Эдил и адвокат отца, посовещавшись, пришли к заключению, что данное в присутствии свидетелей матримониальное обещание имеет законную силу и без публичного бракосочетания. После этого эдил, удостоверившись, что отец готов без возражений подписать брачный контракт, удалился вместе со своими спутниками. Адвокат умолял его сохранить в тайне эту историю, но даже я со своим малым жизненным опытом понимал, что человек в его должности вряд ли удержится от соблазна разнести по городу пикантные подробности скандала. Впрочем, скандал ли это? Разве не должно льстить самолюбию отца то, что такая знатная и без сомнения баснословно богатая патрицианка всеми силами стремится выйти за него замуж? Значит, у моего тихого и скромного родителя есть некие достоинства, о которых я даже не подозревал, но которые способны привлечь внимание всего Рима, причем часть этого внимания достанется и мне тоже. Этот брак вообще может оказаться для меня весьма выгодным, ибо отец будет вынужден поселиться в Риме, так что я не потеряюсь в этом огромном городе, не останусь в нем один на один со своей неведомой судьбой. Но что же все-таки нашла утонченная, изысканная Туллия в моем отце? Поначалу я заподозрил, что она вела легкомысленную жизнь и оказалась по уши в долгах, а потому решила женить его на себе из-за денег. Но потом я сообразил, что по римским меркам у отца не такое уж большое состояние, хотя его вольноотпущенники в Антиохии и в других городах Востока и были состоятельны. И уж окончательно рассеял мои сомнения заключенный будущими молодоженами брачный контракт, который предполагал, что каждый из них может самостоятельно распоряжаться своей собственностью. — Но если у тебя будут время и желание, дорогой Марций, — сказала Туллия нежно, — то я хотела бы попросить тебя, чтобы ты вместе с управляющим просмотрел реестр моей собственности и помог мне в делах. Ну что понимает простушка вдова в подобных вещах?! Я позволю себе заметить, что ты стал на удивление опытным дельцом. Никто, знавший тебя в юные годы, не мог бы даже предположить такого! Отец раздраженно возразил, что теперь, когда благодаря императору Клавдию и его вольноотпущенникам в империи воцарились мир и порядок, разумно используемая собственность прирастает сама по себе. — В голове у меня нет сейчас ни одной ясной мысли, — сказал он и поскреб подбородок. — Мне нужно заглянуть к брадобрею и в термы, чтобы прийти в себя и прочистить мозги. Туллия понимающе кивнула и повела нас мимо мраморных скульптур и фонтанов в огромный внутренний сад, в дальней части которого была великолепная купальня с бассейнами с горячей и холодной водой и помещением для отдыха. Там нас уже ждали брадобрей и банщик, готовые приступить к исполнению своих обязанностей. — Мой дорогой, больше тебе не придется тратить ни единого асса на раздевальщиков в общественных банях и толкаться в потной толпе, — сказала Туллия. — Если же ты пожелаешь после купания послушать лекцию, стихи или музыку, так для этого здесь есть специальное помещение. Ну, а теперь, Марк и Минуций, вам пора. Мы с моей дорогой подругой Лелией должны посоветоваться, как нам устраивать нашу дальнейшую жизнь. Ведь женщины разбираются в этом гораздо лучше вас, бестолковых мужчин. Отец проспал до захода солнца. Когда он проснулся, мы с ним принялись облачаться в новые одежды, а весь огромный дом между тем наполнился гостями. В большинстве это были молодые, веселые люди, но среди них встречались и седовласые толстяки сенаторы, на которых я не обращал внимания, ибо они меня не интересовали. С одним центурионом из преторианцев я было попытался побеседовать о лошадях, но, к моему крайнему удивлению, куда больший интерес он выказал к женщинам. Они же, выпив вина, без стеснения принялись обмахиваться подолами туник, уверяя, что в триклинии стоит невыносимая духота. Когда я понял, как сейчас станут развиваться события, я вздохнул и пошел разыскивать Барба. Я нашел его на кухне, где он усердно ел и еще более усердно пил. Выслушав меня, он подпер голову кулаками и задумчиво сказал: — Да, потчуют в этом доме как нигде. Здесь и моргнуть не успеешь, как окажешься в лапах Гименея. Но я-то стреляный воробей, а вот для тебя, Минуций, этот дом — место неподходящее! Когда я возвращался к отцу, музыка оглушала меня, а в глазах мельтешило от обнаженных извивающихся тел танцовщиц и акробатов. Мрачный и погруженный в себя жених возлежал напротив Туллии, и я обиженно проговорил: — Может, в Риме так и принято, чтобы знатные дамы плевали на стены, а мужчины подавали мне неприличные знаки, но я не потерплю, чтобы какие-то наглецы хватали меня за руки, за спину и вообще за все, что им вздумается. Я не раб и не мальчик для развлечений, поэтому я отправляюсь домой. Отец помолчал и признался: — Я слишком слаб и ленив, чтобы сопротивляться пороку, однако ты попытайся стать сильнее меня. Я рад твоему решению, мой мальчик, а также тому, что принял ты его самостоятельно. К сожалению, я должен остаться здесь, потому что никому не суждено уйти от своей судьбы, но тебе лучше не переезжать от тетушки Лелии. К счастью, у тебя есть собственное состояние. Жизнь в доме мачехи тебе явно не пошла бы на пользу. Туллия уже не глядела на меня так нежно, как прошлым вечером. Я спросил, могу ли утром зайти за отцом, чтобы отправиться с ним за конем, но она резко ответила: — Твой отец уже слишком стар, чтобы гарцевать верхом. А вдруг он свалится с лошади и разобьет свою драгоценную голову? На параде же он может вести коня и под уздцы. Я понял, что потерял отца, и острое чувство одиночества охватило меня. Каким же коротким оказалось время, когда я пользовался его доверием! Но я также понял, что единственный выход для меня — быть твердым и вершить свою судьбу собственными руками. Пока я искал тетушку Лелию, откуда-то появилась незнакомая полуобнаженная женщина, шатаясь, она ухватилась за меня, обвела мутным взглядом из-под опухших век и обняла за шею. Я наотмашь ударил ее, но это лишь заставило нахалку прижаться ко мне еще теснее, так что оторвать ее смог только Барб, вовремя подоспевший на выручку. Туллия, обрадовавшись возможности побыстрее избавиться от нас, даже предоставила в наше распоряжение собственные носилки. Когда мы садились в них, тетушка Лелия, поправляя одежду, хихикнула: — Да, много чего мне рассказывали о нравах, царящих в новых домах Рима, но все-таки я отказываюсь верить собственным глазам. И — подумать только — при этом Туллия Валерия умудряется слыть добродетельной женщиной! Конечно, может, это свадьба на нее так подействовала — ведь она долго вдовела и не жила с мужчинами, но я в это не очень верю, ибо я слышала, что многие государственные мужи входили в ее дом, как в свой собственный, и двери его хлопали и днем, и ночью. Да уж, твоему отцу нелегко будет удержать ее за подол. Следующим утром, за завтраком, поедая хлеб с медом, я сказал Барбу: — Сейчас я пойду выбирать себе коня, но пойду один, потому что я уже взрослый и не нуждаюсь в няньках. Теперь ты наконец-то сможешь осуществить свою давнюю мечту и сделаться кабатчиком. Барб серьезно ответил: — Знаешь, я давно присмотрел парочку небольших и наверняка прибыльных таверн в разных кварталах Рима и мог бы, благодаря доброте твоего отца, купить одну из них; но, честно признаться, дело это уже не кажется мне таким приятным, как прежде, когда я легионером спал на голой земле и выпивал свою порцию кислого вина. Я ведь — старый пьяница и имею привычку угощать всех подряд, стоит мне поднабраться. Кроме того, питейному заведению нужен не только хозяин, но и хозяйка, а мой печальный опыт учит меня, что все хорошие кабатчицы — бабы злые и сварливые. Так что, по правде говоря, я с большей охотой остался бы у тебя на службе. В покровителе ты больше не нуждаешься, это верно; но я заметил, что всякий уважающий себя знатный всадник имеет одного или нескольких спутников, а некоторые — десяток или даже сотню, так что ты поступил бы мудро, если бы позволил украшенному рубцами ветерану сопровождать себя… Конечно, мастерская езда — спору нет, вещь важная, — продолжал он после некоторого молчания. — Но я все же боюсь, что тебя ожидает несколько не очень радостных недель. Не забывай, что в глазах других ты будешь новичком. Я тебе уже рассказывал, как муштровали новобранцев в легионе, да ты, разумеется, не всему поверил, ну, и я, возможно, кое-что преувеличивал, чтобы повеселить тебя. Так вот, учти: прежде всего ты должен научиться крепко стискивать зубы и не перечить начальнику. В общем, идем вместе. Глядишь, я и дам тебе пару стоящих советов. Пока мы шагали через город к Марсову полю, Барб меланхолично рассказывал: — Однажды меня совсем было собрались произвести в младшие центурионы и даже наградить гражданским венком, но, понимаешь ли, я слишком часто ввязывался в потасовки, когда выпивал лишнюю чашу вина, и потому из этого так ничего и не вышло. Даже цепочку, подаренную мне на память военным трибуном Луцием Порцием, которого я, когда его ранили, вынес на себе и переправил через покрытый льдами Дунай, я и то пропил. Помню, заложил ее в одном грязном погребке у варваров на Мозеле да так и не смог выкупить, когда нас оттуда переводили. Но сейчас мы можем зайти к оружейнику и купить какую-нибудь старую цепочку. Я думаю, тебя лучше примут, если твой клиент будет носить на шее нечто подобное, — неожиданно заключил он. Я