"Кентавр в саду" - читать интересную книгу автора (Скляр Моасир)

Сан-Паулу. 25 сентября 1960 – 15 июня 1968

В Сан-Паулу я решил действовать не спеша, осмотрительно. Наследства хватило бы на обустройство фирмы и на то, чтобы безбедно жить довольно долгое время, но хотелось быть готовым к любым неожиданностям, а потому не стоило зря сорить деньгами.

Я купил отличный дом, маленький, но уютный, недалеко от Ибирапуэмы. (О квартире с крутыми лестницами и любознательными соседями мне и слышать было тошно.) Машину я тоже купил, «симку». Курсы вождения, пройденные в Порту-Алегри, теперь пригодились: надо было много разъезжать, встречаться с людьми.

Тита взялась обставить дом и сделала это, как ни странно, с необыкновенным вкусом, а ведь она ни разу в жизни не выезжала за пределы поместья. Мы вместе обошли мебельные магазины и художественные салоны, она все выбрала сама.

– Хочу, чтобы дом был таким красивым, как на картинке в журнале, – говорила она, – ведь это наш дом, Гедали.

Она была счастлива, заражала меня своим весельем. Мы очень много времени проводили с ней в постели. Пожалуй, больше, чем обычные люди. Почему? Горячая кровь? Огромный пенис, глубокая вагина? Возможно. Соитие обессиливало нас, как будто наслаждение оказывалось слишком мощным для наших теперь уже почти человеческих тел. Но как же было хорошо! Так хорошо, что мне стоило огромного труда оторваться от нее. В первое время в Сан-Паулу я мало выходил из дому; конечно, приходилось выезжать в город по делам – регистрировать фирму и искать помещение для конторы – но я тут же возвращался к Тите. Мы лежали на пушистом ковре в гостиной просто обнявшись, просто наслаждаясь тем, что мы здесь. Когда темнело, она шла готовить ужин, я просматривал газету, выкуривал трубку. После ужина – настоящего пиршества, ведь она готовила очень хорошо – мы смотрели телевизор, а потом отправлялись спать. Хорошая была жизнь, спокойная, особенно для тех, кто привык скакать ночи напролет галопом. Казалось, покоя нашего ничто не нарушит.

Как-то ночью дом ограбили.

По своей обычной рассеянности Тита забыла запереть заднюю дверь. Проснувшись, мы обнаружили, что воры унесли часы, радиоприемник, проигрыватель, фотоаппарат. И нашу одежду.

Я решил пойти в полицию. Надел рубаху и единственную оставшуюся пару брюк, но сапог нигде не было. Где сапоги, спросил я Титу. Она не знала. Мы перевернули всю спальню вверх дном, обшарили весь дом, передвигаясь еле-еле, чаще на четвереньках, и в конце концов вынуждены были признать очевидное: воры унесли наши сапоги.

– Но зачем? – кричала Тита в отчаянии. – Зачем им наши сапоги, если носить их можем только мы? У них ведь нет копыт, Гедали! Ни у кого кроме нас их нет, Гедали!

Она бросилась на кровать и зарыдала. Я взял ее на руки, попытался утешить. За что нам эти мучения, Гедали? – стонала она. – Почему, Господь нас не жалеет?

Успокойся, Тита, повторял я, мы что-нибудь придумаем, ведь безвыходных положений не бывает. Однако положение и вправду казалось безвыходным – из-за копыт. Без сапог мы были беспомощны и уязвимы, как младенцы. Тита рыдала, я в отчаянии искал хоть какое-то решение. Не может же все рухнуть, твердил я, именно сейчас, когда жизнь начала налаживаться.

Вдруг меня осенило.

Я схватил телефонную трубку и попросил соединить меня с Марокко, с клиникой. Мне повезло: к телефону подошел сам врач. Я рассказал ему о случившемся и умолял прислать как можно скорее новые сапоги. Постараюсь, сказал он, и напомнил, что срочная посылка стоит гораздо дороже обыкновенной. Ничего, это не важно, кричал я, мы заплатим. О'кей, сказал он, как только будут готовы, вышлю первым же самолетом.

Три дня мы провели дома взаперти, почти все время сидя или лежа: ходить мы могли только держась за мебель и за стены. Еду я заказывал по телефону в ресторане, который обслуживал клиентов на дому, получал заказ через щель в двери – не хотел, чтобы посыльный видел нас.

На третий день Тита вдруг почувствовала себя плохо, она жаловалась на невыносимую, отупляющую головную боль. Сделай что-нибудь, стонала она, вызови врача.

Врача? Нет. И думать нечего. По крайней мере до тех пор, пока я не найду надежного доктора, которому смогу доверить нашу тайну. Нет. Только не врача.

Я нашел другой выход. Разобрал каркас кровати и из двух досок сделал пару костылей, грубых, но прочных. Завернул копыта в несколько слоев марли, стараясь придать повязкам форму ступней, маленьких, но все же ступней.

Около десяти вечера я вышел из дому и, добравшись до ближайшей аптеки, рассказал фармацевту, что с Титой. Не волнуйтесь, успокоил он меня, есть прекрасное средство как раз для таких случаев.

– А что у вас с ногами? – спросил он с любопытством, заворачивая лекарство.

Да вот, не повезло, ответил я. Хотел ноги попарить и обжегся. Ноги, сказал он, уже давно никто не парит. И правильно делают, как выяснилось, сказал я, и мы оба засмеялись. Как же мы хохотали! Ноги хотел попарить, говорил аптекарь, указывая на меня, и чуть не падал со смеху. Попарить ноги, повторял я, и смеялся, смеялся. В конце концов, вытирая слезы, я распрощался с ним и пошел домой. Тита, приняв лекарство, почувствовала себя лучше и заснула.

На следующий день рано утром нам постучали в дверь. Я догадался, что принесли сапоги, и на костылях поплелся открывать. И действительно, пришел посыльный с огромным пакетом, который Тита тут же от нетерпения разорвала. Там были сапоги, по три пары на каждого. Слава Богу, сказала она, слава Богу.

Сапоги. Сапоги с высокими голенищами, не такими высокими, как у крестьян, но все же достаточно высокими, чтобы из-под брюк не видны были лошадиные лодыжки. Кожа мягкая, но не слишком, ведь нам была нужна опора, а не только комфорт – именно поэтому внутри был проложен специальный уплотнитель. Цвет – нейтральный, тусклая бронза. Небольшие каблуки придавали им элегантный вид, но на высоких каблуках мы бы не устояли, так что были они довольно низкие (каблуки Титы – уступка сапожника женскому кокетству – были чуть-чуть выше). Узкие носки – фальшивые, конечно, проформа, так сказать – были заполнены пористой резиной. Если бы кто-то нарочно наступил нам на ногу, то был бы страшно удивлен. Как бы он ни старался отдавить нам ногу, не услышал бы ни стонов, ни ругательств.

Снаружи у сапог был самый обычный вид. Но внутри! Внутри это было настоящее чудо техники: металлические опоры, пружины, небольшие стальные тросики, натяжение которых можно было регулировать специальными винтами – словом, творение, по сложности, пожалуй, не уступающее подвесному мосту, а то и космическому кораблю. И все это было делом рук некого марокканского умельца.

В этих сапогах городские улицы мне были не страшны. В этих сапогах я готов был к борьбе за существование.


В промышленных и торговых кругах в то время, когда я к ним приобщился, царила эйфория. Экономика была на подъеме, правда, при галопирующей инфляции, но – не могу удержаться от метафоры – тому, кто сам привык скакать галопом, угнаться за ней не составляло труда.

Я открыл контору в центре, в солидном здании, выстроенном в достаточно традиционном, но не слишком архаичном стиле. Этакий некрасивый, но основательный дом. Кое-каких деталей ему все же недоставало: консьержки, например. Лифты, похожие на громадные клетки, двигались слишком неторопливо, на взгляд тех, кто, как я, спешил скорее взлететь на верхний этаж. Зато фирмы, которые там располагались, пользовались авторитетом на рынке. Были в доме, конечно, и запертые комнаты… И темные подвалы… И запах плесени… И огромная крыса, которую я сам раздавил каблуком. Тем не менее, для начала это помещение меня устраивало. Кабинет был маленький, но с телефоном. К тому же, я не собирался сидеть в нем целыми днями в ожидании клиентов. На улицы – вот куда намеревался я перенести свои боевые действия. На улицы, где много контор, арендующих помещения в лучших или в худших, чем я, домах. В кафе. В клубы. Словом, туда, где собираются бизнесмены, должен был приходить и я. Там предстояло мне заводить деловые связи, предлагать свой товар.

Надо было много ходить. Ходить пешком. Но что ходьба по улицам Сан-Паулу для того, кто носился вскачь по полям Риу-Гранди? Для того, кто, помимо твердой решимости, имел в своем распоряжении автомобиль и телефон, многократно расширяющий возможности человека? Однако скоро я понял, что окошечки контор – не те преграды, которые можно взять наскоком. Мне пришлось столкнуться с препятствиями, к которым я вовсе не привык: с апатией служащих, коварством управляющих, высокомерием молодых правительственных чиновников. Вот такие топи и зыбучие пески преграждали мне путь. Разумеется, мне не хватало умения. Я был слишком нетерпелив, излишне резок. Когда дело касалось оформления бумаг, я нередко закусывал удила, пока не понял – если уж продолжать тему сбруи, телег и упряжи, – что не подмажешь, не поедешь. Скорость – вот был мой девиз. Надо было наверстать время, потерянное в Куатру-Ирманс, в цирке, в приграничном поместье, в марокканской клинике. Там я в каком-то смысле обрел немалый опыт, но все это было слишком далеко от того, чем я собирался заняться теперь.


И вдруг, в разгар неустанных походов и поездок по городу – неожиданная угроза.

Однажды вечером я взял такси, чтобы доехать до дома. Назвал водителю адрес и, удобно устроившись на заднем сиденье, стал просматривать газету.

Через некоторое время мне почудилось, будто что-то неладно. Я украдкой взглянул на лицо водителя в зеркале заднего вида; оно показалось мне знакомым. Тот же взгляд – хитрый и злобный, та же дурацкая ухмылка. Да ведь это Педру Бенту! Педру Бенту собственной персоной! Как он оказался здесь, в Сан-Паулу, за рулем такси? Как оказался так далеко от своего Паши, от Риу-Гранди? Я, с трудом скрыв волнение, заслонился газетой. А что, если узнает, спрашивал я себя. Ведь в покое не оставит. Начнет шантажировать, угрожать, что опубликует мою историю в газетах. Превратит мою жизнь в ад.

