"Любовники в заснеженном саду" - читать интересную книгу автора (Платова Виктория)

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ДИНКА

Сентябрь 199.. года


quot;…Дом больше не кажется мне безопасным.

Ничего не изменилось, но дом больше не кажется мне безопасным. В нем нет места, где можно было бы укрыться от собственных мыслей и от шести строчек Ленчикова письма. Неполных шести строчек.

Все эти дни я раздумываю над ними и чем больше думаю, тем менее фантастическими они мне кажутся. Я еще не показывала перевод Динке, я еще не сказала ей ни слова о письме. Мой перевод не очень хорош и совсем не литературен, предлоги и склонения спотыкаются друг о друга, но смысл совершенно ясен, и…

Вот хрень… Я готова с ним согласиться.

Хотя и не совсем понимаю, зачем это нужно Ленчику. Нет, кое-какие мыслишки по этому поводу мелькают у меня в голове.

«Красота замысла, — шепчут мне эти мыслишки, растопленные в полуденном, совсем не сентябрьском зное, — стоит только оценить красоту замысла, как уже ничто не покажется невозможным».

Ничто не покажется невозможным.

Этому научили меня Ленчик с Виксаном. Этим фразам, которые я заучивала, зазубривала перед чертовыми пресс-конференциями, а потом повторяла, как попка, с поучительной миной на лице, с грустными глазами и все понимающими ресницами (Виксан, Виксан учила меня делать соответствующую физиономию!).

«Стоит только оценить красоту замысла, как уже ничто не покажется невозможным. Потому что красота — и есть невозможность».

Или:

«Чувства разлиты в воздухе, назвать их — значит убить».

Или:

«Я не буду говорить о любви. Любовь — это всегда постфактум»…

Господи, сколько же этих проклятых заготовок я налепила придуркам-журналюгам! И сколько книжек перетаскала в сумке, тех самых, которые ни разу не открыла и вряд ли открою… Какой-то, мать его, Пруст, какой-то, мать его, Фриш, какая-то, мать ее, Симона де Бовуар… Надо было сильно постараться, чтобы написать всю эту бодягу, а потом издать ее отвратительно-мелким шрифтом… Но главное — не забыть последовательность, учил меня Ленчик: Пруст — Фриш — Симона де Вовуар. Главное, ни в чем и никогда не забывать последовательность… С Прустом и Фришем легко, одна гласная в слове, в ударениях не запутаешься.

И я не путалась.

Я потрясала воображение. Своим меланхолическим интеллектом. Динка тоже потрясала воображение. Своей отвязанностью. Но нам не помогло ни то, ни другое.

«Таис» почти сдох.

Он обездвижен, парализован, так что, может быть, Ленчик не так уж не прав? Днем я пытаюсь убедить себя в этом. И почти убеждаю. Но когда наступает ночь…

Когда наступает ночь, я говорю себе: это нечестно.

Это нечестно.

Листок с переводом надежно спрятан в бестиарии. С ним происходят странные вещи: он прячется между страницами, он всплывает в самых разных местах, под самыми разными миниатюрами. Под самыми разными, но именно под теми, которые напоминают мне Ленчика, Динку, покойную Виксан, покойного Алекса и даже меня саму.

Чаще всего я нахожу листок под Сциталисом. Сциталис и есть Ленчик, красота узоров на его чешуе нестерпима, и поэтому он никогда не охотится. Он ждет, когда жертва приблизится сама, завороженная этой красотой. Ленчик тоже не делает лишних телодвижений. Он ждет, когда жертвы приблизятся. Когда они сами положат голову на плаху.

Ай, молодца! — сказала бы Динка.

Но я все еще раздумываю — показать ей текст письма или нет. И пока я раздумываю, Ленчик перебегает от Сциталиса к Гипналу, а потом — к Сепсу и Дипсе, а потом — к Амфисбене: ко всем змеям бестиария. Но суть от этого не меняется.

Ленчик остается змеей. Каждой по очереди.

Ползучим гадом.

Как он мог так поступить с нами? Как он мог?.. Но… В любом случае, мне не жалко ни Динку, ни себя, мне жалко бестиарий. И деревья в этом чужом испанском саду — оливковые и апельсиновые. А миндаль я все равно не люблю…

Кроме того, у меня внезапно начались напряги с Пабло-Иманолом.

Или это у Динки начались напряги с Пабло-Иманолом? В любом случае, их секс уже не так громок, не так демонстративен. А несколько ночей назад они даже ругались. Я тешу себя надеждой… я хочу тешить себя надеждой, что мне это только показалось.

И я тешу себя надеждой, что он ничего не знает о моем рейде в его гребаный электронный ящик. Ну, конечно же, он ничего не знает, иначе бы давно принял меры.

Но никаких мер он не принимает, просто смотрит на меня гораздо чаще, чем раньше (раньше он вообще меня не замечал), — смотрит и улыбается. Я улыбаюсь ему в ответ хорошо заученной, хорошо поставленной улыбкой с обложек всех журналов. Моя улыбка нежна и застенчива, в противовес Динкиной улыбке — открытой и дерзкой.

Да, так и есть. Наверное, Динка начала дерзить, проявлять свой поганый характер: первый признак того, что она хочет расстаться с очередным парнем. Она расстается с парнями легко — как чистит зубы, как выбирает волосы с расчески. Если парень очень нравится ей — есть шанс, что она будет с ним дольше контрольных двух недель. Если не очень — просто хочется переспать, ощутить власть славы над простыми смертными — все может ограничиться одним разом. Одним банальным пересыпом. Но Пабло-Иманол побил все рекорды.

Этому есть несколько объяснений, простых и не очень.

Первое простое — наркотики. Неизвестно, где Ангел достает их — но он достает. Динка не впадает от них в клинч, скорее — в тупую созерцательность. Кроме того, наркотики делают ее нимфоманкой. Ей всегда нравилось трахаться — она сама мне об этом говорила, — а сейчас она просто с цепи сорвалась. Но, похоже, Пабло-Иманола это устраивает, он и сам не дурак перепихнуться. К тому же Динка совершенно непристойна в трахе, я помню это еще по нашей питерской квартире с видом на Большую Неву. Я помню эти звуки, помню мат, которым она всегда поливает партнера. Она готова унизить его даже тогда, когда он доставляет ей удовольствие.

Просто садомазохизм какой-то…

Но я помню и другой мат, никому не адресованный, ни к кому не относящийся — когда она бурно и тупо кончает. Она делает это демонстративно. Я не могу отвязаться от этой мысли, которая окопалась в моем мозгу около двух лет назад и все это время только укрепляла бруствера, расширяла линию коммуникаций и подвозила боеприпасы… Мысль и в самом деле проста: Динка все делает демонстративно.

Даже занимается любовью.

Это не кажется мне таким уж удивительным, просто Динка взяла на вооружение еще один старый тезис Ленчика: «Все на продажу». Нужно уметь продаваться и нужно получать за это по максимуму. Нужно не стесняться продаваться, и тогда ты получишь за это даже больше, чем по максимуму.

Странное дело, ненавидя Ленчика, Динка напропалую пользуется его принципами. Я отношусь к Ленчику терпимо и даже с известной долей нежности — и тоже пользуюсь его принципами.

Напропалую.

Просто Динка взяла на вооружение одни Ленчиковы принципы, а я — другие. Мы растащили нашего продюсера на цитаты.

Но и это нам не помогло.

А может, это были не те цитаты?..

Второе простое объяснение — у нас по-прежнему нет денег. «А росо dinero роса salud» [23], — скрежещет зубами Динка, не на шутку пристрастившаяся к испанскому. Ленчик не высылает нам денег. Кормит обещаниями, что скоро приедет. И потом, говорит он в трубку, неужели у вас все кончилось? Ведь в первый раз я выслал достаточно…

Я не знаю, сколько выслал Ленчик в первый (и единственный) раз. Все наши деньги осели у Пабло-Иманола. Ну и черт с ними. Мы живем как растения, во всяком случае я (если я когда-нибудь и начну размножаться, то исключительно почкованием), а зачем растениям деньги? Им и так хорошо…

А третье — сам Ангел. Должно быть, он, действительно хорош в постели, он неутомим в постели, он может укротить Динку. Или наоборот — сам оказаться укрощенным. Одно из двух: за первое голосуют собаки, его бойцовые собаки. За второе — джаз, его мягкий cool джаз. Динке нравится его джаз, я знаю это точно.

Она устала от попсятины.

От нашей с ней попсятины, которой мы промышляли два года. Джаз — совсем другое. Джаз прохладный, и Динка иногда так внимательно слушает его, даже какой-нибудь проходной «Рэг кленового листа» — так настороженно и так внимательно, что Ангел называет ее «bobby soxers» [24]. У нас самих были целые вагоны этих «bobby soxers», этих дураков-тинейджеров, девочек-фанаток, рыдающих, бьющихся в экстазе, тянущих к нам свои руки на каждом выступлении… Они подгоняли себя под нас, они стриглись под нас и красили волосы под нас; под нас они заводили тяжелые ботинки и к чертовой матери выбрасывали лифчики, они становились нашими двойниками, а потом присылали свои фотки: «Похожа, правда, Диночка? Похожа, правда, Ренаточка? Боже, девчонки… Я люблю вас, люблю вас, лю-ю-ю-ю-ю-юблю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю…» Некоторые и правда были похожи, очень похожи, но Ленчик запретил нам самим отвечать на эти письма. А когда с пяток таких идиоток чуть не покончили с собой (их едва успели откачать), а одна-таки покончила — и слухи об этом разнесло журналистское шакалье… Вот тогда Ленчик и нанял Машку Слепцову, девочку-припевочку, одиннадцатиклассницу-отличницу мами-папину гордость, тайком с потными ладонями убивавшуюся по нашим запретным песенкам. Он подцепил ее на форуме, на нашем официальном форуме, где Машка проводила довольно много времени. Ее постинги были не такими тупыми, как все остальные, во всяком случае открывать тему «ОНИ ЛЕСБИЯНКИ ИЛИ НЕТ» ей и в голову не приходило. А вот изо дня в день внушать неграмотным, очумевшим от запретного плода малолеткам, что правильно писать «лесби», а не «лезби» и никак не «лисби», и тем более не «лизби» — это она умела. Кроме того, Машка отличалась хорошим слогом, это Ленчика и зацепило. Мы виделись с ней мельком, пару раз, не больше, в клубешнике, под коктейль со старой Ленчиковой фишкой: «Выжмите сок из двух бутылок виски…» Всю ночь Машка просидела в уголке, глядя на нас безумными округлившимися глазами. Она была совсем никакая, Машка, коротко стриженая, как Динка, светловолосая, как я, да какое нам было до нее дело?.. Она была никем, а мы были всем… Это потом Ленчик сказал, что она отвечает фанатам вместо нас: коротенькие, в две строчки, послания: «Спасибо, спасибо, спасибо-имярек». И даже получает пятьсот баксов в месяц за такую непыльную работенку.

Должно быть, у нее неплохо получалось, пока «Таис» снимал пенки со славы. Но потом, когда колени у него подогнулись, Машка скрылась в неизвестном направлении…

И девочки-фанатки, хреновы «bobby soxers», им больше и в голову не приходило пилить вены тупой бритвой «Спутник». И пачками жрать амобарбитал, бутабарбитал, пентобарбитал и таблетки от кашля с кодеином…

…После «простого» шло «сложное», но на сложное у меня не хватало клепки, как выражался Ленчик. Сложным был и сам Ангел (когда-то простой); вернее, Ангел стал сложным с некоторых пор. С одной ночи, с огрызка ночи, когда он спустился ко мне в библиотеку.

Бестиария он не увидел, я успела запихнуть его под кушетку и прикрыться русско-испанским разговорником, который всегда держала поблизости: для отвода глаз.

Но глаза я не отвела, а просто закрыла — когда дверь в библиотеку тихонько скрипнула; я закрыла их и притворилась спящей. По-настоящему притворилась, даже щелок не оставила.

Долгое время в библиотеке царила тишина, нарушаемая лишь его дыханием, вкрадчивым дыханием, больше похожим на шаги кошки. Это вкрадчивое дыхание и сбило меня с толку и заставило затаить свое собственное. Никогда раньше Ангел не спускался в библиотеку, во всяком случае — ночью, ночь безраздельно принадлежала Динке. Только Динке и больше никому. И их «джиззу», так по-новоорлеански именовал трах Пабло-Иманол.

— Es una репа, — негромко произнес он. Негромко и весело.

Интересно, что означает это «Es una репа» [25]? Может быть, он обсуждает со своей татуировкой мои сбившиеся волосы, отросшие волосы, потерявшие форму волосы?

Или… или что-то еще?

Нет, я не боялась, я совсем не боялась его Я не испугалась даже тогда, когда он присел на краешек кушетки вкрадчиво и осторожно. Я бы даже не почувствовала этого, если бы не запах. Запах его тела. Вернее, это был не совсем его запах.

Это был отголосок запаха Динки. Его эхо.

Его испанское эхо.

Вот хрень, от него и вправду пахло Динкой! Но не той, которая трепала мне нервы по поводу и без повода, не той, которая цапалась с Ленчиком, собачилась с Виксаном и доставала секьюрити и журналюг. Совсем не той.

Это был запах нежной, притихшей Динки. Той самой, которая обняла меня после нашего первого триумфа в «Питбуле», прижалась ко мне и сказала: quot;Неужели это мы? Мы — «Таис»?.. Ты веришь в это, Ренатка? quot;

Пока я с закрытыми глазами раздумывала над этим, Ангел легонько коснулся моих волос. И снова повторил.

— Es una репа…

Нет, глупо держать глаза закрытыми, когда над тобой склонился взрослый тридцатилетний мужик. Особенно девственнице, девственница по определению должна спать вполглаза и видеть угрозу собственной безопасности даже в ручке полотера.

Пора, пора просыпаться.

Я неопределенно вздохнула и открыла глаза. Не знаю, насколько правдоподобным получилось мое внезапное пробуждение, но Ангел улыбнулся. И татуировка на его шее тоже улыбнулась мне. Сейчас он скажет «Ола», как говорил всегда.

Но «Ола» я так и не дождалась.

Он молчал и улыбался.

Я тоже улыбалась, хотя это противоречило амплуа пугливой девственницы, выскочить из которого мне до сих пор не удалось.

— Это правда? — спросил Ангел. На совсем неплохом русском, совсем неплохом, слегка смягченном ночью.

— Что?

— Что ты.. — Он щелкнул пальцами. — Девственница?…

Слово «девственница» было произнесено им на испанском, но я поняла его суть по иронически раздувшимся ноздрям Ангела.

— Это тебе Динка сказала?.. Динка, кто же еще! Я даже знала, как она это сказала: с ехидным смешком, после очередного оргазма и перед очередным поцелуем — просто взяла и сплюнула, как сплевывают семечки, прямо на пол, в первом ряду дешевого кинотеатришки, на сеансе для пенсионеров…

— Это тебе Динка сказала?

— Нет… Просто… El olor… Запах…

Скажите пожалуйста, какое трогательное единение! Он также чувствовал мой запах, как и я чувствовала его. Или это просто ночь?..

— Запах? И чем же я пахну?

— Ничем… У тебя его нет… Только девственницы ничем не пахнут…

Он улыбнулся, а я даже не нашлась, что ответить. Я не знала, смеяться мне или плакать. Никто никогда не оскорблял меня так изысканно и так смертельно.

Даже Динка.

— Пошел ты, — неожиданно для себя огрызнулась я. Со старыми Динкиными интонациями, пацанскими и дерзкими.

— Не хочешь быть со мной? — Улыбку с лица Ангела как ветром сдуло. Он смотрел на меня серьезно, очень серьезно. И его татуировка смотрела на меня серьезно, и его щетина, и его подбородок. — Тебе понравится. Обещаю…

Почему бы и нет, черт возьми? Почему бы и нет?.. Избавиться наконец-то от родового проклятия, от епитимьи, наложенной на меня Ленчиком, от пояса верности лесбийскому дуэту «Таис»; от собственных комплексов, от робкой мастурбации под душем, когда в голову не лезло ничего, кроме голозадой картины Дейнеки «Будущие летчики»…

Избавиться от этого раз и навсегда.

А заодно и наставить рога Динке, втоптать ее в грязь, увести парня, занять ее кровать, а саму Динку переселить в мою постылую комнату с распятием. Или в собачьи вольеры…

Почему бы и нет?

Я еще раз внимательно посмотрела на Ангела. Не то чтобы он сгорал от нетерпения, ожидая от меня ответа, совсем напротив. Пабло-Иманол, судя по всему, был не совсем правильным испанцем. Испанцем, слегка подпорченным нью-йоркским джазом, чикагским джазом и риффами [26] Канзас-Сити…

Пабло-Иманол меланхолично подмигнул мне. И полез в задний карман джинсов.

Уж не за презервативами ли?

Или испанцы не пользуются презервативами, предпочитая живую, ничем не защищенную плоть?..

Но никакие презервативы на свет божий извлечены не были. Вместо них появился портсигар. Ангел неторопливо раскрыл его и вытащил самокрутку.

— Не хочешь? — вежливо осведомился он. — Отличная марихуана.

— Нет. Я не курю.

— Брось. — Он щелкнул зажигалкой, глубоко затянулся, выпустил сладковатый дым и снова вопросительно уставился на меня.

— Нет. Я не люблю траву.

— Значит, не любишь… Ты не любишь заниматься любовью, ты не любишь el dopar [27]… А что же ты любишь?..

Вот хрень. Оказывается, я давно ждала этого вопроса. Я давно его ждала, чтобы сказать себе, что влюблена в проклятый благословенный «De bestiis et aliis rebus».

В сто двадцать три миниатюры, тисненые опавшим за века золотом, такие теплые, такие живые, так много нашептавшие мне на ухо… Только к ним я могла возвращаться, как в дом, только с ними мне не было скучно и было покойно. Только в них я открывала все новые и новые грани, как открывают родинки и шрамы на теле любимых людей. Черт…

Извращение.

Черт. Извращение почище скандального «Таис». И сказать об этом никому нельзя. И сочувствующих не найдешь…

— Мне нравится твой саксофон…

— А я… Я тебе не нравлюсь?

— Да. Ты тоже мне нравишься…

— Esta bien hecho… Вот и отлично…

Если сейчас он приблизит ко мне свои обрамленные щетиной губы, придется треснуть его по башке русско-испанским разговорником. Конечно, бестиарий выглядит куда внушительнее, чем легкий, как перо, «RUSO-ESPANOL», и удар получился бы ощутимым, но продавать бестиарий мне нельзя, ни при каком раскладе…

— Можно тебя поцеловать? — Ангел выпустил дым прямо мне в лицо. Не очень-то вежливо с его стороны, не очень-то вежливо.

— Не думаю, что это хорошая идея…

— А мне она кажется вполне сносной.

— А мне — нет…

Интересно, сколько мы будем препираться прежде, чем Ангел решит, что пора переходить к более радикальным действиям?.. Но он по-прежнему курит свою марихуану и лениво разглядывает меня, ощупывает меня, снимает с меня кожу как какую-нибудь прогорклую кружевную комбинацию. Настоящий джазмен, нехотя торчащий на игле, как и все его великие, спрятанные в недрах саксофона…

— Может быть, нам попробовать втроем? — спрашивает он.

— Втроем?

— Ну да…

Эта идея, такая простая, что на нее и обижаться грех, застает меня врасплох. Заявленьице, м-да… Как раз в духе Динкиных акробатических этюдов на кухонных столах.

— Сам придумал или Динка надоумила? — не очень-то вежливо осведомляюсь я.

— Зачем? Это просто… предложение… не думаю, что она будет возражать.

— Она, может, и нет… А я…

— А ты?

— Отсоси у своего пса. — Чертова Динка, два года не прошли даром, теперь я понимаю это. Динка и Динкины штучки, которые я всегда так ненавидела, въелись в меня, как соль в ладони.

— Отсоси? — Ангел напрягается. — Что это значит?

— Отсоси — это значит отсоси. Сделай ему минет…

Проклятие.

— Что значит «минет»?

Очевидно, русская жена Пабло-Иманола была приличным человеком, ненормативную лексику не использовала, предпочитая дешевым матам цитаты из пионерских речевок и Афанасия Афанасьевича Фета.

— Ладно, проехали, — примирительно говорю я. — Забудь.

— Ты так и не ответила.

— Разве? Я не буду с вами спать. Спите друг с другом…

Но он все-таки меня поцеловал. Стоило мне на секунду ослабить бдительность и закашляться от дыма, который Ангел с завидным упорством выпускал мне в лицо. А перед этим довольно ощутимо прошелся по нам с Динкой.

— Вы очень странные русские…

— Да? Что, совсем не похожи на твою русскую жену?

Сейчас-то он и выскажется.

— Похожи… Я всегда общался с сумасшедшими… Сумасшедшими русскими. С сумасшедшими русскими chiquillas [28]

— Ну, значит, тогда пора перестать удивляться…

— Я не удивляюсь. Я понимаю…

— Что понимаешь?