отвечал ему, что все его подвиги оставили шрамы у него на лице, но Барб не отступил от своего твердого намерения и приобрел внушительного вида триумфальный знак из меди, надпись на котором, слава богам, так истерлась, что было не возможно установить, кто же из триумфаторов награждал им своих ветеранов. Укрепив его на своем плече, Барб заявил, что теперь будет чувствовать себя гораздо увереннее. На огромном поле около сотни юных наездников готовились к участию в юбилейных торжествах. Конюший, неотесанный великан, громко расхохотался, прочитав расписку, выданную мне квестором[24] всадников. — Ну что же, сейчас найдем тебе подходящую клячу! — прогремел он. — Тебе какая по нраву? Большая или маленькая, дикая или смирная, вороная или белая? И он провел нас в конюшню, где стояли свободные кони. Один мне понравился сразу, и я уверенно указал на него, однако конюший взглянул в свои списки и сказал, что этот конь уже кому-то принадлежит. — Ты лучше выбери себе спокойную нестроптивую лошадку, которая привыкла к упражнениям и шуму в цирке и знает сигналы горна, если ты собираешься принять участие в юбилейном параде, — сказал он и спросил: — А ты хотя бы раз в жизни садился на коня? Я скромно ответил, что мне довелось немного поездить верхом в Антиохии (Барб запретил мне хвастаться своим умением) и добавил: — Я хотел бы иметь необученного коня и сам тренировать его, но боюсь не успеть к празднику. — Отлично, отлично! — проревел конюший и чуть не задохнулся от хохота. — Не так уж часто встретишь юного укротителя диких зверей. Обычно у нас этим занимаются специальные наездники. Клянусь Гуркулесом, я сейчас лопну от смеха! Тем временем к нам подошел учитель верховой езды, оглядел меня с ног до головы и сказал конюшему: — Послушай, у нас же свободна Арминия. Она привычна к цирковому шуму и так лениво трусит, что не растрясет и лукошко яиц. При этих словах он указал на огромную буланую кобылу, которая переступила копытами и недоверчиво скосила на меня фиолетовый глаз. — Нет, только не Арминия! — испуганно сказал конюший. — Она слишком медлительна для молодого человека, такого стройного и вместе с тем кроткого как ягненок. Нет-нет, ее мы прибережем для какого-нибудь престарелого сенатора, который пожелает погарцевать перед матронами на параде. Барб, обдавая меня перегаром, зашептал, чтобы я попытался заполучить эту смирную, объезженную лошадь. Ничего-то он не понимал. То, как Арминия прядала ушами и беспокойно перебирала ногами, и ее косящие глаза наводили на мысль, что она не такая уж тихоня, как уверял нас конюший. — Я же собираюсь получить коня не даром, а по расписке квестора, — возразил я. — Если позволите, я бы все же попробовал вот эту кобылу. — Надо же — он желает попробовать, да вдобавок платит за это денежки! — восхищенно воскликнул учитель. Наконец конюший внял уговорам и немного смягчился. — Слишком уж добрая лошадь для такого молодчика, как ты, — сказал он. — Ну да ладно, натягивай сапоги и надевай доспехи, а я пока велю ее оседлать. Я с сожалением отвечал, что не прихватил с собой доспехи, и конюший уставился на меня так, словно сомневался, в своем ли я уме, и спросил: — Но что же ты собираешься надевать? Уж не свою ли парадную амуницию? Наше государство бесплатно выдает доспехи для упражнений. Потом он отвел меня в оружейную комнату, где дежурные рабы так затянули на мне панцирь, что я едва мог вздохнуть. Еще мне вручили помятый шлем и пару старых сапог с короткими голенищами. Щит, меч и копье мне не дали, а посоветовали сначала поучиться держаться в седле. Смирная Арминия весьма бодро потрусила из конюшни и громко и радостно заржала, но, повинуясь команде конюшего, встала на месте как вкопанная. Я вскочил в седло, взявшись за узду, и попросил укоротить поводья до нужной длины. Конюший одобрительно кивнул: — Похоже, ты знаешь, откуда у коня растет хвост. — И после этого крикнул громовым голосом: — Всадник Минуций Лауций Манилиан выбрал Арминию и намерен упражняться на ней! Отряд кавалеристов вытянулся по краям манежа, прозвучал сигнал горна — и тут же началась потеха, которая закончилась для меня удачно не столько из-за моей искусности, сколько благодаря тому, что мне удивительно везло. Я слышал, как конюший призывал меня поберечь нежные губы кобылы, однако у Арминии храп был словно из меди. Об узде и трензелях она, казалось, не имела и представления. Сначала она отпрянула назад, пытаясь перекинуть меня через голову, а когда ей это не удалось, заплясала, встала на дыбы и ринулась вперед бешеным галопом, выкидывая те фортели, к каким обычно прибегает злая и опытная цирковая лошадь, старающаяся выбросить из седла неловкого седока. Теперь я понял, почему остальные наездники отъехали к краю манежа, стоило Арминии очутиться на свободе. Мне не осталось ничего иного, как изо всех сил натянуть поводья, чтобы повернуть голову кобылы хоть немного влево, потому что она понесла меня прямо на ограждение и попыталась на всем скоку ударить о столбики. Когда же вопреки всему я все-таки удержался в седле, кобыла совершенно взбесилась и принялась огромными прыжками перескакивать через различные препятствия на поле. В общем, мне и впрямь досталось необычайно сильное и коварное животное. Как только я оправился от испуга и начал получать удовольствие от езды, я издал несколько победных криков и ударил каблуками в пах кобылы, укрощая ее. Арминия ошеломленно покосилась на меня и внезапно стала настолько покорной, что я смог направить ее в сторону конюшего и учителя верховой езды. У обоих сразу пропало желание смеяться, и они поспешили укрыться за воротами конюшни. Конюший, багровый от гнева, проревел какие-то команды. Зазвучал горн, и отряд сомкнутыми рядами поскакал мне навстречу. Арминия даже и не думала сворачивать в сторону, как я ни натягивал поводья. Разбрасывая хлопья пены и мотая головой, она во весь опор несла меня прямо на всадников. Мне стало ясно, что нас вот-вот затопчут, однако этого не произошло: то ли передних всадников покинуло мужество, то ли так было задумано заранее, но в самый последний момент ряды расступились и пропустили меня — причем каждый из ездоков попытался или выбить меня из седла деревянным копьем, или хотя бы ударить в спину. Тем не менее Арминия, кусаясь и лягаясь, ловко и стремительно пронесла меня сквозь тучу всадников. И я отделался всего несколькими синяками. Такое коварное и подлое нападение должно было бы, казалось, устрашить меня, но вместо этого я страшно разозлился и круто развернул Арминию, чтобы догнать и самому выбить из седла какого-нибудь всадника. Но тут я вспомнил совет Барба, овладел собой и поскакал к сотоварищам, весело смеясь и выкрикивая слова приветствия. После того как Арминия размялась, она сделалась совсем смирной и послушной. Правда, кобыла попыталась укусить меня в шею, когда я соскочил с нее в конюшне, но, думаю, это был скорее шутливый ответ, чем проявление злобы: дело в том, что я, спрыгивая наземь, случайно задел локтем ее морду. Конюший и учитель верховой езды сначала уставились на меня, как на привидение, но конюший быстро сделал вид, что взбешен, и гневно сказал: — Ты почти загнал породистого коня и порвал ему губы. Тебе этого никто не разрешал. — Это моя собственная лошадь, и только меня касается, как я на ней езжу, — отвечал я беззаботно. — Ты глубоко заблуждаешься! — вспылил он. — На тренировках ты больше не будешь ездить на Арминии. Она не держит строй и не слушается команд, поскольку привыкла ходить во главе шеренги. — Что ж, значит, я всегда стану возглавлять строй, — нахально возразил я. — Ты же сам посадил меня на эту кобылу. Около нас, образовав кружок, уже расселось много наездников. Все они хвалили меня, кричали, что я отличный кавалерист, и единогласно подтверждали, что конюший сам объявил меня седоком этой лошади. — Ты разве не понял, что это была шутка? — сказал он наконец, сбавив тон. — Каждый новичок, если он не сопливый юнец, в первый свой выезд получает Арминию. Арминия — настоящий боевой конь, а не какая-нибудь там кляча для парадов. На ней даже выступали в амфитеатре против диких зверей. Что ты, собственно, себе вообразил, упрямец?! — Шутки в сторону, — возразил я. — Я удержался в седле, а ты попал в собственную ловушку. И вообще: это безобразие — держать такого коня взаперти на конюшне и использовать его лишь для запугивания новичков. Давай уговоримся так. Я забираю Арминию себе, а на тренировках буду ездить на другой лошади, раз эта не держит строй. Конюший призвал в свидетели всех римских богов и заявил, что вместо одного коня я требую от него целых двух, но тут остальные юноши заступились за меня, сказав, что хватит ему издеваться над всеми с помощью Арминии. Каждый из них вспомнил о собственных шишках, синяках или даже переломах, полученных при первой встрече с этой кобылой, хотя все они с детства обучались верховой езде. Если я ненормальный, наперебой говорили они, и мне не терпится свернуть себе шею, то у меня есть полное право на это. В конце концов, мы же всадники! Но мне не хотелось портить отношения с конюшим, поэтому я пообещал ему тысячу сестерциев и объявил, что готов угостить всех парой-другой кувшинов вина, «чтобы спрыснуть сапоги». Так я был принят в римском обществе и приобрел друзей среди сверстников и молодых людей постарше. Вскоре меня назначили на место одного мальчика, сломавшего ногу, вольтижером, и