Я разглядывал его затылок, воротник грязной рубахи, и тут мне пришло в голову, что можно убить его. Оружие у меня было с собой, в портфеле: ножницы с длинными концами, которые Тита просила меня купить в центре. Момент был самый подходящий: мы как раз проезжали по темной безлюдной улице. Один удар в затылок…

Можете остановиться здесь, сказал я глухим, каким-то чужим голосом. Но – возразил он – это не тот адрес, который вы мне дали. Делаю вид, что не слышу; вот я уже расплачиваюсь, выхожу, ныряю в какой-то переулок, прислоняюсь к стене, потрясенный и расстроенный: Господи, когда же это кончится?

Домой я пришел буквально на последнем издыхании, не ужиная, сразу лег. Тита забеспокоилась, стала спрашивать, что случилось. Ничего, отвечал я, ничего, все в порядке.

На следующий день я почувствовал себя нехорошо и остался дома. Еще несколько дней происшествие не выходило у меня из головы. Под конец я засомневался: а действительно ли тот, кого я видел, был Педру Бенту? Маловероятно, решил я. И забыл об этом случае. Тем более, хватало других забот: никак не удавалось ввезти деньги в страну. В принципе было запланировано несколько операций по импорту, но вообще – ничего конкретного. Это выбивало меня из колеи. К вечеру я чувствовал себя разбитым, во рту горчило. Копыта, которых я раньше не замечал, теперь болели. Там внутри, в сердцевине, в костном мозге, в самой глубине, рождалась острая пульсирующая боль, как будто содержимое уже не вмещалось в ороговевшую оболочку, сдавленную к тому же металлическим каркасом сапога. У меня начались головные боли, как у Титы. Казалось, что у меня в мозгу отдаются эхом далекие ритуальные барабаны африканцев. И индейцев чарруас, тапис и тапуйас.


И вот я совершил первую сделку: продал пока небольшую партию марокканских фосфатов. Коммерсант, купивший у меня товар, солидный немец, рассчитался наличными.

Успех вдохновил меня. Я буквально воскрес. От избытка счастья заказал рамку для одной из банкнот. И пригласил Титу в ресторан. Именно тогда на одной тихой улице мы обнаружили маленький домик, украшенный в мавританском стиле – тунисский ресторан «Сад наслаждений». Жаль, не марокканский, сказала Тита, но это почти одно и то же.

Около дома был и дворик с пальмами, и фонтан – чудесное место. Официант, закутанный в бурнус, проводил нас к столику во дворе и предложил меню. Мы выбирали блюда, смеясь над странными названиями. А когда официант отошел с заказом, я сжал между ладонями маленькую тонкую руку Титы и тихо спросил, не хочет ли она выйти за меня замуж. Она улыбнулась: Гедали, что на тебя нашло сегодня? Тогда я вынул из кармана обручальное кольцо, купленное днем, и надел ей на палец. И на глазах у нее выступили слезы.

– Это все неважно, Гедали, – пробормотала она. – Главное, что мы вместе.

И все же она была рада и глаз не спускала с кольца. Вспомнила дону Котинью: ах, если бы она была здесь. И она, и женщины из поместья. Имама…

Она замолчала. Я знал, что ей тяжело говорить о матери. Мама? Грубое, равнодушное существо, о котором рассказывала мне дона Котинья, – неужели эта мать так много значила для Титы? Да, значила: мама, стонала Тита во сне, когда ей снились кошмары. Иногда она звала и отца. Отец? Кто был ее отцом? Зека Фагундес? Управляющий? Коренастый молчаливый батрак, который иногда слонялся вокруг дома?


Она вытерла слезы и через силу улыбнулась. Ты с каждым днем хорошеешь, сказал я, и это была правда: она перестала казаться подростком и постепенно превращалась в женщину, в женщину необычайной, странной красоты. Внешне мы были совсем не похожи друг на друга.

Она сделала какое-то движение и задела носком сапога мое колено. Это было как условный знак, наши лошадиные ноги, наши копыта будто просигналили: не забывайте о нас, мы спрятаны, замаскированы, но мы здесь.

Выше стола Гедали и Тита были обыкновенными посетителями симпатичного ресторанчика, они разговаривали о чем-то, их обслуживал любезный официант. Под столом командовали копыта, резвые ноги, готовые в любую минуту пуститься вскачь где угодно, хоть во дворе «Сада наслаждений», но вынужденные ограничиваться жалким квадратным метром, который в эти минуты был в их распоряжении.


По дороге домой мы говорили о свадьбе. С гражданским бракосочетанием все было ясно: естественно, для него нам следовало выправить документы, мои уже были готовы, ведь я регистрировал предприятие. У Титы оставался только тот фальшивый паспорт, который достал нам марокканский доктор, чтобы мы могли сесть в самолет.

Что касается религиозной церемонии, тут все несколько сложнее, объяснил я, тщательно обдумывая каждое слово, ведь тебе придется принять иудаизм. Она протестовала, говорила, что не хочет становиться еврейкой, что она не принадлежит ни к какому вероисповеданию, и даже забыла те молитвы, которым ее научила дона Котинья. Но я сказал, что мои родители примут ее по-настоящему, только если она станет еврейкой. Это многое упростит, говорил я, да и не составит никакого труда.

Хорошо, сказала она, раздеваясь, и что же мне надо делать? Я начал объяснять ей процедуру обращения, но вдруг, как раз когда собирался рассказать о ритуальном омовении, о микве, увидев ее обнаженной, подумал: как же она войдет в микву так, чтобы другие женщины не увидели ее лошадиных ног?

Ладно, предоставь это мне, я что-нибудь придумаю, сказал я.

И придумал: договорился с раввином, который собирался уехать из страны из-за разногласий с общиной. Он дал Тите несколько уроков – за огромные деньги – и перед отъездом выписал официальное свидетельство о ее обращении.


Поженились мы в Порту-Алегри. Присутствовали только мои родные и друзья моих родителей, но праздник получился славный. Тита была так хороша в свадебном платье – бывшем платье Деборы, доходившем ей до пят, так что сапоги не были видны. (Мать и сестры хотели помочь ей одеться. Она отказалась: постеснялась своих лошадиных ног. У меня на родине, сказала она, принято, чтобы невеста одевалась сама. Мать обиженно пожала плечами. Делай, как знаешь, сказала она, и все трое вышли из комнаты, где одевалась Тита. Но после свадьбы мама все же обняла ее, расцеловала и призналась, что поначалу ей не хотелось, чтобы Тита жила с ее сыном. Теперь – другое дело, сказала она, теперь все – как положено, я уверена, что вы будете счастливы.)


Вернувшись в Сан-Паулу, я снова взялся за дела, которые теперь шли очень хорошо. Что до Титы, то она весь день проводила дома. Занималась хозяйством – мы не хотели, чтобы о нас сплетничала прислуга – но все равно у нее оставалось много свободного времени Она часами смотрела телевизор, сидя в кресле, положив ноги на банкетку и поставив рядом коробку шоколадных конфет (от которых уже начала полнеть). Спала она плохо, по ночам вставала и ходила по дому без одежды, но в сапогах. Зрелище было малоприятное: лошадиные ноги, огромный шрам от операции. Что, Гедали, спрашивала она с горькой усмешкой, ты уже и забыл, что мы были кентаврами? Не так давно мы еще скакали с тобой галопом.

Она садилась на кровать и вздыхала: ах, Гедали, как же я соскучилась по поместью. Там, по крайней мере, можно было скакать по полям и рассматривать от нечего делать коврики доны Котиньи.

Я нанял ей учительницу. Тита едва умела читать и писать, я хотел, чтобы она немного подучилась; мало ли, может быть, позднее мы сможем вдвоем поступить в университет. К тому же, мне приходилось отказываться от приглашений на коктейли и ужины, потому что Тита не могла поддержать разговор: если называть вещи своими именами, она была просто-напросто деревенской простушкой. Однако ума ей было не занимать, и она делала блестящие успехи в учебе. Учительница, молчаливая, скромная дама, была явно удивлена: ваша супруга чрезвычайно способная, сеньор Гедали.

Мы стали ходить в театры и на вечеринки, ведь у нас теперь появились друзья: молодые

предприниматели и их жены, в основном, все евреи. Как я и предполагал, они воспринимали нас вполне нормально. Их удивляло, что мы не ходим на пляж и в бассейн, что Тита постоянно носит брюки. Но среди нас был инженер-аргентинец, писавший какие-то дикие стихи, и чиновник из Рио-де-Жанейро, живший одновременно с двумя женами, так что мы были не самыми странными в компании. И все же я замечал, что Тита не чувствует себя счастливой. Может, стоит посоветоваться с психологом, предлагал я. Она приходила в бешенство: психолог! Какой психолог способен понять нас? Отстань со своим психологом, Гедали! Я замолкал и снова брался за газеты.


1962 год выдался тревожным: забастовки, митинги, доллар рванул за облака. Так больше продолжаться не может, жуя маслину, говорил Паулу. Администратор одной крупной фирмы, он был моим (Пери?) лучшим другом. Мы обычно встречались по вечерам в уютном баре в центре города. Заказывали пиво и подолгу разговаривали: о делах, о положении в стране, разумеется, да и о прочем разном. Он от меня ничего не скрывал, ни проблем с женой, женщиной непростого характера, умной, красивой, но нервной и закомплексованной, ни того, как тяжело с дочерью, умственно отсталой девочкой. Я больше слушал, а сам старался помалкивать. Когда он спрашивал о моей жизни, приходилось отделываться общими фразами, рассказами о каких-то семейных мелочах, о нашей фазенде в Куатру-Ирманс, о доме в Терезополисе. Большей откровенности я себе позволить не мог, ведь это значило – признаться, что был кентавром. Наше тесное общение и без того становилось опасным: иногда он, вспомнив хороший анекдот смеялся и хлопал меня по колену. Сквозь плотную ткань брюк едва ли прощупывалась шкура, однако риск был. И не только в этом случае. Я рисковал на каждом шагу. А вдруг бы мне понадобилась срочная операция? Или я попал бы под машину? Или кто-нибудь вздумал бы подглядывать в бинокль в окна нашего дома? (На этот случай я принял меры – повесил плотные занавески.) А если бы у меня порвались брюки? Риск. Неизбежный риск для того, кто в моем положении пытался вести нормальный образ жизни.