— Что по-другому не получится…

Похоже, он обкурился. Похоже, это не первый его косячок, вытащенный из портсигара. Или его русский недостаточно хорош, чтобы доносить до меня странный смысл наспех сколоченных фраз. Но продираться к смыслу у меня нет никакого желания. И-ех… Ангел-Ангел… Mio costoso… Hе пошел бы ты отсюда, Господи, прости…

— Вы маленькие сучки, — наконец говорит он. Без всякой, впрочем, злобы. И даже с симпатией. — Похотливые маленькие сучки…

Ого, «похотливые маленькие сучки» — довольно сложное лингвистическое построение, как раз в духе нашего сайта в Интернете, на пике славы, тогда нас только ленивый не пинал… И все боготворили… «Похотливые маленькие сучки» — один из эпитетов, намертво приставших к «Таис». Значит, его жена потчевала Ангела не только А. А Фетом. Значит, Ангел периодически наставлял ей рога с «похотливыми маленькими сучками». Такими, как Динка, — страстными и беспечными, созданными для бесконечного джиз-за. Для бесконечных импровизаций на тему джиз-за. «Похотливые маленькие сучки» даже заставляют меня улыбнуться.

— Разве я давала повод? — Я ловлю себя на том, что мне нравится дерзить Ангелу. Хотя он в любой момент может безнаказанно съездить мне по роже.

Глаза Ангела вдруг приближаются ко мне, зависают надо мной, останавливаются на уровне переносицы, отчего у меня сразу начинает ломить в висках. Пожалуй, не только Ленчик похож на Сциталиса. Полку нестерпимых ползучих гадов прибыло.

— Ты? Еще больше, чем она…

— Чем она? — непослушными губами шепчу я.

— Чем она… — Ангел поднимает глаза к потолку, что скорее всего должно означать спящую (спящую ли?) в его кровати Динку.

А потом снова переводит взгляд на меня: так они и скользят, его глаза, то приближаясь, то удаляясь, раскачиваясь, как качели, героин с кокаином в обнимку, «red rum», Динка как-то пробовала и сказала мне, что это офигительно впирает, — еще пара таких раскачиваний, и они сомнут меня. «Я — еще больше, чем она». Чтобы ляпнуть это, нужно иметь достаточно веские основания. Нужно знать о моих тайных страстях. Не правильных страстях. А что, если Ангел пронюхал о моих играх с бестиарием? Что, если он вообще пронюхал о бестиарии?

Или всегда знал о нем?

Я закрываю глаза, и в этот самый момент Паб-ло-Иманол целует меня. Терпкими и плывущими от травы губами.

Это — мой первый поцелуй.

Первый поцелуй.

Почти первый.

Но он так же бесполезен, так же не нужен, как и слюнявый поцелуй давно забытого одноклассника Стана — двухлетней давности.

Губы Ангела не волнуют меня нисколько. Они тычутся в мои собственные, деревянные, запертые на висячий замок губы. Ничего тебе не обломится, дружок.

Ничего.

— Сучка, — шепчут его губы моим губам.

Мне все равно. Мне тотально все равно. Мне настолько все равно, что я даже не отстраняюсь. Даже если он сейчас начнет раздевать меня, снимать футболку и джинсы, даже тогда я не пошевелюсь. Ангел не вызывает у меня никаких чувств. Даже голозадые осовиахимовцы с картины Дейнеки «Будущие летчики», этот смутный объект моей мастурбации, — даже они вдохновляли меня больше.

— Сучка. — Теперь в ход пошли руки, они, как змеи (Сциталис? Гипнал? Амфисбена?), заползли ко мне под футболку. И легли на груди. Такие же деревянные, как и губы, такие же холодные.

Мне все равно.

Me da lo mismo.

— Сучка, сучка, сучка… — Ангел больше не останавливается, его железные пальцы сжимают мне соски. Вот хрень, неужели женщинам приятно, когда им вот так сжимают соски? Неужели именно это и призвано вызывать желание?..

Ангел шепчет это свое слово не останавливаясь, пока оно не набирает силу и не начинает отскакивать от стен библиотеки, от узких окон, от тяжелых и не очень книжных переплетов. Оно заполняет все пространство, оно уже готово распахнуть дверь и пойти гулять по дому, когда…

Когда сталкивается на пороге с точно таким же словом. Почти таким же.

— Ах вы, суки!..

Динка. Ну, конечно же, Динка!

Руки Ангела сразу же становятся безвольными, отпускают мою грудь. А сам Ангел отпускает меня.

Отстраняется.

Теперь мне хорошо виден дверной проем. И голая Динка.

Голая Динка стоит в дверях и с презрением рассматривает нас, одетых.

— Ах вы, суки! — еще раз повторяет она и добавляет какую-то длинную фразу на испанском. Фразы я не понимаю, но суть ее весьма прозрачна.

Ангел отвечает ей другой фразой, не менее длинной, потом начинает смеяться, потом — поднимается с кушетки и идет к двери.

К Динке.

Он даже пытается приобнять ее, но Динка сердито отстраняется. А потом он скрывается в коридоре, и мы остаемся одни. Я — на кушетке, в джинсах и задранной футболке. Динка — в дверном проеме, голая. Я рассматриваю ее тело. Ее тело, которое я видела столько раз. И которому столько раз втайне завидовала. Мое собственное — не хуже, совсем не хуже. А грудь у меня, пожалуй, побольше и получше и так же вызывающе стоит. И мой плоский живот — всего лишь отражение ее живота, но…

Ее тело гораздо живее, чем мое.

Ее тело знает, что такое страсть. Пусть случайная, пусть ненадолго. От того, что страсть случайна, она не перестает быть страстью. Неужели я никогда не узнаю, что такое страсть? Неужели меня так никто и не разбудит? Неужели мое тело, которое так хотели, так желали, так жаждали тысячи дурацких поклонников, — неужели мое тело так и останется запертым на замок?

Я смотрю на Динку не отрываясь, и мне хочется, мне смертельно хочется, чтобы меня любили так же, как ее, чтобы меня ласкали так же, как ее, и чтобы мое тело отвечало.

Отвечало, отвечало…

Оно готово ответить уже сейчас, внизу живота возникает теплая волна, не жалкая, не застенчивая, какая бывает у меня в свальном грехе с «Будущими летчиками», нет… Настоящая, яростная, сметающая все, что только можно смести, тайфун, цунами…

Вот хрень…

Почему, почему ураган не прошел чуть раньше, когда руки Ангела легли мне на грудь? Почему?

Ангел… Mio costoso…

«А мое тело никто не разбудит, — думаю я, не в силах отвести взгляд от Динки, — мое тело никто не разбудит, если все, что написано Ленчиком в письме, — серьезно. Просто нечего будет будить. Нечего и некому».

— Ну ты и… — Динка разражается потоком отборных ругательств, самым невинным из которых можно считать коронное папахеновское «прошман-довка».

— Диночка… Мне нужно поговорить с тобой, Диночка…

— Поговорить? — Динка смеется хриплым, полусонным смехом. — Поговорить? О чем поговорить, Ры-ысенок? Все, что могла, ты уже сказала.

— Нет. Это серьезно.

— Серьезно?

Стоит ей произнести это, как наверху раздаются совсем уж несерьезные саксофонные «Порнокартинки для веселой компашки с музыкой». Ангел часто играет эту вещь, особенно когда бывает в приподнятом настроении, в хорошем расположении духа.

Услышав «Компашку…», Динка морщится.

— Мне нужно поговорить с тобой, Диночка… Только прикрой дверь, пожалуйста… Это очень важно… Очень. Это касается Ленчика.

— Эта тварь меня не волнует, — говорит Динка, но дверь все же прикрывает.

— Иди сюда. Мне нужно тебе сказать…

— Если ты насчет этого подонка…

— Насчет нас с тобой…

Господи, зачем я только произнесла это? Она ненавидит это «мы», она ненавидит это «нас с тобой» еще со времен славы «Таис». И мои призывы вызовут только раздражение. И она повернется и уйдет… Но, вопреки ожиданиям, Динка не уходит. Напротив, решительно приближается к кушетке, решительно садится на ее край и решительно забрасывает ногу на ногу.

И смотрит на меня.

— Ну?

— Ты ведь хорошо знаешь Ангела?

— Совсем не знаю. Какая разница .. Ты что, хочешь навести у меня справки, так ли он хорош в постели?

— Нет…

— Он хорош. Все испанцы хороши…

— Господи… Я совсем не то… Совсем не то хотела сказать… Ты знаешь, что он переписывается с Ленчиком?

— С Ленчиком? — Динка приподнимает левую бровь. Видно, это для нее — полная неожиданность. — Что значит — «переписывается»?

— По электронной почте.

— Откуда такие сведения?

— Я сама видела письмо.

— Ты лазила в его ноутбук? Ну ты даешь… И когда только успела?

— Успела…

— Я тут было тоже сунулась… Так он мне чуть башку не отвинтил… Скажите пожалуйста. Подожди…

Динка пытается сосредоточиться, а я смотрю на сгиб ее локтя, нежно истыканный инъекциями, — если так и дальше будет продолжаться, он станет светло-фиолетовым, потом — темно-фиолетовым, а потом Динка умрет.

— Подожди… Я не поняла… Что значит — «переписывается»? Они ведь даже незнакомы.. Ангел сам просил меня рассказать о Ленчике… Сам..

— Зачем ты это делаешь, Диночка… Зачем? Она перехватывает мой взгляд, брошенный на локоть, и весело, безнадежно-весело скалится.

— С поучениями будешь выступать в молельном доме… У баптистов-пятидесятников…. И вообще .. Что за пургу ты несешь?

— Это не пурга, Диночка. Я сама видела письмо… С Ленчикова почтового ящика. Оно начиналось «Angel, mio costoso»…

— Вот фигня какая… Этого не может быть…

— Но это правда… Я не вру, Диночка… Помнишь, я еще спрашивала у тебя, что такое «mio costoso», помнишь?

— Хорошо. И где письмо?

— Я его грохнула.

— Что значит — грохнула?

— Уничтожила… Я же его прочитала… И Ангел обязательно бы узнал, что кто-то читал почту, если бы я не грохнула письмо…

— И что за письмо?

— Оно было на испанском… Теперь Динка поднимает правую бровь, а потом — обе вместе.

— Ну, ты уж совсем с катушек спрыгнула от воздержания… Нужно было позволить Ангелу тебя трахнуть… Ну что за чушь ты несешь? Ты же прекрасно знаешь, что Ленчик не рубит фишку в языках…

— Я тоже… Я тоже так думала.. Пока не прочла это чертово письмо… от Ленчика… на испанском…

— И как же ты могла его прочесть? Ты ведь тоже не знаешь испанского… Как твой тварский Ленчик… Ты вообще на него похожа… Господи, у меня такое ощущение, что я никогда от тебя не избавлюсь… Так и буду тащить тебя по жизни, как мешок с дерьмом… Тебя и этого подонка… Он все время будет болтаться за спиной…

— Подожди… Письмо и вправду было на испанском. Но я его перевела. Со словарем…

— Ну? И где же этот исторический перевод?

— У меня…

— Хочешь мне его показать, что ли?.. Мне как-то без разницы… Но если хочешь, валяй…

Я с трудом удерживаюсь, чтобы не попросить Динку закрыть глаза. Ведь перевод спрятан в бестиарии, и для того, чтобы его достать, нужно залезть под кушетку и вытащить «De bestiis et aliis rebus». А мне бы не хотелось, чтобы Динка видела фолиант, я очень ревниво отношусь к этому… очень ревниво… Наконец я выбираю самый нейтральный вариант: опускаюсь на колени перед кушеткой, просовываю руки в темноту и начинаю шуршать пергаментными страницами.

— Ты что это там делаешь? — удивляется Динка.

— Сейчас, сейчас…

Я знаю каждую страницу на ощупь, я могу пройтись по бестиарию с закрытыми глазами, я никогда не ошибусь, никогда… Я знаю, как увернуться от пантеры и как приструнить единорога, как обвести вокруг пальца мантикору, не очень приятное существо, нужно сказать: с головой человека, телом льва и хвостом скорпиона… А зубы в три ряда, а глаза, налитые кровью… Зрелище не для слабонервных, семейный портрет отцов-основателей «Таис», если уж быть совсем честной…

Наконец я нахожу листок, как водится, в «Сциталисе» — и вытягиваю его наружу. Он пахнет благородным 1287 годом… Черт…

— Вот.

— Что это?

— Мой перевод письма.

Динка больше не слушает меня, она углубляется в изучение, она шевелит губами, рассматривает письмо — долго, слишком долго. Очевидно, прочтя до конца, она снова вернулась в начало. Или во всем виноват мой почерк? Мой перетрусивший почерк?

— Что это за срань? — наконец не выдерживает она. — Ты с ума сошла?

— Я? Я думаю, это он. Ленчик.

Если честно, я совсем не уверена, что Ленчик сумасшедший, хотя покойная Виксан иначе, чем сумасшедшим, его не называла. Я совсем не уверена, что Ленчик сумасшедший, напротив, я считаю, что его посетила совершенно гениальная идея.

Самая гениальная за последние два года. За исключением раскрутки «Таис». Но «Таис» — она переживет, тут и к гадалке ходить не надо…

— Черт…

Динка все еще не может оторваться от текста.

— Хочешь сказать, что это правда?

— Я просто перевела… Просто перевела. Вот и все…

— Чушь. Ты не знаешь испанского… Ты не могла перевести… Ты меня накалываешь… Разводишь, как малолетку… Дрянь. Сучка!

Этого и следовало ожидать: Динка дает мне звонкую пощечину… Звонкую пощечину, после которой почему-то сладко ноет щека и сладко ноет сердце. Что-то новенькое… Почему, почему мои губы так не ныли от губ Пабло-Иманола? Почему?..

— Я перевела…

— И ты хочешь, чтобы я в это поверила?

— Я не знаю… Я просто хотела тебе показать…

— Показала… Что дальше?

Действительно, что дальше? Но я это сделала, я показала… Теперь не у одной меня будет болеть голова. Так что мы квиты, Диночка.

— А где оригинал? — закусив губу, спрашивает Динка.

— Я же говорю… Я его грохнула… Письмо.

— Ага… Грохнула, а текст запомнила слово в слово. Не парь мне мозги!..

— Я переписала. На листке…

— Давай листок.

С замусоленным обрывком счета дело обстоит проще: он всегда со мной, в заднем кармане джинсов, слегка потершийся на сгибах от моих бесконечных раздумий.

Динка кладет оба листка перед собой и принимается сверять их содержание.

— Ну? — Я не могу сдержать нетерпения.

— Вроде все верно… Блин… Что это такое? Объясни мне, что это такое… Объясни!

Конечно же, она имеет в виду текст. Текст, который я изучила вдоль и поперек, почти так же хорошо, как и бестиарий, даже намного лучше. Текст, в понимании которого я продвинулась гораздо .дальше, чем Динка. Это только на первый взгляд он кажется чудовищным. Но в нем заложен достаточно глубокий смысл. И шикарный ход. И удивительная по красоте подсказка.

Нужно только принять ее и свыкнуться с ней.

А Ленчик и вправду гениален…


quot;Ангел, дорогой мой!

Куда ты пропал, я не могу с тобой связаться. Надеюсь, все в порядке. Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку. Это не убийство, это всего лишь самоубийство двух сумасшедших, никто ничего не заподозрит. Главное — доза. Не мне тебя учить. Хотя с Р. придется повозиться. Предсмертную записку я привезу. Убийца — они сами. Перезвоню тебе на Риера Альта, не позднее 12, сообщу рейс. Л.quot;


— Ну, и что это такое? — Динка впивается в меня глазами. — Что это такое?..

— Ты хочешь, чтобы я объяснила?

— Нет, хочу, чтобы ты мне тут слабала краковяк, мать твою!..

— Объяснить?

Объяснение есть, совершенно невероятное, бессмысленное, чудовищное. Я еще не произносила его вслух и не знаю, как оно будет выглядеть, когда я наконец произнесу его. Но если произнесу…

Пути назад не будет.

— Ангел — это Ангел, — потухшим голосом начинаю я.

— Не держи меня за дуру!.. Динка не смотрит мне в глаза. Она вертит в руках оба листка, разглаживает их, цепляется пальцами за их края, как цепляются за край пропасти. Мне даже начинает казаться, что она не слышит меня. Не хочет слышать.

— Ангел — это Ангел… — упрямо повторяю я. — Его дорогой… Твой дорогой… Пабло-Иманол Нуньес.

— Пошла ты…

— Ты будешь слушать или нет?

— Я слушаю. — Динка берет себя в руки и даже стягивает с меня старый плед и накрывает им колени.

Что ж, она права. Такие вещи лучше слушать одетым. А если не одетым — то, во всяком случае, не голым, как в морге… Попасть в — морг мы еще успеем…

— «Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку…» Ты знаешь, что это?

— Что?

— Помнишь, Ленчик говорил нам о книге? О том, что «Таис» нужна книга? Скандальная книга… Она подогреет интерес, она вернет нам…

— Ничто! — орет на меня Динка. Нервы у нее и вправду стали ни к черту. — Ничто не вернет к нам интерес, даже если бы Ленчик написал целое собрание сочинений! Даже если бы его фамилия была Лев Толстой — ничто не вернет к нам интерес!!!

Я спокойно пережидаю вспышку ее ярости. Я вообще стала спокойной, как Боа-Удав, как Змея-Сирена, как, мать его, Филин…

— Ленчик писал книгу… Писал книгу… То есть я думаю, ее начала Виксан… Помнишь, он отбирал мои дневники… Те, которые я писала на гастролях..

— Да пошли они в задницу, твои дневники!!!

— Он отбирал мои дневники. Для этой книги… — упрямо продолжаю я вколачивать в Динкину башку свою теорию. — Теперь он ее закончил… Наверное, даже прослезился…

— Ты-то откуда можешь знать?

Это риторический вопрос, Динка и сама понимает. Она слишком давно знает меня. Меня и Ленчика. Ленчик сам говорил, что я похожа на него. Пугающе похожа, именно так. И она это знает, и я. Я чувствую Ленчика как никто. Я вижу его. Ведь я — Рысенок. Р-ысенок. А Рысь умеет видеть сквозь стены, так сказано в моем бестиарии. И я вижу сквозь Ленчикову стену. Я вижу отвратительные тухлые внутренности, которые спрятаны за стеной; внутренности, сожранные жаждой славы, денег и болезненным самолюбием.

— Я знаю. «Это не убийство, а всего лишь самоубийство двух сумасшедших»… Две сумасшедшие — это мы. Мы ведь похожи, правда? Никаких мозгов у нас не осталось, все нас бросили, и мозги тоже… Это когда-то мы были всем, а теперь стали никем… Скажешь, не так?

Динка молчит.

— Скажешь, не так? — продолжаю наседать я. Динка молчит.

— Скажешь, ты никогда не думала об этом? После всего, что мы потеряли.. И с чем остались…

— И с чем же мы остались?

— Со всем этим… И еще с дурацким ярлыком извращенок, лесбиянок, бесстыжих сосок… Мы нравились всем, когда были пацанками… А теперь… теперь мы не пацанки, Динка… Мы девки, которым только и остается, что…

Я замолкаю. Я смотрю на плед, который Динка накинула себе на плечи. Я вижу кожу, которая проглядывает сквозь плед. И я… Я вдруг начинаю понимать, как постарела эта кожа, измотанная бесконечными мужиками, пьянкой и вылезшей полгода назад наркотой. Как она истончилась. А ведь Динке только восемнадцать. Так же, как и мне… Но ведь и моя кожа не лучше. Ее никто не касался, ее никто никогда не касался, кроме сценического пота в бесконечных гастрольных турах. И она… она даже не старая…

Она — мертвая.

— Разве ты никогда не думала об этом, Диночка? Разве то, как ты убиваешь себя — разве это не самоубийство?

— Плевать, — глухо говорит Динка.

— «Никто ничего не заподозрит…» Потому что это не будет до конца самоубийством… Потому что это…

Я замолкаю, оборвав фразу на полуслове, я близко придвигаюсь к ней, так близко, что у меня начинает кружиться голова. И беру ее за исцелованную инъекциями руку.

— Потому что это… Главное — доза, правда?

— Ну надо же, какая осведомленность… Хотя ты любишь потрындеть о том, в чем ни хрена не смыслишь… Ленчикова школа… Ненавижу…

— Главное — доза, правда? — Мне плевать на ее слова, я знаю их наизусть. — Почему бы нам не умереть от передозировки?

— С какой стати? — Динкин голос слабеет на глазах.

— Или сделать это специально… Это ведь можно сделать специально, когда очень сильно устанешь? Виксан устала… Вот она это и сделала… Сама.

— Нет… это просто была передозировка…

— Она просто устала… мы тоже устали… Мы просто устали. Ты сама об этом говорила… Столько раз… А тут — один-единственный укольчик, и вся недолга… Ангел, наверное, знает в этом толк… Он ведь достает тебе твой сраный героин… Он знает толк в дозах… И не Ленчику же его учить этому в самом деле, правда?..

Динка молчит.