мы упражнялись с большим старанием, чтобы принять участие в конных играх, посвященных столетнему юбилею. Эти игры были настолько опасными, что допуск к ним почти не зависел от знатности или богатства: отбор осуществлялся только на основе умения и искусности. Я гордился тем, что оказался в числе избранных. Теперь мне уже не перед кем было кичиться своим мастерством. Нас разбили на две партии, и мы вы ступили на юбилейных торжествах в Большом цирке. Игра, несмотря на условия, что не будет ни проигравшей, ни победившей партии, была жестокой. Я сумел продержаться в седле Арминии до самого конца, но домой меня пришлось нести, и больше я уже не увидел ни одного представления в амфитеатре и торжеств в Большом цирке, которые, по слухам, были самыми великолепными и роскошными за все время существования Рима. Пока длились празднества, мои товарищи частенько улучали минутку, чтобы навестить меня, лежащего в постели; по их словам, без меня наша партия заслужила бы гораздо меньших почестей. Я был на верху блаженства. Ведь я скакал в амфитеатре на своей буланой кобыле, и за мной, затаив дыхание, следили сотни тысяч людей, которые выкрикивали мое имя до тех пор, пока я не сломал пару ребер и левую ногу. Однако в седле я оставался, как уже говорил, несмотря на жгучую боль, до самого конца. Важнейшим политическим событием празднования столетия оказалось то, что народ с ликованием приветствовал племянника императора, десятилетнего Луция Домиция, который изящно и бесстрашно предводительствовал на детских конных состязаниях. Единственный сын Клавдия, Британник, оказался задвинутым в тень. Правда, император призвал его в свою ложу и показал народу, но люди желали видеть только Луция Домиция; последний скромно и с достоинством принимал знаки признания, снискав тем самым еще большую любовь. Я же остался бы на всю жизнь калекой, если бы врач из храма Кастора и Поллукса не был так искусен. В лечении своем он не щадил меня, и мне пришлось переносить жестокие боли. Целых два месяца пролежал я в лубке, а затем заново учился ходить на костылях и долгое время не покидал дома. Перенесенные физические страдания, страх остаться хромым, осознание того, как переменчиво расположение людей и как мало стоит успех, несомненно изменили меня к лучшему. К тому же я избежал участия в тех многочисленных потасовках, которые затевали мои наиболее драчливые товарищи на ночных улицах Рима. Я думаю, что судьба закалила мой характер, пока я лежал у себя в комнате, мучаясь от боли. Я был один, отринутый собственным отцом ради нового брака. Я так и этак прикидывал, что мне стоит ждать от жизни. Я провалялся в постели до наступления летнего зноя. То ли от жары, то ли от вынужденного безделия меня охватило такое глубокое уныние, что все, что со мной произошло, я стал расценивать как никчемную суету. Вкусная, питательная еда тетушки Лелии мне не нравилась. Ночами сон не шел ко мне. Я почти беспрерывно думал об угрюмом Тимае, который из-за меня лишил себя жизни. Впервые тогда я начал понимать, что хороший скакун, очевидно, еще не самое главное, к чему можно стремиться. Мне предстояло решить, что для меня важнее: верность долгу и благородство — или излишества и наслаждения. Сочинения философов, которые прежде вызывали только зевоту, захватили меня, и я вдруг осознал, что самоограничение подарит мне большее удовлетворение, чем необузданность страстей. Самым верным среди моих друзей оказался Луций Поллио, сын сенатора. На год старше меня, он был, однако, щуплым и болезненным подростком и конные упражнения выполнял с трудом и лишь по необходимости. Чувство привязанности, которое он испытывал ко мне, объяснялось тем, что я был его полной противоположностью; самоуверенный и бесцеремонный, я, тем не менее, никогда не сказал ему ни одного грубого слова. Принцип от носиться к более слабым предупредительнее и вежливее, чем к равным себе, я, по всей видимости, не осознанно перенял у отца. Так, мне казалась отвратительной возможность ударить провинившегося и дерзкого раба. В семье Поллио любили чтение и науки, и сам Луций был скорее книжным червем, чем солдатом. На конные занятия он смотрел как на тягостную повинность, выполняемую им ради будущей карьеры: физические упражнения не доставляли ему никакого наслаждения. Он приносил мне книги из библиотеки своего отца, читая которые я смог составить мнение о человеческих добродетелях. Луций часто завидовал моему отменному греческому. Его сокровенной мечтой было сделаться писателем, хотя отец Луция, сенатор Муммий Поллио, считал государственную карьеру для сына делом решенным. — Какая мне польза понапрасну растратить лучшие годы на конные тренировки или заслушивание тяжб?! — говорил юноша возмущенно. — Ну получу я в свое время под командование манипулу[25] с опытным центурионом[26] под моим началом, потом — отряд кавалеристов где-нибудь в провинции и под конец стану военным трибуном в штабе какого-нибудь легиона[27], который мостит дороги на самом краю света. Только когда мне стукнет тридцать, я смогу занять должность квестора; правда, сейчас это можно сделать и досрочно, если у тебя имеются соответствующие заслуги. Но я заранее знаю, что из меня выйдет плохой офицер и никчемный чиновник, потому что меня не интересуют ни военная, ни гражданская служба. — Пока я болел, я тоже частенько задумывался над тем, что нет ничего привлекательного в опасных конных упражнениях, которые мы проделываем на потеху плебса, — согласился я. — Однако чем же ты, собственно, хотел бы заняться? — Рим установил господство над всем миром и больше не стремится к новым завоеваниям, — сказал Луций. — Еще Божественный Август разумно ограничил число легионов двадцатью пятью. Теперь же настала пора облагородить грубые римские нравы по греческому образцу. Я думаю, книги, стихи, музыка, танцы и изящные манеры принесут нам большее благо, чем кровавые представления в амфитеатре. — Пожалуйста, оставь мне состязания на колесницах, — попросил я шутливо. — Тогда люди смогут хотя бы издалека полюбоваться прекрасными скакунами. — Воспитанному человеку совсем не пристало распутничать, пьянствовать и затевать ссоры, — мрачно продолжал Луций. — Когда я устраиваю симпосии, чтобы в подражание древним философам дискутировать по-гречески, они кончаются пересказом неприличных историй и безобразной попойкой. В Риме почти невозможно найти тех, кто наслаждался бы изумительным пением и музыкой или ценил бы трагедии древних выше болтов ни о разбойниках и непристойных анекдотов. Больше всего я хотел бы поехать в Афины или на Родос, но отец против этого. Он считает, что греческое образование не идет впрок истинным гражданам Рима. О боги! Да разве от старых римских добродетелей что-то еще осталось — кроме разве что внешнего блеска и пустого славословия? От Луция я узнал много занимательного. К примеру, он охотно рассказывал о городской верхушке и о влиятельных римских чиновниках. Как-то он объяснил мне, что сенат может, когда ему вздумается, отклонить проект закона, предлагаемого императором, а император в свою очередь как пожизненный народный трибун[28] вправе наложить вето на решения сенаторов. Большая часть римских провинций управляется сенатом через проконсулов[29], остальное же является, так сказать, частной собственностью императора, который единолично определяет способ управления. Важнейшая провинция императора — Египет. Кроме того, существуют страны-союзницы Рима и многочисленные царства, владыки которых с младенчества воспитываются в школе на Палатане и перенимают римские обычаи. Я до сих пор и не подозревал, как в своей основе четка и разумна эта на первый взгляд запуганная система управления. Я сказал моему другу Луцию, что хотел бы стать кавалеристом, и мы вместе много размышляли над тем, какое может меня ожидать будущее. В императорскую гвардию мне хода не было, поскольку там все должности военных трибунов занимались сыновьями сенаторов. В Мавритании хорошо охотиться на львов. В Британии только что случился новый мятеж. Германцы оспаривают у римлян равнины. — Военной славы и почестей ты не добьешься, даже если отличишься в какой-нибудь битве, — сказал Луций. — О приграничных стычках больше не будут делать докладов императору, поскольку важнейшая и почетная задача легионов — это со хранение мира на границах. Слишком ретивый и воинственный легат[30] потеряет свой пост, толком даже не поняв, за что. Лучшие возможности продвижения для честолюбивого человека пока еще существуют на флоте, к тому же морской командир не обязательно должен быть из сословия всадников — ведь в Риме, как ты знаешь, нет храма Нептуна. У тебя будет хорошее жалованье, приятная жизнь; ты с самого начала можешь рассчитывать получить под свое командование судно. Разумеется, для нужд навигации у тебя под рукой всегда будет опытный штурман. И тем не менее ни один знатный римлянин не стремится на флот. Я ответил Луцию, что уже стал настолько римлянином, что не могу считать достойным настоящего мужчины принуждать кого-то надрываться над веслами на галерах и бесцельно сновать на корабле от одного берега к другому. Да и о морских разбойниках уже не слыхать с незапамятных времен. Мне казалось, что большую пользу Риму я мог бы принести на Востоке — ведь, как и всякий, кто вырос в Антиохии, я бегло говорил по-арамейски. Но у меня вовсе не было желания строить дороги и жить в