"Палаццо Дарио" - читать интересную книгу автора (Рески Петра)

3

Палаццо Дарио и его обитатели. Первый взгляд на прошлое Радомира Радзивилла и на первую «funiculi-funicula»10

Среди своих соперников, бросавших друг другу вызов на всемирно известном Большом канале, Палаццо Дарио выглядел истощенным. Воплощенная желто-серая хрупкость. Карточный домик, который потому только держится, что его основание шире верхних этажей. Ванде казалось, что достаточно только тронуть маленький кусочек его мрамора, как весь дворец бесшумно сложится и рухнет во всемирно известный Большой канал. На цоколе дворца было выгравировано GENIO URBIS JOANNES DARIO – «Джованни Дарио – гению города». Выше устремлялись вверх три узких окна с заостренными сводами, закованные тройными решетками, как будто им предназначалось защищать гарем. Мраморный фасад был украшен медальонами из зеленого гранита и красного порфира – в воде отражалось подкрашенное, нагримированное лицо дворца.

Но и эта красивая маска не могла скрыть бросающуюся в глаза худосочность, хотя и оттеняла все три этажа – два piano nobile, аристократических этажа, задуманных для осмотра, а не в качестве жилья, и скромный, сдержанный верхний этаж. Палаццо жеманно потягивался и чванился всем своим видом, но отдельно каждый этаж был не более чем импозантный салон. На первом этаже располагался салон Мохамеда, названный так в честь султана Мохамеда Il, которому архитектор Джованни Дарио был обязан своей славой и состоянием. Эти помещения, по мнению Радомира, нуждались в особом содержании и присмотре. На втором этаже располагался розовый салон. Рядом с ним была библиотека, роскошная ванная, спальня Радомира, маленькие комнаты для гостей и чуланы с кладовками.

Если бы стены Палаццо Дарио были прозрачными, подумала Ванда, приближаясь к дому, глазам могла бы открыться такая картина: в кухне сидела бы Мария, большая и широкая, как жаба-царица, склонившись над сборником кроссвордов «Settimana enigmistica»11.

Она почти всю жизнь прожила в Палаццо Дарио в качестве домоправительницы. Новые владельцы приходили и уходили, а Мария оставалась. Здесь она состарилась, лицо избороздили морщины и только мочки ушей сильно увеличились. У нее была привычка выныривать из темноты палаццо в тот миг, когда ее никто не ждал. Она неожиданно появлялась за спиной у кого-нибудь, будто специально подкрадываясь из темноты, чтобы укусить свою жертву в шею. Довольно пугливый Радомир все время грозил повесить ей колокольчик на шею. И как ей удавалось бесшумно перемещать свое шарообразное тело по коридорам, для всех оставалось загадкой.

Когда Ванда впервые встретила Марию, она не смогла понять ни единого слова из того, что та наговорила. Слова Марии неслись на Ванду, как ураган. Тут дело в диалекте, вначале считала Ванда. Как все венецианцы, Мария говорила на том загадочном языке, из которого каждое следующее столетие вымывались поочередно твердые согласные. На Ванду венецианский диалект производил впечатление детского лопотания. Потом, правда, Ванда заметила, что Марию не понимали и сами венецианцы. Ее никто не понимал. Радомира это не смущало. «Важнее то, что она меня понимает», – говорил он.

В библиотеке второго этажа piano nobile она могла бы увидеть темнокожего слугу Микеля, развалившегося в кресле и листающего «Vogue». Он был втиснут в свою ливрею, как в облачение перед причастием. Воплощая свою венецианскую мечту и обустраивая дворец, Радомир подчеркивал ценность каждой мельчайшей детали и, конечно, не мог допустить, чтобы в его ренессансном дворце на всемирно известном Большом канале не было настоящего венецианского мавра.

– Только не надо филиппинцев, – часто повторял Радомир, – которые не знают, с чего начать, чтобы почистить светильник!

Когда-то Микель приехал из Эфиопии в Италию изучать машиностроение, но был нанят Радомиром в качестве своего рода горничной и забросил учебу. Радомир всегда хвалил благоразумие своего эфиопского слуги. О нет, нет, нет! О том, чтобы силой впихивать его в ливрею, не могло быть и речи. Он, Радомир Радзивилл, убежденный монархист, но не мучитель людей. Микель, конечно же, сам, по собственной доброй воле, решил, что неприлично встречать gentiluomo в джинсах и свитере.