Уж оно рванет, так рванет, ворчал изрядно подвыпивший Паулу. Оно – это Бразилия: он был уверен, что вот-вот произойдет кровавый переворот с радикальной сменой режима. Этот тип из Риу-Гранди, говорил он, этот Бри-зола – просто псих, страна не готова к социализму. Тут такая каша заварится – он наклонялся ко мне – а нам, евреям, как всегда, расхлебывать. Надо было мне давно податься в Израиль, Гедали. Сидел бы сейчас себе спокойно в киббуце, доил коров. Так нет же, захотел быть умнее всех, решил сначала подзаработать, чтобы в Израиль приехать, видите ли, не с пустыми руками.

Он опустошал очередную кружку пива: ну что я за идиот, Гедали! Никогда я не уеду в Израиль. Ты же знаешь мою жену: вся из себя сложная натура, а вообще-то – истеричная мещанка: ей лишь бы самой было хорошо, а я хоть сдохни.

Он умолкал, но ненадолго, и тут же снова принимался за свое: вечно у меня все не в кассу, Гедали. Пока я носился с мечтами о социализме, мои коллеги сколачивали капиталец. Ну а теперь, когда я решил, что пора и мне подсуетиться, лафе конец – нате вам социализм! И женился я не на той, и дочь у меня больная… На что я такой нужен, Гедали?

Пытаясь утешить его: все не так плохо, Паулу – я приводил в пример наших общих друзей: Жоэл – управляющий сетью магазинов, Арманду – директор филиала североамериканской компании, Жулиу – крупный строительный подрядчик, и все они делают большие деньги, уверены в завтрашнем дне и довольны жизнью.

На деле все обстояло не совсем так: Жоэл страдал язвой желудка и гипертонией, Арманду впадал в панику всякий раз, когда головное предприятие присылало инспекторов с ревизией: ну что опять надо этим гринго [9], и месяца не прошло с тех пор, как тут двое околачивались. На Жулиу подали в суд: он построил Дом на земле, которая ему не принадлежала. Но пьяному и подавленному Паулу не стоило напоминать о неприятном. Я старался увести разговор в сторону. Мы начинали говорить о его любимом виде спорта – беге на длинные дистанции. Паулу считался прекрасным стайером, способным пробежать марафон. Открыл он в себе это призвание совершенно случайно.

– Футбол, волейбол и тому подобные вещи мне никогда особенно не нравились.

Он не был общительным, скорее замкнутым и самоуглубленным. И именно поэтому поступил на факультет общественных наук.

– Ты ведь знаешь, как это бывает: нервы, ты не можешь уснуть, у тебя куча проблем, личных и прочих, ты решаешь, что в обществе что-то не так, и бросаешься изучать его, надеясь, что тебе полегчает. Да только вот не легчает, приятель. Перестанешь ты болеть, если займешься медициной? Не перестанешь. К тому же у нас тогда с Фернандой был полный разлад – я тебе уже рассказывал… Но в конце концов я получил диплом и почти сразу устроился в государственный фонд, который занимался жильем для малоимущих. Это было вскоре после того, как подтвердился диагноз нашей дочери, и я ухватился за работу, как за соломинку, понимаешь, Гедали?

Его коллеги по фонду, почти все – молодые люди левых убеждений, видели в плане построения жилья для малоимущих реальный шаг к социализму. Сначала – жилье для всех, потом – пища для всех, потом – транспорт для всех, а там и средства производства станут общими. То, что дома предстояло строить частным подрядчикам, казалось не столь важным; истина должна была восторжествовать через диалектическое столкновение индивидуального с общим, эгоизма с альтруизмом, себестоимости домов с ценами, взимаемыми подрядчиком, обещанного качества цемента с трещинами, которым рано или поздно суждено было избороздить стены, с громадными разветвленными трещинами, напоминающими замысловатые рисунки (оленьи рога, схемы принятия решений или надписи вроде тех, которые пророк Даниил растолковывал царю). Тем более, что проект включал, в соответствии с идеями французского социалиста Луи Блана (1811 – 1882), создание в государственном секторе экономики самоуправляемых общественных мастерских. Доход от этих мастерских должен был частично распределяться между работниками, частично направляться на здравоохранение и социальное страхование и частично реинвестироваться. Рабочие становились инвесторами – вот в чем была собака зарыта: бить капитализм его же оружием!

В появлении трещин никто из группы – включавшей архитекторов, социологов, экономистов – ни минуты не сомневался, как не сомневался никто и в том, что трещинам этим уготована роль провозвестников социализма; споры шли только о времени их появления. Некоторые считали, что это случится сразу же, другие напоминали, что нельзя недооценивать живучести реакции и ее способности цепляться за власть. Как бы то ни было, максимальный срок, отпускаемый на появление трещин, составлял год-полтора. Стенгазета фонда была полна статьями на эту тему. Кроме того, там публиковались карикатуры и лозунги типа: С хлебом и жильем народ не гнет спину на господ!

Паулу был увлечен этим водоворотом. Иногда воодушевление его доходило до крайних пределов.

– А киббуцы? – кричал он. – Почему бы нам не создать сеть киббуцев?

Некоторые из коллег находили мысль интересной, но были и такие, кто поглядывал на него с недоверием: виной тому определенная настороженность по отношению к Израилю и частично к евреям, под чьей овечьей шкурой, как порой подозревали, нередко скрывались волки сионизма.

Его родителей и родителей Фернанды настораживало нечто иное. Держался бы ты от них подальше, говорили они, все это плохо кончится, ты не имеешь права рисковать, Паулу, ведь ты отец семейства, да и дочь у тебя больная.

– Но я плевать на это хотел. Думал, обычная еврейская паранойя: им на каждом шагу мерещатся суды инквизиции и газовые камеры.

Тем не менее, родители были правы. Правительство сменилось, к руководству фондом пришел некто по имени Онориу, таинственный и зловещий персонаж. Он был абсолютно невозмутим – лицо словно высечено из камня, – и на камне этом ни единой зазубрины, если не считать шрамов от юношеских прыщей. Одевался он всегда в серое, носил черный галстук и несколько архаичные темные очки в металлической оправе. Невозможно было проследить направление его взгляда. И вообще, о нем мало было известно: знали только, что инженер и холостяк. А еще говорили, что он – член какой-то антикоммунистической организации. В своей краткой и сухой тронной речи шеф заявил, что впредь сотрудники фонда должны соблюдать строжайшую дисциплину, а те, кто вздумает протестовать, будут со всей строгостью наказаны. Однако пусть его подчиненные не тревожатся: он – как отец, суров, но не жесток. Кто чист, тому нечего бояться.

– Вопрос был только в том, кто чист, а кто не чист. Никто не чувствовал себя абсолютно незапятнанным. Даже самые белоснежные – и те, возможно, имели в прошлом хоть крошечное пятнышко – неосторожную фразу, некстати сжатый кулак. Я, например, как-то раз написал статью для стенгазеты. Как это следовало расценивать? Как пятнышко? Или у меня был замаран весь подол? Я не знал.

Первое, что распорядился сделать новый начальник – это разрушить все внутренние перегородки, отделяющие один кабинет от другого, и таким образом превратить весь занимаемый фондом этаж здания в центре города в один огромный зал, а столы сотрудников расставить в нем рядами, как парты школьников. Для себя шеф велел соорудить специальный застекленный кабинет рядом со входной дверью. Оттуда легко было следить за всеми служащими.

Вслед за тем он издал несколько приказов, в которых детально расписал, что разрешено делать, а что запрещено.

– И при том, что тогда еще мы, считай, жили при демократии, у власти был Жаниу [10], до институциональных актов мы тогда еще не дожили.

Паулу практически сидел без работы. Строительство домов для малоимущих было заморожено; время от времени ему направляли на отзыв то или иное дело из давно валявшихся под сукном. В таких случаях он приходил в состояние крайнего волнения, писал по нескольку черновиков, тщательно подбирая слова, судорожно листая энциклопедию или обращаясь за советом к коллегам, которые, впрочем, едва ли могли ему помочь.

Присутствие шефа было постоянным, хотя и не всегда видимым. Иногда он задергивал занавески в своем стеклянном кабинете, а иногда за дымом сигарет, которые он курил одну за другой, фигура его становилась расплывчатой. В такие минуты, особенно когда шеф сидел неподвижно, можно было подумать, что его нет или он далеко. Но вдруг – едва уловимое движение головы, и металлическая оправа очков слегка поблескивала в свете ламп. Нет, он был на месте. Он наблюдал за всеми и все записывал в книжку в темно-зеленом переплете.

Тогда же Паулу сделал странное открытие: его стол вибрировал. Сначала он подумал, что виной тому оживленное движение на улице; потом понял, что сам трясет свой стол.

– Собственной ногой, старик. Качал ногой на нервной почве. Я был буквально клубок нервов.

Он решил, что пора уходить подобру-поздорову. Работу в то время найти было трудно, ребенок требовал больших расходов, но оставаться там не было никаких сил.

– Я смотрел в окно, а там дети носились по площади. Я завидовал им. Их свободе и беспечности.

Однажды рассыльный вручил ему меморандум директора. Следовало явиться в кабинет дирекции в тот же день к трем пополудни. Паулу перепугался, сразу же вообразив самое худшее: обнаружилось что-то, какое-то пятно на его прошлом, что-то, о чем он забыл или даже и вовсе не знал.

Обед не полез в горло. Он сидел на площади Республики, выдумывая оправдания на случай, если потребуется объясняться. В конце концов решил все отрицать. Втянули, мол. Насильно втянули.

В три ровно он постучал в застекленную дверь. Директор велел войти, задернул занавески. Садитесь, сказал он на удивление любезным тоном и протянул Паулу листок с машинописным текстом. Я знаю, вы человек образованный. Хотелось бы узнать ваше мнение.

Это был сонет. Чрезвычайно слабый сонет, в убогих рифмах повествующий о страданиях раненой птички.

Один мой друг сочинил, сказал директор, пристально глядя в глаза Паулу. Близкий друг… У него много таких. Говорит, книга наберется. Я думаю издать ее за счет фонда. Но хотел бы получить ваше заключение. В письменном виде, разумеется. Это не срочно. Даю вам десять рабочих дней.