— Вот только я… Я ведь не употребляю наркотики. Я даже не курю… И пью только пиво… И то не всегда… Со мной придется повозиться, хотя особых проблем не будет… Я покладистая… — Я тихонько смеюсь. Как сумасшедшая. Сама с собой. — «Р.»… Рената… Ренатка… Рысенок… со мной придется повозиться.

— Не надо, — неожиданно просит Динка. — Не надо смеяться… пожалуйста…

— Он даже предсмертную записку сочинил… Он молодец, Ленчик…

— Чью?

Я молчу. Я так и вижу эту картину. Когда-то популярный дуэт валяется на сбитых простынях, перепутав руки и ноги… Обняв друг друга… Или что-то в этом роде. И предсмертная записка, куда же без нее, она все объясняет.

Мы устали. Устали. Популярность нас опустошила, выжрала изнутри.

Классический сюжет. Не мы первые, не мы последние.

Очень романтично… Убийца — мы сами.

Убийцы — мы сами…

Я чувствую внутри такую пустоту, что впору самой писать предсмертную записку. Наверняка я написала бы ее не в пример лучше, чем это сделал Ленчик. Наверняка в ней было бы гораздо меньше фальши. Ведь я и вправду думала… думала об этом… И смогла бы подобрать нужные слова… Может быть, предложить свои услуги Ленчику, пока Ангел нас не укокошил?

Кажется, я снова улыбаюсь, а потом тихонько смеюсь.

— Не надо… Пожалуйста… Не сходи с ума… — снова тихо просит меня Динка.

— Я только не знаю, что такое Риера Альта… — говорю я, прогнав улыбку с лица. — Не знаю…

— Это улица, — после непродолжительной паузы говорит Динка. — Улица в Барселоне. Риера Альта, 56.

Теперь приходит моя очередь удивляться.

— Откуда ты знаешь?

— Откуда?

Динка протягивает мне обрывок счета, на который я переписала письмо Ленчика. Это обрывок той самой Риеры Альты, с именем Ангела. Беспечного Ангела, ангелы просто не имеют права быть другими. Вот теперь мне становится по-настоящему смешно.

Ангел никак не тянет на профессионального убийцу.

Ангел — растяпа.

Бедный, бедный Ленчик! Красоту твоих замыслов безнадежно гадят бездарные исполнители. Сначала мы с Динкой, не оправдавшие надежд на самый крутой, самый скандальный проект века, а теперь вот еще и обдолбанный анашой неумеха-Ангел…

Гнать таких киллеров в шею!

Я несмело улыбаюсь Динке, а Динка несмело улыбается мне. И пока она улыбается мне, пусть несмело, пусть робко, впервые за два года… Пока она улыбается, я понимаю, что умирать мне не хочется. Ни при каких обстоятельствах.

Ни при каких…

* * *

…Я нахожу Риеру Альту без всякого труда.

В моем кармане немного мелочи на проезд и небольшая связка ключей. Ключи выудила Динка, она же осталась пасти Ангела.

А я отправляюсь в город, на пару часиков, проветриться, подышать свежим воздухом. Не все же время в доме торчать. Ангел отнесся к этой моей отлучке совершенно спокойно, ведь я впервые выказываю желание выбраться из дома. Было бы ненормально, если б я совсем вросла в него корнями, оливковыми и апельсиновыми. Все-таки Испания, все-таки почти побережье, глупо безвылазно сидеть в каменной норе с такой же каменной и к тому же кислой рожей. Динку еще можно понять: путешествия по мужским телам заменяют ей путешествия по странам, думаю, на этот счет у Ангела нет никаких сомнений. Я — совсем другое дело. Если мужчины меня не интересуют, то меня должны интересовать ландшафты. По определению. Если мужчины меня не интересуют, то меня должны раздражать женщины, которые жить без них не могут. По определению.

По определению так и происходит: наши отношения с Динкой испортились окончательно. В этом суть нашей легенды, наспех состряпанной. В этом суть нашей легенды, которой мы потчуем Ангела вперемешку с чипсами и холодными гамбургерами. Впрочем, никакой особой легенды нет, нам и притворяться не приходится: мы по-прежнему не жалуем друг друга. И только Ленчиково письмо заставило нас действовать сообща.

Ангел ни о чем не подозревает, тем более что я нежна с ним. И даже покурила его травы.

Я нежна с ним. Да.

Мы обе нежны.

Я нежно покуриваю траву и нежно позволяю себя целовать, так ничего и не чувствуя. Поначалу Ангел делал это украдкой, теперь он не особенно скрывается. За нашими долгими безвкусными поцелуями наблюдает весь дом: распятие в моей комнате, Дева Мария на подоконнике в кухне, разговорники в библиотеке и даже Рико. Рико почему-то интересуется нашими отношениями больше всего, до этого я и предположить не могла, что собаки могут испытывать ревность.

Вышколенную, аккуратную ревность. Абсолютно человеческую. Я отношусь к застывшему в отдалении Рико с опаской, Ангела это забавляет — и тогда в ход идут подручные средства не отрываясь от меня, Ангел запускает в пса первым попавшимся под руку, книжками, огрызками свечей, фигурками никому не нужных деревянных святых. С этими святыми он расправляется безжалостно, в отличие от своих джазовых черных святых — великим покойникам Ангела ничто не угрожает..

Динке наплевать на святых — на деревянных, на черных, — на всех вместе и каждого в отдельности, она нежно колется. Вот только трахается она с Ангелом с таким остервенением, что я, сжавшись в комок на своей библиотечной кушетке, боюсь, как бы не рухнул потолок.

Утром я каждый раз даю понять Ангелу, что недолго им осталось куковать в одиночестве. И что скоро — возможно, очень скоро — я к ним присоединюсь.

А пока я курю его траву. И заявляю, что его трава совсем меня не впирает. И что я — скоро, совсем скоро! — готова перескочить на что-нибудь гораздо более сильнодействующее .

Ангел обещает подумать. Но надумать он может разве что героин, который пока перепадает только Динке. El dopar, наркота — не такая уж плохая поддержка в затянувшемся творческом кризисе, а Ангел уже знает, что мы — две русские певички, когда-то (не так давно, не так давно) популярные у себя на родине. Масштабов русской популярности он представить себе не может, поскольку мало знаком с Россией, вот если бы речь шла о какой-нибудь крашеной Мадонне или о каком-нибудь крашеном Элтоне Джоне… Но в любом случае Ангел выглядит почти благодетелем, подобравшим сироток у помойных бачков.

Я же пока к el dopar не готова, но нежно (нежно-нежно-нежно) убеждаю Ангела, что скоро созрею для этого решительного шага. И для пущей убедительности моих решений позволяю себя трахнуть, ничего, кроме равнодушия не испытав.

Me da lo mismo.

Это происходит за день до того срока, который Ленчик указал в письме. Ангел приходит ко мне в библиотеку — как обычно. Он приучал меня к этому «как обычно» несколько ночей. И ему почти удалось меня приучить Во-первых, ночью он никогда меня не целует. Мы просто болтаем с ним. Мы просто болтаем, и я все время думаю, как бы отнеслась к этому, если бы не было Ленчикова письма. В какой-то момент я даже ловлю себя на мысли, что жду Ангела, что мне нравится смотреть на его подсушенное, немного нервное лицо, которое кажется еще более смуглым в полумраке библиотеки.

Мы просто болтаем. Он находит меня забавной, хотя и холодной, в отличие от экспансивной Динки; он рассказывает мне о джазе и о мужчинах в джазе. Одни и те же имена: Чарли Паркер, Майлз Дэвис, Чэт Бейкер… Кто-то сторчался, кто-то умер от овердоза — у Ангела эти короткие резюме в историях выглядят всего лишь подножкой поезда, идущего в рай… Имени русской жены Ангела я так и не узнала, хотя он может вспомнить и о ней, если попрошу. Но я не злоупотребляю этим, мне просто нравится слушать не правильный и мягкий русский испанца Пабло-Иманола.

…Поначалу я все еще пыталась найти в нем угрозу, двойное дно, хоть что-то, что намекало бы на содержание Ленчикова письма. Но ничем таким и не пахло, не пахло настолько, что я даже начала сомневаться: а было ли письмо вообще? А если и было — то правильно ли я его поняла?.. Но вот кого я поняла абсолютно правильно, так это Ангела, пришедшего в ту ночь в библиотеку. Я просто почувствовала, что сегодня, сейчас, что-то должно произойти.

Что-то, имеющее весьма конкретное название.

Он не поцеловал меня, начало выглядело вполне обычно. Но… Что-то в его облике шепнуло мне: «Пора». Такое же жесткое, как и его волосы, такое же жесткое, как и его подбородок. Даже легкая и всегда полупьяная испанская кровь не может смягчить этой жесткости.

Жесткий подбородок не может меня обмануть, хотя без обычного ликбеза не обходится. О мужчинах в джазе — Ангел большой мастер нанизывать их друг на друга, импровизировать на тему. От «мужчин в джазе» он переходит к «мужчинам в джиззе», что-то новенькое, хотя звучит довольно актуально. Я давно ждала этого момента, так давно, что оказалась к этому неготовой.

Чертова девственница.

А чертова девственница, ни разу не нарушившая стерильный Ленчиков контракт («никаких мужчин, твари живородящие, даже самый завалящий член может пробить бреши в вашем имидже»), — чертова девственница не может быть готова к плотским импровизациям Ангела.

По определению.

Чтобы описать все прелести, которые ждут перетрусившую весталку в храме наслаждений, Ангелу явно не хватает словарного запаса. Он повторяет одни и те же слова, похожие на риффы, — безостановочно, как заклинания. Он гипнотизирует меня ими, медленно придвигаясь ко мне. Джаза больше нет, есть медитация, есть психоделика (психоделической музыкой обожала шваркать нас по башке Виксан: «Торчать под нее — круче удовольствия не придумаешь, шит, шит, шит», — говорила она).

Круче удовольствия не придумаешь, и вправду.

Нет ничего круче крутого подбородка Пабло-Иманола Нуньеса, по кличке Ангел.

Нет ничего круче, и сейчас он упрется прямо в мой собственный, слегка дрожащий; интересно, нашлась ли у Ангела отмычка для губ отставной попсовой гирлы, ведь ключи потеряны, потеряны… Или я сама их потеряла, забросила в заросли лопухов и репейника, — следуя Ленчикову контракту?..

Ха.

Никакой отмычки у него нет, это становится ясно, как только он начинает жаться к моим губам. Но приходится признать, что ночные поцелуи Ангела отличаются от дневных. Дневные не требуют продолжения, это игра, вертеп, карнавал . Из тех карнавалов, которыми наводнен Сичес и попасть на которые мне так и не довелось. Но этот ночной поцелуй… Плевать, что отмычкой и не пахнет.

Плевать, он просто взломает дверь — Ангел, mio costoso.

И он взламывает.

Он запускает язык в мой онемевший рот, и этот проклятый язык требовательно касается моего языка, он делает круг почета вокруг моего языка. Язык Ангела кажется мне колючим, шерстяным; прямо как свитер на голое тело, от которого иногда так горят и вспухают соски. Собачья шерсть, свалявшаяся собачья шерсть, неужели эта чертова шерсть приводит Динку в такой экстаз?..

Вот хрень.

Ангел не останавливается, он приучает мой язык к своему, он поршнем засасывает мои губы и снова выпускает их, и снова засасывает. А потом начинает покусывать нижнюю губу. И ласкать верхнюю. Я должна привыкнуть, я должна привыкнуть к собачьей шерсти — и я привыкаю.

Привыкла же я к Рико, в конце-концов.

Дурацкий пес не нравится мне, но я привыкла.

То же самое происходит и с губами Ангела. А потом — с руками Ангела.

Какая уж тут к черту психоделика! — ее можно засунуть в задницу, психоделику, Пабло-Има-нол вовремя вспоминает, что знает толк в джазе, очень вовремя. Он импровизирует с моим телом, как с саксофоном, он вдавливает меня в кушетку и припечатывает собой. Я даже не успеваю заметить, как оказываюсь обнаженной, почти обнаженной, носки не в счет„. У Ангела ловкие пальцы, очень ловкие, созданные как раз для такой любви: на кушетке, с разведенными голыми коленями, но в носках. Нет, до разведенных коленей дело еще не дошло, разведенные колени — потом.

А сейчас…

Он оставляет в покое мои губы, перебирается на подбородок, потом соскальзывает на шею, буксует в ключицах, взбирается на грудь. Там Ангел останавливается, на груди Ангел замирает. И я замираю, я думаю, какой сосок он выберет — левый или правый?

Он выбирает правый.

И снова его шерстяной язык делает круг почета — теперь уже вокруг соска. И снова я не могу избавиться от этого ощущения: свитер на голое тело. Носить свитер на голое приучила меня Динка, вернее, не приучила — я украла у нее эту привычку. Я люблю красть привычки, я люблю красть мысли — Ленчикова школа и дрессура покойной Виксан не прошли даром.

Свитера на голое тело — очень эротично.

Ангелы на голое тело — очень эротично.

Нужно только немножко потерпеть, потерпеть… И я лишусь этой навязшей на зубах девственности, и приближусь к Динке, и выбью козырь из ее рук. Пусть маленький, вшивую шестерку, которую и козырем назвать нельзя, и все же, все же… Завтра Динка обязательно заглянет в библиотеку, завтра — контрольный день, двенадцатое, завтра мы все должны решить. Она обязательно заглянет в библиотеку, обязательно.

И найдет здесь меня, голую меня, уж я постараюсь пустить пыль ей в глаза, я постараюсь быть бесстыдной. Быть бесстыдной — это единственная Динкина привычка, которой я хотела бы владеть безраздельно. И единственная привычка, которая так и не далась мне. Но теперь, теперь..

Нужно только потерпеть.

И я терплю. То есть не совсем терплю. То, что делает Ангел с моим телом, не вызывает во мне никакого восторга, но и ненависти не вызывает. Это необходимо, говорю я себе, это необходимо, так же, как необходимо было есть овсянку в детстве. Так же, как необходимо было улыбаться продажным, с явным налетом желтизны, писакам и лепить им горбатого про Пруста, Фриша и Симону, мать ее, де Бовуар. Так же, как необходимо было раздавать хреновые автографы хреновым фанатам, пока рука не занемеет…

Вот и сейчас — у меня немеют руки, обхватившие Ангела за спину: я ощущаю рельеф мышц, я пропускаю между пальцами струйки пота, сколько же он трудится над несчастной железобетонной девственницей, черт возьми!..

Все так и должно быть.

Все так и должно.

Он чуть убыстряет темп, прислушивается ко мне и убыстряет темп. Мне немного больно, но это терпимая боль, терпимая. К тому же я к ней готова: я знала, что со мной случится нечто подобное, рано или поздно. Я любила порассуждать о девственности, к чему бы она не относилась. Господи, неужели я наконец-то избавлюсь от нее?!

Она не нужна мне так же, как не нужны больше рассуждения о ней, как не нужна я сама. Никому, никому. Разве что притихшим зверям бестиария. Им, им я необходима, мы столько времени провели вместе. И они стали совсем ручными. И я стала совсем ручной. И я нужна им… Вот в это мне хочется верить.

Больше всего.

Черт, как больно… Больно мгновенно.

Больно в тот самый момент, когда он кончает. В меня впервые кончает мужчина, с ума сойти… Видела бы это Динка… Ангел, за секунду до этого бившийся как птица в силках, постанывающий и шепчущий мне в шею что-то нечленораздельно-испанское, обмякает. И я впервые ощущаю его тяжесть. И она тоже не кажется мне неприятной.

— Тебе понравилось? — спрашивает он через несколько коротких минут.

Я улыбаюсь и целую его в переносицу. И думаю о том, что на простыни наверняка останутся пятна. Его пятна, а на свои… вернее, на свое… мне ровным счетом наплевать.

* * *

…Остаток ночи я провожу на кушетке в одиночестве.

Я сама выгнала Ангела; он хотел остаться, но я попросила его уйти. Он хотел остаться, он хотел застолбить территорию, он хотел проделать со мной это еще раз, быть может — даже не один.

Легкие касания, легкие покусывания, рассеянный всплеск губ — только для того, чтобы снова это получить.

Но я больше не хочу этого.

Я хочу остаться одна. Ну, не совсем одна, в обществе обшарпанной и потерянной девственности. Она валяется у меня в ногах, никому не нужная, мне в первую очередь, вот все и свершилось. Забросив руки за голову и лениво разглядывая носки, я думаю о том, что ничего выдающегося не произошло. Было немножко больно, только и всего; это — легко забывающаяся боль, утром я о ней и не вспомню. Нет, она по-прежнему дает знать о себе, легким жжением — там, внутри.

Но утром я о ней и не вспомню.

Вот только шерстяной собачий язык Ангела я запомню навсегда…

С мыслью об этом я засыпаю, а просыпаюсь от того, что на меня смотрит Динка. Я чувствую ее взгляд сквозь толщу сна, мгновенно скатывающегося к кошмару: вся наша двухлетняя звездная жизнь рядом и есть кошмар.

Я чувствую ее взгляд сквозь толщу сна, Динкины глаза пробивают ее, разрезают пополам, они умелые ныряльщики, кто бы мог подумать; бронзовые ловцы жемчуга и рядом не стояли. Сейчас Динка вскроет ножом все мои потаенные раковины, чтобы найти там воспоминания о прошедшей ночи, о языке Ангела и о его члене, чтобы найти там бестиарий. Только этого не хватало.

Я просыпаюсь.

Просыпаюсь именно так, как мечтала: бесстыже разбросав руки, бесстыже разбросав колени, ] бесстыже потянувшись.

— Ола, — по-испански говорю я Динке бесстыжим ртом. — Привет.

— Давно не виделись, — хмуро бросает она. — Прикройся хотя бы… Смотреть противно.

Я улыбаюсь. Я добилась своего. Я стала такой же бесстыжей, как и временно впавшая в целомудрие Динка.

— Тебе что-то не нравится? — вот так-то! И никаких унижающих мое достоинство просительных «Диночка». Никаких.

— Мне не нравишься ты. Причем давно и активно. Но тебя, как я понимаю, это не чешет. — Вместо «чешет» она употребляет совсем другое слово. Матерное.

— Абсолютно. Абсолютно не чешет. — Вместо «чешет» я употребляю совсем другое слово. Матерное.

Я снова потягиваюсь, краем глаза наблюдая за Динкой. Больше всего ей хочется сейчас вцепиться мне в волосы, это непередаваемо сладкое желание прочно застряло на ее лице. Там, в прошлой жизни, под сенью «Таиса», она иногда позволяла себе распускать руки, я до сих пор помню привкус нескольких ее тумаков. Таких, что даже папахеновские экзекуции по сравнению с ними выглядят легкими поцелуями на пикнике. Легкие поцелуи среди кинзы, нарезанных помидоров и бутербродов с сыром. Тумаки не прошли бесследно, с подачи гнусной доморощенной пиарщицы Виксан слухи о них робко просочились в прессу. И Динка, сама того не желая, пополнила косяк бойцовых рыбок-ревнивцев, возглавляемых хулиганистыми Джонни Деппом, Чарли Шином и Робертом Дауни-младшим. Такими же глянцевыми персонажами, как и мы сами. Те еще были разборки после пары подметных статеек, Динка едва не своротила Виксану скулу, а наш рейтинг, рейтинг парочки отвязных душек-лесби, снова подскочил. Виксан, Виксан, жаль, что ты не увидишь финала… Тут уж желтой прессой не отделаешься, Виксан…

— Он это сделал. — Динка набрасывает на меня край испачканной любовью простыни. — Он все-таки это сделал.

— Сделал. — Черт, черт, черт, как победно звенит мой голос! Неужели это я, Господи?

— И как?

— Фантастически… Дивно…. Офигительно… — Вместо «офигительно» я употребляю совсем другое слово. Матерное. И моя ложь в его контексте выглядит до жути правдоподобной.

— Поздравляю, — сквозь зубы цедит Динка.

— Кстати, ты не думала о любви втроем? — продолжаю наглеть я.

— Чего?

— Почему бы нам не спать всем вместе?

Динкины и без того темные глаза темнеют еще больше, зрачки съеживаются, а золотая полоска вокруг них блекнет и сходит на нет.

— Долго думала? — отрывистым шепотом спрашивает она.

— Вообще не думала.

— Заметно. Только ничего у тебя не получится.

— Это почему же?

— Кишка тонка. Поучись, потренируйся… на кошках. А там видно будет.

— Это тебе нужно тренироваться. Ты всегда брала тупоумной задницей… — Обвинение несправедливо: еще одно несправедливое обвинение, которыми мы обменивались все эти годы. — Ты всегда брала тупоумной задницей, а я все схватываю на лету. Ангел сказал, что я создана для любви.

Ничего подобного Ангел не говорил, но так хочется позлить Динку, эту раздувшуюся от сладострастия жабу, мерзкого головастика… Так хочется, так хочется…

— Ты врешь, — после секундного молчания заявляет Динка.