Он попросил время подумать, выкурил на кухне сигарету и сам принял решение отныне носить ливрею. В течение нескольких лет Радомир отшлифовал своего лакея по всем правилам: его итальянский был безупречен, включая passato remoto12, его французский impeccable13 (язык королей – поэтому необходимая принадлежность Палаццо Дарио). Микель отвозил Радомира на вечерние собрания и забирал его оттуда, отвечал на телефонные звонки и напоминал хозяину о его встречах. В свой последний приезд Ванда наблюдала, как в Кампо Санта Мария дель Джильо Микель поднял на руки одетого в костюм мандарина дядю и перенес его через лужу, так как бархатные туфли его господина не должны были пострадать. В присутствии Радомира Микель всегда походил на статую Виктора Эммануила. И только когда хозяин был в отъезде, он позволял себе немного расслабиться. Тогда он собирал друзей, продавцов сумок из Сомали, и забивал с ними несколько косячков на кухне у изразцовой печи. Там же играл магнитофон с Бобом Марли, и они выстукивали ритмы его песен на латунных кастрюлях Марии.

В мираже прозрачного дворца наконец появился Радомир в его излюбленном месте в доме – в так называемой «роскошной» ванной. Во дворце не было другого места, где Радомир проводил бы так много времени, как в этой монументальной ванной, в которую никто, кроме Микеля, не имел права входить. Роскошная ванная должна была имитировать Альгамбру, однако при этом выглядела как люкс в отеле «Holiday Inn», – думалось Ванде. Золотые краны и розовые арки. Воплощенная в мрамор мечта французской герцогини де ла Бом Плувиньель, которая жила в этом дворце на грани веков. Ванда представляла себе, как Радомир сидел в ванне спиной к двери, обязательно, как ей казалось, с маленькими желтыми пластиковыми гантелями в руках. Она видела, как он по-птичьи поднимал и опускал руки. Она знала, что он придавал огромное значение физической закалке и оздоровлению.

Микель ожидал Ванду на причале. На его крупной и высокой фигуре красная лакейская униформа и особенно короткие штаны выглядели опереточно. Он зябко поеживался. В стенах дворцового причала было холодно, сыро и темно, как в турецкой бане без пара. Радомир часто говорит, что целые поколения венецианских студентов-архитекторов посвящали свои дипломные работы этим мраморным аркам, сводам и колоннам пристаней и причалов позднего средневековья и Ренессанса. Мраморные своды подмывали приливы, и они были сплошь покрыты оспинками и щербинками из-за бесконечных затоплений. На причале Сопрапорта две мраморные фигурки мальчиков, у которых вода отгрызла крайнюю плоть, держали на руках бирюзово-белый полосатый герб рода Дарио. Все, что когда-то было в них прекрасно, открошилось и исчезло: члены, локоны, носы – теперь соль вгрызалась уже в их лица. У одного из них в нижней части лица зияла такая каверна, словно он болел проказой.

Вслед за Микелем Ванда поднялась по лестнице на второй этаж. Коридор украшали позолоченные розетки из гипса – образцы жуткого рококо – пояснил Ванде Радомир в ее первый приезд. Но что поделаешь? В течение пяти столетий палаццо переварил всех своих обитателей, хладнокровно и молча. Кто-то из них верил, что сможет выразить себя, сооружая мраморный фонтан, другой пытался воплотить свои творческие порывы в оборудовании дворца кухонным лифтом для доставления кушаний на верхние этажи. Но то, что все его жители ценили как индивидуальность дома – бело-золотистые изразцовые печи эпохи рококо и потолки, украшенные гипсовыми розетками, было ничем иным, как ничего не стоящей мишурной отделкой, которая, однако, не смогла испортить и истинную оригинальность и индивидуальность Палаццо Дарио.

Из трех этажей палаццо Радомир занимал в основном только третий. На втором этаже, то есть первом из piano nobile, можно было жить только летом. Sovraintendenza, Управление по охране памятников, запретило обогревать этот салон с целью сохранить в нем уникальные образцы лепнины. Поэтому мебель второго этажа дремала в зимние месяцы под белыми простынями. Радомир открывал этот piano nobile только в исключительных случаях, например, когда принимал фотографов из издательств, выпускающих альбомы Венеции, естественно, за определенную денежную компенсацию. Ему было все равно, в каком именно альбоме появятся фотографии его дворца: «Жизнь в Венеции», «Венецианские палаццо», «Палаццо всемирно известного Большого канала» – Радомир и его Палаццо Дарио должны были фигурировать в любом из них: Палаццо Дарио – вид с воды; Палаццо Дарио – вид со стороны сада; деталь мраморного фонтана у входа; фонтан второго этажа; роскошная ванная третьего этажа. В некоторых альбомах на фотографиях появлялся даже Микель в красной ливрее, стоящий в дверях в позе швейцара.