Паулу вернулся на рабочее место в такой тоске и тревоге, в какой еще не был за все это время. Ясно, что затея с публикацией сонетов была противозаконной, но что делать? Донести на директора? Кому? С другой стороны, покрывать его тоже было противно. Однако и терять работу не хотелось. Тем более в тот момент, когда на примете у него никакой другой не было.

Дни шли, и тревога росла. Ночью он не мог глаз сомкнуть; а главное, поделиться было не с кем. Фернанда вся ушла в заботы о ребенке. Может, проконсультироваться с адвокатом? Или сбежать?

– Но спасение пришло, Гедали. Пришло, как манна небесная… Однажды вечером случилось нечто небывалое: рабочий день подошел к концу, а директор так и остался сидеть в кресле. Что странно, потому что обычно он уходил ровно в шесть, а мы, естественно, сразу же вслед за ним. Но в тот день пробило шесть – и никакого движения. Четверть седьмого, полседьмого – а он будто окаменел в своем кресле с высокой спинкой. Мы в растерянности смотрели друг на друга. В конце концов курьер набрался храбрости и постучал в дверь. Директор не шелохнулся. Курьер попросил разрешения войти, вошел, попросил разрешения уйти домой. Никакого ответа. Сеньор, вы себя плохо чувствуете? – спросил курьер. Директор не двигался. Тогда курьер опять набрался храбрости и тронул его за плечо. Директор упал лицом на стол: он был мертв.

Паулу закурил сигарету.

– Инфаркт, – сказал врач фонда. И еще добавил: – Вот урок всем, кто ведет сидячий образ жизни; я знал этого человека: он не делал зарядку, слишком много курил и часто волновался.

На следующей неделе, подвел итог Паулу, я уволился из фонда. Решил работать самостоятельно, дал себе слово, что не будет больше надо мной ни директора, ни хозяина – никого. И начал заниматься дзюдо в ближайшем клубе. Но потом перешел на бег. Так до сих пор и бегаю. Иногда надоедает, хочется бросить, но тогда я вспоминаю мертвого директора, рухнувшего на стол, и это вдохновляет меня на то, чтобы продолжать бегать. Я бы даже сказал, Гедали, что бег для меня в жизни стоит на первом месте. После семьи, конечно. И после друзей.


Паулу и Фернанда, Жулиу и Бела, Арманду и Беатрис, Жоэл и Таня. Раз в неделю мы ужинали вместе. Жоэл, знавший все рестораны Сан-Паулу, служил нам гидом. Хотя сам он сидел на диете из-за язвы, ему нравилось смотреть, как мы едим: ну разве этот гуляш не чудо? – спрашивал он с повлажневшими от умиления глазами, выпивая свой стакан молока.

Мы собирались дома то у одного из нас, то у другого. И если была суббота, то засиживались чуть ли не до утра: разговоры шли, само собой, о работе, но не только, говорили мы и о фильмах, и о политике, и о прислуге, и о машинах. О половом воспитании в школах. О психоанализе. О последнем нашумевшем разводе. О путешествиях.

Вместе ходили в кино, в театр. Иногда играли в карты, или в монополию, или решали кроссворды.

На карнавал мы задумали одну шутку. Жулиу и Бела должны были нарядиться в маскарадные костюмы, но так, чтобы никто не знал, в какие, и ходить по заранее установленному маршруту с десяти вечера до полуночи. Той паре, которая первой их обнаружит, ужин оплачивали остальные.

В десять мы с Титой отправились в центр. Арманду и Беатрис, Жоэл и Таня приехали уже давно, и охота была в самом разгаре. Мы с Титой, переодетые пиратами, бродили среди праздничной толпы, в которой попадалось немало людей в масках. Среди сотен арлекинов и клоунов мы пытались отыскать парочку арлекинов или клоунов. А может, мавров? Или привидений? У нас не было ни малейшего представления о том, как они оделись. Мы с Титой увлеклись поисками, хохотали над собственными ошибками: я хватал за локоть какого-то оборотня, думая, что это Жулиу, Тита кричала одалиске: попалась, Бела! А это была вовсе не Бела. Вдруг я увидел кентавра. Этот кентавр стоял на тротуаре и смотрел на проходящую карнавальную колонну, однако сам он привлекал больше внимания, чем индейцы, плясавшие посреди улицы. Вокруг него, с шуточками и прибауточками, собралась небольшая толпа. Некоторые хлопали его по заднице, в ответ на что кентавр брыкался, в основном никого не задевая.

Тита вцепилась мне в руку. В первую секунду мне захотелось броситься сломя голову прочь; почудилось, что наш секрет раскрыт, что нам дают понять: таиться бесполезно, мы всё знаем, мы знаем, каким ты был раньше. Но кто давал нам это понять? Жулиу и Бела? Неужели это Жулиу и Бела?

С трудом овладев собой, не выпуская руки Титы, я подошел к кентавру.

Костюм был сделан топорно, коричневая замша совсем не походила на лошадиную шкуру. Хвост соорудили из разлохмаченной крашеной веревки. Копыта, непропорционально большие по сравнению с телом, – из черного целлулоида. Глядя на эти копыта, я вдруг подумал: как же могли циркачи спутать настоящего кентавра с двумя артистами, переодетыми кентавром? Мои прежние копыта, хотя и довольно крупные (видимо, во мне текла кровь першерона), все же весьма уступали по размеру этим фальшивым. Разве что человек с очень маленькими ступнями… И если он ходил на цыпочках… Разве что так.

Мы стояли, не двигаясь и не зная, что делать. Идем отсюда, прошептала Тита. Я посмотрел на нее. Она была бледна и ужасно напугана – это придало мне решимости. Я должен был выяснить все, не откладывая. Если это Жулиу и Бела, если их костюм – намек, то надо немедленно объясниться. Жди меня здесь, сказал я Тите и, расталкивая толпу, подошел к кентавру и встал с ним лицом к лицу.

Впрочем, его лица я видеть не мог: оно скрывалось под маской из папье-маше, изображающей черта (кентавр с физиономией черта!). Волосатая грудь и выступающее брюшко вполне могли принадлежать Жулиу.

– А тебе какого рожна надо? – завопил он. – Ты что, не видал человека в маскарадном костюме?

Педру Бенту!

От удивления и испуга я отшатнулся. Да, это был Педру Бенту. Тот же голос, который я слышал в такси.

– Ты что там, Педру Бенту, на драку нарываешься? – женский голос, доносившийся из брюха кентавра, был мне тоже знаком. Это был голос укротительницы из цирка!

Они принялись ругаться, женщина теперь возмущалась, что ей приходится стоять в такой неудобной позе, обливаясь потом под толстой замшей.

– Да еще нюхать твою задницу, Педру Бенту! Ты весь исперделся, несчастный! А теперь еще и в драку лезешь!

Зеваки, толпившиеся кругом, тоже все это слышали и веселились от души. Теперь Педру Бенту лупил сам себя, то есть женщину, по крупу, и она внутри костюма, видимо, отвечала ему тем же, так что кентавр в конце концов разорвался пополам и она показалась на свет, растрепанная и перепуганная, – это и в самом деле была укротительница.

Пойдем отсюда, сказал я Тите, обнял ее за талию и увел в какой-то бар. Мы сели за столик; я сам еще не оправился от потрясения, но больше всего меня пугал ее полубезумный взгляд. Я взял ее за руки, они были ледяные. Я заказал коньяк, заставил ее выпить и, когда она немного успокоилась, рассказал ей, кто были мужчина и женщина, изображавшие кентавра. Она смотрела на меня молча, и я понимал, что не ревность к укротительнице мучила ее в тот момент. Она была перепугана. К счастью, друзья увидели нас в окне бара и подошли к нам. Пошли ужинать! – кричали Жулиу и Бела, счастливые оттого, что никто не узнал их в костюмах астронавтов. Мы с Титой изо всех сил старались веселиться вместе со всеми. Нам это давалось нелегко. Очередная угроза нависла над нами. Мы оба мысленно задавали себе один и тот же вопрос: долго ли еще нам удастся хранить наш секрет?


Последующие дни были наполнены тревожным ожиданием. Я каждую минуту боялся столкнуться с Педру Бенту. Я не снимал темных очков и всякий раз, когда рядом со мной останавливалось такси, поспешно отворачивался. Ну а укротительница… Ее я тоже боялся встретить, но по другой причине: мысль о ней тревожила и возбуждала меня одновременно. Я представлял, как, оправившись от испуга, она примет мое приглашение на рюмку-другую, а потом я увезу ее куда-нибудь в мотель и там, уже в постели, стану спрашивать: ну, так кто, по-твоему, лошадь? Кто конь? – а она – нежно шептать мне на ухо: жеребец, жеребец.

Тита тем временем становилась все более замкнутой. Она отказалась учиться, перестала смотреть телевизор и целыми днями сидела, уставившись в одну точку.

Я думал, причина в фальшивом кентавре, в том, что Педру Бенту и укротительница – в Сан-Паулу. Я пытался успокоить ее: брось, Тита, им меня ни за что не узнать, ведь у их старого знакомого было лошадиное тело, копыта и хвост.

На самом деле это ее нисколько не волновало. Да, это ее перестало волновать. У нее был другой предмет для размышлений, хоть и повергавший ее в тоску, однако иногда вдруг заставлявший загадочно улыбаться.

– Что с тобой? – спрашивал я, заинтригованный. Она долго не отвечала, но вот однажды вечером, когда мы возвращались от Жулиу, наконец рассказала, в чем дело: она была беременна.


Я отказывался верить своим ушам. Марокканский доктор гарантировал, что она не забеременеет, если будет принимать контрацептивы. Знаешь, сказала она, я уже несколько месяцев как бросила пить эти пилюли. Ты с ума сошла, сказал я. Мы сидели в машине, моя рука так и застыла на ключе зажигания. Она ничего не ответила. Закурила сигарету.

Я наконец завел машину и помчался домой. Сразу же бросился к телефону и попросил соединить меня с врачом-марокканцем. Врач взял трубку; то ли спросонья, то ли с перепоя, он сначала никак не мог понять, о чем я говорю. Наконец я втолковал ему, что Тита беременна. Он заверил меня, что все будет в порядке: у нее нормальная человеческая матка. Но что за ребенок оттуда появится? – закричал я. Чего не знаю, того не знаю, ответил он. Если вас это беспокоит, приезжайте, в случае необходимости сделаем аборт.

Я повесил трубку и встретился взглядом с Титой. Хочу ребенка, сказала она, будь он человеком, кентавром, лошадью – кем угодно. Хочу ребенка. Все мои доводы были тщетны. Хочу ребенка, твердила она.

