"Прекрасная чародейка" - читать интересную книгу автора (Нефф Владимир)ДАМЫ И КОШКИDie Katzen hielt man fur die jenige Tiere, in welche die Hexen sich am leichtesten verwandein kimnien. [28] Когда Петр очнулся, то увидел себя в заточении, причем не в обычной кутузке, в какие сажают бродяг, а в каменной камере, холодной и сырой, куда воздух поступал только через единственное окошко, вернее, просто отверстие под потолком, столь узкое, что даже малое дитя с трудом просунуло бы в него голову, да еще пересеченное железным прутом. А на подоконнике этого отверстия сидела кошка, рисуясь черным силуэтом в полосе лунного света, проникавшего в камеру, и вглядывалась во тьму узилища зелеными огоньками своих глаз. Ноги Петра были забиты в колодки, вернее, они торчали в выемках, выдолбленных в двух положенных друг на друга колодах; на руках его были оковы, соединенные короткой цепью, и он полулежал на полу, прислонясь спиной к стене. Влажные стены в белом свете луны казались мягкими и дрожащими словно студень. Петр, шевельнувшись, загремел цепью, и кошка спросила голосом Либуши: — Ты проснулся, Петр? — С грехом пополам, — ответил тот. — Как ты себя чувствуешь? — Голова болит, прямо разламывается. Ты где? Ибо, слишком смутно еще сознавая окружающее, он не понял, что это говорит кошка. Она же вместо ответа спрыгнула с подоконника — слышно было, как мягко стукнулись об пол ее лапки, и в тот же миг — Петр не в состоянии был подметить, когда свершилось превращение, — уже не кошка, а Либуша стояла перед ним, в том самом мужском костюме, в котором Петр впервые ее увидел. — Либуша, будь добра, оставь ты свои фокусы, — попросил он. — Ты отлично знаешь, они меня раздражают. Либуша села на пол и прижалась к Петру, положила ему голову на плечо. У него были все основания негодовать на нее, но когда луч луны, падающий сквозь окошко, затрепетал в ее глазах, на ее сочных, вкусных губках, когда он ощутил аромат ее волос, им невольно овладело приятное чувство. — Будь все это только фокусы — еще бы ладно, — ответила она. — Правда, мне пришлось превратиться в кошку, а то я к тебе не пробралась бы. Но на этом и кончается всякое колдовство. — Значит, темница настоящая? Это не сон? — Настоящая. И оковы настоящие, и колодки на ногах, и утром тебя должны казнить. Но ты не бойся, я тебя не оставлю. — За что же меня казнить? Я тут совсем чужой, и ничего дурного не сделал. Либуша вздохнула, и лунные блики в ее глазах погасли — она опустила веки. — Ах, сделал, Петр, сделал, и увяз ты в этом по уши! Ведь ты оставил себе кошелек, набитый золотом убитого Штера, что похвально и разумно, если не считать того, что ты не собирался сам воспользоваться этими пистолями и подарил один из них нищему. Как вообще мог ты продержаться в этом мире, когда ты такой ужасно, невозможно добродетельный, когда эта твоя добродетельность заставляет тебя вытворять подобные безрассудства? Ты не сообразил, не подумал, не представил себе, до чего насторожатся люди, когда шелудивый, вшивый калека вытащит из кармана монету, такую, что если б он кинул ее оркестру, музыка играла бы до самого утра? — Правда, об этом я не подумал. Что же стало с этой монетой? Либуша рассказала, как нищий отправился в распивочную трактира «Золотые весы», и трактирщик, как и следовало ожидать, тотчас взял его в оборот — откуда, мол, у тебя такое богатство? Нищий отвечал по правде, что ему подали милостыню, а так как был он хром, но не слеп, то и описал благодетеля настолько точно, что трактирщик без труда смекнул, кто этот благодетель, и послал за стражей, чтоб арестовать Петра. — Да по какому праву? — вскричал Петр. — Я могу делать со своими деньгами что хочу! — Со своими — да, — возразила Либуша. — Только это были не твои деньги. — И она рассказала далее, что, когда трактирщик допрашивал нищего, к ним подошел некий богатый и уважаемый горожанин из