— А ты спроси у него. — О-о-о, я бесподобна! Я великолепна, я и вправду офигительна, карету мне, карету!.. — Спроси, если не веришь.

Крыть нечем, Ангел ничего не скажет Динке, а если начнет оправдываться, то она ему вдвойне, втройне не поверит. Но он не начнет. Я точно знаю, что не начнет. И я это вселяет в меня головокружительное, ни на что не похожее чувство: я все-таки дожала Динку. Я ее допекла. Мы спим с одним и тем же парнем, мы стали любовницами одного и того же парня. Он — тореадор, а мы — его квадрилья; он — матадор, а мы — его пеоны, увижу ли я когда-нибудь корриду, черт возьми?! А может, все не так, и я — матадор, а Динка — бык? Бык, которому суждена незавидная участь. Сначала я просто дразнила ее плащом, потом перескочила на бандерильи, потом — на пику. И — классическая четвертая часть: я нанесу смертельный удар быку.

И жалость в моем сердце так и не шевельнется.

Но я запаздываю со смертельным ударом, на кончике которого наша с Ангелом ночь. Я запаздываю со смертельным ударом, и его наносит Динка.

— Ты знаешь, какое сегодня число? — Ревность подтачивает Динкин голос, как мертвая свинцовая вода — сваи.

Какое число, какое число… И я сразу вспоминаю. То самое, о котором говорилось в Ленчиковом письме, с таким чувством мной переведенном.

Двенадцатое.

Двенадцатое сентября.

Пики и бандерильи не помогут мне, ведь быком становится Ангел, красавчик с шерстяным языком. И еще неизвестно, чем закончится коррида.

Черт, черт, черт… Ничего не скажешь. Динка умеет переводить стрелки, Динка всегда выходит победительницей в нашем с ней извечном противостоянии. Куцая потеря девственности, которая должна была служить мне путевкой в рай без Динки, тотчас же отходит на второй, пятый, десятый план, съеживается и подыхает от дешевой инфлюэнцы, от сапа, от чахотки.

Подумаешь, событие…

— Ты помнишь? — напирает Динка.

— Да…

— Ты помнишь, что мы решили?

— Да..

Мой блестящий анализ Ленчикова письма оказался единственным всплеском, оцененным Динкой по достоинству. Единственным триумфом. Но все это осталось в прошлом, а теперь я снова глупейшая блондинистая овца. К тому же не нашедшая ничего лучше, чем перепихнуться с потенциальным убийцей Пабло-Иманолом Нуньесом накануне дня quot;Xquot;. Дня quot;Xquot;, который в моем воображении плотно смыкается с фильмами категории quot;Xquot; — самым отстойным порно. Это порно Динка демонстрировала мне неоднократно, со всеми своими случайными и вызывающими любовниками.

Порнодень quot;Xquot; расписан с подробностями, удивительными для нашей застывшей, мумифицировавшейся ненависти. Вернее, он расписан Динкой, мне же остается только кивать головой, глупой овце. Я и киваю, сидя рядом с ней у собачьей площадки, прислонившись к оливковому деревцу. И слушаю Динку, расписывающую мне схему культпохода на Риеру Альту.

Она достанет Ангеловы ключи, это не так трудно, это совсем не трудно, ключи валяются на дне кармана его пиджака с кожаными вставками на рукавах. По дому и по саду Ангел ходит в жилетке на голое тело, и мускулы его поигрывают на солнце и отдают имбирем.

Достать Ангеловы ключи совсем нетрудно, труднее сделать так, чтобы он этого не заметил. А для этого нужно чем-то занять Пабло-Иманола. Хотя бы на несколько часов. Нескольких часов мне хватит для визита на Риеру Альту. Не факт, что ключи, которые Динка выудит из пиджака, подойдут, но это единственные ключи, которые мы нашли в доме.

За исключением деревянных, зажатых в деревянной руке деревянного апостола Петра, присоседившегося рядом с деревянной девой Марией.

Отвлечь Ангела — эта задача целиком и полностью возложена на Динку. Не факт, что Ангел обязательно хватится их, но и она, и я помним о гнуснейшем законе подлости, работающем так же безотказно, как и закон всемирного тяготения.

— Не думаю, что с ним будет много проблем. — Динка говорит мне об этом, не поворачивая головы, в упор глядя на Ангела и собак. — Я найду чем его занять.

Собой. Тут и искать особо не надо.

А пока Динка будет занимать Ангела, я выдвинусь в Барсу и попытаюсь попасть на Риеру Альту. Выражение «попасть на Риеру Альту» вызывает у Динки здоровый скептицизм — такая овца, как я, обязательно провалит все дело. Такая овца, как я, будет ходить вокруг да около, трястись у дверного замка, блеять в замочную скважину и обязательно провалит все дело. Обязательно.

Но другой овцы у Динки нет.

— Это даже хорошо, что ты с ним перепихнулась. — Динка старается не смотреть на меня. — Просто великолепно. Лишний повод, чтобы безнаказанно свалить из дома.

— Ты думаешь? — Я стараюсь не смотреть на Динку. В одну минуту от моего триумфа ничего не осталось.

— Тут и думать нечего. Ты лишилась самого дорого, пребываешь в смятении чувств, тебе просто необходимо побыть одной. Я права?

Конечно, права. Я не обижаюсь, обижается моя собственная плоть, до сих пор слегка саднящая и ноющая. Но и она подчиняется Динкиным холодноносым выкладкам. И — из чувства противоречия — даже перестает саднить и постанывать.

Уф-ф… Боль от первой ночи сошла на нет, и скоро я ее забуду.

— Ты права, — вздыхаю я.

Я больше не кажусь себе победительно-бесстыжей. Удручающе-глупой — так будет вернее.

* * *

…Я отправляюсь в Барсу ровно в двенадцать пятнадцать.

Ровно в двенадцать пятнадцать я подхожу к затянутым кованым железом воротам. А ровно в двенадцать шестнадцать меня настигает Ангел.

Накрывает.

Он накрывает руками мои плечи и осторожно касается губами затылка.

Я застываю ни жива ни мертва. Если рукам Ангела придет в голову спуститься ниже и ухватить меня за задницу, он легко нащупает ключи, засунутые (дура я дура, вовремя не проинструктированная Динкой!) в задний карман джинсов. А мужчины любят хватать за задницы, хлебом их не корми, дай только приложиться! Я помню это со времен ночных клубов, куда нас наперебой приглашали — и во время триумфа, и после.

Особенно — после.

После, после, когда мы перестаем быть знаменитыми похотливыми сучками, а становимся просто похотливыми сучками. Лишенными романтического ореола. Да и какой может быть ореол, наличие ореола сводится к желе, в котором плавает осетрина по-царски: для папиков, папиковых любовниц и папиковых телохранителей. Вот это и есть самый настоящий ореол.

Мы с Динкой пока еще идем гвоздем программы, как же, как же, стремительно повзрослевший лесби-дуэт не переплюнуть отставным попсятникам и попсятницам, звездившим лет пять-шесть назад. Мы до сих побиваем их подозрительно стоячие груди, их подтянутые в клинике пластической хирургии скулы и шеи в возрастных складках. Попсятники и попсятницы гонят свои замшелые, покрытые нафталином хиты. Мы тоже гоним свои хиты, пусть и не такие замшелые, но все равно — вчерашние.

Наши вчерашние хиты уже не возбуждают папиков, папики знают их наизусть, папики не раз насиловали ими свои автомагнитолы. Папиков интересуем мы, сами по себе; мы — «Таис», безнадежно выросший из своих коротких юбок, мокрых блузок и тяжелых ботинок. Но мы по-прежнему заключены в эти чертовы тяжелые ботинки, теперь они смахивают на ржавые, разъеденные кровью мелких животных капканы, не вырваться, вот хрень.

Не вырваться.

Остается только скакать на сцене под фанеру и прижиматься друг к другу на припеве, и целоваться в финале до смерти надоевшими друг другу губами. Целовать Динку все равно что целовать крышку унитаза, такие мысли часто посещают меня; думаю, у Динки найдется сравнение позабористее… Но папики никогда не прочтут подобные мысли, это не заложено в нашем с Ленчиком контракте. По контракту мы с Динкой должны любить друг друга до гроба, жить долго и счастливо и умереть в один день. И быть похороненными под легкие необязательные рыдания секс-меньшинств. Едва приправленные церковной анафемой.

Да, папики никогда не прочтут подобные мысли.

А жаль, иначе они бы не подзывали администраторов и не дышали бы им в лицо чесночно-водочным вопросом: «А девочки могут спеть для нас? Кулуарно… Башляем любую сумму».

За стыдливым «петь кулуарно» умирает от жажды одно-единственное желание: пусть они трахнутся при нас. Ничто так не возбуждает слегка поникшие на поприще большого бизнеса чресла, как секс двух хорошеньких самочек. Образцово-показательная случка образцово-показательной лесбийской парочки. Потрахаться на публике нам предлагают все чаще и чаще, слава больше не защищает нас, контракт со славой закончился у нас даже раньше, чем контракт с Ленчиком. Если все и дальше будет продвигаться такими же темпами, Ленчик в один прекрасный день проснется сутенером.

Но пока до этого далеко, и волнующее созерцание женского секса — нашего с Динкой секса — папикам не грозит.

Правда, не все папики согласны с этим мириться. Некоторые особенно настойчивые предлагают нам это напрямую. Опустив стекла своих «Мерсов», «Лэндкрузеров» и «Лексусов». Теперь у служебных и не очень входов нас поджидают именно они. Они, а не бескорыстно взмокшие от страсти фанаты. Фанаты побежали к чертям собачьим в кильватере неверной славы, оставив нас молча глотать непристойные предложения.

Молча глотать. Возмущаться — себе дороже. И я молча глотаю и боюсь только одного: чтобы Динка не сорвалась. И не обложила «Мерсы», «Лэндкрузеры» и «Лексусы» трехэтажным матом. С нее станется. А папики в ответ на подобные пассажи не обложили бы зарвавшихся лесби свинцом из одомашненных винчестеров.

Динка не срывается, до самого конца: всю свою злость она вымещает на Ленчике и на партнерах по сексу. Тех самых, которым и в голову не придет безнаказанно хватать ее за задницу.

…Ангел тоже не хватает меня за задницу, это было бы слишком примитивно. К тому же я вовремя поворачиваюсь к нему лицом.

— Прекрасно выглядишь, — улыбается мне Ангел.

— Ты тоже, — брякаю я.

— Как ты?

— Нормально…

— Нормально? — Ангелу не очень нравится мой ответ.

— Я думала о тебе, — леплю я первое, что пришло мне в голову и что может хоть как-то утешить трудягу-самца: ночью он действительно старался.

— Я тоже.

— И что ты думал?

— Ты создана для любви…

Эй, Динка! Где ты?!.. Вот видишь, он сказал это! Он сказал…

— Спасибо. — Ничего другого в голову мне не приходит. Ничего, кроме этого дурацкого, пахнущего школьными завтраками «спасибо».

Ангел смеется, он находит мой ответ трогательным и забавным. Он находит ответ, а потом находит губы. Мои губы. И снова я ощущаю во рту привкус свалявшейся шерсти…

— Не хочешь продолжить? — шепчет Ангел мне на ухо.

Только этого не хватало!..

— А как же Динка? — Я все-таки не выдерживаю и задаю этот вопрос, больше похожий на заряд дробовика. Еще секунда — и Динка падет бездыханной, а мне останется только подойти и поставить босую пятку на ее развороченную грудь.

— Я люблю вас обеих. Я люблю вас… — Ангел щелкает пальцами, пытаясь подобрать нужные слова. — Я люблю вас как одну… Как одно… Так ты не хочешь продолжить?

Н-да… Все предельно ясно.

— Хочу… Но не сейчас… Мне нужно проветриться… Собраться с мыслями…

— Зачем? — искренне удивляется Ангел.

— Произошло что-то важное… Ты должен понимать…

Ангел кивает косматой собачьей головой. Он понимает.

— Хочешь, сходим куда-нибудь вместе… Выпьем вина…

Час от часу не легче! Хороша же я буду, если притащу Ангела на Риеру Альту. А если он все-таки увяжется за мной? Что тогда делать с днем quot;Xquot; и Динкиным дилетантским, небрежным, но так тщательно разработанным планом?

— Не думаю, что это хорошая идея… — завожу я свою старую волынку.

— Только не уговаривай меня отсосать у своего пса. — Ангел скалится, и непонятно, чего в его улыбке больше — нежности или угрозы. Очевидно, Динка перевела ему мой ночной совет, вот сволочь!..

— Не буду, — легко соглашаюсь я.

— Так что? Сходим куда-нибудь?

— Не сейчас… Мне нужно побыть одной.

Я стараюсь произнести это убедительным тоном влюбленной студентки, влюбленной массажистки, влюбленной учительницы музыки. По классу аккордеона. И Ангел отступает — аккордеон слишком серьезный инструмент, к тому же он не совсем в испанском духе.

— Я ненадолго, — продолжаю канючить я с самым независимым видом. — И вот еще, Ангел… Я хотела тебя попросить… Говорят… говорят, это делает секс незабываемым.

— Что именно?

— Ты понимаешь… Понимаешь, о чем я говорю… Я скашиваю глаза на сгиб локтя: el dopar, что же еще!.. Перехватив мой взгляд (о, этот мой знаменитый взгляд, один из нескольких знаменитых взглядов, выработанных фотосессиями), Ангел улыбается, он все понял. Теперь он искренне мне рад, я это вижу.

— Нет никаких проблем, девочка… Когда угодно и сколько угодно. Это и правда делает секс незабываемым… Тебе ведь хочется секса?

— Очень… Хочу быть с тобой… — Кажется, я перегнула палку.

— Я тоже. — Кажется, он перегнул палку. Динка-Динка, придется тебе куковать в моей комнате с видом на распятие.

— Тогда, может быть…

— Не сейчас. — Я набираюсь храбрости и кладу Ангелу пальцы на ладонь. — Дай мне немного времени. Прийти в себя.

Я жду ответа. Он должен мне ответить, черт возьми! Он должен отпустить меня, повод и в самом деле уважительный, Динка права. Он должен отпустить меня, иначе я никогда не попаду на Риеру Альту, а буду вынуждена пить с ним «Риоху» в каком-нибудь забитом туристами кафе. Представить это чаепитие в Мытищах можно без труда: он будет трахать меня шерстяными глазами — такими же шерстяными, как и язык, он будет касаться моих голеней пяткой или растопыренными призывно пальцами ног: уж это ему легко будет сделать, очень легко… Он будет брать меня за руку, а мечтать о моей заднице, которую так сладко облапать, сладко и примитивно. И он наверняка попытается это сделать — на выходе из кафе, но скорее всего — уже на входе… И при таком раскладе Риера Альта совсем не светит мне, совсем не светит…

— Мне нужно побыть одной… — снова говорю я.

— Как знаешь… — Он отступает.

Подозрительно легко. А может, совсем не подозрительно?

А может, все не так? И Ангел — отличный парень, даром, что язык у него шерстяной. Отличный парень, отличный любовник, нельзя быть такой нетерпеливой, нельзя получить все и сразу; пара-тройка ночей с ним, и я узнаю то, что знают все. То, что знает проклятая, развратная, непристойная до кончиков волос, до выводка родинок на левом предплечье Динка.

Как прекрасна любовь и как упоительно мужское тело, накрывшее тебя с головой.

И в собачьей шерсти этого тела наконец-то распустятся лепестки дамасской сливы и вызреют яблоки сорта Гренни Смит… Динка этот сорт терпеть не может.

Вот хрень, я готова остаться. Если Ангел больше ничего не скажет мне, я останусь. Я позволю ему взять себя за руку, я позволю ему ухватить себя за задницу, я позволю ему бросить себя на кровать, я позволю ему раздеть себя и снова останусь в одних носках…

И получу то, что получает проклятая, развратная, непристойная до кончиков волос, до выводка родинок на левом предплечье Динка… Нет, носки все же придется снять, так же, как и все подозрения — и с Ленчика, и с Ангела. Наши приготовления ко дню quot;Xquot; — не более чем бред. И сам день quot;Xquot;, сегодняшний дурацкий день, выглядит бредовым. Неужели вся эта лавина была вызвана одним-единственным камешком Ленчикова письма?

Да и было ли письмо?

И был ли в нем тот смысл, который я увидела?

Мне нельзя доверять, мне уже давно нельзя доверять, нервы у меня ни к черту, ничего другого и ожидать не приходится, после того как «Таис» грохнулся оземь, не удержавшись на своих глиняных лесбийских ножках… Да и Динка — невро-тичка почище меня. К тому же — наркоманка, к тому же — нимфоманка… Мало того, что мы вяло собачимся друг с другом, так еще и норовим отгрызть протянутую нам руку помощи. И вцепиться в горло нашим благодетелям…

Идиотки.

— Мне нужно побыть одной… — Вот он, рефрен, достойный идиоток.

И я в нем неподражаема.

Ангел тоже неподражаем, он ничего не говорит. Черт возьми, Ангел ничего не говорит. И, когда я уже готова с ним остаться, сам распахивает передо мной обтянутую истончившимся кованым железом дверцу в ограде.

— Я ненадолго. — Мой шепот выглядит просительно: «Задержи меня, Ангел, задержи… Ну что тебе стоит?»

Но Ангел не понимает русского шепота. Он просто целует меня — по-дневному, по-хозяйски, как будто мы прожили с ним вместе тысячу лет… Как будто мы просыпались в одной постели с 1287 года, когда бестиарий был младенцем в люльке, а Ленчик и не думал вырисовываться на горизонте.

Он целует меня, и через секунду я остаюсь одна.

* * *

…А еще спустя сорок минут я нахожу Риеру Альту. Без всякого труда.

Гипотетический дом Ангела (если это и вправду его дом) тоже не требует от меня никаких усилий: многоквартирный, с небрежно подретушированным фасадом. И прежде чем войти в него, я долго стою на противоположной стороне улицы, подбрасывая в руке ключи. И молю только об одном: Господи, сделай так, чтобы мой визит сюда накрылся медным тазом! Тебе ведь ничего не стоит сделать это, Господи! Посади у входа консьержа с лицом святого Луки или консьержку с лицом святой Вероники… Вот именно, Лука и Вероника, два наугад выбранных имени из длинного списка имен, на которые натаскивала меня загероиненная полиглотка Виксан.

Я до сих пор его помнила. Список, который позволял мне выглядеть «томной интеллектуалкой», именно так она и выражалась, Виксан: «Будь томной интеллектуалкой, нимфеточка моя сладенькая, постарайся удержать все это хотя бы между ног, башка у тебя все равно дырявая…»

Кого только не было в этом проклятом списке!

Изобретатель радио Попов, изобретатель пищевых добавок Лайонелл Полинг; актер Фред Астер с его знаменитыми ногами, похожими на две копеечных зубочистки; Марлен Дитрих и Грета Гарбо в шмотках унисекс; рыба как раннехристианский символ Иисуса; мускусное дерево как парфюмерный символ Giorgio Armani; немецкий экспрессионизм, Лукас Кранах-старший под ручку с Питером Брейгелем-младшим, рецепт приготовления соуса ткемали, пара никому не нужных Бодхисаттв, пара заученных фраз из «Лолиты», певица Тори Амос, иллюзионист Гудини, мотоцикл Харлей-Дэвидсон, Бруклинский мост, старый хрыч Тимоти Лири, старая хрычовка Мать Тереза; банка с томатным супом от Энди Уорхолла, тиара от папы римского; педикулезный режиссеришко Райнер-Вернер Фассбиндер, которого Виксан рекомендовала называть не иначе, как Фасбом, это делает культуру ручной; увертюра к «Тангейзеру», два анилиновых мазилы-гомосека Гилберт и Джордж, фильмец «Ханна и ее сестры», книжонка «Иосиф и его братья»… И шикарное «Пошли к черту» на тринадцати языках…

Но к черту я не пошла, ни на одном из тринадцати, тем более что ни Лукой, ни Вероникой в доме и не пахло. И это позволило мне безболезненно заняться прочесыванием этажей.

Квартиру Ангела я нашла на четвертом. Откуда-то со двора доносились гулкие детские голоса, а здесь царила напряженная тишина.

Еще раз сверившись с цифрами на обрывке счета, я подошла к двери.

Господи, сделай так, чтобы ни один из четырех ключей не подошел! Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Бруклинский мост, увертюра к «Тангейзеру», сделайте это!..

Именно на последних тактах чертовой увертюры, которая звучала в моих мозгах запиленной граммофонной пластинкой, ключ сработал.

Третий из связки.