С этого дня не было мне покоя. На работе, в дороге, во сне меня преследовали одни и те же видения: монстры с человеческими – руки, ноги, губы, глаза – и лошадиными – копыта, хвост, грива, пенис – частями тела в различных комбинациях; результат всякий раз был ужасен.

День родов приближался, живот Титы приобрел устрашающие размеры, я умолял ее поехать со мной в Марокко, хотя бы для консультации с врачом. Она была тверда, спокойна и даже весела: ни к чему это, я знаю, что все в порядке. А роды, спрашивал я, как быть с родами? Как Бог даст, говорила она. Рожу, как индианки – им разве нужен доктор, больница? Мне казалось, что она окончательно сошла с ума.

Иногда я в ужасе просыпался среди ночи. Она спала, я смотрел на ее живот, вздымавшийся горой в серых рассветных сумерках. Чувства, которые я чаще всего при этом испытывал, – это тоска, страх и глухое раздражение – не столько против Титы, сколько против себя самого и еще в большей степени против божества, Иеговы или как его там, словом, того, по чьей милости приходилось испытывать такие муки.

Однако иногда мне удавалось прогнать тревогу, размонтировать сложную конструкцию зла и обид, установленную во мне, подобно бомбе с часовым механизмом. Мягкий отблеск рассвета, отраженный натянутой кожей огромного живота, будто заливал меня теплой влагой, успокаивал. А стоило там внутри чему-то шевельнуться – возможно, будущий ребенок резко двигал ручкой или головкой – как меня охватывало умиление, и я, как Шиллер, казалось, способен был разом обнять миллионы. Миллионы, и в том числе по крайней мере несколько десятков негров, индейцев, палестинских террористов и разнообразных уродов (циклопа с катарактой на единственном глазу, индейского божка каа-пора, у которого ноги повернуты пятками вперед и лишай между пальцами, не говоря уж о горбунах и тех, у кого лица сожжены кислотой) – и кентавренка, каким бы он ни оказался. Да, я был готов полюбить даже кентавренка, и очевидно, что это чувство могло возникнуть только под влиянием отцовского инстинкта. Выходит, я не боялся? Выходит, я готов был рискнуть? Сам не знаю. Как бы то ни было, волны любви поднялись, поток ненависти отхлынул, и в конечном счете я оказался на пустынном песчаном берегу – мирный пейзаж, созерцание которого в конце концов усыпило меня. Я спал, пока не зазвонил будильник – и это был не трубный глас божественного возмездия, а всего лишь скромное напоминание механизма, отсчитывающего время, о том, что пора вернуться к Действительности, возможно, не столь уж и жестокой к человеку, способному прямо взглянуть ей в глаза.

Первым делом надо было позаботиться о том, чтобы роды прошли в нормальных условиях. Но как? Меня осенило: пригласить ту самую повитуху, которая в свое время помогла мне появиться на свет. Жива ли она? Я позвонил Мине, молясь про себя о том, чтобы она не оказалась в очередной депрессии. Мне повезло: попал на период эйфории – у нее только что начался роман с ее собственным психиатром.

Выслушав мой рассказ о том, что Тита беременна, Мина поздравила меня, но когда я поведал о своих страхах, она тоже забеспокоилась и сказала, что вот-вот опять впадет в черную меланхолию. – Не вздумай! – закричал я. – Ты должна мне помочь.

Она не подвела: тут же села в машину и устремилась по пыльным дорогам бразильской провинции на поиски старой повитухи, которая жила себе да попивала чай на маленьком ранчо среди лесов. Бедняга, она почти ослепла. Сохранились ли у нее хоть какие-то воспоминания обо мне? Еще бы: это тот еврейчик, который наполовину жеребенок? Так он собрался стать отцом? Время-то, время-то как бежит, дона.

Ей льстило, что я просил именно ее принять роды у моей жены. Однако о том, чтобы ехать, она и слышать не хотела: я слишком стара, дона, куда мне уезжать из своего домишки! Я отсюда ни шагу. Пусть, если хотят, сами приезжают. Мина еле ее уговорила; пришлось наобещать кучу подарков, платьев, посуды, да в придачу еще радиоприемник и мебель – только тогда она согласилась. Мина отвезла ее в Порту-Алегри и посадила в самолет.

Я встречал ее в аэропорту. При виде старушки, одетой в черное, прижимающей к груди пакетик (с едой, как я узнал потом), растерянно озиравшейся в толпе вечно спешащих куда-то жителей Сан-Паулу, у меня сжалось сердце. Сможет ли она принять роды? Но когда мы с ней приехали домой, впечатление мое резко изменилось. Как только я познакомил ее с Титой, она отложила в сторону свой пакет, засучила рукава: раздевайся, милая, и ложись. Немного испугавшись поначалу ее лошадиных ног (я уже и позабыла, какие вы из себя), повитуха умело и уверенно осмотрела Титу. Время еще не подошло, сказала она. Через недельку где-то. А ребенок нормальный, спросил я. Она не ответила, сделала вид, что не слышит. Будь, что Господь решил, вздохнул я.

Паулу поднимал меня на смех: где это видано, чтобы будущий папаша так переживал. И правда: я поселил старую повитуху в комнату, смежную с нашей спальней, и бросался за ней, стоило Тите застонать. Успокойся, Ге-дали, говорила мне сонная старуха – она спала целыми днями. Я же тебе сказала, что еще рано.

Однажды ночью Тита проснулась от сильной пульсирующей боли. Я пошел за повитухой, но она сама уже встала, оделась и была настороже: вот теперь, Гедали, время пришло. Идем. Ты мне поможешь.

С трудом сдерживая волнение, я смотрел, как показывается головка ребенка, потом тело, наконец – ноги. Нормальные. Нормальные. Он нормальный, дона Ортензия, спрашивал я, ребенок нормальный? Ясное дело, нормальный, ворчала старуха, обрезая пуповину, нормальный, хороший мальчик. А почему бы ему и не быть нормальным? По-твоему, все родятся с лошадиными копытами?

Вдруг она замолчала и с удивлением уставилась на меня: да ведь у тебя было четыре ноги, Гедали, две-то куда девались? Меня оперировали, сказал я, потом расскажу, а пока, Бога ради, займитесь ребенком.

Она дала мне его на руки – какой же это был красивый младенец. Тита смотрела на меня и улыбалась, обессилевшая, но счастливая. Повитуха осмотрела живот. Он все еще был большим. Эге, сказала она, да там еще что-то есть.

Еще что-то? Я смотрел на нее в тревоге. Что еще? Что еще оттуда появится? Копыта? Лошадиное брюхо?

(Сцена: Тита лежит на кровати, на измазанных кровью простынях, ноги в стороны, повитуха щупает ей живот, нахмурившись, и бормочет что-то непонятное; я прислонился к стене, чтобы не упасть, потому что уже теряю сознание.)

Я взял себя в руки. Сделал глубокий вдох. Если это лошадиное туловище, подумал я, забью его до смерти палкой, даже если оно будет подавать признаки жизни, даже если ноги будут шевелиться. Забью палкой и сожгу.

Бот оно, сказала повитуха.

Показалась вторая головка, еще одно тело, руки и ноги. Еще один ребенок – и нормальный! Еще один мальчик: близнецы!

Видали, какая вам награда, сказала старуха, но я уже ее не слышал: мы с Титой обнялись и оба зарыдали.


Первые дни мы буквально слепли от счастья. Дети были здоровые, два прелестных малыша, сосали хорошо. Господь добр к нам, говорила Тита, он воздал нам за все наши страдания.

Потом возникли сложности: она не хотела, чтобы мальчикам сделали обрезание. Моих детей никто и пальцем не тронет, говорила она решительно. Хватит того, что я обратилась в иудаизм, больше слышать не желаю об этих глупостях.

Но и я не хотел сдаваться. Мне вспоминались рассказы отца о том, чего ему стоило привезти моэля; обрезание я должен был сделать, чтобы вернуть ему моральный долг. Я объяснил ей все один, другой раз, наконец мне пришлось пригрозить, что я уйду из дому и заберу детей с собой. Тита сдалась.

На церемонию я привез в Сан-Паулу всю семью. Обрезание было сделано, все прошло удачно, а затем последовали торжественные обеды и ужины, на которых не смолкали тосты. Мои родители были вне себя от радости. Ты заслужил свое счастье, говорил отец, природа обошлась с тобой жестоко, но ты боролся и победил, и вот теперь ты – богатый и уважаемый отец семейства.

Я больше не ходил в бар пить пиво с Паулу, а ровно в шесть запирал контору, бежал домой к своим сыновьям и сажал их к себе на колени.

(Лошадиным ногам было явно не по себе. Сквозь толстую ткань брюк они почти интуитивно ощущали нежную детскую кожу и нервно дергались. Успокойтесь, тихонько ворчал я, замрите. Но чего-чего, а замереть они не могли. Им явно мерещилась угроза. Две из четырех были ампутированы, две вынуждены смириться с брюками, сапогами, а теперь еще и с тяжестью двух детишек. Жар двух маленьких тел, их постоянное, слегка влажное тепло могло в конце концов размягчить шкуру и обнажить бледные связки и кости. Лошадиные ноги протестовали – отсюда судороги.)

Протестовали – и пусть себе.

Я не мог наглядеться на малышей, пухленьких, избалованных. Когда один из них улыбался, дом наполнялся светом; когда улыбались оба, весь мир сиял.

Чудные дети. Иногда они, конечно, плакали по ночам. И всегда оба вместе. Мы вставали, натягивали сапоги, шли, шатаясь, натыкаясь Друг на друга, иногда оказывалось, что мы в темноте поменялись одеждой: я был в ее пеньюаре, а она в моем халате. Каждый брал на руки по близнецу, мы ходили по коридору, укачивали их, Тита напевала о быке с черным носом, я бормотал какую-то колыбельную на идише – странно, но почему-то именно тогда мне вспомнились колыбельные моего детства. Иногда мы ходили с Титой рядом – отгцло-сок той поры, когда скакали бок о бок по полям? – иногда навстречу друг другу. Поравнявшись с ней, я пытался улыбнуться, но она – она никогда не улыбалась, вся в переживаниях за младенца, которого держала на руках, думая только о том, как бы он уснул, будто это зависело от ее стараний. Страждущая мать. Заразившись ее тревогой, я готов был бежать, выскочить за дверь и унестись прочь галопом. Но надо было сдерживаться, надо было идти шагом, в такт песне, которую я напевал.