Старого города, как на грех попивавший в это время винцо в «Золотых весах», и этот горожанин признал в золотой монете одну из ста пятидесяти, уплаченных им утром Штеру, у которого купил мельницу. Как он мог узнать монету? А очень просто: все золотые, какими он платил, он обрезал специальными ножничками. Ну, а когда стражники ворвались в комнату, где ночевали Либуша и Петр, то первое, что бросилось им в глаза, был кошелек Штера, лежавший на столе. — А я в то время лежал на полу без сознания, — сказал Петр. Либуша кивнула: — Именно. Снадобье, которое я бросила тебе в вино, отлично сработало. — Зачем ты так со мной поступила? — Потому что хотела украсть этот кошелек и скрыться. Я обязана была сделать это во имя своей чести. — Чести? — удивился Петр. — Ну да, я ведь дала себе слово, что отомщу тебе за шлепок, которым ты меня оскорбил. Но только сделала я это без всякой охоты, потому что ты действительно мне нравишься, и был ты уже так роскошно, так замечательно marschbereit. [29] He веришь? — Почему? Нет такой подлости, которую бы не совершали во имя чести. — Это ты хорошо сказал, как хорошо говоришь все, что говоришь. Но, в конце концов, я ни в чем не виновата. Даже если б я тебя не усыпила, стражники явились бы все равно. — Верно, ты не виновата. Но ведь еще ничего не потеряно. Представ перед судом, я все с легкостью объясню и докажу. Пятеро мертвых грабителей еще, пожалуй, валяются по дороге в Кемптен. — В том-то и дело, что никакого суда не будет и тебя ни о чем не спросят, потому что в Кемптене объявлено военное положение. — Что же собираются со мной сделать? С ответом Либуша поколебалась, но все же произнесла: — Тебя вплетут в колесо… Петр затрепетал. — Но ничего, — продолжала Либуша. — В нашем трактире ночевал один знатный господин, который, узнав, что произошло, сказал мне: «Не плачь, девочка, не бойся за Петра, до десяти утра времени много, я приведу помощь». — Кто это был? — Ах, не важно — главное, чтоб он успел вернуться. — И ты плакала обо мне? — Не плакала — это ему только показалось. — Значит, меня казнят в десять утра? — Так решили сначала, — тихо, во вздохом, ответила Либуша. — Но потом я узнала, что время изменили, и казнь назначена уже на восемь. Но я задержу их! Положись на меня, Петр, я задержу казнь, хотя бы мне пришлось для этого поджечь ратушу. И пала тогда на Петра такая тяжкая безнадежность, что он очень нескоро смог снова заговорить. — Все это весьма туманно и неопределенно. Угроза непосредственной смерти дело для меня не новое, однако то, что мне до сих пор всегда удавалось избежать ее, еще не дает гарантии, что удастся и на сей раз. И будет вполне в духе человеческих судеб, если я в конце концов паду жертвой глупой, мелкой ошибки. Ко всему прочему, у меня после твоего милого снадобья болит голова и чувствую я себя до того отвратительно, что был бы рад, если б меня хоть сейчас черт унес. Либуша сказала со вздохом: — И зачем я, ленивая дура, не училась в школе прилежней! Зачем не слушала внимательнее уроки учительницы! Зачем была такой скверной, непослушной ученицей! — О какой школе ты говоришь? — О венской школе чародейства. Меня послал в эту школу мой ротмистр, чтобы я научилась варить снадобье, которое сделало бы его неуязвимым. Это была хорошая школа, я могла там научиться всему, что нужно человеку, могла бы теперь разбить эту колоду и без ключа открыть запертые двери, но я не умею этого, потому что прогуливала уроки и больше болталась Бог весть где, чем сидела за партой, и голова у меня была полна всяких глупостей, не имевших ничего общего с учением. Сколько колов я схлопотала, сколько замечаний в классном журнале, сколько выговоров директора, сколько часов простояла на позорном месте, сколько в карцере насиделась! И так я с грехом пополам только и выучилась, что гипнотизировать людей, превращаться в кошку, вызывать козла и подобной