далеком от всех благ цивилизации гарнизоне, где легионеры вступают в браки с местными женщинами, а центурионы превращаются в удачливых лавочников. Нет, на Восток я не хотел… — А к чему хоронить себя где-то на краю света? — спросил Луций. — Гораздо выгоднее для тебя будет остаться в Риме, где всегда есть возможность отличиться. Ты очень хорошо ездишь верхом, и у тебя красивые ноги, мощный торс и сияющие глаза, так что ты за год добьешься здесь большего, чем за двадцать лет службы в варварских землях. Долгая болезнь и вынужденное безделье превратили меня в брюзгу, и из чистого желания противоречить я сказал: — В летнюю жару Рим становится потным и вонючим городом, полным мерзких мух. Даже в Антиохии воздух был чище. Луций подозрительно посмотрел на меня: он явно искал в моих словах скрытый смысл. — Без сомнения, Рим полон отвратительных мух, — подтвердил он. — Настоящих навозных мух. Наверное, было бы лучше, если бы я помолчал, ведь мне известно, что твой отец вернул себе звание всадника благодаря вольноотпущеннику императора. Ты прекрасно знаешь, как посланцы городов и царств пресмыкаются перед Нарциссом и что распродажей гражданских прав и государственных постов он составил себе состояние в несколько десятков миллионов сестерциев. Но самая алчная среди всех — Валерия Мессалина. Говорят, она приказала убить одного из самых знатных граждан Рима, чтобы завладеть садами Лукулла на Пинции. Свои покои на Палатине она превратила в увеселительный дом, но этого ей показалось мало: под вымышленным именем и переодевшись, она часто проводит целые ночи в борделях Субуры, из любопытства отдаваясь первому встречному. Я заткнул уши и объявил, что грек Нарцисс — человек безупречного поведения и что я не поверю никаким грязным слухам о прекрасной императрице, у которой такой обворожительный смех. — Мессалина старше нас всего на семь лет, — сказал я. — Кроме того, у нее двое чудесных детей, а во время празднеств она сидела среди непорочных жриц Весты. — О скандальных неудачах императора Клавдия на любовном ложе хорошо известно даже в стане наших врагов парфян и германцев, — заметил Луций. — Конечно, может, и нельзя верить всему, однако я знаю некоторых молодых всадников, которые хвастались тем, что развлекались с ней по повелению императора. Клавдий приказывал им исполнять все прихоти Мессалины. Я некоторое время размышлял, а потом ответил: — По своим симпосиям ты прекрасно знаешь, Луций, о чем бахвалятся молодые люди. Чем более они робеют в женском обществе, тем громче вещают о своих мнимых победах, как только хлебнут немного вина. Ты говоришь, слухи проникли и за границу? Но это кажется мне убедительным доказательством того, что кто-то с умыслом распространяет их. Чем грубее ложь, тем легче ей верят. Человек по природе своей существо легковерное, и как раз такую ложь, волнующую развращенные умы, люди охотнее принимают за правду. Луций покраснел. — У меня есть другое объяснение, — пробормотал он дрожащим голосом. — Возможно, Мессалина и впрямь была невинной девушкой, когда ее четырнадцати лет от роду выдали за опустившегося пьяницу Клавдия, который был втрое ее старше и презирал даже собственную семью. Клавдий сам развратил Мессалину, дав ей выпить мирры, отчего она стала нимфоманкой. Учти, император уже дряхлый старец и поэтому на многое смотрит сквозь пальцы. Ни для кого не секрет, что он требует от Мессалины, чтобы она постоянно присылала ему наложниц, причем чем моложе, тем лучше. Хотел бы я, правда, знать, зачем они ему нужны, ну, да это уже другой вопрос… Мессалина, плача, поведала об этой прихоти мужа одному человеку, имени которого я называть не буду, но которому полностью доверяю. — Мы друзья, Луций, — сказал я. — Но ты знатного происхождения, сын сенатора и поэтому не решаешься говорить откровенно даже со мной. Я знаю, что после убийства Гая Юлия сенат уже со всем было решился вернуться к республиканскому правлению, но тут преторианцы, грабя Палатин, обнаружили Клавдия, дядюшку покойного, дрожащего от страха за какой-то портьерой, и быстренько про возгласили его императором, потому что он был единственным, кто имел на это наследное право. Это настолько давняя история, что она уже больше никого не смешит. Так что меня не удивляет, что Клавдий доверяет своим вольноотпущенникам и матери своих детей больше, чем сенату. — Выходит, тиран тебе дороже свободы? — горько спросил Луций. — Республика, управляемая сенаторами и консулами — это не то же самое, что свобода и власть народа; в таком государстве господствует аристократия, грабятся провинции и ведутся гражданские войны — вот чему учит меня история. В общем, исправляй-ка ты лучше римские нравы и не пачкайся в политике. Луций весело рассмеялся. — Того, кто с молоком матери впитал республиканские идеалы, твои слова здорово бы рассердили, — сказал он. — Но, возможно, ты прав, республика — это всего лишь кровавый пережиток прошлого. Ладно, я послушаюсь тебя и вернусь к своим книгам. Так я, во всяком случае, не причиню никому вреда… И прежде всего — самому себе. — А Рим пускай и дальше кишит навозными мухами, — сказал я. — И мы оба, ты и я, не станем мешать им плодиться. Высшей честью, которой я был удостоен, пока, томясь, лежал больной и весь во власти мрачных мыслей, было посещение нашего дома предводителем юных всадников десятилетним Луцием Домицием. Он пришел со своей матерью Агриппиной, стараясь не привлекать к себе особого внимания и даже заранее не оповестив меня. Мать и сын оставили носилки и свиту около ворот и направились ко мне в комнату, чтобы выразить свое сочувствие в постигшем меня несчастии. По дороге им встретился Барб, временно исполнявший обязанности привратника; он по своему обыкновению был пьян и крепко спал. Домиций в шутку ткнул его кулаком и прокричал слова команды, отчего ветеран, толком так и не проснувшись, вскочил, вскинул руку для приветствия и проорал: «Ave, Caesar Imperator!»[31]. Агриппина настороженно спросила его, почему это он вздумал приветствовать ее мальчика как императора. Барб отвечал, что он спал и ему приснилось, будто центурион ударил его по голове жезлом. Когда же он открыл глаза, то в лучах полуденного солнца ему привиделась всемогущая богиня Юнона и император в сверкающих доспехах, объезжающий свои войска. Барб окончательно пришел в себя лишь после того, как узнал Луция Домиция и догадался, что Агриппина, эта величественная красавица, и есть мать мальчика. — Значит, я не ошибся, — льстиво сказал он. — Ты же сестра императора Гая Юлия, а император Клавдий — твой дядя. Со стороны Божественного Юлия Цезаря ты происходишь от Венеры, а со стороны Марка Антония — от Геркулеса. Неудивительно, что я отдал твоему сыну высшие почести. Тетушка Лелия очень растерялась при виде таких знатных гостей. Она примчалась ко мне в съехавшем набок парике и принялась лихорадочно поправлять мою постель, приговаривая, что нехорошо было со стороны Агриппины не предупредить заранее о своем визите. Тогда она, тетушка, имела бы возможность достойно приготовиться к встрече. Агриппина же резонно возразила: — Ты прекрасно знаешь, дорогая Лелия, что со дня смерти моей сестры Юлии для меня безопаснее всего вообще не делать никаких официальных визитов. Однако мой сын хотел непременно повидаться с Минуцием Лауцием, вот мы и приехали пожелать ему скорейшего выздоровления. Твой племянник — настоящий герой. Живой, чрезвычайно располагающий к себе и, несмотря на свои огненные волосы, красивый мальчик застенчиво подошел поближе, чтобы поцеловать меня, и тотчас отступил, восторженно воскликнув: — Ах, Минуций! Более чем кто-либо другой ты достоин имени Магниций! Если бы ты знал, как я восхищаюсь твоей непостижимой отвагой. Ведь никто из зрителей даже не догадывался, что у тебя сломана нога. Ты мужественно держался в седле до самого конца. Он взял из рук матери какой-то свиток и, покраснев от смущения, вручил его мне. Агриппина повернулась к тетушке Лелии и пояснила ей извиняющимся тоном: — Это книга о благоразумии, написанная моим другом Сенекой с Корсики. Весьма полезное чтение для молодого человека, пострадавшего из-за своей безрассудной отваги. Удивительно, что Сенека, человек с таким благородным образом мыслей, до сих пор пребывает в изгнании. Впрочем, в этом нет моей вины, ты же помнишь, что тогда творилось в Риме. Но тетушка Лелия была слишком озабочена, чтобы внимательно слушать Агриппину. Она размышляла, чем бы ей попотчевать высоких гостей, ибо считала для себя позором ничем их не угостить. Агриппина упорно отказывалась от еды, но под конец сдалась: — Ну хорошо, мы, пожалуй, выпьем лимонного напитка, который стоит у постели этого храбреца, а сын пусть еще отведает твоей сдобы. Тетушка Лелия испуганно уставилась на нее и спросила: — Неужели все зашло так далеко, дорогая Агриппина? Агриппине не так давно исполнилось тридцать четыре года. Она была высокого роста; черты лица ее были благородными и выразительными, глаза — огромными и блестящими. Вдруг, к моему большому изумлению, она заплакала, опустила голову и призналась: — Ты угадала, Лелия. Я уже сама готова носить воду из водопровода и покупать на рынке еду для моего ребенка. Три дня назад его пытались убить во время послеобеденного сна. Я больше не доверяю прислуге, потому что тогда странным образом никого не оказалось поблизости и совершенно чужие люди, настоящие разбойники, смогли