Лошадиные ноги не могли понять, что же от них в конце концов требуется. И к чему это приводило? К судорогам. Никогда я так не страдал от судорог, как в то время.

Из-за этих судорог, явно дававших мне понять, что я не в форме – сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз скакал галопом? – и из-за упреков Паулу (ты меня бросил, Гедали!) я решил тренироваться вместе с ним. Раз в неделю мы ходили в клуб бегунов. Целью нашей было пробежать хотя бы шесть кругов по стадиону. Мне это ничего не стоило, а Паулу давалось с трудом. Удивлению его не было предела: ты бежишь в сапогах, в тяжелой куртке – и ни капли не устаешь! Такой уж мы, гаушу [11], народ, отвечал я, полулошади-полулюди.

На бегу он, задыхаясь, рассказывал мне о своих семейных проблемах. Ты-то счастлив, говорил он, у тебя дети родились; ты и представить себе не можешь, в какой ад может превратиться семейная жизнь.


Да был ли я так безоблачно счастлив? Сразу после рождения близнецов – да; но месяц шел за месяцем, и Тита все более отдалялась от меня. Со стороны можно было подумать, что это из-за детей: они требовали много внимания, поглощали ее целиком. Она не оставляла их ни на минуту. Я хотел нанять няньку, у меня была такая возможность: дела шли хорошо, – но она не соглашалась. Кухарку – пожалуйста, уборщицу – ради Бога, и горничную, и шофера, и садовника, но о няне она и слышать не хотела. Они, мол, грубо обращаются с детьми.

Но, если смотреть правде в глаза, у нас с ней что-то разладилось. Мы мало разговаривали. Ночью, когда я пытался обнять, приласкать ее, она вскакивала: кажется, дети расплакались. Бежала в детскую и возвращалась только тогда, когда я уже спал.


Ты почему всегда в этих сапогах, спрашивал заинтригованный Паулу. Они ортопедические, отвечал я, не могу без них ходить.

Он был моим другом, ничего от меня не утаивал, но мог ли я рассказать ему о копытах? Сомнения одолевали меня, я умолкал и слушал его. Кто-кто, а он говорил много, рассказывал о том, как влюбился в Фернанду, чуть ли не в детстве в Бом-Ретиру: мы вместе выросли, ходили в одну школу, наши родители дружили – они были земляками, родом из одного и того же города в Польше. В восемнадцать лет Паулу и Фернанда решили все бросить, пожениться и уехать в Израиль. Мы хотели жить в киббуце, на лоне природы, бегать по полям, сеять, жать и доить коров. Родители нас не отпустили. Посчитали, что мы слишком молоды, ничего не смыслим в жизни, не имеем профессии. Мы взбунтовались, убежали из дому, скрывались на ферме у одного друга в Ибуине, там мы впервые спали вместе. Ничего хорошего из этого не вышло: ей было очень больно; мы подхватили чесотку и целыми днями чесались. Потом вернулись домой, родители нас простили, я сдал вступительный экзамен. Поженились мы еще до того, как я окончил университет. Родители подарили нам квартиру, помогали деньгами и всем прочим до тех пор, пока я не получил диплом и не устроился на работу. Родился ребенок, и вначале радости не было конца; потом появилось подозрение, потом – отчаяние, когда подозрение подтвердилось; ну а теперь мы смирились. Смирились, но не счастливы, Гедали. Я смотрю на Фернанду, она – на меня, мы не говорим друг другу ни слова, но я знаю, о чем она спрашивает себя – ведь и я задаю себе тот же вопрос: куда подевались наши мечты. Недавно мы оставили ребенка у родителей и поехали на ту ферму в Ибуину – она сейчас продается – и вот мы приехали туда – дом все тот же, старый, но очень красивый, колониального стиля, с камином – и провели ночь в той же самой комнате, где когда-то впервые были вместе, на той же самой постели, но все теперь стало не так, Гедали. Веришь? Все было не так, не было того чувства, понимаешь? Время идет, любовь проходит, и ты в конце концов спрашиваешь себя, ради чего живешь? И похоже, что жить тебе не для чего. Каждый вечер, запирая кабинет, думаю: вот и еще один день с плеч долой.

Мы заканчивали шестой круг, Паулу едва дотягивал. Не хочешь размяться немного, спрашивал я его, поотжиматься? Да нет, говорил он, задыхаясь, пойду в душ. Я труп, Гедали, труп.


Фернанда. Она почти не разговаривала со мной. Но смотрела и смотрела. Цинизм, горечь

и неудовлетворенность читались в этом взгляде, но был в нем и вызов. Я отводил глаза: Паулу мне друг.

Однажды в субботу они пригласили нас к себе на вечеринку: был день рождения Паулу. Тита идти не хотела. Как всегда, сослалась на тысячу причин. Она устала, у одного из близнецов температура. Но я настоял: Паулу и Фернанда всегда очень хорошо к нам относились, будет несправедливо, если мы не придем.

Жили они недалеко от нас в прекрасном доме (жаль, что не собственный, говорил Паулу) из стекла и бетона с широкими деревянными балками по потолку. К нашему приходу вся компания уже собралась вокруг очага прямо в центре гостиной: это было что-то вроде большого железного блюда, подвешенного на цепях, проходивших через дымовую трубу – у Фернанды бывали оригинальные идеи. Нас приветствовали, как всегда, с энтузиазмом. Никто ничего не сказал по поводу наших сапог, кстати, новых, только что присланных из Марокко, но заметить заметили – это было сразу видно. Что будете пить, спросил Паулу. С рюмками виски в руках мы присоединились к общей беседе, то спокойной, то напряженной и путаной, то охватывающей всю компанию, то растекающейся на отдельные ручейки. Жоэл и Арманду обсуждали достоинства и недостатки «мустанга». Беатрис и Таня говорили о школах, в которых учились их дети. Бела жаловалась Тите на то, как трудно нынче нанять прислугу. Жулиу спросил Беатрис, как идет психоанализ; воюем, вздохнула Беатрис. Жоэл, который тоже подвергся психоанализу, сказал, что это все равно, что спуститься в глубокий колодец, а потом медленно карабкаться вверх, цепляясь ногтями, в жестоких муках. Бела, сохранившая с юности замашки студенческого лидера, сказала, что психоанализ – это все элитарные штучки, баловство богатых бездельниц, которым некуда себя деть. Как раз твой случай! – заявил Жоэл, и мы все рассмеялись. Не знаю, богатая я или нет, сказала Беатрис, знаю только, что мучаюсь, как проклятая, а хочу быть счастливой, понимаешь, Бела? Счастливой!

Голос у нее срывался, нам всем стало неловко. Тогда Фернанда решительно сменила тему, стала расспрашивать Таню и Жоэла о поездке в Израиль. Отлично съездили, сказала Таня, встретили знакомых. Жизнь там тяжелая, сказал Жоэл, работают до седьмого пота, зарабатывают мало, платят варварские налоги и живут под постоянной угрозой войны. Тяжело, конечно, сказал Паулу, но по крайней мере, смысл есть. В то время, как наша жизнь здесь… А что наша жизнь, сказал Жулиу, наша жизнь хороша, моя, по крайней мере, очень даже хороша. Я и не говорю, что плоха, возразил Паулу, по-моему, в смысле комфорта у нас все в порядке, но иногда я спрашиваю себя, не пуста ли она и не лишена ли смысла. Какой еще смысл, усмехнулся Жулиу, нужен тебе этот смысл? Была бы крыша над головой, пища, добрая женушка, дети, несколько симпатичных подружек, чтобы время от времени… Мы все рассмеялись, даже Паулу, однако он тут же снова принялся за свое: ладно, пусть, но я все же еще не передумал ехать в Израиль. Зачем? – Жулиу явно начал злиться. Тебе что, здесь плохо, Паулу? Ты сотрудник отличной фирмы, живешь в хорошем доме, чего тебе еще надо, в конце концов? Честное слово, я тебя не понимаю. Все это правда, сказал Паулу, но я считаю себя евреем, и это важно для меня. Иудаизм…

Он вдруг умолк. Воцарилось неловкое молчание. Я знаю, о чем они думали: о гое, о Тите – при ней не стоило обсуждать такие вещи, Фернанда опять перевела разговор на другую тему: о соседке, которую недавно ограбили. Невероятно, до чего мы не защищены, сказала Таня.

Заговорили о положении в стране. Так продолжаться не может, возмущался Жулиу, эти забастовки, доллар, холуи везде командуют, будет взрыв. Взрыва не миновать, подхватила Бела, потому что власть имущие не готовы идти ни на какие уступки, даже куцую аграрную реформу – и ту отвергают. Что ты в этом понимаешь, вскипел Жулиу. Да уж не меньше, чем ты, закричала Бела, к тому же, не мараю руки грязными деньгами, добытыми спекуляцией. Этими деньгами оплачены твои платья, засмеялся Жулиу. Не нужны мне твои платья, взревела Бела. Успокойся, Бела, не надо здесь раздеваться, сказал Паулу. А знаете, кто развелся? – спросил Жоэл, засовывая в рот пригоршню орешков кажу. Все знают, что Борис, сказала Таня, а ты не объедайся, а то потом всю ночь пропердишь. Ты сама пердишь не хуже, сказал Жоэл. Это верно, засмеялась Таня, семейная жизнь в том и состоит, чтобы пердеть дуэтом. Жоэл обнял ее и поцеловал: до чего же мне нравится эта женщина, ребята! Просто обожаю эту женщину!

Нам было уютно в этом доме. Огромные окна запотели, и казалось, мы оторваны от мира, словно на дне морском. Беседа снова растеклась на мелкие ручейки, Бела рассказывала какую-то длинную историю Тите – та ее внимательно слушала. Тита выделялась своей экзотической красотой на фоне остальных женщин, тоже красивых, но обычных и слишком сильно накрашенных.

Принеси кинопроектор, Паулу, попросил Жулиу. Новые фильмы? – глаза Жоэла загорелись. Да еще какие фильмы! – отозвался Жулиу. – Какие фильмы, дорогой мой!

Паулу принес проектор, экран, установил бобину на аппарат, выключил свет. Пока все хохотали над проделками какой-то женщины и двух карликов, я встал и вышел в сад, что за домом. Прекрасный сад с большими деревьями, кустами, клумбами. По размерам он напоминал мне двор нашего дома в Порту-Алегри, хотя был куда более ухожен – даже с фонтаном, как в марокканской клинике. Я сел на каменную скамью и залюбовался чудесным пейзажем. Вечер был прохладный, но я чувствовал себя прекрасно.