Ванда поднялась на второй этаж. Оконные стекла, отлитые с добавлением щедрой порции свинца, окрашивали салон в ярко-розовый цвет. Радомира здесь не было. Розовый салон был забит мебелью, из которой можно было до сих пор пользоваться только кушеткой в стиле ампир. Все остальное: стулья с изящными ножками, сундуки, шкафы, комоды, великолепные инкрустированные столики и секретеры из корневой древесины – казалось, всем своим видом демонстрировало возмущение от самой мысли использовать их по предназначению. Среди множества отдельных предметов парными были только две китайские вазы и две статуи – монголоидного вида Геркулесы, которые раздирали пасти львам. Несколько венецианских мавров в красно-золотых ливреях держали канделябры. Несколько обветшалых оруженосцев эпохи Возрождения ухватились за свои мечи. И портреты. Они стояли вдоль стен и ждали, когда же им найдут нужное место на стенах. Когда Ванда приезжала сюда в первый раз, Радомир жаловался, что никак не может решить, куда их повесить: дожа с носом пропойцы рядом с темноволосой неизвестной, голова которой была несоразмерно мала по отношению к ее декольте? Или эту брюнетку лучше было бы пристроить к господину в напудренном парике, сложившему губы словно для поцелуя и державшему письмецо, на котором стояла печать «Послу Венеции в Вене»?

Присутствие Радомира Ванда почувствовала по запаху. Это был запах старого человека, припудренного фиалковым тальком. Из розового салона она прошла в темную, почти черную столовую с деревянной обшивкой стен с резными орлиными головами и трубами из раковин, с барельефами морских нимф, пегасов и изогнутых драконьих тел. Вслед за Микелем Ванда прошла дальше в библиотеку. Рядом находилась спальня Радомира с обтянутыми охристой камкой стенами и люстрами из муранского14 стекла.

Она опустилась в кресло и услышала, что Радомир подходит, покашливая.

– Моя дорогая! – сказал он и обнял ее, рассеянно, как все очень занятые люди.

Для своих восьмидесяти двух лет Радомир держался молодцом и выглядел, как семидесятилетний. С годами его лицо лишь немного вытянулось. Его белые волосы были аккуратно причесаны на пробор, как у школьника, глаза, как прежде, голубые, Радомир был утончен и изящен, но его старческие ноги были слишком тонкими, как у комара. Раньше он был значительно полнее, и было время, когда он даже обзавелся брюшком, но потом превратился в одержимого адепта здорового образа жизни.

Отец Ванды считал, что Радомир – это просто чудо медицины: в погоне за очищением организма он в довольно преклонном возрасте довел себя до анорексии.

«Когда я ничего не ем, у меня возникает ощущение абсолютной чистоты», – говорил Радомир.

Для него стройное тело было доказательством триумфа воли. «Мир не изменишь, – добавлял он, – но можно изменить себя, свое тело! Помолодеть невозможно, но можно похудеть!». Соблюдение диеты как сублимация революционной активности.

В молодости Радомир принимал участие в гражданской войне в Испании, само собой разумеется, не на стороне фашистов, а на стороне республиканцев, как и подобало человеку с хорошим вкусом. Однако его участие в действиях в одной из Интернациональных бригад продлилось в общей сложности всего четыре недели. Он прибыл в Испанию в октябре 1938 года. В ноябре бригады были распущены. Из республиканца Радомир без всяких переходных ступеней превратился в монархиста. И на протяжении всей жизни он черпал из своего испанского эпизода, и именно в нем он находил меру оценки любой низости или гнусности, что делало его интересным в венецианских салонах. Он кокетливо оглядывался на свой революционный период до глубокой старости. «Венеция – вот идеальный город, в котором ничего не надо менять. Поэтому я сюда и приехал», – считал необходимым повторять Радомир и иногда добавлял: «За исключением собственного веса, конечно».