Он легко провернулся в замке, и дверь открылась. Когда я захлопнула ее за собой и прислонилась к ней взмокшим от напряжения затылком, сердце мое бешено колотилось. Но черт возьми! Я решилась, решилась! И это оказалось совсем несложным — решиться. Решиться — и попасть в другую жизнь Ангела. Всего лишь два поворота ключа, только и всего. Два поворота ключа, чтобы убедиться, что она действительно существует…

Даже если бы я не знала, что это квартира Ангела, я поняла бы это, стоило только пройтись по ее кромке. В том нашем испанском доме, с Девой Марией и собаками, Ангел был всего лишь гостем, таким же, как и мы. Гостем, приехавшим чуть раньше нас и едва успевшим распаковать вещи и покормить псов. А здесь — здесь он хозяин! Квартира пахла кожей Пабло-Иманола Нуньеса, смотрела на меня шерстяными глазами Пабло-Иманола Нуньеса, разевала джазовую глотку Пабло-Иманола Нуньеса, здесь все было ему впору: и пожелтевшие плакаты («Original Memphis fives» [29], «Cotton Pickers», «Innovations in the Other» [30]); и вещи, сваленные кое-как, дорогие и дешеquot;Сборщики хлопкаquot;(англ.) вые вперемешку, и сотни аккуратно сложенных дисков; и звуковые колонки, натыканные по всем углам, и недопитый выцветший кофе на столе, и незастеленная постель — все напоминало Ангела, все…

Комнат было всего лишь две — побольше и поменьше. Та, что поменьше, служила спальней; побольше — кабинетом, гостиной и кухней. Типичное холостяцкое стойло, с налетом романтизма, способного очаровать начинающую проститутку, — даже запылившееся банджо имелось, правда, без трех струн.

На банджо была наброшена мягкая широкополая шляпа в духе джем-сейшена с пивом, виски без льда и горячим потным шепотом: «А ну-ка, посвингуй!» И я не нашла ничего лучше, чем водрузить шляпу себе на макушку. Но этот дурацкий жест сразу же принес успокоение. Взять меня за рубль двадцать в такой шляпе было невозможно.

Кроме того, шляпа подсказала мне, что делать.

Вопроса «что делать в квартире Ангела» Динка старательно избегала, так же, как и задиристого словечка «шмон», ограничиваясь фразой: «Посмотришь по обстоятельствам». И еще одной: «Может, удастся узнать, кто такой Ангел на самом деле». Я могла бы сделать вид, что осмотрела квартиру, — на это ушло бы минут пять, не больше. Я могла бы ее просто осмотреть, и тогда пришлось бы накинуть еще полчаса.

Но я задержалась надолго.

Из-за шляпы.

Шляпа резко сузила поле поиска, она сразу же уткнулась мордой в стеллаж, предательница! Стеллаж занимал всю правую стену в гостиной-кухне-кабинете, книг в нем было мало, зато других вещей оказалось в избытке.

Самых разных, но наверняка принадлежавших Ангелу.

Болтливых вещей, предательских. Таких же предательских, как вероломная джазовая шляпа.

Судя по всему, Ангел давно не появлялся здесь, ведь все это время он проводил с нами. Ангел давно не появлялся здесь со всем своим джазовым хозяйством — и вещи заскучали. Пара самых настоящих, истыканных ракушечником амфор на нижней полке, пара венецианских масок, пара деревянных голландских башмачищ — кломпов; пара раковин Каури — нежно-розовых, с распяленными закостеневшими губами, пара нэцке, самых настоящих, а не слепленных наскоро из столярного клея и рыбьей требухи… Запыленная стеклянная банка со множеством монет, расписанные тонкой тушью тыквы-горлянки, большая пивная кружка с веером торчащих из нее китайских палочек для еды… Керамическая птица, откликающаяся на имя Кетцаль (в Виксановом культурологическом списке Кетцаль шла под номером 21, прямо перед Лукасом Кранахом-старшим), несколько обглоданных фигурок языческих божков и — ритуальных животных и вполне удачная, не вызывающая никакого чувства протеста копия ацтекского «Круга солнца» (номер 24 в списке)… Картину дополняли огрызок мрамора и старая пишущая машинка… Никакой системы в подборе всего этого добра не было, и оно выглядело по-туристически необязательным. Должно быть, подобные вещдоки дарили Ангелу женщины — в память о проведенных в его объятиях ночах. Я так и видела их, всех этих небрежно сколоченных голландок, гречанок с пушком над верхней губой, монохромных итальянок, экзотичных рисовых уроженок китайской провинции Чжэцзян и засидевшихся в девках швейцарок — проездом из Акапулько в Цюрих-Интересно только, кто подарил Ангелу кольцо?.. Я нашла его надетым на хвост деревянной обезьяны. Обезьянья морда, больше похожая на вдохновенное лицо предводителя какой-нибудь тоталитарной секты, не внушала ничего оптимистического, но кольцо на хвосте… Так, дешевенькое колечко, даже на сувенир не тянуло, но что-то в нем было такое… Это стало ясно, стоило только машинально водрузить его на палец. И пальцу сразу же не захотелось с ним расставаться. Кольцо было явно женским, далее скорее — детским, только дети способны искренне радоваться подобным стекляшкам. А может быть, его и забыла здесь начинающая проститутка, очарованная джазовым логовом Ангела?..

Пока я лениво размышляла об этом, глаза, предоставленные сами себе, скользили по полкам. Фотографии.

Фотографии — это уже интереснее. Фотографий было несколько, заправленных в простецкие домовитые рамки. Точнее — три. Первые две почти не задели меня. Ангел и разухабистая компашка в кафе. Ангел и саксофон на коленях — я нашла снимок милым, хотя Динка наверняка назвала бы его эротическим. Ангел держал саксофон так, как держат в объятьях любимую женщину, нет, он все-таки душка — Ангел…

Вот только третья фотография…

Перед третьей я простояла долго — как перед картиной в музее. И эта картина, вернее — графический лист, — имела вполне конкретное название, как раз из Виксанового списка: «Сон разума рождает чудовищ». Оригинал «Сна…», если мне не изменяла память, болтался где-то между 1797 и 1798 годами. А фотке исполнилось четыре, если судить по старательно расписанной таймером дате, которая выглядывала из рамки: 23.15/ 09/08/9..

Персонажей на третьей фотке тоже было трое: четырехлетней давности Ангел, четырехлетней давности русская жена Ангела…

И Ленчик.

«Сон разума рождает чудовищ».

Я ущипнула себя за руку. Нет, я не спала. Не спала, а Ангел, русская жена Ангела и Ленчик смотрели прямо на меня. И улыбались. Без всякой задней мысли.

Ленчик знал Ангела задолго до нас с Динкой; четыре года — достаточный срок, чтобы называть кого бы то ни было «mio costoso», следовательно, появление Пабло-Иманола Нуньеса в клубе «Пипа» было совсем не случайным.

Совсем.

Ленчик просто сдал нас с рук на руки своему «mio costoso», да нет же, черт… Он просто сдал нас. И все в его письме было правдой, иначе зачем скрывать знакомство? И кто такой Ангел?

И кто такой Ленчик?

Нет, не продюсер Леонид Павловский, раскрутивший скандально известный дуэт «Таис», а тот, четырехлетней давности Ленчик?.. И каким образом пути Ангела и Ленчика пересеклись, уж не Ангелова ли жена приложила к quot;этому руку? Или Ленчик — еще до нашего с ним попсового проекта — копался в джазе, как свинья в желудях, и среди этих желудей нарыл Ангела? На каком-нибудь полулюбительском фестивалишке, где собираются подражатели подражателей, тыловики, обозники и прочая джазовая шваль… И почему в нашей двухлетней одиссее с Ленчиком никогда не всплывала Испания?.. И почему она всплыла только сейчас?

Неизвестно, сколько я простояла перед фотографией, пожирая ее глазами. Ангел — русская жена Ангела — Ленчик. Ленчик — русская жена Ангела — Ангел. Вариантов было не так уж много. И все они смутно беспокоили меня. Почему Пабло-Иманол Нуньес со снимка был так застенчив со своей русской женой со снимка? Почему он так целомудренно держался поодаль от нее? И почему Ленчик со снимка так по-хозяйски распоряжался фотографическими коленями русской жены Ангела? Заросшая голова Ленчика пристроилась как раз в этом дивном месте. А пальцы русской жены Ангела поглаживали ухо Ленчика. А Ангел — рассеянный испанский собственник Ангел — снисходительно взирал на подобное безобразие.

Забавно.

Настолько забавно, что стоит вытащить фотографию из рамки.

Я вытряхнула снимок раньше, чем успела сообразить, для чего это делаю. И, как оказалось, не зря. Подпись на обратной стороне того стоила. Ленчикова подкладка, Ленчикова изнанка, двойное дно, которое никому не пришло в голову спрятать.

«8 августа. Мы в гостях у Пабло».

Мы в гостях у Пабло, ну надо же!.. Мы — это Ленчик и жена Ангела, оказавшаяся вовсе не женой Ангела! Зачем, зачем было так подло врать!..

Я опустилась на пол у стеллажа и сдвинула шляпу на затылок, переваривая подпись. И не так много времени на это ушло, не так много, желудок у меня оказался луженым. Целых два года он питался такой дрянью, такой падалью, таким враньем, что справиться с почти диетическим «Мы в гостях у Пабло» не составило большого труда.

Даже если подпись на фотке не лжет — что из того? Ей четыре года, а за четыре года многое может измениться. Ведь Ангел ничего, ровным счетом ничего не рассказывал о своей русской жене. И ничего не рассказывал о знакомстве с ней. В конце концов, за четыре года можно переметнуться от русского к испанцу и сто раз бросить не особо привлекательного полусумасшедшего Ленчика ради красавца Пабло-Иманола. Почему нет? Я бы на месте русской жены Ангела поступила точно так же. А Ленчик с Ангелом остались друзьями, лучшими друзьями, mio costoso, бывает же такое — редко, но бывает… Смотреть на прикрытое, занавешенное условностями, временем и обстоятельствами тело своей бывшей жены — и ничего не чувствовать. Отдать его другому, сменить, как опостылевший диск в плеере, забыть, как приевшийся ландшафт, — и ничего не чувствовать. И, потягивая «Риоху», с улыбкой наблюдать, как кто-то другой раз за разом прокручивает этот диск, — и ничего не чувствовать. Бывает же такое — редко, но бывает.

А потом все становится с ног на голову, и обладание одним и тем же женским телом делает мужчин не соперниками, а соучастниками. Точно так же, как обладание одним и тем же мужским телом делает женщин не соперницами, а соучастницами.

Даже двух соплячек, ненавидящих друг друга. Двух соплячек — скорее всего. Мы с Динкой и есть соучастницы. Мы вместе — или почти вместе — раскусили электронные игры Ангела с Ленчиком, а они были чуть посложнее «Тетриса». Мы вместе — или почти вместе — решили окучить Риеру Альту. Мы стали соучастницами — точно так же, как стали соучастниками Ленчик и Пабло-Иманол. И не только в контексте бывшей-бывшей жены.

Точно так же, точно так же, только глаза слипаются.

Вот хрень.

Я ненавидела это свое состояние и побаивалась его. Меня всегда неудержимо клонило в сон, когда я сталкивалась с чем-то непонятным, чего подсознательно боялась. И чего не могла, не решалась объяснить — именно в силу этого мягкого, плюшевого, разъедающего душу страха. Сонные прогулки по сонному льду — вот как это называлось. Первый раз это случилось со мной, когда я застукала Динку с очередным дурацким кобельком. Гастрольный, ни к чему не обязывающий трах, который Динка начала практиковать через полгода после нашего первого выступления. Схема всегда была одна и та же: во время концерта она цепляла взглядом какую-нибудь смазливую распаренную физиономию и больше с ней уже не расставалась. Клейкая струя Динкиных гнуснейших желаний облепляла жертву, парализовывала и лишала воли. Точно так же лишала воли и ее звездность. На сцене она была недостижима, Динка, недостижима — и все равно доступна. Как самая последняя шлюха. Жертва хорошо это понимала и каждый раз оказывалась за кулисами, чтобы быть растоптанной Динкиной извращенной любовью к сомнительным, скоропортящимся удовольствиям. Со временем я привыкла к этому, но в тот, первый, раз, когда я застукала ее с кобельком в гримерке… Когда, толкнув ногой дверь, я увидела этого кобелька со спущенным штанами и Динку, стоящую перед ним на коленях…

— Закрой дверь с той стороны! — проорала мне Динка, с трудом отрываясь от своего случайного любовника.

Тогда она еще стеснялась меня, это потом ей стало на все наплевать.

— Что?..

Кажется, я даже этого дурацкого вопроса не задала, я видела только крепкие юношеские, подло трясущиеся ягодицы и Динкину взмокшую челку. То ли от только что закончившегося выступления, то ли…

— Закрой дверь с той стороны!..

Я послушно прикрыла дверь и отошла от нее на безопасное расстояние: как будто парень мог задеть меня, как будто Динка могла задеть… Вот тогда-то мне и захотелось спать. Да так, что справиться с этим детским сладким желанием не представлялось никакой возможности. Я опустилась по стене, села, сложив ноги по-турецки, как это обычно делала Динка, и прикрыла налившиеся свинцом веки. Никаких мыслей в голове, никаких, только слипшаяся Динкина челка…

Я хорошо помню… Я хорошо помню, что очнулась только тогда, когда кто-то настойчиво потрепал меня за плечо.

Алекс.

Еще не умерший Алекс в своем вечном вытянутом свитере сидел против меня.

— Что случилось? — спросил он. — Почему ты здесь?

Действительно, почему я здесь? В чужом городе, каких сотни; в чужом дворце спорта, каких тысячи; в чужом коридоре, каких десятки тысяч; на чужом, не очень чистом полу, каких миллионы… На чужом, не очень чистом полу, каких миллионы, сидит звезда — каких раз и обчелся… Хорошенький сюжет для бульварной прессы, ничего не скажешь…

— Эй, почему ты здесь?

— Нипочему, — огрызнулась я. — Сам спроси у этой твари…

— Да что случилось, в конце-концов?!

О-о, только Алекс, несчастный, измотанный болезнью Алекс принимал наши с Динкой контры близко к сердцу. Ленчика и Виксан это забавляло, не более, они считали, что так и не обузданная ненависть придает пикантность нашему скандальному дуэту. И не дает разжижаться тягучей, черной, как мазут, застоявшейся крови.

— Давай… Иди к ней, иди… Проведай нашу дорогую Диночку…

Алекс пожал плечами, отлепился от меня и направился к гримерке. Только бы тебе не пришло в голову постучать, подумала я совершенно безнадежно: Алекс всегда был удручающе корректен… Вот и сейчас он аккуратно стукнул в легкую фанеру костяшками пальцев и едва не получил по лбу распахнувшейся дверью. Кобелек, оперативно выудивший свое, выполз из гримерки. На лице его — тупом лице с тупым носом, тупыми скулами и тупым подбородком — застыло выражение удовольствия и растерянности. И оскорбленной в своих лучших чувствах похоти. Потом я видела много таких лиц, самых разных, но это выражение — оскорбленной в своих лучших чувствах похоти — всегда оставалось неизменным.

Вот хрень!

Тогда Алекс настучал о происшедшем Ленчику: интеллигентно, робко, с застенчивым придыханием, почти с пиететом. А Ленчик настучал по куполу Динке — уже без всякого пиетета. В присутствии Виксана и меня, что было совсем уж унизительно.

— Если ты еще раз позволишь себе такой левый номер, тварь живородящая, — сказал он Динке в своей обычной манере, — если ты только позволишь себе его… Я тебя урою… Я тебя через взвод солдат пропущу.

— Где взвод? — в своей обычной манере огрызнулась Динка. — Подать сюда взвод!

И Ленчик тотчас же съездил ей по физиономии — в своей обычной манере.

— Это тебе от командира взвода, дорогуша. Учти, будешь козлить, я тебя заставлю кровью харкать. Я тебе все твои трубы перевяжу к чертовой матери…

— Пусть антисексин принимает, — посоветовала флегматичная Виксан. — Купи ей антисексин.

— Пошли вы к черту, — огрызнулась Динка. — Сами принимайте, уроды… Видеть вас больше не могу… А ее больше всех… Не могу…

«Ее» — означало меня. Гнусную короткохвостую овцу, с которой Динка была вынуждена сосаться на каждом концерте: втыкаться в ненавистные губешки, изображая глубокий и влажный поцелуй.

— А уж как я тебя терпеть не могу… — вставила я в своей обычной манере. — Уж как я… Тут не то что антисексин — цианистый калий не поможет…

— Да заткнитесь вы обе, тупицы гребаные! — Интересно, сколько раз Ленчик говорил нам это? — Заткнитесь! Значит, так, Дина. Ты прекращаешь свои… м-м-м… шалости. Хотя бы на гастролях… Дома — делай что хочешь… Но на гастролях — никаких леваков. И если я еще раз узнаю об этом… Я шкуру с тебя спущу… В самом прямом смысле. А требуху сдам в анатомический театр, пускай студенты с тобой развлекаются…

— Не гони… — поморщилась Динка. — Какой в задницу анатомический театр? Да если с моей головы хоть волос упадет, тебя фаны растерзают. Без масла слопают…

Ленчик запрокинул подбородок и дробно, по-женски рассмеялся. Господи, как же я любила его в такие минуты! Как же я его любила! И за миг торжества, которого вполне хватало, чтобы размазать Динку по стене, была готова простить ему все.

— Ох, как ты ошибаешься, дорогуша! Ох, как ты ошибаешься! А все потому, что ты клиническая дура. Вместо того чтобы по мужским ширинкам шляться, умные книжки почитала бы…

— Это какие же?

— Да хоть какие… Да хоть про психологию восприятия, если не в лом.

— Влом, — выдохнула Динка. — Ты мне так расскажи. Своими словами…

— И не подумаю… А вот то, что о тебе забудут через три дня после того, как ты перестанешь открывать на сцене свой поганый рот, — это я и без книжек знаю.

— А с чего бы это мне перестать открывать на сцене свой поганый рот? Я еще попою. — Теперь Динкин голос не был таким злобно-победительным.

— Петь ты будешь ровно столько, сколько тебе отпущено. Мной. И ни днем больше. — Он специально заводил нашу неистовую Динку, Ленчик. Он делал это бесчисленное количество раз, и каждый раз Динка попадалась на крючок.

— Пошел ты…

— Пойдешь ты. И опять же, только тогда, когда я тебе об этом скажу…

— Да я завтра от тебя уйду…

— Контракт… — Ленчик прибегал к кнуту нашего с Динкой контракта с видимым удовольствием: ему нравилось хлестать малолетку по зарвавшейся спине. Очень нравилось. — Контракт. А контракт — он почище удавки будет. И колумбийский галстук тоже отдыхает… Знаешь, что такое колумбийский галстук?..

О колумбийском галстуке хорошо знала я, колумбийский галстук наряду с гильотиной, папильотками и девятью способами хранения марочного коньяка входил в Виксанов список достижений цивилизации. Колумбийский галстук, любимое развлечение подручных наркобаронов, перерезанное от уха до уха горло и выпущенный через него на волю мертвый язык… Наш с Ленчиком контракт и вправду отдаленно напоминал колумбийский галстук: на волю мы могли вырваться, только двинув кони. Склеив ласты, дав дуба, сыграв в ящик. Динка даже специально завела интрижку с одним известным питерским адвокатом по фамилии Лауферман, престарелым, засыпанным перхотью любителем Лолит. Адвокат за свои услуги ломил страшную, по-еврейски непроизносимую вслух цену, Динке же он не стоил ничего: так, пара слюнявых поцелуйчиков, пара немощных фрикций и целый поток белесых цитат из серебряного века, благополучно заменивших оргазм. Впрочем, Динкина подростковая, с легким пушком на икрах самоотверженность так и не была награждена — ознакомившись с контрактом, Лауферман только руками развел:

— Вы попали, девочки… Вы попали… — сказал он, не сводя с Динки подернутых пленкой предпенсионного вожделения глаз. — Это не контракт, это — кабала. Рабство в классическом варианте. Очень грамотно состряпано… Не подкопаться… Даже я бессилен… Кстати, кто составлял сии тексты?

— Кто? Дед Пихто! — огрызнулась Динка.

Лауферман, на халяву получивший порцию рагу из Лолиты, не обиделся. И даже позволил себе улыбнуться:

— Нельзя подписывать такие бумаги без адвоката… Хорошего адвоката… Когда эти галеры закончатся… Если они закончатся… милости прошу ко мне…

Динка спровадила ушлого задрыгу Лауфермана довольно недружелюбно, напоследок промычав что-то вроде «старый импотент, мать твою, теперь три дня в ванне киснуть придется»… А мы так и остались в обществе своего колумбийского галстука, рассчитанного на три года. И Динкиных остервенелых сексуальных партнеров. Местного разлива, поскольку на гастролях Динка выдрючиваться прекратила. И это почти избавило меня от привычки внезапно, в самых неподходящих местах засыпать.

И только теперь она вернулась. Только теперь.

Перед фотографией Ленчика, бывшей-бывшей всеобщей жены-пчелиной-матки и Пабло-Иманола по кличке Ангел.

Сонные прогулки по сонному льду.

Я завалилась набок, едва успев пристроить под головой Ангелову джазовую шляпу. От лежалого ковра знакомо несло собачьей шерстью, но, как ни странно, этот запах убаюкивал меня.

Он был понятен.