незамеченными проникнуть в наш дом. Я хотела бы… Нет-нет, я лучше не буду говорить об этом. Тетушка Лелия, разумеется, просто умирала от любопытства. Что бы значила эта недомолвка? Она так пристала к гостье, что та, поколебавшись, все же объяснилась: — Я подумала, было бы замечательно, если бы около Луция постоянно находилось несколько молодых знатных всадников, на преданность которых можно было бы положиться и которые подавали бы ему достойный пример. Но нет, это лишь навредит им и погубит их будущность. Лицо тетушки Лелии заметно вытянулось; похоже, она страшно перепугалась. У меня, однако, не было полной уверенности, что Агриппина имела в виду именно меня. Но тут в разговор вмешался сам Луций. Нерешительно положив свою ладонь на мою, он воскликнул: — Если ты, Минуций, возьмешь мою сторону, мне нечего и некого будет бояться! Тетушка Лелия пробормотала, заикаясь, что на Палатине скорее всего не одобрят того, что Луций Домиций собирает вокруг себя верных приверженцев, но я невежливо перебил ее: — Я уже немного хожу на костылях, и скоро мои кости полностью срастутся. Возможно, я еще долго буду хромать, но, если меня не станут за это высмеивать, я охотно примкну к спутникам Луция и буду охранять его до тех пор, пока он не сможет сам защитить себя. Ведь Луций и сейчас уже довольно крепкий для своего возраста. Он хорошо справляется с конем и отменно владеет оружием. По правде говоря, своими изящными манерами и искусной прической он несколько напоминал девочку, и это впечатление усиливалось благодаря молочно-белой коже, столь характерной для рыжеволосых; но я понимал, что Луцию уже десять лет, и коли он умеет ездить верхом и править колесницей, — то ему пора повзрослеть. Мы поболтали еще некоторое время о лошадях, греческих поэтах и певцах, которыми он искренне восхищался, но так и не пришли к какой-нибудь определенной договоренности. Тем не менее мне стало ясно, что я всегда буду желанным гостем в доме Агриппины. Наконец мать и сын собрались в обратный путь, и Агриппина велела своему казначею выдать Барбу золотой. — Бедняжка очень одинока, — объяснила мне позднее тетушка Лелия. — Многих отпугивает ее высокое рождение, а равные ей опасаются общаться с Агриппиной из-за боязни впасть в немилость у императора. Грустно видеть, как такая высокопоставленная матрона добивается дружбы хромоногого юнца. Я не обиделся на ее слова, потому что и сам не мог не удивляться всему этому. — Неужели она и вправду так боится быть отравленной? — спросил я осторожно. Тетушка Лелия пренебрежительно фыркнула. — Она все воспринимает куда серьезнее, чем следует. Средь бела дня в жилом доме да еще в центре Рима нынче не убивают. Эта ее история кажется мне какой-то странной. Лучше бы тебе не вмешиваться во все это. У императора Гая Юлия, красавца и душечки, действительно был целый ларь всяческих ядов, с которыми он очень любил забавляться, но, говорят, Клавдий приказал их уничтожить, а человека, готовившего отраву, сурово наказал. Ты же знаешь, что супруг Агриппины, отец Луция Домиция был братом Домиций Лепиды, матери Мессалины. Когда Луцию было три года, он наследовал отцу, но Гай все удержал за собой. Агриппина отправилась в изгнание и была вынуждена, чтобы выжить, обучиться ремеслу нырялыцицы за губками на одном пустынном острове. Луция же оставили на попечение тетки Домиций. Наставником его стал брадобрей Аникет; это и сейчас заметно по прическе мальчика. Между тем Домиция Лепида поссорилась с Мессалиной, и теперь она единственная, кто не опасается открыто поддерживать отношения с Агриппиной и баловать Луция. Мессалина носит имя их деда, Валерия Мессалы, желая показать всем, что она состоит в родстве по боковой линии с Божественным Августом. Ее мать сердита на нее, потому что Мессалина совершенно не скрывает, что влюблена в Гая Силия, повсюду с ним появляется, командует рабами и отпущенниками в его доме, как в своем собственном, и даже распорядилась перевезти к нему с Палатина дорогую мебель. Впрочем, откровенно говоря, ее влюбленность вполне понятна — ведь Гай Силий, без сомнения, самый красивый мужчина в Риме. Кто знает, может, их взаимоотношения совершенно невинны, ведь они даже не пытаются их скрывать… Никакая молодая женщина не в силах была бы вынести общество старого брюзгливого пьяницы. Клавдий постоянно пренебрегает ею ради государственных дел, а в часы досуга предпочитает играть в кости или отправляется в театр. Его любимое развлечение — сидеть на удобной скамье и наблюдать, как дикие звери пожирают преступников, но, согласись, это не совсем подходящее времяпрепровождение для чувствительной молодой женщины. Я схватился за голову и закричал: — Оставь ты эту Мессалину в покое! От запутанных родственных связей всех этих божественных семеек у меня скоро ум за разум зайдет! Тетушка Лелия, однако, была еще так взволнована высоким визитом, что продолжала тараторить: — Но ведь все очень просто. Божественный Август приходился внуком сестре Божественного Юлия Цезаря. Через первый брак его сестры Октавии Мессалина является дочерью внука этой самой Октавии, в то время как император Клавдий через второй брак Октавии с Марком Антонием является внуком Октавии. Агриппина его племянница, но в то же время она вдова второго внука Октавии Гнея Домиция. Следовательно — будь внимателен! — ее сын одновременно и внук первой дочери Октавии, и двоюродный внук ее дочери от второго брака. Иными словами, он сводный двоюродный брат Мессалины. — Если я тебя верно понял, выходит, император Клавдий в третий раз сочетался браком с внучкой сводной сестры своей матери, которую зовут Валерия Мессалина? — перебил я. — Значит, Мессалина более высокого рождения, чем Агриппина? — В общем, да, — согласилась тетушка Ле лия. — К счастью, она не унаследовала испорченную кровь Марка Антония, от которой так тяжело страдают многие ее родственники. Правда, ее сыну Британнику досталось от Клавдия не так уж много, поскольку… — Что — поскольку? — спросил я. — Ну, у Клавдия уже есть один внебрачный ребенок, — нерешительно сказала тетушка Лелия. — Впрочем, если послушать все, что говорят о Мессалине, то сразу засомневаешься — а действительно ли Британник его сын. Говорили, что Клавдий женился по приказу императора Калигулы, чтобы спасти репутацию девушки. — Ах, тетушка Лелия, тетушка Лелия, — сказал я шутя. — Как человек, преданный своему императору, я просто обязан донести на тебя за распространение подобной клеветы. — Но Клавдий никогда не думал ничего подобного о своей прекрасной супруге! — торопливо уверила меня тетушка Лелия и на всякий случай оглянулась. Позднее я спросил Барба, правду ли он сказал о своем поразительном видении, когда его пробудили от хмельного сна. Ветеран твердо отвечал, что ему и впрямь привиделось нечто подобное, но, должно быть, в этом были повинны вино и внезапность пробуждения. — Когда выпьешь, на солнцепеке может еще и не такое присниться, — оправдываясь, сказал он. После того как я некоторое время помучился с костылями, врач из манежа прислал мне умелого массажиста, который так хорошо разработал одрябшие мышцы моей ноги, что вскоре я смог ходить без костылей. С тех самых пор я всегда ношу на левой ноге обувь с более толстой подошвой, так что моя хромота почти незаметна. Я начал вновь заниматься верховой ездой, но вскоре заметил, что делаю это едва ли не в одиночестве. Это меня не особенно удивило: лишь немногие из моих товарищей намеревались пойти по военной стезе. Большинство довольствовалось полученными уроками. Главным для таких было умение кое-как удержаться в седле на следующем параде. В летний зной меня вдруг охватили горячечное беспокойство и жажда действия. Несколько раз я ходил к Луцию Домицию, но он был еще для меня слишком мал, и я с трудом досиживал до конца визита. Луций усердно упражнялся в стихосложении и читал мне по восковой дощечке стихи, которые я должен был править. Он удивительно ловко лепил из глины фигурки людей и животных. Когда мальчика хвалили, он очень радовался, просто светился от счастья, но любое замечание обижало его, хотя он и пытался это скрыть. Со всей серьезностью Домиций предлагал мне брать уроки у его учителя танцев, чтобы я обучился изящным манерам и приобрел грациозность в движениях. — Искусство танцевать приносит мало пользы тому, кто постигает искусство владения мечом, копьем и щитом, — как-то сказал ему я. Луций Домиций помрачнел и признался мне, что ненавидит жестокие состязания в амфитеатре, во время которых грубые гладиаторы калечат и убивают друг друга. — Но я вовсе не собираюсь становиться гладиатором! — отвечал я обиженно. — Любой благородный римлянин должен овладеть солдатским ремеслом. — Война — кровавое и бессмысленное занятие, — важно заявил мальчик. — Рим подарил миру спокойствие, однако я слышал, что дальний родственник моего покойного отца Гней Домиций Корбуло по-прежнему воюет на том берегу Рейна в Германии, добиваясь права на триумф. Если ты пожелаешь, я напишу ему письмо и посоветую сделать тебя военным трибуном. Учти только, что человек он весьма грубый и заставляет всех своих подчиненных работать с утра до вечера. Правда, его самого могут вот-вот отозвать, потому что, как мне кажется, дяде Клавдию не очень нравится, когда кто-то из близких моего отца становится слишком уж знаменит. Я пообещал подумать. Вскоре Барб навел справки и сказал мне, что Корбуло