Перед отъездом Ванды ее мать обстоятельно высказалась о своем брате. Он был для своих восьмидесяти двух лет бодр и подвижен и довольно смело смотрел в будущее, но мания величия, которая поблескивала в его душе всю жизнь, как тлеющий огонек, с возрастом стала принимать довольно странные и подозрительные формы. Раньше мать Ванды только сдержанно улыбалась, когда дядя Радомир являлся в своей привычной роли enfant terrible15 и старался приправить любой разговор из перечницы своего абсолютизма. Обычно это распространялось на наблюдения из жизни аристократии, например: «Никогда итальянская аристократия не имела ни малейшего представления об утонченном стиле жизни. Есть графини, которые развешивают белье в своих бальных залах!»; о литературе – «Я переоценил Томаса Манна!»; замечания из этнопсихологии – «Такой народ, как итальянский, который многие столетия находился под иностранным господством, – немощный народ!» В последние годы подобные высказывания участились настолько, что мать Ванды начала сомневаться в способности Радомира уживаться в обществе.

Добрые двадцать три года Радомир прожил в Венеции на всемирно известном Большом канале, как и подобало человеку с положением, но всего год как он купил Палаццо Дарио. До этого он, как простой смертный, жил, снимая жилье. «Имущество – обуза», – повторял он до тех пор, пока не получил наследство. Никто из семьи так и не узнал, откуда оно свалилось. Ванда полагала, что бывший любовник Радомира, герцог из Генуи, мог вписать его в завещание. Радомир прожил пятнадцать лет на итальянской Ривьере у этого герцога.

«Я – гофмаршал, дитя мое. Это соответствует нынешнему шефу протокола», – немного раздраженно объяснил он Ванде в один из своих приездов в Неаполь.

Всех детей он считал дебилами. Тогда же Ванда узнала, что человек навсегда теряет уважение окружающих, если желает перед обедом «приятного аппетита», что даже яйца надо есть вилкой и что, поднимаясь по лестнице, надо обязательно всю ступню ставить на ступень. Он также был первым, кто сказал ей первую фразу по-французски: «La mauvaise education des autres fait notre bonne education»16. Это случилось в ее первый приезд в Венецию, когда ей было двенадцать лет.

Со своим герцогом Радомир объехал весь свет и перезнакомился с европейской аристократией. Жизнь, как на плакатах «Belle Epoque»17. Но… «Я все время скучал, – вздыхал потом Радомир, – до тех пор, пока не переехал в Венецию». Здесь настал его Fin-de-siecle– Ennui18, и его жизнь достигла в каком-то смысле апогея. Тогда ему было почти шестьдесят. Был ли он сам готов тогда к новой жизни среди Брандо Брандолини, Раймонды Раймонди, Орсино Орселли? Он любил венецианскую аристократию, венецианские салоны, венецианское общество. Он любил приемы, на которые приглашались европейские политики, французские композиторы, северо-итальянские банкиры и римские ювелиры. Он любил их за их яхты, каникулы на частных островах, за их виллы в Венето с картинами Каналетто и Лонги, за то, что на каждом таком приеме он встречал людей, способных поразить его. Венецианское же общество в свою очередь любило его за bonmots19 и за самую маленькую бунтарскую искорку в его жизни.

Похоже, он сидел в Венеции, как пожилой ребенок в своей детской. Единственное, что досаждало Радомиру в легенде его жизни, – ветвь рода Радзивиллов, к которой он принадлежал. Она была немецкой и происходила из Штрохаузена, район Везермарш. Его брат Франц Радзивилл вообще был из ряда вон. Он начал было многообещающую карьеру художника, вершиной которой стала статья в Энциклопедическом словаре Майера: «Франц Радзивилл, дипломированный живописец и график, представитель нового конструктивизма; в поздних работах – мастер ландшафтно-космогонического видения». В отличие от остальных членов семьи Радомир уже в ранней юности навсегда покинул Везермарш. Еще до того, как он поселился на Ривьере, а потом в течение ривьерского периода, он часто бывал в Неаполе. Когда Ванда была ребенком, она обожала его приезды. Никому другому не удавалось быть таким живым примером потрясающей истории ее рода в глазах ее подруг. Радомир, так часто и звучно называвший свою фамилию – Радзивилл, ослеплял ее подруг историями польских королей от Болеслава Целомудренного до Мешко Веселого.

Он был одержим генеалогией, быть может, именно потому, что его собственная родовая ветвь так его разочаровала. Еще совсем молодым, почти мальчиком, он установил, что линия Радзивиллов идет от Миколая I, воеводы Вильны. Но чем старше он становился, тем беззастенчивее докучал своими россказнями каждому, кому не удавалось сбежать от него: о Миколае Кшиштофе Радзивилле он говорил: «1549 – 1616, считался сиротой, совершил паломничество в Святую Землю», будто тот был его соседом и каждый день приходил на чай. Или он говорил: «Как? Я еще вам не рассказывал о моем пращуре Януше Радзивилле (1612 – 1665). Великий литовский полководец, затевал заговор против короля. Знаете ли, я особенно чувствую душевное сродство с Каролем Станиславом Радзивиллом (1734 – 1790). Его называли «Пан Дорогой», потому что сам он обращался ко всем «дорогой». Он прославился развратным образом жизни. Мы же можем гордиться также Антонием Хенриком Радзивиллом (1775 – 1833), композитором и меценатом, водившим дружбу с Гете и Бетховеном. На его фоне тем более непростительно, что моя сестра вышла замуж за синьора Виарелли».