Гораздо более понятен, чем расстановка сил на снимке четырехлетней давности. Жаль, что нет свеженького, хотя бы четвертого по счету, хотя бы четвертого, тогда было бы с чем сравнить… Но больше никаких фоток в обозримом пространстве не оказалось, а оказался…

Ящик.

Ну да, небольшой, утопленный в передней панели ящик, который нельзя было заметить, стоя перед стеллажом. Его нельзя было заметить, даже присев на корточки, так хорошо его прикрывала деревянная деталь стеллажа, удачно имитирующая складки матадорского плаща. Только лежа. Лежа и со слипающимися глазами.

Стоило мне увидеть ящик, как сон сразу же отступил, даже не ощерившись для приличия. Несколько секунд я изучала гладкую, безмятежную поверхность, вспоротую таким же безмятежным глазком замочной скважины. Несколько секунд я изучала скважину сквозь прикрытые веки, а потом сунула в нее мизинец. И подергала: так, для приличия, хорошо зная результат. Подобные ящики и созданы для того, чтобы всегда оставаться закрытыми.

Пока их не вскроет хозяин.

Хозяин. Или…

Или кто-то другой, обладающий ключом.

У меня в кармане лежало целых четыре ключа от жизни Ангела. Целых четыре. Один из них уже подошел, может быть, подойдет и какой-нибудь из оставшихся?.. Не сводя глаз с замочной скважины, я пощупала связку и выбрала фигурно заточенного коротышку, младшего братца трех взрослых ключей.

И сунула его в отверстие.

И легко провернула.

Ящик поддался. Так торопливо и безоглядно, что я даже рассмеялась: Ангел-Ангел, конспиратор из тебя хренов, свои тайны нужно охранять получше, а не носить в кармане, среди фисташковых скорлупок, обгоревших фитилей и мелких деталей от своей разлюбезной дудки… Хотя… Хотя, может быть, это ничего не значит. Может быть, и нет никаких тайн, а скелеты из шкафа, выполненные в масштабе 1:10, не представляют никакой ценности. Стоит только распахнуть чрево, прикрытое деревянным матадорским плащом, чтобы в этом убедиться.

…То, что я обнаружила в ящике, совсем не вязалось ни с самим Ангелом, ни с его жилищем.

Ни с Ангелом, которого я знала раньше, ни с тем, которого узнала только сейчас. Это вступало в явное противоречие с безмятежными раковинами Каури, керамической Кетцаль и «Кругом солнца». Не говоря уже о джазовых прокламациях на стене.

Пистолет.

На дне ящика болтался пистолет. Самый настоящий пистолет с запасной к нему обоймой. Я выудила пистолет из его импровизированного склепа и подбросила в руке. Тяжелый, черт!.. Зачем он только понадобился безалаберному испанскому джазмену — вот в чем заключался вопрос дня.

Ответа на него я так и не нашла. Зато нашла кредитки, их оказалось семь, — как раз в правом дальнем углу ящика. Ламинированные плотные кредитки довольно уважаемых банков. Сдержанный дизайн, выбитые коды, выбитое имя — все чин чинарем. Имен, впрочем, было два, и оба успели обрыднуть мне до изжоги: Pablo-Imanol Nun'es и Leon Pavlovsky, куда ж без них, без них и вода не освятится!.. Имя Ангела фигурировало на пяти кредитных карточках, а имя Ленчика — всего лишь на двух. Странно только, что среди всего этого строгого полиграфического великолепия отсутствовали следы бывшей-бывшей, на фотографии все трое смотрелись не-разлей-вода!.. И я успела к ним привыкнуть — именно в таком составе.

Кроме кредиток и пистолета в ящике нашлись и бумаги, в которых я не поняла ни уха ни рыла, гребаный испанский! Больше всего они напоминали какой-то договор, даже скорее всего — договор. Но дальше этого бесполезного знания я не продвинулась. И черт с ним, вот только зачем Пабло-Иманолу Нуньесу, мирному любовнику с мирным саксофоном, пистолет?..

Стараясь не думать об этом, я переложила пистолет, фотографию, кредитки и два скрепленных степлером листа, «скорее всего договора», в бумажный макдональдсовский пакет, купленный на подступах к Риере Альте. При жизни в пакете покоились чизбургер и большой стакан кока-колы, поглощенные мной в нервном напряжении. Слегка замасленная и такая невинная гастрономическая плоть пакета нынешнее содержимое отторгала, но не засовывать же пушку, за пазуху, в самом деле! С таким трофеем я и двух кварталов не пройду…

И на черта мне сдались эти трофеи, как выразилась бы отвязная Динка.

Сдались, сдались, еще как сдались!

Фантастический улов для овцы, не так часто она может выудить с мутного, покрытого склизким илом и рвущимися, как нитки, водяными червями, дна такие рождественские подарки. Теперь, подкрепленный пистолетом, визит на Риеру Альту выглядел вполне осмысленным. Не зря мы пошли на поводу у Ленчикова письмишка.

Совсем не зря.

Больше в квартире делать было нечего, и я уже направилась к двери и взялась за ручку, когда прозвучал этот звонок.

Телефон стоял в комнате, на столе, на приличном расстоянии от меня, и потому звук получился приглушенным. Так же, как и щелчок автоответчика. Так же, как и голос, последовавший за ним. Этот голос я узнала бы из тысяч других, этот голос я узнала бы даже под маскхалатом, даже под веселенькой расцветкой, приспособленной для напалма, рейдов по отрогам партизанской войны и вагнеровского «Полета валькирий». С этим голосом, окопавшимся в ушных раковинах, я прожила два года, два самых отчаянных своих года. Два самых грешных. Два самых тяжелых. Два самых лучших.

Ленчик.

Конечно же, Ленчик.

Ленчик что-то бегло пробубнил на испанском и отрубился. И оставил меня в растерянности. Я не знала, я просто не знала, что делать с этим звонком. Но каким-то чутьем, намертво присосавшимся к позвоночному столбу, поняла: звонок и есть самое важное. Важнее всех кредиток, всех сложенных вчетверо бумаг, важнее фотографии «8 августа. Мы в гостях у Пабло», важнее пистолета и обоймы к нему…

Если бы здесь была Динка! Если бы здесь была Динка с ее бесхитростной способностью к языкам, которая вливалась в нее вместе со спермой всех любовников!.. Если бы здесь была Динка — звонок Ленчика удалось бы сразу же приручить. Раскусить, раскокать, раскроить ему башку.

Но Динки не было.

Была я, совершеннейшая тупица, попка с псевдоинтеллектуальным списком между ног, которой не поможет и шикарное «Пошли к черту».

На тринадцати языках.

Я бегло повторила его на фарси, китайском, албанском, немецком, португальском, чешском, польском, на диалекте Бретани галло, на диалекте бакве — омелокве, на сербском, хорватском и греческом… И только перед последним, алгонкинским «Пошли к черту», меня посетила мысль, показавшаяся здравой: мне нужно записать все то, что прокрякал Ленчик автоответчику Ангела. Записать максимально точно, и гражданский долг овцы будет выполнен. И даже перевыполнен. И пусть потом Динка разбирается: все, что могла, я сделала.

На стеллаже Ангела нашлась и ручка (иначе и быть не могло, на этом чертовом стеллаже при желании можно было найти все, что угодно, включая раннемезозойские отложения трилобитов, слепок челюсти покойного Робеспьера и исподнее покойного Мартина Лютера Кинга). А в качестве блокнота я использовала обратную сторону листков «скорее всего договора». И через полчаса непрерывного прослушивания стенограмма Ленчикова сообщения, старательно записанная русскими буквами, была готова. А еще через две минуты я покинула квартиру Ангела.

А еще через десять, в самом конце Риеры Альты, я обнаружила у себя на пальце дешевенькое кольцо, которое машинально прихватила. И забыла снять, вот хрень. Случайно ли?.. Вот вопрос…

* * *

— …И ты предлагаешь, чтобы я это перевела? — зло спросила у меня Динка. — Муть, которую ты настрочила? Могу тебя обрадовать: переводу это не подлежит.

Вот уже полчаса мы сидели в саду, на излюбленном Динкином месте — под оливковым деревцем у собачьей площадки. Я смотрела на Динкины колени, слегка припорошенные сухой пылью; Динкины острые колени, так хорошо изученные мной за два года. Я смотрела на Динкины колени и чувствовала себя полным ничтожеством. Самое время застрелиться из пистолета, унесенного с Риеры Альты.

— Но, может быть… Может быть, есть какой-то выход, а?

— Никакого. Я ничего не понимаю. Господи, мне самой нужно было поехать туда.

— Что ж не поехала? — Я все-таки нашла в себе силы огрызнуться.

— Ладно… Давай попробуем так. Читай мне эту галиматью вслух… Попытаемся разобраться еще раз…

Динка прикрыла глаза, задрала подбородок вверх и уперлась ладонями в колени. Теперь она больше всего напомнила медитирующего мальчика-будду, который не знает еще, что он — Будда. Странные, неясные и мучительные, как заноза в пятке, мысли о Динке давно преследовали меня. А здесь, в запущенном испанском саду, предоставленные сами себе, они становились просто невыносимыми. Я по-прежнему тихо ненавидела ее — за взбалмошный нрав, за похотливую всеядность, за разнузданный жертвенный пах, готовый принять в себя каких угодно паломников… Но еще больше — за ее громкую, демонстративную ненависть ко мне. И еще… Еще…

За рабскую от нее зависимость. Эта зависимость была иной, чем светлая, ничем не замутненная зависимость от бестиария. При всей необузданности его персонажей я научилась кормить их с руки, я приручила их: даже мантикора подчинилась мне, дружелюбно оскалив три ряда окровавленных зубов и выплюнув по этому знаменательному случаю ошметки чьей-то средневековой руки… Даже мантикора, не говоря уже об обитателях побезобиднее. Обо всех этих unicornis [31], talpa [32], vultur [33]

А Динку… Приручить Динку не представлялось возможным. Не представлялось возможным сломить ее ненависть, еще в самом начале «Таис» я пыталась это сделать, но все мои попытки так ни к чему и не привели. Перечить Ленчику было опасно, перечить Виксан — бессмысленно, перечить Алексу — невыносимо скучно. Я — совсем другое дело. Со мной можно не стесняться в выражениях, меня можно втаптывать в грязь, блондинистую любимицу продюсера, безмозглого Рысенка с экстерьером овцы. И Динка отрывалась на мне по полной, она яростно мстила за псевдолесбийскую ересь псевдолесбийского дуэта; она, кондовая натуралка, которую заставили жить по странным законам. Ненавистным ей законам. Разве можно было вдохновиться моими немощными блеклыми губами, когда ее ждали совсем другие губы: жесткие, терпкие, хорошо заасфальтированные, укатанные, утрамбованные — мужские.

Да и меня саму… Разве меня саму могли вдохновить Динкины губы? С привкусом запретных песенок, запретных удовольствий, запретных жестов, запретных запахов… Губы, такие живые для всех и такие мертвые для меня… Безнадежно мертвые, как раздавленная на трассе бродячая собака, как раздавленный в песке морской конек, как раздавленное у самого берега желеобразное тело медузы…

Вот и сейчас…

Вот и сейчас я смотрела на ее чертовы шевелящиеся губы цвета давленой вишни — и ненавидела Динку. Ненавидела, ненавидела, ненавидела — сильнее, чем когда либо. От этого острого приступа ненависти — такого же острого, как и Динкины колени, — у меня заложило уши и перехватило горло. Пришить бы эти губы из пистолета Пабло-Иманола Нуньеса! Пришить бы, даром что я и стрелять-то толком не умею и не стреляла никогда, все равно — пришить. Пришить без всякой жалости. А потом смотреть, как они теряют блеск и влагу — пусть на это уйдет вся оставшаяся жизнь, но я увижу их жалкий, засиженный мухами каркас, никому не интересное о них воспоминание… И только тогда успокоюсь.

Навсегда.

— Ну фиг л и ты молчишь, Ры-ысенок? — вывел меня из транса Динкин голос. — Давай, читай, что ты там наваяла!

И я, засунув подальше ненависть, принялась читать свои собственные заметки на полях. Мне пришлось прочесть написанное раз десять, прежде чем Динка, сплюнув и кашлянув, вынесла свой вердикт.

— Уже кое-что… С самого начала нужно было так сделать.

— Кое-что — это что? — робко поинтересовалась я.

— Это его третье сообщение. Наш обожаемый продюсер прилетает завтра в девять тридцать утра… Приедет прямо сюда, заморачиваться с городской квартирой не стоит… И…

Динка повернула ко мне голову, и я поразилась выражению ее лица. Ничего человеческого в нем не было. Вернее, в нем не было ничего, что делало человека живым. За какие-то десять минут Динка умудрилась стать пергаментной, высушенной столетиями страницей из бестиария. И я… Я сразу же почувствовала к ней такую нежность, что сердце у меня рухнуло прямо в живот. И его накрыло волной, и этой же волной снова вынесло наверх, под сверкающую сферу легких.

— Ты чего? — удивилась Динка. — Чего это ты так на меня уставилась?

— А ты?

— А что я?.. Будешь слушать финал? Очень интересный, между прочим.

— Давай финал…

— Надеюсь, что к завтрашнему утру. все будет сделано.

— Что сделано? — не поняла я.

— Все.

— Что — все?

— Не будь идиоткой, Рысенок. Вспомни его первое письмо. Ты же сама его переводила. Все — это все… Все то, о чем они договорились… Козлы.. Неужели не понимаешь?


quot;Ангел, дорогой мой!

Куда ты пропал, я не могу с тобой связаться. Надеюсь, все в порядке. Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку. Это не убийство, это всего лишь самоубийство двух сумасшедших, никто ничего не заподозрит. Главное — доза. Не мне тебя учить. Хотя с Р. придется повозиться. Предсмертную записку я привезу. Убийца — они сами. Перезвоню тебе на Риера Альта, не позднее 12, сообщу рейс. Л.quot;


Чертовы строчки из Ленчикова электронного письма сами собой всплыли перед моими глазами, их не смогли заслонить даже Динкины губы, моментально сменившие темно-вишневый цвет на нежно-абрикосовый… Их не смогло заслонить даже ее пергаментное лицо, на которое вышли попастись все звери бестиария..

— Ну? Теперь поняла? — спросила у меня Динка.

«Это не убийство, это всего лишь самоубийство двух сумасшедших, никто ничего не заподозрит». «Надеюсь, что к завтрашнему утру все будет сделано…»

Все будет сделано. Я молчала.

— Теперь поняла? — Динке не терпелось получить ответ от притихшей овцы.

И она его получила. Не сразу, но получила.

— Поняла. И что теперь будет?

— А ничего не будет.

Динка широко улыбнулась, и волшебных зверей из «De bestiis et aliis rebus» как ветром сдуло с ее лица. И благородный пергамент уступил место живой, хотя и несколько потрепанной в постельных баталиях коже… Ах, Динка, Динка… Зачем, зачем… Твоя физиономия образца 1287 года смотрелась не в пример романтичнее…

— Ничего?

— Конечно, ничего. Ведь наш испанский любовник не в курсе Ленчиковых ближайших планов. Так что ничего не будет. Самоубийство двух сумасшедших переносится на неопределенный срок.

— А что будет? — снова упрямо повторила я.

— Не знаю. Для начала нужно дождаться Ленчика. Это как минимум.

— А как максимум?

— Как максимум — потолковать с ним.

— Интересно, каким образом ты собираешься толковать с ним?

Я хотела добавить «каким образом ты собираешься толковать с человеком, который так недвусмысленно хотел тебя замочить», но целомудренно промолчала.

— Каким образом?

— Каким? — Динка сверкнула влажными зубами.

— Да. Каким. Каким образом ты собираешься справиться с двумя мужиками?

Обычный Динкин способ не пройдет, коню понятно…

— Ну-у… Хотя бы при помощи этой твоей пушки. Пушка кого угодно сделает кротким. И разговорчивым… Очень хотелось бы посмотреть на их гнусные морды сквозь прицел… А тебе не хотелось бы?

— Мне — нет.

— Нисколько в этом не сомневаюсь…

— А может, просто обратимся в полицию? — пришла ко мне в голову неожиданно светлая мысль. — Есть же здесь полиция… Просто обратимся в полицию — и все…

— Н-да… — Динка посмотрела на меня с сожалением, как на тяжелобольную. — Так кто из нас клиническая дура?

— Кто?

— Ты!

— Я? Это почему же?..

— С чем ты собираешься идти в эту самую полицию?

— С… — открыла было рот я.

И тотчас замолчала. Действительно, с чем? С копией переведенного электронного письма, которого больше не существует? И непонятно, существовало ли вообще. С написанной русскими буквами стенограммой короткого сообщения на автоответчике? Но в нем нет ничего криминального.

Какой-то русский прилетает по гостевой-или-какой-то-там-еще визе к своему барселонскому приятелю… Исключительно для того, чтобы лицезреть собор Святого семейства архитектора Гауди. Исключительно для того, чтобы пошляться по Готическому кварталу, ай-ай Barri Gotic… Исключительно для того, чтобы поковырять в носу на площади Сан-Жаумэ… Исключительно для того, чтобы впереться на фуникулере на гору Монтжуик… Ничего криминального, senoras [34], ничего криминального!.. Легче всего отмазаться от несовершенного преступления. И мы же будем выглядеть идиотками. Двумя русскими идиотками, двумя сумасшедшими, каковыми мы, впрочем, и являемся…

— Ну что, не передумала идти в полицию?

— Передумала… Ты права… Это смешно.

— Это не смешно, — заверила меня Динка. — Смешно будет завтра, когда я начну разбираться с этим ублюдком…

— С которым из них? — вяло поинтересовалась я.

— С Ленчиком. Испанца оставляю тебе. Так уж и быть… Возьмешь его на поруки?

Она откровенно издевалась надо мной, Динка. Издевалась, как издевалась всегда. А я не находила слов, чтобы противостоять ей. Так было всегда она издевалась, а я не находила слов. То есть находила, но уже потом, когда они были не нужны. Моя голова была плотно заставлена этими не сказанными вовремя, а потому бесполезными словами. Мне оставалось только бродить среди них, изредка пугаясь их скрытых под белыми, невостребованными простынями, очертаний.

— Ладно тебе… — примирительно сказала я. — Вот только…

— Что — только?

— Не нравится мне все это… Может, просто свалим отсюда подобру-поздорову, а? Пусть разбираются друг с другом… Какое нам до этого дело?

— Ну уж нет… Так просто я это не оставлю… Ты, конечно, можешь уйти, я тебя задерживать не буду… Да и…

— Что — и? — Я всегда чутко реагировала на все Динкины презрительные недомолвки. Отреагировала и сейчас.

— Ты мне мешаешь, если честно. Будешь ныть и под ногами путаться… Уходи. Уходи, уходи, уходи… Попытайся уйти. Уйти.

Уйти, уйти, уйти…

Я ухватилась за эту мысль, как утопающий хватается за соломинку. Действительно, почему бы мне не уйти отсюда? Ничто меня здесь не держит, ни по чему я не буду тосковать долгими зимними вечерами в квартире с видом на Большую Неву… Ведь не по Ангелу тосковать же, в самом деле, хоть он и первый мой мужчина. Не по Рико, хотя он и первая моя бойцовая собака… Не по испанскому дому, хотя он и первый мой испанский дом… Ничто меня здесь не держит, замки раскурочены, ворота распахнуты настежь, улица легко просматривается сквозь плющ и вьюнок… Да и Ангел не сразу заметит мое исчезновение…

Но уйти — означало оставить Динку одну. Оставить Динку одну в сомнительной стае кобелей — двуногих и четвероногих. А против Ленчиковых лукавых фотомодельных губ ни один пистолет не устоит. И любой выстрел расцветет холостым конским каштаном…

Уйти — означало оставить одну себя, бедную забитую экс-звезду дуэта «Таис». И лишиться, пусть даже на время, этой моей ненависти к Динке. Такой же коротко постриженной, как и сама Динка, такой же живой, как она.

Живой.

Да. Именно ненависть к ней делала меня живой.

Да.

Именно эта чертова ненависть, беспощадная и бесполезная, как дурацкая фраза «тренируйся на кошках». Не слава, не оголтелое обожание фанатов, не жгучее любопытство журналистов, не джентльменский список Виксан, не, не, не… Ничто не могло сравниться с этой ненавистью…

Ничто.

Ай-ай, заблудиться бы в этой ненависти, как в узких улочках Barri Gotic, — и умереть в ней. Восхитительно живой…

— Уходи, — еще раз повторила Динка, и в ее голосе мне послышалась грусть.

Темно-вишневая грусть темно-вишневого поцелуя в «Питбуле» — того самого, единственно искреннего, незабытого, совсем незабытого. Поцелуя, который на секунду сделал нас одним существом. «Неужели это мы, Ренатка?..»

— Я не уйду, — твердо сказала я. Насколько могла — твердо. — Я останусь с тобой…

— Только этого не хватало, — поморщилась Динка. — Что за пафос, в натуре? Засунь его себе в жопу, может, полегчает.

— Засунула, — улыбнулась я. — Полегчало.