действительно отличился — но только в Галлии, а не в Германии, и как строитель дорог, а не как полководец. Я, конечно, сразу же прочел ту маленькую книжку, что мне подарили. Философ Сенека писал прекрасным оригинальным языком и утверждал, что подлинный мыслитель способен сохранять хладнокровие при всех ударах судьбы. И все же, на мой вкус, его слог был слишком уж причудлив, да и примеры почти не встречались — одно сплошное философствование, так что его рассуждения быстро выветрились у меня из головы. Мой друг Луций Поллио дал мне также почитать письмо, которое философ направил Полибию, отпущеннику императора. В нем Сенека утешал этого самого Полибия, недавно потерявшего брата, и доказывал, что вольноотпущенник не только не должен грустить о покойном, но, напротив, обязан радоваться тому обстоятельству, что он служит Клавдию. Читателей письма в Риме больше всего забавляло, что Полибий был недавно осужден за торговлю гражданскими правами. Как рассказывал Луций, при дележе доходов он разругался с Мессалиной, и Мессалина донесла на него, тем самым сильно восстановив против себя остальных вольноотпущенников императора. Философу Сенеке по обыкновению не повезло. Меня удивляло, что, пока я болел, Клавдия даже не попыталась навестить меня. Мое самолюбие было этим очень уязвлено, хотя разум и подсказывал, что ее появление скорее бы меня рассердило, чем обрадовало. Но как я ни старался, я никак не мог забыть ее черные брови, озорной взгляд и пухлые горячие губы. Как только я поправился, я стал совершать длительные прогулки, чтобы укрепить сломанную ногу и унять свое неясное беспокойство. Уже наступила осень, но жара не спадала, поэтому я носил не тогу, а тунику с красной каймой — тем более что не желал привлекать к себе излишнего внимания на окраинах города. В один из дней я, спасаясь от римского зловония, перебрался на другую сторону реки, миновал амфитеатр императора Гая Юлия, куда тот велел перевезти из Египта несколько огромных и тяжелых обелисков, и поднялся на Ватиканский холм. Там наверху стоял древний этрусский храм оракула; деревянные стены здания были недавно по приказу императора Клавдия обложены слоем кирпича. Старый авгур молча приподнял свой посох, привлекая мое внимание, но я прошел мимо и зашагал вниз по другому склону холма, направляясь туда, где лежали разноцветные лоскутья огородов. Вскоре моему взгляду открылись большие крестьянские дворы. Отсюда и из других пригородов Рима ночами катились к овощному рынку с его крытыми зеленными лавками бесконечные вереницы повозок. Еще затемно им полагалось уехать обратно. Я не желал спрашивать загорелых до черноты рабов, трудившихся на грядках, о Клавдии, и шел наугад, предоставив судьбе вывести меня туда, куда ей заблагорассудится. Клавдия что-то говорила об источнике и старых деревьях, поэтому я все же внимательно поглядывал по сторонам и, к счастью, не пропустил высохшее русло ручья. Под древними деревьями я натолкнулся на крохотную хижину. Рядом располагались большой двор и огород, в котором копалась перепачканная в земле Клавдия. На ней были только нижняя юбка из грубой ткани и островерхая широкополая соломенная шляпа, защищавшая от жгучего солнца. Хотя я и не видел ее уже несколько месяцев, она была мне так дорога, что я сразу узнал ее по движениям рук и по манере нагибаться. — Привет тебе, Клавдия! — крикнул я, и горячая радость наполнила все мое существо; улыбаясь, я тоже присел на корточки, чтобы заглянуть в ее лицо, укрытое под полями шляпы. Клавдия быстро выпрямилась и испуганно уставилась на меня. Затем, залившись краской, она ткнула мне в лицо пучком фасоли, на котором еще оставались комья земли, и побежала за хижину. Я же, пораженный таким странным приемом, принялся ругаться и протирать глаза. Злой и обиженный, обошел я потом вокруг хижины и увидел, как Клавдия, зачерпывая воду из источника, старательно умывается. Она раздраженно крикнула мне, чтобы я обождал ее где-нибудь неподалеку, а перед тем как переодеться и причесаться, подошла ко мне и сказала: — Говорят, воспитанный мужчина, прежде чем прийти, сообщает об этом. Впрочем, чего можно ожидать от сына сирийского ростовщика? Ну, так что же тебе нужно? Ничего себе, гостеприимная хозяйка! Мне стало очень горько и досадно, и я молча повернулся и пошел прочь. Но не успел я сделать и пару шагов, как она догнала меня, схватила за руку и воскликнула: — Минуций, нельзя же быть таким обидчивым! Перестань дуться и прости мне мою грубость. Знаешь, я всегда злюсь, когда меня застают в огороде — грязную и неодетую. Говоря это, она настойчиво увлекала меня в свою хижину, в которой пахло дымом очага, травами, кореньями и чистыми холстами. — Погляди, я даже умею прясть и ткать, как когда-то было положено истинной римлянке, — сказала она. — Не забывай, что в стародавние времена даже надменные Клавдии сами водили волов по борозде. Этими словами она пыталась оправдать свою нищету. Я вежливо ответил: — Умытая водой из чистого источника, ты, Клавдия, мне дороже всех накрашенных и разодетых в шелка римских модниц. Однако Клавдия чистосердечно призналась: — Я наверняка стала бы тебе еще дороже, будь моя кожа бела, как сметана, лицо накрашено, а волосы уложены в искусные локоны, обрамляющие лоб; да и одежда моя должна бы подчеркивать фигуру, а не скрывать ее, и при этом благоухать всеми ароматами Востока. Но тетушка Паулина Плаулита, которая после смерти моей матери позволила мне жить здесь, не желает об этом и слышать. Сама она постоянно ходит в трауре, охотнее молчит, чем разговаривает, и любому безропотно уступает дорогу. Денег у нее достаточно, но все свои доходы она раздает нищим и еще каким-то сомнительным личностям, не давая мне ни одной мелкой монетки на румяна и сурьму. Я невольно рассмеялся, потому что лицо Клавдии было таким свежим, чистым и пышущим здоровьем, что ей не требовались никакие румяна и белила. Я хотел взять девушку за руку, но она отдернула ее, смущенно заявив, что за лето ее кожа стала грубой, как у рабыни. Мне показалось, она что-то скрывает от меня, и я спросил, слышала ли она о моей болезни? Помолчав, Клавдия ответила: — Твоя тетя Лелия не пустила меня даже на порог, когда я пришла навестить тебя. Впрочем, я существо разумное и кроткое и отлично понимаю, что дружба со мной не приносит тебе никакой пользы, а лишь одни огорчения. Я хочу пожелать тебе счастья, Минуций. Я резко ответил, что сам устраиваю себе жизнь и выбираю друзей. — Кроме того, скоро ты от меня избавишься, — прибавил я. — Мне пообещали дать рекомендательное письмо, и я буду воевать под началом знаменитого Корбуло против германцев. Моя нога совсем срослась, хотя и стала теперь немного короче другой. Клавдия пылко заверила, что вовсе не заметила моей хромоты. Она некоторое время размышляла, а потом грустно произнесла: — И все-таки ты будешь мне более верен на полях сражений, а не здесь, в Риме. Тут тебя в любой момент может умыкнуть какая-нибудь чужая женщина. Признаюсь, я меньше бы горевала, если бы ты из ребяческого честолюбия отправился воевать и нашел свою смерть в бою, чем если бы ты влюбился в другую. Но почему тебе непременно нужно драться с германцами? Они чудовищно свирепые и крепкие воины. Если я попрошу тетушку Паулину, она охотно даст тебе рекомендательное письмо моему дяде Авлу Плавцию в Британию. Он там командует четырьмя легионами и многого достиг, ибо бритты определенно более слабые противники, чем германцы. Дядюшка Авл, конечно, вовсе никакой не гений войны — просто в Британии легко воевать, так что даже Клавдий удостоился триумфа за свои тамошние победы. А я и не знал, что Авл Плавций приходился ей дядей. Заинтересовавшись, я принялся оживленно расспрашивать Клавдию о других ее родственниках. Девушка объяснила, что ее мать была урожденной Плавцией. Паулина, жена Авла Плавция, взяла под свою опеку осиротевшую мужнину племянницу и воспитывала ее как собственную дочь, благо родных детей у них с мужем не было. — Дядюшка Авл не переносил мою мать Ургуланиллу, — рассказывала Клавдия. — Но она все-таки тоже была Плавция, поэтому и дядя очень рассердился, когда Клавдий под надуманным предлогом развелся с ней и бросил меня голую на ее пороге. Дядюшка Авл был готов удочерить меня, но я слишком горда и навсегда останусь законной дочерью императора Клавдия, хотя образ жизни этого человека мне претит. Ее родословная мне уже несколько наскучила, и я решил вернуться к разговору о Британии. Я сказал: — Твой законный отец Клавдий не покорил Британии, хотя он и удостоился триумфа. До сих пор там идет непрекращающаяся война, а это означает, что твой дядя Авл наверняка может предъявить цифру в пять тысяч поверженных врагов и тоже добиться триумфа. Там живут непокорные, коварные племена. Стоит навести порядок в одной части страны, как в другой война вспыхивает с новой силой. Что ж, давай пойдем к твоей тетушке Паулине. — Не слишком ли ты спешишь за воинской славой? — недовольно ответила Клавдия. — Вообще-то тетушка Паулина мне строго-настрого запретила появляться в городе и оплевывать статуи моего отца, но сегодня, так и быть, я буду твоим провожатым. Я с удовольствием отведу тебя к тетушке, тем более что сама уже не видела ее несколько недель. Мы отправились в город, и для начала я зашел домой, чтобы переодеться соответственно случаю. Правда, Клавдия, опасаясь тетушки Лелии, наотрез отказалась войти в