На этом он обычно завершал свои генеалогические выкладки.

В глазах Радомира Марчелло Виарелли – отец Ванды – был для его сестры плохой партией. Историк искусств в Музее Каподимонте, он, по мнению Радомира, был недоучкой, скучным, как солонка. Он до сих пор за столом желал всем приятного аппетита. Несмотря на такое отношение к ее мужу, мать Ванды и ее брат Радомир сохраняли сердечные отношения.

Радомир всю жизнь чувствовал себя обкраденным в смысле достойного и соответствующего его происхождению образа жизни. Если бы его семья осталась в Польше хотя бы до 1945 года, не уставал он повторять, тогда они хотя бы подверглись экспроприации со стороны коммунистов, а не занимались бы живописью в Везермарше.

Он считал Антония Хенрика Радзивилла (1775 – 1833) ответственным за его, Радомира, судьбу. Хенрик женился на представительнице рода Гогенцоллернов, кузине прусского короля, и переехал в Берлин. Кроме того, единственная линия магнатов в роду Радзивиллов была разрушена его невероятной плодовитостью. Именно из-за нее в мире развилось так много Радзивиллов, дошло до того, что один из них проник в Белый дом как шурин Джона Ф. Кеннеди, а Варшава кишит Радзивиллами – водителями автобусов. Когда же Радомир услышал о Ядвиге Радзивилл, которая жила в Германии, да еще в Рурской области (в городе Гертен или еще где-то), и работала косметологом, сердце его было почти разбито. Ванда предполагала, что именно в этот момент Радомир твердо решил сменить столетие.

Палаццо Дарио стал той самой золотой рамой, которой так ему не хватало.

Радомир предложил Ванде жить в комнате для гостей на верхнем этаже, расположенной над его роскошной ванной. Это была маленькая угловая комнатка, конечная станция для мебели дома, которая ожидала здесь своего конца: стол, столешница которого возмущенно опрокидывалась каждый раз, когда на нее что-нибудь ставили, трехногий стул, мутное зеркало. Плафоном служила маленькая люстра муранского стекла, в которой теперь горела только часть лампочек. Ванда сразу принялась за уборку комнаты.

Закончив работу, она выглянула из окна и залюбовалась гондольерами, которые пели серенады на всемирно известном Большом канале. Туристы, сидящие в гондолах, посмотрев наверх, могли заметить ее или блеск ее волос. Отец называл ее «sirenetta»20; была она ребенком и осталась ею до тридцати пяти благодаря своим рыжим волосам, зеленым глазам и веснушкам, которые смотрелись так не по-итальянски.

Внизу, на всемирно известном Большом канале, выводил трели своей серенады гондольер. Когда в ее комнату долетели звуки «fiiniculi-funicula», Ванда поймала себя на том, что глотает слезы и шмыгает носом. Это происходило с нею всегда при звуках неаполитанских песен. Больно и трогательно. Но что поделаешь, если человек родился в Неаполе. Она представила себе летние вечера на пьяцца Беллини и вспомнила, как ее отец каждый раз сморкался, когда слышал Malafemmena, и подпевал под нее: «Femmena, tu si peggio e una vipera /me tussecata l'anema / un pozzo cchiu campaa» – «Женщина, ты страшнее змеи, ты отравила мою душу, и с тех пор я не в силах жить».

Проезжавшие внизу в гондолах японцы радостно помахали ей, вероятно, впервые увидев в палаццо живого человека. Начался дождь, из-за которого ностальгические чувства Ванды ушли не сразу – пророчества ее неаполитанских коллег еще были живы. Японцы выглядели в своих дождевиках как завернутые в пищевую фольгу. В одной из гондол стоял маленький коренастый певец. Он так выразительно поднимал руки в порыве пения, будто сами олимпийцы внимали ему. Японцы, промокшие до нитки, но вежливые и хорошо воспитанные, зааплодировали. Когда певец затянул «О sole mio», мимо них проплыл мешок с мусором. И небо разразилось молнией над Бачино ди Сан Марко.