— Ладно, — улыбнулась Динка. — Только уговор: не рыдать, не рвать волосы… сама знаешь где… и под ногами не путаться. Обещаешь?

— Обещаю…

* * *

…Трофеи, принесенные мной с Риеры Альты, были поделены нами поровну. Или почти поровну. Динке достался пистолет, мне — все остальное. Фотография «Мы в гостях у Пабло», на которой Динка даже внимание акцентировать не стала и «скорее всего договор», который и вправду оказался договором — на съем дома в Ронда-Литорал, того самого, в котором мы столько времени околачивались. Дом был снят на имя Пабло-Иманола Нуньеса за два дня до того, как наш с Ленчиком самолет приземлился в барселонском аэропорту Эль-Прат, еще одно, совсем неудивительно совпадение, еще одно звено в цепи, на одном конце которого болтался Ленчик, а на другом — Ангел. Теперь я нисколько не сомневалась, что дом этот был приготовлен специально для нас и весь его антураж был подогнан под нас — от девы Марии на кухонном подоконнике до собак в вольерах. Кончать в таком антураже с собой, под присмотром всех мыслимых католических святых — милое дело. А единственной правдой этого лживого дома был сам Ангел, его псы и его саксофон.

И больше ничего.

Даже распятие в моей комнате гроша ломаного не стоило. Даже оно.

Недаром все это время мне казалось, что дом отторгает Ангела, что он никогда не принадлежал ему, пожалуй, с эпитетом «лживый» я погорячилась. Все наоборот, все совсем наоборот. Дом был обычным, разве что слегка заброшенным. А лживым оказался Ангел. С самого начала.

Но, странное дело, даже несмотря на открывшуюся истину, Ангел не вызывал во мне никакой неприязни. Совсем напротив, я чувствовала к нему симпатию. Во-первых, он мой первый мужчина. Во-вторых — он мой первый мужчина. В-третьих — он мой первый мужчина. Продолжать можно до бесконечности, привкус собачатины во рту не станет от этого меньше.

Этот привкус усилился к вечеру, вернее, к ночи, когда Ангел вернулся.

Вместе с Рико.

От Динки я знала, что вторая половина дня ушла у Ангела на собачьи бои, именно поэтому мы болтали в саду в полной безопасности. Никто не надзирал за нами, никто за нами не следил, а дружелюбно раскрытые ворота держали на привязи крепче, чем запоры, амбарные замки и цепочки. Ангел вернулся именно тогда, когда все было решено, и мы с Динкой, чтобы не вызывать лишних подозрений, разбрелись по комнатам.

Динка зависла в их с Ангелом спальне, а я, как обычно, отправилась в библиотеку.

Там он меня и нашел.

Ближе к полуночи. Лежащей под пледом и тупо уставившейся в русско-испанский разговорник.

— Ну, как ты? — спросил у меня Ангел. Дружелюбный, как ворота, которые никогда не поздно запереть на засов.

— Нормально, — не отрывая взгляда от стойкого идиоматического выражения «Cuando recibiremos la respuesta definitiva?» [35], сказала я. — А ты?

— Сегодня хороший день, — осклабился Ангел. — Рико выиграл.

Рико выиграл, а ты проиграл, Ангел. Ты проиграл при любом раскладе. Хотя должны были проиграть мы. При любом раскладе. При любом… Сегодня и вправду хороший день. Я улыбнулась этой немудреной мысли, Ангел же отнес улыбку на свой счет.

— Прогулка пошла на пользу?

— Конечно… Mio costoso, — не удержалась я. Мне давно хотелось назвать Ангела именно так, как называл его Ленчик. Но случай предоставился только сейчас.

Произнеся это, я снова уткнулась в разговорник, краем глаза наблюдая за Ангелом. Интересно, как он отреагирует? В моем собственном сознании «mio costoso» было плотно увязано с Ленчиком. Интересно, насколько плотно оно увязано с самим Ангелом?

Нинасколько, вот хрень.

Ни один мускул не дрогнул на лице Ангела, впрочем, ангелам и не положено расстраиваться по пустякам, будь то порез опасной бритвой или случайно оброненная фраза с совсем не случайным подтекстом.

— Mio costoso?

— Ну да… Вот, изучаю разговорник. Красивый язык, такой нежный… Мне нравится твой язык, Ангел…

— Правда? — Ангел снова улыбнулся, распялил губы и по-собачьи вывалил наружу язык. — Правда, нравится?

— Очень.

— А мне — твой…

Это было не что иное, как приглашение к постели: такой привычной для Ангела и такой непривычной для меня. Приглашение к постели, в которой Ангел, как и все ангелы, был бесподобен. Он был бесподобен, а я была никакой, так что разломанного в честь Благовещения граната ожидать не приходится. Хотя то, что мы с Динкой живы, уже — благая весть. Жаль только, что нельзя сообщить об этом Ангелу.

То-то бы он удивился!..

— А мне — твой, девочка!.. Ну-ка, давай его сюда.

Шутки… Шутки-шутки… Шутки пьяного Мишутки. Гонки пьяного Артемки, как сказала бы Динка. Любовные глупости, которые должны восхищать, но от которых с души воротит. По крайней мере меня. Нет, Ангел, подарка в честь потери девственности ты от меня не дождешься. Ни птицы Кетцаль, ни раковин Каури, ни даже тыквы-горлянки, расписанной срамными картинками из «Камасутры»… Пока я лениво размышляла об этом, язык Ангела вплотную приблизился к моим губам и раздвинул их.

И завладел моим собственным языком.

И я тотчас же поняла, что ко вкусу собачьей шерсти добавилось что-то еще. Что-то еще, привнесенное извне, но такое же острое. Кровь? Пыльный брезент? Болотный осот? Забившиеся в раны насекомые?..

Только этого не хватало!

Еще секунда, и мне в глотку польется кровь Ангела, и на зубах осядет брезентовая пыль, и острые пики осота полоснут по небу, а на языке пристроится богомол… Вот хрень!..

Кажется, я отстранилась, и Ангел удивленно посмотрел на меня.

— Что-то не так, девочка?

— Все так, — солгала я. — Просто…

— Что просто?

— Я не в настроении… — Более куцего оправдания и придумать невозможно.

— Не в настроении? — удивился Ангел.

Слегка отстранившись от тела испанца, я обвела взглядом библиотеку и увидела Рико. Пес стоял у самой двери и смотрел на меня сумрачными желтыми глазами.

— Рико, — тотчас же нашлась я. — Чего это он уставился?

— Рико молодец, — улыбнулся Ангел. — Сегодня он выиграл…

— Поздравляю… Вот только…

— Ты хочешь, чтобы он ушел?…

— Да… Я боюсь твоего пса, Ангел.

— И правильно делаешь… — Он потрепал меня за безвольный подбородок. — Рико стоит бояться… Ничего не грозит только тому, кто меня любит. Ты ведь любишь меня?

— Люблю… — протянула я, облизнув пересохшие губы. — Люблю.

Тихо, очень тихо.

Так тихо, что я не знала даже, услышал ли меня Ангел. Зато Рико — Рико услышал наверняка. Чертова псина подалась вперед и обнюхала слова, небрежно вывалившиеся из моего рта. И не поверила им. Вот именно — не поверила. Я видела, как вздыбилась шерсть на загривке Рико и как обнажились его клыки. Еще секунда — и он зарычит. И все мое полуночное вранье выплывет наружу.

Хрен тебе!..

— Люблю, — еще раз повторила я. — Только… ты бы не мог его увести? Хотя бы на время… Пожалуйста… Пожалуйста, Ангел… Рог favor [36]

— Как скажешь…

Ангел обернулся к Рико и тихонько присвистнул. Нежно присвистнул, именно так всегда пытаются подозвать ускользающую любовь. Шерсть на загривке Рико так и не опустилась, но он послушно затрусил к нам. И спустя мгновение ткнулся косматой головой в колени Ангела. И затих.

— Ты ему не нравишься, — меланхолично сказал Ангел.

От этой простой, без всяких подтекстов фразы у меня пробежали мурашки по спине.

— Да? Интересно, почему?

— Наверное потому, что ты нравишься мне.

— А… псы ревнивы?

Совсем не то мне следовало сказать, совсем не то! «А… я нравлюсь тебе?» — вот это было бы в самый раз, вот это бы подошло…

— Псы? Ревнивы… Не то что люди…

— Может быть, ты все-таки уведешь его?

— Да, конечно…

Ангел потрепал меня по щеке так же, как секунду назад трепал по морде собаку — тыльной стороной ладони. И снова Рико зарычал.

— И правда, ревнует, — трусливо хихикнула я. — Возвращайся быстрее…

— Ты не успеешь соскучиться. Обещаю…

Только когда оба они — пес и человек — вышли из библиотеки, я перевела дух. О дружелюбном нейтралитете, установившемся между мной и Рико несколько дней назад, придется забыть. Поставить изящный католический крест на его могилке… Рико оказался умнее хозяина, хорошо, что собаки не говорят… Или — говорят? И тогда из их пасти выпрыгивают богомолы… Господи, какая чушь, какая чушь… Я вовсе не хочу спать с Ангелом, но пересплю с ним, хочет того Рико или нет. Ведь Динка отдала Пабло-Иманола Нуньеса мне на откуп… А я не знаю, что с ним делать, кроме того, что пытаться спать с ним… Вот они, Динкины прихваты, въевшиеся в кожу… За два года, проведенных вместе.

Пока я размышляла об этом, вернулся Ангел.

Он на несколько секунд задержался у двери, внимательно меня рассматривая. Я тоже уставилась на него. Нет, черт возьми, на расстоянии он нравился мне гораздо больше. Я бы даже согласилась жить с ним — вот так, на расстоянии…

Но о подобной радости и мечтать не приходилось.

Ангел приблизился ко мне, как он обычно приближался: на низких нотах своего саксофона, на мягких лапах своего пса. И мое тело снова окаменело, лишь где-то в самой его глубине робко пульсировала живая струя; она все еще не пересыхала, она все еще надеялась, что упоительный секс с Ангелом сложится.

Иначе и быть не должно.

«Ты позволишь тебя раздеть?» — спросили у меня лживо-темные глаза Ангела.

«Конечно, mio costoso», — ответили мои, лживо-светлые глаза.

«Ты позволишь мне любить тебя?» — спросили у меня лживо-темные губы Ангела.

«Конечно, mio costoso», — ответили мои, лживо-светлые губы.

«Ты позволишь мне делать с собой все, что угодно?» — спросили у меня его лживо-темные ресницы.

«Конечно, mio costoso… Рог supuesto, si, como no…» [Конечно, да, конечно…(исп.)

Теперь оставалось только подчиниться его рукам. И не морщиться особо — от Ангела за версту несло выигравшим сегодняшний бой Рико. Я даже прикрыла веки, чтобы не чувствовать этого ножом взрезающего глазные яблоки запаха. Чтобы не видеть, как он стаскивает с меня футболку. А потом — джинсы: торопливо, взахлеб, как будто боясь опоздать к рождественскому пирогу. Неужели это и есть страсть, и неужели в ней я никогда не буду похожа на Динку?

Лучше не думать об этом.

Лучше не думать.

Сейчас джинсы упадут на пол, за ними последуют носки, и…

Но носков не последовало. И тяжесть из рук Ангела ушла. А потом ушли и сами руки. И наступила тишина. Тишина, в которой не было ничего, даже шелеста ночных бабочек за окнами, даже шелеста намертво захлопнутых страниц…

Я открыла глаза. Ангел сидел рядом, но даже не смотрел на меня. Он смотрел на пол, куда были сброшены мои джинсы. Но не джинсы интересовали его. Совсем не джинсы, будь они неладны. Кое-что… Кое-что поинтереснее валялось на полу. Кое-что поинтереснее, выпавшее из их кармана.

Кольцо.

Проклятое, краденое со стеллажа, абсолютно бессмысленное кольцо. Такое же дешевое, как и тот трюк, который хотел провернуть с нами Ленчик. Впрочем, учитывая, как сосредоточенно смотрит на пол Ангел, — до Ленчика можно и не дожить…

Ровно пятнадцать секунд я утешала себя мыслью, что в полумраке библиотеки кольцо осталось незамеченным, а Ангел отвалился от меня просто так: подумав о Динке, подумав о Рико, подумав обо всех своих женщинах — голландках, итальянках, швейцарках проездом из Акапулько в Цюрих…

Ровно пятнадцать щадящих секунд, после чего Ангел тихо спросил меня:

— Что это?

— Что ты имеешь в виду?

— Вон, на полу…

— А что на полу?

— Из тебя выпало…

— Из меня? — преувеличенно удивилась я.

— Ну, да… — Ангел нагнулся и поднял кольцо. И повертел его в пальцах.

— Разве из меня?..

— Ты права… — он вдруг подбросил кольцо в воздухе и ловко поймал его. — Ты права. Из тебя это выпасть не могло. Из меня… Это могло выпасть только из меня.

Я неуверенно улыбнулась. Если бы здесь была Динка, она бы обязательно ляпнула что-нибудь приличествующее случаю, типа: «Из тебя может выпасть только прямая кишка»… Но Динки здесь не было. И, кроме того, с ней никогда бы не случилось того, что случилось со мной…

— А… о чем ты говоришь?…

— El anillo… Кольцо… Кольцо… Мое кольцо…

— А-а… Кольцо…

Теперь уже неуверенно улыбнулся Ангел:

— Странно… Я же слышал… Слышал, как оно упало…

— Да черт с ним, с кольцом… Иди ко мне… — Сидеть на кушетке голой и в носках и вправду было неловко, никогда еще я не чувствовала столь острого желания прикрыться чем-то — хотя бы мужским телом, если уж ничего другого под рукой не оказалось. — Иди ко мне, Ангел…

— Странно… — Он все еще не мог успокоиться. — Я же слышал… Слышал…

Придется проявить инициативу… Идиотическую тупорылую инициативу; ту самую, которая заставила меня, дуру-дуру-дуру, снять колечко с обезьяньего хвоста. Господи, и зачем я только это сделала?! Если бы это был благополучно затерявшийся в столетиях фамильный бриллиант Плантагенетов или Бурбонов… Тогда еще можно было бы понять, почему я стянула его. Можно было бы объяснить… Но дешевая стекляшка, на которую не польстилась бы и выпускница ветеринарного факультета сельхозакадемии… Не говоря уже о школьницах старших классов… Вот хрень…

— Поцелуй меня…

Губы Ангела забились в конвульсиях: и совершенно неожиданно он стал очеловеченной копией своего пса, не хватало только ощерившихся клыков и шерсти, вздыбленной на затылке.

Вот тогда-то я по-настоящему испугалась: с Рико еще был шанс договориться, а с Ангелом… Что делать с Ангелом, я не знала.

Зато он знал.

Через секунду я оказалась под ним, почти раздавленная его телом. И все произошло так же, как и в первый раз. Никаких вариаций на тему. Ничего, кроме желания, чтобы это поскорее кончилось. Мысль о кольце не давала мне расслабиться ни на секунду. Она двигалась во мне вместе с Ангелом; так же, как и Ангел, она постанывала и потела; так же, как и Ангел, она плющила меня под собой.

Наконец Ангел затих.

Обнял меня рукой за шею и затих. Слава тебе, Господи!… Проехали, промахнули, проскочили… Только бы ему не захотелось повторить…

— Тебе было хорошо? — спросил у меня Ангел спустя несколько минут.

— Да…

— Правда?

— Правда.

— Зачем? — локоть Ангела, обхвативший мою шею, стал заметно жестче, но я не придала этому никакого значения, дура-дура-дура.

— Что зачем?

— Зачем ты мне соврала?

— Я? Соврала?

— Соврала. Ты соврала, что тебе было хорошо… Я же чувствовал…

— Ничего я не врала, — почти оскорбилась я. — Не говори глупостей.

— Соврала… Такая молодая и лжешь.

— Не лгу, — повысила голос я.

— Лжешь! — повысил голос Ангел.

— Не лгу, — понизила голос я.

— Лжешь! — понизил голос Ангел. — И про кольцо солгала. Оно ведь выпало у тебя из кармана Я сам это видел.

— Интересное кино… — прошептала я, стремительно приближаясь к трусливому обмороку.

— Я сам это видел… Откуда у тебя кольцо? Это — мое кольцо. Откуда оно у тебя?

— Да что ты пристал ко мне с этим кольцом… Пусти…

Он и не подумал отпустить меня, он придвинулся еще ближе. А из-за его локтя на шее мне неожиданно стало трудно дышать.

— Отпусти… Отпусти, мне неудобно.

— Отпущу… Если ты мне расскажешь, откуда у тебя эта вещь.

— Не знаю.. Не знаю, о чем ты говоришь.

— Знаешь.

Эдак он меня и придушит, в самом деле! Как питбуль крысу… Распоследний питбуль распоследнюю крысу… Интересно, стравливает ли Ангел своих собак на крыс? Вряд ли… У Ангела нет питбулей, «Питбуль» — это всего лишь клубеш-ник, всего лишь… Всего лишь… Только там нам с Динкой было хорошо вместе… Один-единственный раз…

— Откуда у тебя кольцо?!

Господи ты боже мой… Я и не подозревала, что испанцы могут быть такими нудными. Что они могут носиться с одним и тем же вопросом, как с отрезанным на корриде ухом быка. А что, если и Ангел отрежет мне ухо? Если я не расколюсь в самое ближайшее время…

— Ну, хорошо. Я скажу… Это и правда мое кольцо… Ну, не совсем мое…

— Не совсем?

— Его мне Динка подарила…

— Динка? — Ангел приподнял бровь.

— Да.

— Когда?

— Не помню когда… Недавно.

— А откуда она его взяла?

— Понятия не имею. Сам у нее спроси…

Подставляя Динку, я не почувствовала никаких угрызений совести. Наоборот. Так ей и надо. Это была ее идея остаться здесь, пусть и расхлебывает. А расхлебывать и впрямь придется, стоит только взглянуть на Ангела.

Ангел же после выколоченного псведопризнания сразу потерял ко мне интерес. И наконец-то выпустил меня из рук. А через минуту его уже не было в библиотеке. Больше всего мне хотелось сейчас уткнуться лбом в колени бестиария, но делать этого было нельзя. Неизвестно, когда чертов испанец появится здесь снова.

Так я и сидела — на кушетке, в одних носках (мне и в голову не пришло одеться!) — пока не услышала приглушенные голоса над головой. Это были совсем не те звуки, к которым я привыкла за несколько недель жизни в доме, совсем не те. Диковатым и шумным Динкиным оргазмом и не пахло. Зато пахло нервным испанским.

Они орали друг на друга на испанском, вот что!..

Сначала это был приглушенный, неблизкий гул — они еще держались в рамках приличий.

Потом я начала различать отдельные, резкие, как выпады la banderilla [37], фразы. Их смысла я не понимала, но хорошо понимала тон: Ангел и Динка отчаянно ругались. Иногда в бесконечном потоке ругани возникали островки затишья, но затем все возобновлялось с прежней силой.

В какой-то момент, когда затишье продлилось чуть дольше, мне даже показалось, что инцидент исчерпан, но… Возник новый звук, резкий и громкий, как будто наверху перевернули стул и поволокли его по полу.

А потом. Потом взвыл Рико.

Вой был пронзительным, долгим и беспомощным, он заполнил все уголки дома, он шел отовсюду. Ничего более ужасающего я в жизни своей не слыхала. Я зажала руками уши, и, будь моя воля, я залила бы их чем угодно — воском, сургучом, расплавленным свинцом, жидкой ртутью, — только бы не слышать этого кошмарного воя и последовавших за ним глухих ударов: казалось, что по стенам изо всех сил колотили набитым шерстью тюком.

Но вой не прекращался.

А наверху было тихо. Подозрительно тихо.

В этой тишине, обрамленной собачьими стенаниями, я так же молча оделась и выскользнула из библиотеки. Вой стал явственнее, но теперь пугал меня гораздо меньше. Теперь в нем не было ничего мистического, идущего от всех стен одновременно. Я сразу же поняла, что Ангел запер Рико в небольшой комнатке между ванной и кухней. Эта комнатка с одиноким окном служила чем-то вроде кладовой. Я пару раз заглядывала в нее, но ничего, кроме стремянки, пары сломанных кресел, раскуроченного трюмо и сундука с тряпьем, в ней не было.

Узкая, как пенал, как шпиль собора, кладовая: неплохая награда для собаки, выигравшей бой, ничего не скажешь. Подобное отношение не очень-то вдохновляло Рико, вой соскользнул на хрип, а тяжелая дверь сотрясалась и мелко вибрировала: очевидно, пес бросался на нее всем телом.

Но не Рико, совсем не Рико занимал меня сейчас.

Тишина в комнате Динки и Ангела — вот что настораживало.

И я, трусливая глупая овца, цепляясь носками за ступени лестницы, пошла на эту тишину, как идут на огонь, мерцающий во тьме, как идут на путаный любовный шепот в самой сердцевине постели. И только возле двери комнаты я остановилась. И замерла, прислушиваясь.

Ни одного звука.

Ни единого.

Мертвая тишина, так не свойственная Динке.