дом, а осталась болтать с Барбом на улице. Когда спустя четверть часа мы с ней направились к дому Плавциев на Целии, я заметил, что глаза Клавдии сверкают от гнева. — Как ты мог связаться с Агриппиной и ее мерзким мальчишкой?! — наконец не выдержала она. — Эта бесстыдная баба очень опасна. И вообще — она тебе в матери годится! Я с изумлением возразил ей, что Агриппина хотя и красива, но весьма скромная особа; сына же ее я считаю просто ребенком. Но Клавдия взбешенно перебила меня: — Уж я-то прекрасно знаю всех развращенных до мозга костей Клавдиев. Агриппина затащит к себе на ложе любого, если решит, что он ей пригодится. Управляющий императора, Паллас, давний ее любовник. Сейчас она лихорадочно подыскивает себе нового мужа. Знатные мужчины достаточно благоразумны, чтобы позволить втянуть себя в ее интриги, тебя же по твоей неопытности запросто обманет любая распутная римская вдова. Вот так вот споря, мы шли с ней по улицам, и я видел, что в глубине души Клавдия была очень довольна. Еще бы: ведь я заверил ее, что меня пока еще никому не удалось совратить и что я верен обещанию, которое дал, когда мы возвращались из храма Богини Луны. В атрии дома Плавциев находилось множество скульптур предков, посмертные маски и военные трофеи. Паулина Плавция оказалась пожилой женщиной с заплаканными огромными глазами, глядевшими, казалось, сквозь тебя куда-то вдаль. Узнав мое имя и выслушав просьбу, она удивилась, погладила меня ладонью по лицу и сказала: — Это чудесное и непостижимое знамение Единого Бога. По-видимому, ты не знаешь, Минуций Манилиан, что твой отец и я были друзьями и даже обменялись священным поцелуем, когда за вечерей вместе переломили хлеб и вкусили вина. Между нами никогда не было ничего постыдного, но Туллия приказала шпионить за твоим отцом и, собрав достаточно доказательств, донесла на меня, будто я участвую в каких-то отвратительных оргиях. — О всемогущие римские боги! — испуганно вскрикнул я. — Неужели отца снова вовлекли в заговор христиан? А я-то надеялся, что он оставил свою блажь в Антиохии! Пожилая женщина посмотрела на меня странно блестящим взглядом. — Это не блажь, Минуций. Это единственный путь к истине и вечной жизни. Я не стыжусь того, что верую, а верую я в то, что назарейский иудей Иисус является Сыном Божиим. Он предстал перед твоим отцом в Галилее, и твой отец может рассказать о нем куда больше, чем многие из здешних христиан. Свой брак с властолюбивой Туллией он рассматривает как Божье наказание за свои грехи. Поэтому он распростился с былым высокомерием и — так же, как и я, — принял святое крещение. И мы не стыдимся этого, хотя среди христиан найдется не так уж много богатых и знатных людей. Эта страшная новость оглушила меня, и Клавдия, заметившая мой мрачный, полный упрека взгляд, немедленно принялась оправдываться: — Я не перешла в их веру и не позволила крестить себя, но там, на другой стороне Тибра, в еврейском квартале, я слышала их проповеди. Они верят, что священные вечери освобождают их от всех грехов… — Они преступники! — злобно прокричал я. — Вечные смутьяны, подстрекатели и бунтовщики! Все это я видел еще в Антиохии. Правоверные иудеи избегают их как чумы. — Чтобы верить, не обязательно быть иудеем, ибо Иисус из Назарета — Сын Божий, — объяснила Паулина. Но я совсем не был расположен обсуждать с ней вопросы ее веры. Кровь бросилась мне в лицо при мысли, что отец пал так низко. Подумать только: он стал единоверцем презренных христиан! — Отец наверняка был опять пьян и расчувствовался от жалости к самому себе, — безжалостно заявил я. — Ведь он пользуется любым нелепым предлогом, лишь бы выскользнуть из цепких объятий властной Туллии. Да вот что-то заботы собственного сына совершенно его не волнуют. Волоокая женщина осуждающе покачала головой — негоже, мол, так непочтительно отзываться об отце — и сказала: — Как раз перед вашим приходом я узнала: император, желая сохранить расположение моего супруга, выступил против публичного процесса. Авл Плавций и я когда-то сочетались браком по старинному обряду, поэтому император постановил, чтобы я, как только муж мой вернется из Британии, была осуждена им на семейном суде. Сейчас мне нужно изловчиться и переправить мужу весточку, иначе он от других узнает о несправедливых обвинениях в мой адрес и понапрасну разгневается. Совесть моя чиста, ибо я не совершила ничего нехорошего и не причинила никому зла. Не хотел бы ты, Минуций, поехать в Британию, захватив с собой письмо к моему супругу? Мне совсем не улыбалось являться к знаменитому полководцу с неприятными вестями из дому — ведь и дураку было бы ясно, что таким образом я не завоюю его расположения; однако чудесные грустные глаза пожилой женщины очаровали меня, и я решил согласиться, тем более что в известной мере я был ее должником, потому что в нынешнее скверное положение она попала из-за моего отца. Авл Плавций, руководствуйся он этим жутким законом предков, мог запросто приказать убить ее. И я сказал неохотно: — Видно, такую уж судьбу предначертали мне всемогущие боги! Я готов отправиться завтра же, если, конечно, ты в своем письме оговоришь, что я не имею никакого отношения к твоим суевериям. Она кивнула и тут же собралась было писать письмо, но я попросил ее еще кое о чем. Дело в том, что я вдруг сообразил: если я возьму мою кобылу Арминию, то мне придется очень часто делать привалы, и я пропутешествую целую вечность. Выслушав меня, Паулина пообещала раздобыть нагрудный знак императорского посланника, который дал бы мне право пользоваться императорскими почтовыми лошадьми и повозками, подобно путешествующему сенатору. Паулина все же пока оставалась женой римского главнокомандующего в Британии. Взамен она тоже потребовала от меня одной услуги: — На склоне Авентина живет некий Акила, ткач полотна. Как стемнеет, пойди и передай ему или его жене Прискилле, что на меня донесли. Им следует быть начеку. Если же тебя станет расспрашивать кто-нибудь посторонний, ответь, будто я просила тебя отменить заказ на палаточное полотно, сделанный Авлом Плавцием. Я опасаюсь посылать своих слуг, ибо в последние дни за моим домом наблюдают. Я тихонько выругался себе под нос. Не хватало мне еще оказаться втянутым в гнусные интриги христиан! Но тут Паулина благословила меня именем того самого Иисуса из Назарета и так нежно коснулась кончиками пальцев моего лба и груди, что я не решился отказаться. Итак, я пообещал выполнить поручение и следующим утром вернуться к ней, чтобы забрать письмо. Когда мы распрощались с ее теткой, Клавдия печально вздохнула. Я же, напротив, воодушевился своим внезапным решением и мыслями о большом путешествии, которое наверняка положит конец всем моим заботам и колебаниям. Презрев сомнения и робость Клавдии, я настоял на том, чтобы она вошла со мной в мой дом; тогда бы я смог представить ее тетушке Лелии как свою подругу. — Теперь, когда мой отец стал презренным христианином, тебе больше нечего и некого стыдиться, — сказал я. — Ты по закону дочь императора, девушка знатного происхождения. Многоопытная тетушка Лелия сумела сохранить спокойствие и не умереть на месте от моей коварной проделки. Оправившись от замешательства, она обняла Клавдию, пристально поглядела ей в глаза и сказала: — Ты здоровая, полная сил молодая женщина. Я часто видела тебя, когда ты была еще крошкой, и хорошо помню, как император Гай Юлий, милый юноша, всегда называл тебя своей кузиной. Твой отец поступил с тобой бесчестно. А как поживает Паулина Плавция? Верно ли, будто ты во дворе ее загородного дома, вон там, за римскими стенами, собственными руками стрижешь овец? Мне, во всяком случае, так рассказывали. — Поболтайте немного, — вмешался я. — На сколько я знаю, у женщин темы для разговоров не переводятся. Мне же необходимо срочно поговорить с моим адвокатом и с отцом, потому что завтра на рассвете я отправляюсь в Британию. Тетушка Лелия заплакала и принялась горестно причитать. Она уверяла, что Британия — это туманный и зловонный остров и его климат быстро и навсегда подрывает здоровье тех, кто случайно уцелеет в сражениях с дикими, размалеванными бриттами. Когда император Клавдий праздновал свой триумф, она собственными глазами видела на арене этих самых бриттов, которые изрубили друг друга просто на куски. Кроме того, на Марсовом поле тогда построили целый британский городок, по всем правилам осажденный и разграбленный римлянами-триумфаторами. Так вот, на этом острове не очень-то разживешься военной добычей, если этот город, построенный для триумфа, хотя бы немного похож на настоящие британские поселения. Я оставил Клавдию утешать тетю Лелию, взял у моего адвоката деньги и направился в дом Туллии, чтобы побеседовать с отцом. Туллия встретила меня не слишком-то приветливо и сказала: — Твой отец, как всегда, пребывает в дурном настроении, и сейчас он заперся у себя и не хочет никого видеть. Со мной он по целым дням не перебрасывается и словечком, а прислуге отдает распоряжения кивками и жестами. Попробуй, может, ты разговоришь его, прежде чем мы тут все онемеем. Я как мог утешил Туллию, заверив ее, что отец еще дома, в Антиохии, страдал припадками мизантропии. Услышав, что я хочу ехать в Британию, чтобы вступить там в один из легионов, Туллия оживилась: — Вот это разумное намерение. Надеюсь, ты принесешь своему отцу славу. Я тщетно пыталась заинтересовать его