Чья-то рука легко опустилась мне на плечо.

– А, так ты здесь, беглец.

Я обернулся: Фернанда. Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Красивая женщина, пышные волосы падают на плечи, в разрезе полурасстегнутой блузы видна дивная грудь; встретившись с ней взглядом, я понял, что она меня хочет, и вдруг возжелал ее не меньше, чем когда-то укротительницу, голова пошла кругом, это было затмение, не мог я позволить себе этого в доме у Паулу, у моего друга Паулу, ведь нас могли увидеть – но уже не в силах совладать с собой, я привлек ее к себе, поцеловал – она чуть ли не кусала меня от нетерпения. Я увел ее за фонтан, мы легли на землю, я поднял ей подол, гладил бедра – меня пробрала дрожь: я касался кожи, нежной кожи, а не шкуры – расстегнув ширинку, я достал пенис. Какой ты большой, пробормотала она, я вспомнил об укротительнице, и мне стало страшно: а если она закричит? Но нет, она не кричала, а стонала от наслаждения, я стонал вместе с ней, фонтан журчал.


Я первая войду в дом, прошептала она, приводя себя в порядок. Улыбнулась, снова поцеловала меня – на этот раз спокойнее, без прежней жадности – и ушла.

Я сел на скамью, ошеломленный. Что произошло? Я не знал. Знал только, что перед глазами у меня все плывет, сердце до сих пор колотится, а правая нога – я заметил – дрожит крупной дрожью. Я вцепился в нее руками: замри, черт тебя возьми, замри.

Пришлось подождать, пока остынет пылающее лицо. Я вошел в дом только тогда, когда более или менее успокоился.

Кино закончилось. Все разговаривали. На меня посмотрели, но никто ничего не сказал. Казалось, все удивлены только тем, что я не остался смотреть кино. Ты тут пропустил отличные сцены, сказал Жоэл. Да знаю я эти фильмы, сказал я почти нормальным голосом, вечно одни и те же трюки. Идем, Гедали, сказала Тита, поздно уже.

Мы попрощались. Рука Фернанды задержалась в моей на мгновение дольше, чем обычно, но лишь на мгновение; казалось, она ничуть не взволнована. Мне вдруг пришло в голову, что я не первый, что и другие могли не раз прилечь с ней за фонтаном. Но кто? Жоэл? Жулиу? Идем, торопила меня Тита, дети дома, наверное, плачут.


История с Фернандой на том и кончилась. Несколько дней я ждал, что она позвонит и назначит свидание. А если бы позвонила? Не знаю, что бы я делал. Мне с ней было очень хорошо, я был не прочь испытать это еще раз. Но что, если узнают Паулу с Титой? А что, если она, Фернанда, обнаружит – разорвав в порыве страсти мои брюки – лошадиную шкуру?

Она не позвонила. Мы случайно столкнулись в городе и она вполне непринужденным тоном – как дела, Гедали? Как Тита? А близнецы? – поведала, что договорилась с Паулу встретиться в баре, и спросила, не составлю ли я ей компанию. Мы вошли в тонущий в полумраке аристократический бар, она выбрала столик в стороне от других, защищенный от нескромных взглядов. Мы заказали напитки. Довольно долго ни один из нас не проронил ни слова. Она рассеянно оглядывалась кругом, я нервничал; мои копыта и лодыжки, стиснутые сапогами, посылали мне непрерывные сигналы: готовы броситься вскачь, хозяин, готовы броситься вскачь. Время от времени мы встречались с ней взглядом; она улыбалась, постукивая ногтями по бокалу. Я спросил, как она себя чувствует.

– Я? Прекрасно.

– Даже после той ночи?

– Как раз после той ночи я чувствую себя прекрасно.

– Так значит, никаких проблем?

Она рассмеялась (немного напряженным смехом? Возможно; однако рассмеялась).

– Ладно, Гедали! Какие могут быть проблемы? Мы же взрослые люди. Что было, то было. Вышло неплохо. И точка.

– А как же Паулу?

– При чем тут Паулу? С Паулу все в порядке. Паулу! Ты же не хочешь, чтобы я ему все рассказала? Хотя – честно говоря – могла бы и рассказать. Мы с Паулу выше этого. У меня были и другие похождения, он узнал, и ничего, обошлось без крови. Мы цивилизованные люди, Гедали. С ножом друг на друга кидаться не будем. И о ребенке, кроме всего прочего, надо заботиться.

Она осушила стакан: а твоя жена как? Не заподозрила чего-нибудь? Нет, ответил я, она ничего не заподозрила. Фернанда наклонилась ко мне через стол: извини, Гедали, не обижайся, но эта твоя Тита все-таки порядочная деревенщина, тебе не кажется? Думаю, она не способна оценить собственного мужа… А ведь ты – чудо, Гедали. Как мужчине тебе нет равных. Она-то в этом что-нибудь смыслит? По-моему, смыслит, сказал я, вставая: пока, Фернанда. Увидимся, сказала она. И добавила с улыбкой: заходи, сад все там же, может, как-нибудь, кто знает?…

Я направился к выходу. Но остановился на секунду в дверях ресторана, ослепленный дневным светом. Кто-то схватил меня за локоть: Паулу. Как дела? – спросил он. Отлично, ответил я, Фернанда ждет тебя в баре. Знаю, сказал он.

Мы посмотрели друг другу в глаза – все было в порядке. Появляйтесь у нас, сказал Паулу. О'кей, ответил я, появимся.


В одном Фернанда ошибалась: в том, что сад долго будет все там же. Да и дом тоже. Владелец попросил Паулу освободить помещение, он решил снести дом и построить на его месте многоквартирную башню.

Паулу был огорчен. Мы прожили здесь десять лет, повторял он, я и не думал переезжать, дом мне нравится, отличный дом. Фернанду это мало печалило: брось, Паулу, не все ли равно, где жить, что дом, что квартира – один черт, лишь бы площадь побольше, да магазин, аптека и прочие подобные вещи рядом. Я не согласен, твердил Паулу в отчаянии. Не согласен.

Однако, когда через несколько дней он позвонил мне, голос у него был совсем другой: радостный, даже восторженный. У меня новость, Гедали! – кричал он. – Потрясающая новость! Приходите к нам немедленно! Я уже всю компанию созвал!

Мы только что поужинали, близнецы спали, Тита смотрела телесериал. Паулу зовет нас к себе, сказал я. Иди один, ответила она, не отрывая глаз от экрана, я не хочу, я лучше дома останусь.

(Но что же это значило? Эта апатия? Эти сухие лаконичные ответы? В чем было дело, в конце концов? Иногда я замечал, что она смотрит в одну точку, вздыхает без причины. Я думал, что это ностальгия, что это болезнь – чего я только не думал. Но спросить не решался. Она бы все равно не ответила.)

Я не отступал. Паулу – наш друг, сказал я, ему нужна поддержка, он звал нас обоих. Не сказав ни слова, она встала, оделась.

Когда мы пришли, все уже были в сборе. Был жаркий январский вечер. Говорили о политике – шел 1964 год. Жулиу считал, что Бризола готовит государственный переворот. Тыча в меня пальцем, он изрек тоном обвинителя: вы, гаушу, хотите командовать страной. Бризола прав, сказала Бела, эту страну надо всю взрыхлить мотыгой. Не возникай, сказал Жулиу, что ты в этом понимаешь? Сам не возникай! – закричала Бела. Успокойтесь, сказал Жоэл, все не так страшно. Так что же, Паулу? Гедали уже здесь. Что у тебя за новость?

Паулу стоял с рулоном ватмана в руке, смотрел на нас и загадочно улыбался. Говори, наконец, в чем дело, сказала Беатрис, а то это начинает напоминать плохой детектив.

Паулу стал рассказывать, как искал жилье.

– Я смотрел квартиры, дома – ничего мне не нравилось: все маленькое, тесное. Улицы шумные, дышать нечем. И вдруг меня как молнией ударило: а почему бы нам не переехать за город?

Он развернул бумагу. Это оказался план города Сан-Паулу и окрестностей. Один участок был отмечен красным. Вот здесь, сказал Паулу, десять гектаров, есть лес и озеро – правда, маленькое, но чистое, как хрусталь. Можно разделить это на двадцать участков, пригласить в долю знакомых и устроить кондоминиум. Ну как?

Все заговорили одновременно: это киббуц, кричала Бела, настоящий киббуц! Дачный поселок, говорила Таня. Жулиу был не согласен с идеей киббуца: ничего общего, в кондоминиумах каждый сам по себе. Паулу, заражая всех энтузиазмом, излагал все в подробностях, говорил о бассейне, о теннисных кортах, о парке аттракционов в миниатюре, о водных велосипедах на озере, о поле для гольфа. Вы только представьте, перебивала его Бела, валяешься себе на травке, глядишь в голубое небо, слушаешь птичек!

Фернанда улыбнулась и подмигнула мне. Тита – ни слова. Паулу уверял, что можно обеспечить полную безопасность, если поставить ограду под током, нанять вооруженных охранников и установить сигнализацию. Беатрис мечтала вслух о детском садике с нянями и психологами.

Таня хотела уточнить цены. Жоэл вдруг заговорил о лошадях: всегда мечтал завести гнедого – до чего хороши! Таня изумилась: а я-то думала, что тебя такие вещи вообще не интересуют, Жоэл. То-то и оно, сказал Жоэл, то-то и оно, Таня. Ты меня совсем не знаешь, Таня. Я обожаю ездить верхом, только вот нет у меня возможности заниматься тем, что нравится. А пустить бы разок коня в галоп – дурного настроения бы как не бывало.

Он замолчал. От удивления все потеряли дар речи. Жоэл продолжал:

– Я груб с детьми, Таня, я их бью, но это только потому, что сам словно в клетке. Целыми днями в четырех стенах: то в конторе, то в магазинах. Весь день в напряжении и даже ночью не могу отключиться от дел. Во сне мне снятся телевизоры, бесконечные вереницы телевизоров. На экранах этих телевизоров я вижу другие телевизоры, а на их экранах – еще телевизоры, все меньшего и меньшего размера: двадцать дюймов, шестнадцать дюймов, восемь дюймов, пять, три. Меня преследуют тучи телевизоров. В такие минуты я бы отдал все за коня, Таня. Скакать во всю прыть на свежем воздухе – что может быть лучше! Я уверен, что ускакал бы от всех проблем, Таня. И вернулся бы домой другим человеком, Таня, приветливым, веселым. Будь уверена, дети стали бы обожать меня. Да и они могли бы научиться скакать верхом. И ты. Брали бы частные уроки верховой езды – я знаю хорошего тренера. Я бы каждому купил по коню – лошадь куда дешевле автомобиля, Таня. Мы бы скакали кавалькадой, Таня, мы с тобой впереди, а дети за нами, или гуськом – какая разница. Главное, всей семьей.