чепухе, на какую способна любая начинающая. Мой ротмистр дома устраивал мне выволочки за неуспехи в школе, только не умел он так приятно шлепать, как ты, — и, конечно, ничего не умел он делать так славно, как — чувствую это до мозга костей — сумел бы ты. В конце концов даже снадобье-то я ему сварила плохо, бедняга пал в бою, и я распрощалась со школой. Но ты, Петр, не бойся, я не дам тебе мучиться. Уж если не удастся тебя спасти, я как-нибудь проберусь к тебе и проткну тебе сердце. — Спасибо, не надо, — сказал Петр. — Но почему? — удивилась Либуша. — Ведь такая смерть будет для тебя избавлением! Да знаешь ли ты, что это такое — умереть на колесе? — Знаю очень хорошо… Но я не позволю тебе рисковать ради меня. Вместо ответа Либуша фыркнула и зевнула, показав свои великолепные, белые, острые зубки, и принялась вылизывать себе грудку. Потому что — Петр и теперь не уловил момента, когда это произошло, — она опять обернулась кошкой. — Нечего тебе фыркать да зевать от скуки, слушая мои джентльменские возражения, — сказал Петр. — Но я не допущу повторения того, что случилось много лет назад, когда меня, как сегодня, ждала жестокая казнь, а некая красивая женщина меня спасла, но поплатилась за это так страшно, что у меня до сих пор сжимается сердце при одном воспоминании… — Как же она поплатилась? — спросила Либуша, опять уже в человеческом обличье. — Ее колесовали. — Если тебя раздражает мое жалкое колдовство, то меня бесит вечная твоя добродетельность, — заявила Либуша. — Благородно, конечно, что ты жалеешь ту даму, но у нее-то уже все позади, а тебя это еще только ждет. И чего я, дура, забочусь о тебе? С какой стати думаю о тебе? Зачем торчала на подоконнике и ждала, когда ты очнешься, чтобы утешить тебя и сказать, что ты не одинок? Какое мне до тебя дело? Кто когда думал обо мне, когда мне бывало плохо? Да ни одна собака! Пока я не знала, что есть на свете ты, — жила себе спокойно, всем довольная, думала только о себе да о своем счете в банке золотой Праги. Сказывала мне матушка, еще когда я маленькая была, что ни один мужчина не стоит того, чтобы ради него хоть пальцем шевельнуть. А разве ты не просто обыкновенный мужчина? Конечно. Но зачем ты такой стройный, и сильный, и прекрасный? Зачем шлепнул меня по заду так мило и приятно, что я до сих пор это чувствую? Зачем не было мне суждено обокрасть тебя, как оно и подобает солдатской жене и колдунье, которую ты презираешь, да улепетнуть, чтоб никогда больше не встречаться с тобой? — Ничего я тебе на это не отвечу, но ты ошибаешься, думая, что я тебя презираю. Ты посетила меня в заточенье и хотя сделала это не совсем обычным способом, тем не менее это был акт человечности, который в значительной мере примиряет меня с людским родом; ведь человек — столь страшное создание, что даже птица альбатрос в ужасе спасается бегством, едва его завидев, — ты же близка и мила моему сердцу, как родная сестра. — Всего лишь сестра? — усмехнулась Либуша. — Разрази меня гром, Петр, если я думаю о тебе как о брате. — Да и я вчера вечером, когда ты определила мое состояние солдафонским выражением «marschbereit», был далек от того, чтобы питать к тебе исключительно братские чувства, — но тут, увы, меня свалило твое снотворное. Сейчас, когда ноги мои в колодках, дело обстоит несколько иначе, ибо нет у меня настроения думать о любовных утехах. Из чего следует, что телесная любовь в конечном итоге — всего лишь некое украшение, некий довесок к делам, куда более важным в жизни. — Возможно, у мужчин это так, — заметила Либуша, — зато у женщин — как раз наоборот. Тут она тихонько всхлипнула и затем застенчиво, словно делала это впервые в жизни, поцеловала Петра в губы. В ту же минуту за дверью послышались приближающиеся шаги, и Либуша, мгновенно обернувшись кошкой, вспрыгнула на окошко и исчезла, оставив на лице Петра следы своих слез. |
||
|