государственной службой, а ведь в юности он изучал право, хотя с тех пор, конечно же, все позабыл. По-моему, Марций слишком ленив и флегматичен, чтобы найти себе место, достойное его. Я прошел к отцу. Он сидел в своей комнате, подперев голову рукой, и пил вино из своей любимой деревянной чаши. Глаза у него были усталые и красные. Я захлопнул за собой дверь и сказал: — Я передаю тебе привет от твоей подруги Паулины Плавции. Обменявшись с тобой каким-то священным поцелуем, она нажила себе страшные неприятности, и теперь ей грозит суд, а может, и смерть. Я должен спешить в Британию к ее мужу Авлу Плавцию с посланием от нее и хочу, чтобы ты мне пожелал удачи на случай, если мы больше не увидимся. Там, на островах, я собираюсь начать военную карьеру. — Я никогда не хотел, чтобы ты сделался солдатом, — пробормотал отец, — но это, наверное, лучше, чем жить здесь, в этом доме разврата. Я знаю, что жена моя Туллия из идиотской ревности навлекла беду на Паулину и что я тоже виноват в этой истории. Я окунулся в их купель, и Паулина возложила руки мне на голову, но святая благодать все-таки не снизошла на меня. Я больше никогда не скажу Туллии ни слова. — А что, собственно, Туллии от тебя нужно, отец? — спросил я. — Чтобы я стал сенатором, — ответил отец тихо. — Вот чего добивается это чудовище по наущению одной злой женщины. У меня довольно земель в Италии, и я достаточно знатного происхождения, чтобы сделаться членом сената; Туллия сообразила, что можно добиться, в виде исключения, прав, положенных матери трех детей, хотя не соблаговолила родить ни одного. Когда я был молод, я любил ее. Она ездила за мной в Александрию и до сих пор не может простить, что я предпочел ей твою мать Мирину. А теперь она понукает меня денно и нощно, как понукают волов, клянет за отсутствие честолюбия и превращает в неисправимого пьяницу, раз уж я не желаю и не стремлюсь стать сенатором. Видно, в моих жилах не течет кровь волчицы, хотя, справедливости ради, я должен сказать, что куда более порочные, чем я, люди восседают в розовых сандалиях на скамеечках из слоновой кости. Прости меня, сын мой. Надеюсь, ты поймешь, почему мне так захотелось сделаться христианином. Увидев опухшее лицо отца и его бегающие глаза, я пожалел его и догадался, что он ищет какой-то внутренний смысл жизни, чтобы попытаться открыть его Туллии. И все же мне казалось, что для него было бы благотворнее попусту убивать время в сенате, чем принимать участие в тайных сборищах христиан. Словно подслушав мои мысли, отец взглянул на меня, провел пальцами по краю своей выщербленной чаши и сказал: — Я больше не имею права ходить на вечери, ибо мое присутствие может принести христианам беду, как оно уже принесло ее Паулине. Туллия в гневе поклялась, что добьется изгнания их из Рима, если я от них не отстану. И все это из-за невинного поцелуя, которым по обыкновению обмениваются после священной трапезы!.. Поезжай в Британию, — продолжал он, протягивая мне свою любимую чашу. — Самое время тебе забрать у меня то единственное, что сохранилось от матери, не то, не ровен час, Туллия в припадке ярости сожжет ее. Из этой чаши когда-то, тому уже более восемнадцати лет, испил Иисус из Назарета, Царь Иудейский; восстав из мертвых, он скитался тогда по Галилее с ранами от забитых гвоздей на ногах и руках и рубцами от бичей на спине. Сохрани эту чашу. Может, твоя мать станет немного ближе тебе, если ты будешь пить из нее. Я же никогда уже не смогу быть тебе хорошим отцом. Я решительно взял чашу, о которой вольноотпущенники в Антиохии говорили, будто она была освящена самой богиней любви. Ведь она все равно не смогла охранить отца от Туллии, а роскошный дом, те наслаждения, что дарит жизнь, и, наконец, сенаторское достоинство вовсе не следует считать высшим успехом на земле. Итак, я с трепетом принял старинную чашу и, поблагодарив отца, собрался уходить. — Сделай мне еще одно одолжение, — внезапно робко попросил он. — На склоне Авентина живет один мастер по полотну… — … которого зовут Акила, — со смехом подхватил я. — Я должен передать ему кое-что от Паулины и за одно могу сказать, что ты покидаешь общину христиан. Мои обида и горечь исчезли без следа, как только я взял этот деревянный кубок, которым так дорожили родители. Я обнял отца и прижал к груди, чтобы скрыть свои слезы. Он тоже крепко обхватил меня обеими руками и расплакался. Мы простились, не посмев более взглянуть друг другу в глаза. Туллия ждала меня, величественно восседая в кресле с высокой спинкой, — в таком хозяйка обычно принимает гостей. Она насмешливо посмотрела на меня и сказала: — В Британии опасно, драгоценный мой Минуций, так что побереги себя. Я уверена: ты еще сослужишь хорошую службу своему отцу, ибо, в отличие от него, приносишь пользу государству и обществу. И запомни: удача улыбается тому юноше, который вовремя наполняет вином чашу своих начальников и не боится проиграть им в кости, а не тому, кто сломя голову лезет во все стычки. Не будь скупердяем и не бойся наделать долгов: твой отец всегда выручит тебя, а ты наверняка прослывешь добрым малым. На обратном пути я зашел в храм Кастора и Поллукса, чтобы уведомить куратора по занятиям в манеже о моем отъезде в Британию. Дома я нашел тетушку Лелию и Клавдию, которые пребывали в полном согласии. Они дружно укладывали теплые шерстяные вещи, которые должны были защищать меня от сырых ветров Британии, и собрали уже столько, что мне не обойтись было бы без повозки. Я же решил не брать с собой даже доспехи и меч, ибо полагал, что правильнее будет вооружиться прямо на месте, с учетом особенностей незнакомой страны и модных веяний. К тому же Барб с детства рассказывал мне, как в армии издеваются над римскими юнцами, которые притаскивают с собой кучу бесполезного барахла. Душным осенним вечером, когда над городом загорелись беспокойные всполохи заката, я разыскал мастера по палаточному полотну Акилу. Судя по большой ткацкой мастерской, тот был человеком весьма состоятельным. Какой-то мужчина недоверчиво поприветствовал меня у порога дома и огляделся по сторонам, будто опасаясь шпионов. Ему было за сорок, и он совсем не походил на еврея. Я не заметил у него ни бороды, ни кистей на плаще и решил, что вижу перед собой вольноотпущенника Акилы. Но Клавдия, пришедшая со мной, поздоровалась с ним как со старым знакомым. Когда же Акила услышал мое имя и я передал ему привет от отца, его настороженность тут же исчезла. И тем не менее во взгляде его читалось неясное беспокойство, многажды виденное мною в глазах отца. Меж бровей у него залегли глубокие морщины — как у авгура[32] или же гаруспика[33]. Акила любезно пригласил нас войти в дом, а его жена Прискилла тотчас подала нам фрукты и разбавленное водой вино. Прискилла, судя по ее носу, была еврейкой; хлопотливая и словоохотливая, она в молодости несомненно отличалась красотой. Акила и Прискилла испугались, услышав, что Паулине за ее увлечение христианством предъявлено обвинение, а мой отец, дабы не навредить им, решил не участвовать более в их тайных сборищах. — У нас есть враги и хулители, — говорили они. — Иудеи преследуют нас, гонят из синагог и избивают на улицах. Даже могущественный маг Симон из Самарии злобно ненавидит нас. И все же Дух хранит нас, вкладывая Слово в уста наши, и не страшна нам никакая власть мирская. — Но ты же не еврей, — сказал я Акиле. Он засмеялся. — Я еврей и даже обрезанный. Я родился в Трапезунде в Понте[34], на юго-восточном побережье Черного моря, но моя мать гречанка, а отец принял галилейское крещение, празднуя когда-то в Иерусалиме Троицу. Однажды в Понте случились беспорядки из-за того, что некоторые захотели принести императору жертвы перед синагогами. Тогда я уехал в Рим и живу здесь в квартале бедноты Авентина, как и многие другие, кто уже не верит, что следование Закону Моисееву освободит их от собственных грехов. Прискилла вмешалась и пояснила нам: — Иудеи на той стороне реки больше всех ненавидят нас, ибо язычники, к которым они прислушиваются, охотнее выбирают наш путь, считая его более легким. Я не знаю, действительно ли наш путь легче, но с нами Божья милость и тайное знание. Акила и Прискилла оказались на редкость приятными людьми. В них не чувствовалось свойственного почти всем евреям высокомерия. Клавдия призналась, что она и тетушка Паулина слушали их проповеди и считали обоих супругов искренними и честными. Каждый, кто хотел, мог прийти к ним и поговорить, причем многие после этого очень менялись и сами начинали проповедовать. Непосвященные не допускались лишь на христианскую трапезу, объяснили мне, но эта трапеза не имеет ничего общего с сирийскими и египетскими таинствами, давно уже известными в Риме. Они рассказывали, что перед их Богом все равны — рабы и свободные, богатые и бедные, умные и глупые — и что всех людей они считают своими братьями и сестрами. Я верил не всему, что они говорили: уж слишком они испугались, услышав, что отец и Паулина Плавция покинули их. Клавдия утешала Акилу и Прискиллу, уверяя, что Паулина, конечно же, поступила так не по внутреннему убеждению, а лишь для того, чтобы спасти репутацию своего мужа. … Следующим утром я получил верховую лошадь и знак гонца, который надлежало носить на груди. Паулина вручила мне письмо к Авлу Плавцию, Клавдия горько заплакала, и я пустился в путь по военным дорогам через Италию и Галлию. |
||
|