Замечательно, твердила потрясенная Таня, просто замечательно, Жоэл, а ведь мне это никогда не приходило в голову. А теперь настала пора подумать об этом, Таня, сказал Жоэл, ибо я решился. Я с тобой, дорогой мой, сказала Таня, у меня у самой грандиозные планы.

Ей хотелось построить небольшой амфитеатр под открытым небом – наподобие древнегреческих – для спектаклей и концертов. Первый концерт будет мой, заявила она, сверкнув глазами, сыграю вам на скрипке. Все поражены: никто и понятия не имел, что она играет на скрипке. А я и не играю, сказала она. Но что мне стоит купить скрипку и научиться играть? Всегда мечтала бродить по полям и играть на скрипке. Или на флейте; но на скрипке лучше. Мне твой амфитеатр тоже пригодится, сказала Бела, я поставлю в нем музыкальное ревю, вроде американских, и сама буду в нем петь и отбивать чечетку. Петь я и так умею, а чечетку отбивать научусь – ведь собирается же Таня научиться играть на скрипке!

Она принялась рассказывать о том, что за чудесная штука чечетка, как звонко стучат металлические подковки по деревянному или каменному полу. Сделать бы что-то в духе Фреда Астера, сказала она. И продолжала со вздохом: надоело быть стервой, надоело всех поливать. Не представляете, до чего я докатилась. Тут недавно на благотворительном чаепитии в школе возьми да и скажи директрисе, что она набивает брюхо, в то время как бедняки мрут с голоду. И вдобавок шварк об пол блюдечко с пирожными. Хорошо еще, что этого почти никто не видел, а то вышел бы крупный скандал.

Она вытерла глаза.

– Но кто я такая, в конце-то концов, люди, скажите, кто я? Фанатичка? Террористка? Пророк Иеремия в юбке? Троцкистка? Ну разве я такая? Нет, ребята. В глубине души я нормальный человек, хочу улыбаться, петь, радовать тех, кто вокруг меня. Хочу любить тебя, Жулиу!

Жулиу встал и обнял ее. Они долго целовались под наши аплодисменты. И вот уже Арманду взял слово, заговорил о выращивании цветов – больше всего ему нравились бегонии, – о разведении птиц – бельгийские канарейки моя слабость – и белых кроликов, – нет ничего прекраснее, друзья мои, чем белоснежный ангорский кролик. (Голос дрожит, глаза на мокром месте.) Но не думайте, что я намерен тратить время впустую, добавил он, я подумываю и о разведении рыб, а это хорошие деньги, можно будет покрыть расходы на кондоминиум. Остается только…

Он осекся и замолчал.

Воцарилось долгое тягостное молчание. Мы старались не смотреть в глаза друг другу. Наконец заговорил Жулиу. Это хороший бизнес, проговорил он чуть дрожащим голосом. Я этим занимаюсь много лет и знаю, что бизнес это хороший. Но мы должны организовать кондоминиум не ради бизнеса. А потому, что это настоящая жизнь, ребята. Жизнь, понимаете?

Он посмотрел на нас, сглотнул слюну. И продолжал: я знаю, вы считаете меня рвачом, думаете, что я живу только ради бизнеса. Но уверяю вас, это не так. Я строил халупы, теперь строю роскошные многоквартирные дома, но чего мне хотелось бы, о чем я мечтаю всю жизнь – так это выстроить целый город, хорошо распланированный, функциональный, что-то вроде Бразилиа, но лучше, чем Бразилиа, используя опыт строителей Бразилиа, но не делая тех ошибок, которые допущены при строительстве Бразилиа. Бразилиа с человеческим лицом – не знаю, понимаете ли вы, о чем я говорю. Бразилиа в миниатюре, без таких широких проспектов, но с огромным количеством деревьев, парков. Вот мой идеал, еще со студенческих лет. А этот кондоминиум – я чувствую, что в кондоминиуме я смогу воплотить свой идеал. Это будет труд всей моей жизни, что-то такое, за что люди будут помнить обо мне, когда меня не станет.

Тогда уж наступила очередь Белы разразиться взволнованной речью: дорогой ты мой, люблю, когда ты так говоришь, в такие минуты ты – человек! Она поцеловала его. Замечательно, кричала Таня, замечательно! Слушайте, может, их пора оставить одних, сказал Арманду; Паулу, найди-ка им быстренько свободную кровать, а то этим молодоженам не терпится, сейчас или никогда.

Внимание, граждане, сказал Паулу и постучал авторучкой по столу, я хочу, чтобы вы ознакомились с условиями оплаты и сказали, что вы об этом думаете. Все опять заговорили одновременно, несмотря на призывы Паулу к порядку. В конце концов мы решили, что дадим ответ как можно скорее, чтобы Паулу смог заключить сделку с владельцем земли.

Что ты об этом думаешь, спросил я Титу на обратном пути в машине. Ничего не думаю, ответила она. Так тебе не кажется, что для детей, да и для нас это было бы хорошо? – спросил я. Возможно, сказала она.

Я остановил машину. Что происходит, Тита? Она взглянула на меня: с кем? С тобой, сказал я, со мной, с нами обоими. Не знаю, о чем ты, сказала она, по-моему, все в порядке. Тогда я сошел с ума, сказал я, явно сошел с ума, Тита, потому что мне не кажется, что все у нас в порядке, по-моему, мы отдаляемся друг от друга. Скажи, ты что-то против меня имеешь?

Она опять взглянула на меня и, думаю, ей хотелось, чтобы в ее взгляде читалось изумление, но изумления не было, была грусть, безразличие, только не изумление.

Мы должны доверять друг другу, Тита, сказал я. В конце концов…

Она не дала мне договорить: знаю, Гедали, знаю, у нас с тобой много общего, копыта, например, но ведь все в порядке, чего же ты от меня хочешь?

Наша машина стояла посреди улицы, огромный грузовик сзади отчаянно гудел. Я включил первую передачу и тронулся с места.

На следующий день по телефону я сказал: можешь рассчитывать на нас, Паулу.


Паулу взялся найти остальных компаньонов по кондоминиуму и оформить покупку земли. Жулиу как специалист по недвижимости помогал ему. Необходимая сумма была собрана быстро. Тем не менее сразу приступить к делу не удалось: за два дня до начала строительных работ сместили Жангу. Жулиу (а все же вам, гаушу, дали наконец по шапке!) решил, что лучше переждать и посмотреть, как дело обернется. Ход событий убедил его, что опасаться нам нечего и что возникли даже некие новые возможности: у меня теперь друзья на самом верху, сказал он нам по секрету. И пожаловался на Белу: она день и ночь мне капает на мозги, что оставаться в Бразилии невозможно, хочет, чтобы мы переехали в Париж; и самое ужасное, что вбивает это в голову остальным. Но я их утихомирю, будьте уверены.

Строительством домов занялись три компаньона-архитектора с весьма сходными вкусами. Проекты были достаточно разнообразны для того, чтобы поселок не напоминал казарму, но разрабатывались на основе одной базовой модели, чтобы исключить зависть и соперничество. Не будем гнаться, как сумасшедшие, за квадратными метрами, говорила Беатрис, умерим наши аппетиты. Добрая, уравновешенная Беатрис напоминала мне Дебору. По моей просьбе она имела долгую беседу с Титой и в конце концов убедила ее обратиться к психотерапевту.


Я надеялся, что после того, как Тита пройдет курс лечения и мы переедем в кондоминиум, наши отношения наладятся. Да что там, надеялся – я был уверен в этом. Дело в том, что стали происходить странные события. Странные и обнадеживающие.


Может быть, из-за того, что мы долго носили брюки из толстой ткани и пользовались увлажняющими кремами, шкура на наших ногах становилась все тоньше, все больше походила на нормальную человеческую кожу. Процесс был неравномерным: образовывались отдельные области облысения, волоски на них выпадали, так что ноги теперь были похожи на географическую карту.

Ороговевший слой копыт тоже утончался; возможно, из-за сапог копыта становились более продолговатыми – что вынуждало нас время от времени снимать с них слепки, которые отправлялись в Марокко, откуда врач – постоянно повышая цены – регулярно высылал нам новые сапоги. Ваши копыта становятся все более похожими на человеческие ступни, писал он, и так оно и было.


Сыновья. Я любил играть с их ножками. Я нарочно тер их, чтобы видеть, как они краснеют. Казалось, что они даже увеличиваются в размере, напрягаются. Изнеженные ножки. Моим детям не суждено испытать того, что испытал я. Когда они подросли, мы стали играть в лошадки: я становился на четвереньки, они оба садились на меня верхом, и я пускался вскачь. Куда там вскачь! Я просто ползал на четвереньках. И больше напоминал кота, крадущегося за мышкой. Только я не гнался ни за какой мышкой, мыши остались там, в темном трюме грузового корабля, пересекавшего бурный океан, а я – я был у себя дома, с детьми и женой. Тепло, которым мы были окружены, растопило в моей душе льды, казавшиеся мне вечными. Хорошо. Правда, мальчишки, крепенькие, здоровые, весили порою многовато даже для бывшего кентавра. Но я не обращал внимания, ведь известно, что отец – все равно что Атлант, несет на себе тяжесть всего мироздания.


Незадолго до нашего переезда Паулу и Фернанда расстались. Она оставила ему дочь и уехала в Рио с каким-то летчиком. Мы с Титой навестили его в квартире, в которой он временно поселился. Он казался подавленным, но настроен был на то, чтобы продолжать жить нормально: я перееду в кондоминиум, хочу вырастить дочь на лоне природы. Вернется Фернанда – хорошо. Нет – что ж поделаешь!

Глаза у него были красные. Я обнял его: ничего, Паулу, мы с тобой еще побегаем вокруг футбольного поля. Вокруг парка в кондоминиуме, поправил он меня, я уже распорядился, чтобы там проложили беговую дорожку.