Тишины рядом с Динкой не было никогда, даже в те редкие минуты, когда она молчала. Динка была наполнена звуками, памятью о звуках, предчувствием звуков. И вот теперь — мертвый штиль. Я застыла на самом берегу, перед этим штилем, стараясь уловить хотя бы шорох. Но в уши лезло лишь содрогание двери на первом этаже и стук сердца. Моего собственного сердца. Оно билось везде — в висках, в горле, в запястьях, в подгибающихся коленях.

Вот хрень, зачем мне столько сердец?..

Это было последнее, о чем я успела подумать, прежде чем услышала резкую неверную ноту за дверью.

Саксофон.

Нота так испугала меня, что я, не удержавшись на ногах, почти ввалилась в комнату. И увидела Динку, которая сидела на кровати.

Как обычно, поджав ноги по-турецки.

Динка опиралась подбородком на саксофон и смотрела прямо на меня. И… И я могла поклясться, что она в упор меня не видела.

А я не увидела Ангела.

Странно, когда это он успел выйти? И почему я не услышала этого, и почему не увидела его самого? Вой Рико и мертвого поднимет — и если Ангел был обеспокоен этим, то обязательно бы спустился вниз. И обязательно столкнулся бы со мной: возле кладовки, на лестнице, в начале коридора — где угодно. Но он со мной не столкнулся…

Господи, когда же чертов пес перестанет сходить с ума?..

— Дина? — окликнула я Динку, ухватившись рукой за косяк. Никакой реакции.

— Дина… Диночка… Да что с тобой? И где… — Я суеверно понизила голос. — Где Ангел?

— Ангел… Ну да, Ангел… — наконец-то она хмуро сфокусировалась на мне. — Это ты…

— Я… Что с тобой?

— Ничего… Который час?

Хороший вопрос… Самое время для подобного вопроса.

— Понятия не имею… А что?

— Я же сказала — ничего… Просто спросила у тебя — который час… Ты хоть раз можешь ответить на вопрос? Самый обыкновенный… Просто — скажи мне, который час… Просто — скажи…

— Я не знаю…

— Ты никогда ничего не знаешь! — Динка начала заводиться — как обычно, с полоборота, но это даже обрадовало меня.

Это было знакомым, это было привычным — ее тупая, возникающая на пустом месте злость ко мне. Вот и сейчас Динкина злость ласково взъерошила мне волосы и прошептала на ухо: все в порядке, все в порядке, ничего не изменилось.

— Ты никогда ничего не знаешь!.. Только и умеешь, что как попка повторять чужие мысли. И больше ничего. Ничего… Тоже мне… Интеллектуалка, мать твою!…

Динка грязно выругалась, и меня совсем было отпустило. И я даже позволила себе заискивающе улыбнуться. Как улыбалась всегда — все в порядке, все в порядке, ничего не изменилось.

— Если хочешь, я узнаю, который час… Если это так для тебя важно… — Глупое утешительство, ни у нее, ни у меня часов не было и в помине, а единственные часы в доме — огромные, похожие на средневековый замок, с маятником в виде головы орла, перестали ходить задолго до нашего появления здесь. Если вообще когда-нибудь ходили.

— Проехали…

Динка откинулась на спину, свесила голову с кровати и опустила руку, оставив меня в обществе своих разведенных коленей.

— Динка! — обратилась я к коленям с запоздалым раскаянием. — Может быть, я не права, но…

— Проехали. — Она снова легко поднялась. — Час ноль тринадцать. Тринадцатое сентября… Можешь меня поздравить…

— С чем?

— Н-да… С днем рождения, Рысенок. Оно наступило. Так-то. Оно наступило…

Черт… Черт-черт-черт… Как же я могла забыть?! Тринадцатое сентября, Динкин день рождения! В прошлом году мы отмечали его довольно пышно, в клубе «Колорадский отец» на Ваське. В этом клубе, славившемся своим отвязным стриптизом, любили прожигать жизнь недолговечные, как одуванчики под ветром, шестерки из бандитских группировок, мелкоплавающая богема из Театральной академии и гайморитные наркодилеры со старших курсов Университета.

Впрочем, в тот вечер «Папаша» был отдан на откуп продюсерскому центру «Колесо», а возле шеста не наблюдалось ни одной штатной девочки. Как и следовало ожидать, ближе к развязке, когда перепились все, место у шеста по очереди заняли: тогда еще живая Виксан, тогда еще живой Алекс, тогда еще темнокожий телохранитель дуэта «Таис» Диас Аристиди, тогда еще полновесная гроздь подтанцовки из нашего шоу… Но лучше всех…

Лучше всех оказалась Динка.

Она проделывала такие фокусы с шестом, что в клубе не осталось ни одного человека, который бы этому шесту не позавидовал.

А я…

Я в этот вечер глухо завидовала самой Динке. Завидовала, как не завидовала никогда раньше. Завидовала так сильно, что даже пожелала ей сдохнуть. Ей — центру всеобщего внимания. Ей — любимице всех мало-мальски упругих членов, да и не упругих тоже; ей, вечной победительнице вечных опросов на интернет-форуме: «Кто вам нравится больше: Дина или Рената»… Ей — хамке, хабалке, недалекой девке с юмором ниже пояса… Ей — проклятию и вожделению желтой прессы… Моя слава была не меньше, нет, совсем не меньше. Но она была другой. Не такой яркой, не такой двусмысленной, не такой безусловной…

Сдохни, сдохни, сволочь!..

Именно это я прошептала сливному бачку, запершись в туалете «Колорадского отца». Я готова была просидеть там до скончания времен, только бы не видеть Динкиного триумфа. Я и заснула на унитазе, продолжая ненавидеть Динку, а чуть позже меня извлек из кабинки Ленчик, озабоченный моим долгим отсутствием.

Ленчик всегда знал, где меня искать. Всегда знал. И всегда знал, что сказать мне. Вот и тогда он сунул мою голову под холодную струю, а потом долго вытирал мне лицо краем кашемировой жилетки.

— Я ее ненавижу, — все еще всхлипывая, пожаловалась я Ленчику.

— Я знаю. Я тоже ее ненавижу, — утешил меня Ленчик.

— А меня?

— Тебя? — Он задумался и посмотрел на меня через зеркало. — Тебя я люблю.

— За что?

— За то, за что ненавижу ее.

— За что?

— Ты можешь быть кем угодно, Рысенок., А она… Она может быть только собой.

— Разве это плохо? — удивилась я.

— Для жизни, может быть, и нет… А для шоу-бизнеса… Не самый лучший вариант… Успеха в шоу-бизнесе добиваются мистификаторы, потому что больше всего людям нравится, чтобы их водили за нос, чтобы белое оказывалось черным, а чувства — игрой. А игра — чувствами… Люди — рабы иллюзий, Рысенок. Только и всего… Отними у них иллюзию, отними у них рабство — и что останется?..

О, Ленчик, Ленчик!.. Если представить себе невозможное — плачущую Динку с такой же плачущей завистью, с таким же плачущим вопросом — ты сказал бы ей то же самое: что любишь ее и ненавидишь меня. Ты всегда очень ловко лавировал между скалами нашей обоюдной неприязни, ты всегда умело подтягивал паруса нашей ненависти, ты выдоил, выжал, вырвал из нас максимум. О-о, Ленчик!

Ленчик что-то еще говорил мне, но я туго соображала, а потом и день рождения кончился. День рождения, в котором «Таис» еще сохранял видимость благополучия, а угрожающий треск льдин легко можно было принять за шквал аплодисментов и восторженный гул фанатствующей толпы.

А ведь прошел всего лишь год. Всего лишь Но нет ни Алекса, ни Виксан… Нет «Таис». Нет ничего. Есть только Динка, сидящая против меня — на чужой кровати в чужом доме.

— С днем рождения, Диночка… — промямлила я.

— Пошла ты…

— С днем рождения… Подарок за мной.

— Ты уже сделала мне подарок, Ры-ысенок.. — Динка неожиданно подмигнула мне.

— Подарок? Какой подарок?

— Иди сюда. Я покажу.

Она даже не сдвинулась с места, она как будто приклеилась к кровати и к своим сложенным по-турецки ногам.

— Иди сюда, Рысенок. Не бойся. Ничего не бойся.

В голосе Динки — пустом и совершенно отстраненном — мне послышалась угроза. Она не просто подзывала меня, она готова была ткнуть меня носом во что-то. Возможно, в мое же собственное дерьмо. Уже чувствуя это, я все же подошла.

И стала напротив Динки.

Близко-близко. Так близко, что меня обдало жаром, идущим от нее.

— Садись, Рысенок. — Динка похлопала ладонью по простыни рядом с собой. Никогда, никогда еще она не была со мной такой ласковой.

Никогда еще она не подпускала меня так близко — не следуя сценографии Виксана, не следуя понуканиям Ленчика, ни следуя кисло-сладким указаниям фотографов на фотосессиях — по собственной воле. И странное дело — я как будто ждала этого. И мое сразу обмякшее тело с кучей колотящихся сердец по периметру — ждало. Сжавшись в комок, я рухнула рядом: теперь жар, просачивающийся сквозь поры Динкиной кожи, стал и вовсе невыносим. Но он не пугал меня, совсем напротив — успокаивал.

— С днем рождения!..

Наверное, нужно поцеловать ее. Раз пошла такая пьянка. Раз ничего другого не остается. В конце-концов, это так естественно — поцеловать человека, у которого день рождения, даром, что он пришелся не на Прощеное воскресенье.

— Можно, я тебя поцелую? — Господи, неужели это мой голос? Ватный, полуобморочный, виляющий хвостом голос. Тихий голос, которому так легко затеряться в громком вое Рико, идущем с первого этажа.

— Что? — переспросила Динка.

— Вот чертов пес… Можно, я тебя поцелую? В честь дня рождения…

— А-а… Легко.

Но стоило мне потянуться к ней губами, как Динка вдруг обхватила меня за шею — почти как Ангел, почти как Ангел — и бросила на край кровати. Ее лицо оказалось вровень с моим, ее губы оказались у меня под шеей, совсем как тогда, в «Питбуле», во время нашего первого триумфа.

— Хочешь взглянуть на подарок, Рысенок?

— На какой?..

— Который ты мне преподнесла?

— Я?

— Ты, кто же еще!..

Она не ждала от меня ответа. Она подтолкнула меня к самому краю, к узкому ущелью между кроватью и стеной. Только для того, чтобы через секунду в этом проклятом тихом ущелье я увидела Ангела.

Ангел, скорчившись, лежал на полу. На далеком полу, таком далеком, что даже дух захватывало. На груди Пабло-Иманола Нуньеса, нашего с Динкой общего любовника, расплылось отвратительное густо-красное, почти черное пятно. В этом-то пятне и застряла левая рука Ангела, окрашенная в такой же густо-красный цвет. Сквозь него я без всякого труда разглядела светящийся циферблат часов.

Час ноль двадцать, как сказала бы Динка…

Нет, час ноль двадцать один.

Рука не подавала никаких признаков жизни. И Ангел не подавал никаких признаков жизни. Он… Он был мертв.

Мертв.

Слипшиеся темные волосы, слипшаяся, едва выползшая наружу щетина, слипшиеся в комок, искаженные смертью черты лица…

Он был мертв, мертв, мертв…

— Что… Что это?..

— Не узнаешь? — Динка вдруг хихикнула. — Наш с тобой дружок.

— Что это? Ты… Ты что… Ты его…

— Я? — Динка, до этого все еще прижимавшаяся ко мне, резко отстранилась. И ухватила меня за волосы. — Я?!

— Ты… Ты… — Мне не хватало сил закончить фразу «Ты убила его», но Динка и без этого понимала ее окончание. И отказывалась иметь с ней дело.

— Я?! Нет, Рысенок, это не я…

— Но ведь он… Он не дышит…

— Разве?

— Не дышит… Он что?..

— Что?..

— Что?..

— Что?..

Мы перебрасывались этим дурацким «что» как шариком от пинг-понга, оно и секунды на наших губах не держалось, оно приходило ко мне темно-вишневым и возвращалось к Динке пергаментно-бледным.

Сноской на бестиарий — вот чем оно возвращалось к Динке.

А ко мне оно вернулось сноской на кольцо.

— Ты убила его, что ли? — наконец не выдержала я.

— Нет. Спать положила, — огрызнулась Динка. — Пусть отдохнет.

— Ты его убила, убила, убила. — Вскочив в это слово, как на подножку уходящего поезда, я больше не могла остановиться.

— Заткнись! — Динка дала мне пощечину, но и это не привело меня в чувство.

— Ты… убила…

И тогда Динка не выдержала, она ухватила меня за плечи и принялась немилосердно трясти. На секунду мне даже показалось, что голова у меня отвалится и скатится на пол и попадет в мертвые объятья Ангела.

— Я? Я убила?.. Ах ты сука! А кто наплел ему про какое-то гребаное кольцо, которое я и в глаза не видела?! Кто вообще приволок его сюда? Кто приволок пистолет?!.. Кто тебя просил это делать, кто, кто? Я просила?! Скажи, я?!..

— Так это я виновата? Я?!

Я даже не помнила, как мы соскользнули с кровати и как принялись кататься по полу, вцепившись друг другу в волосы и стараясь расцарапать ногтями лицо. Кажется, я больно смазала Динке по груди, кажется, она изо всей дури пнула меня кулаком в живот. Неизвестно, сколько бы еще продлилась наша бессмысленная унизительная драка, если бы не собачий и вой и босые ступни Ангела, в которые мы уткнулись.

Босые ступни Ангела настигли нас почти одновременно: левая — Динкину макушку, правая — мое ухо.

Вот хрень.

Мы отшатнулись — и от Ангела, и друг от друга — и сели на полу, тяжело дыша.

— Забей, — сказала мне Динка.

— Да ладно, — ответила ей я. — Самое время собачиться.

— Действительно… Самое время… И она робко улыбнулась мне. И я робко улыбнулась ей.

— Зачем… Зачем ты это сделала, Диночка?

— Ни за чем… Он орал на меня… С этим кольцом… Спрашивал, откуда оно… Это, видите ли, дорого как память… И что это кольцо он узнал бы из тысячи… И откуда только я взяла его… И еще что-то про Риеру Альту… И как я узнала… И как я туда попала… И какая я дрянь… И что я знаю еще… И о ком я знаю еще… Он так мне надоел… Так надоел… Я просто хотела, чтобы он заткнулся… А он все не затыкался… Стал руки распускать… Он бы от меня не отстал… Зачем ты только его сперла, кольцо?

— Ни за чем… Просто так.

И я снова робко улыбнулась Динке. «Просто так» — это было самое точное слово. Я принесла кольцо просто так и просто так свалила его на Динку, и Динке это не понравилось, и она нашла самый радикальный способ, самый лучший.

Просто так.

— Ты его убила?

— Да ну… Они сами хотели убить нас, разве не помнишь? Черт… Этот вой достал, в натуре…

— И что мы теперь будем делать?

— С собакой?

— Да нет… С Ангелом…

— А что с ним теперь можно делать? — В Динкиных глазах загорелись сумасшедшие золотистые искорки. — Все, что мы могли, мы уже сделали.

— А что теперь будет с нами, Диночка?

— Не знаю… Давай не сейчас… Давай потом…

Динка коснулась моей щеки тыльной стороны ладони, «ничего не говори, ничего не говори, Рысенок, скажи только — ты со мной?».

— Я с тобой, — прошептала я, сразу же забыв про два года унижений. — Я с тобой…

И снова у меня начали слипаться глаза, вот хрень.

Сонные прогулки по сонному льду. Но теперь я точно знала, кто покоится подо льдом — Ангел с кровавым пятном на груди. Мне совсем не жалко его, совсем не жалко, Динка права, они ведь тоже хотели убить нас… Они ведь тоже хотели… И поэтому мне не жалко Ангела.

Не жалко, не жалко. Плохо выскобленный пол — не лучшее место для сна, но глаза слипаются, вот хрень… Да и плевать, плевать, бороться с этим невозможно — проще наплевать… Но не эта мысль была последней, последним было прикосновение Динки. Динки, устроившейся у меня за спиной и обнявшей меня, и уткнувшейся лицом в мой затылок…

* * *

…Я проснулась оттого, что Динка смотрела на меня. Да и проснулась ли? И сколько спала?

Рико устал подвывать и ломиться в двери, так что воцарившуюся тишину можно было назвать почти полной. Все мои сердца тоже успокоились, пришли в равновесие, обнялись в диафрагме и затихли. И лишь одно мешало сосредоточиться на тишине и на Динке: неумолчное, едва слышное тиканье.

Часы Ангела, как же я сразу не сообразила?

Странно, почему при жизни они не доставали меня, почему при жизни я их не замечала?..

— Ты поможешь мне? — спросила Динка.

— Конечно, — не раздумывая ответила я. — А что нужно делать?

— Спрятать тело.

Спрятать тело — означало спрятать Ангела. Спрятать тело Ангела. Который еще совсем недавно был жив, а теперь с ним случилось то, что случается с целлулоидными второстепенными героями боевиков. Он мертв и никому не интересен, и зрители забудут о нем через минуту, это только мы с Динкой обречены волочиться дальше на правах главных героев.

На правах Тельмы и Луизы.

Динка протягивала мне руку, перед тем как рухнуть в пропасть, .и мне ничего не оставалось, как ухватиться за нее… Ведь я тоже, я тоже… Неизвестно, как бы все обернулось, если бы не это проклятое кольцо… Возможно, Ленчику удалось бы объяснить нам, перевести все в шутку, и они с Ангелом посмеялись бы над малолетними идиотками, а потом уже посмеялись бы мы — все вместе, а потом отправились бы в «Пипу» — все вчетвером… И гоняли бы бильярдные шары, и слушали бы джаз, и Ленчик вдувал бы нам в уши концепцию возрожденного «Таис»…

— Мы должны спрятать тело, — повторила Динка.

— Каким образом?

— Есть идея.. Мы зароем его в саду. Голос у нее был что надо, как раз для боевика. Или для триллера. Или для детектива — все происходящее так напоминает киношку с последнего ряда, что можно просто с ума сойти…

— Что значит — зароем?

— Выкопаем яму и зароем. Не будь идиоткой… Или ты хочешь, чтобы он здесь валялся?

— Ничего я не хочу… Ничего… А чем мы будем копать яму? Пилкой для ногтей, что ли? Или ложками из буфета?

— В оранжерее есть лопаты… Я видела. Мы выкопаем яму и зароем его. А землю утрамбуем. Никто не найдет его. Никто…

Если не найдут его, то найдут нас. Обязательно. Но думать об этом не хотелось. Может быть, Динка права, и удастся зарыть не только проклятого Пабло-Иманола Нуньеса, но и все эти дурацкие, не ко времени лезущие в голову мысли…

Я поднялась с пола и, не оглядываясь на Динку, направилась к двери.

— Ты куда? — бросила она мне в спину.

— За лопатами. Ты же сама этого хотела…

* * *

…Вырыть яму оказалось делом довольно трудоемким. Для Ангеловой могилы Динка выбрала самое удачное место в саду: позади собачьей площадки, у двух сросшихся кронами миндальных деревьев. Нет, я совсем не напрасно не любила миндаль. Совсем не напрасно.

Через полчаса тупой изнуряющей работы у меня начали ныть руки и спина, а еще через полчаса я натерла на ладонях кровавые мозоли. С Динкой дело обстояло не лучше: она постоянно путалась в переплетенных тонких корешках, постоянно натыкалась на какие-то мелкие и крупные камни и с руганью вышвыривала их из ямы. Пару раз она задела меня черенком, пару раз обозвала овцой, пару раз наступила мне на ногу. Глубину в полтора метра она посчитала достаточной и, достигнув ее, уселась на мягкую, жирную, затоптанную нашими пятками землю. Я последовала ее примеру.

Отсюда, со дна импровизированной могилы Ангела, было хорошо видно слегка побледневшее, но все еще ночное небо с крупными слезящимися звездами. И умиротворяюще пахло черноземом. Чернозему не было никакого дела до нас с Динкой и до того человека, которого мы опустим сюда. Ему не было дела до дуэта «Таис», до Ленчика, до нашей прошлой славы и нынешнего отчаяния.

Кристально-чистого и слезящегося — почти как звезды над головой.

Я перетерла в пальцах комок земли и уставилась на некрепкую стенку ямы — по бледным ниткам корешков ползали мелкие насекомые: в другое время они вызвали бы у меня отвращение, но сейчас я осталась к ним равнодушной.

— Надо быстрее перетащить его сюда. Пока не рассвело, — сказала Динка, не трогаясь с места.

— Да, — ответила я, не трогаясь с места.

— Он, наверное, тяжелый…

— Тебе виднее. — Время для шпилек было не самым подходящим, но и удержаться я не смогла.

— Ты тоже отметилась. — Динка совсем не злилась на меня.

— Как это произошло?

— Что — как?

— Как ты… Как ты убила его?

— Молча… Черт… Я сама не знаю… Я просто сидела с этим дурацким пистолетом… А потом пришел он… И понеслось… Я успела только опустить его под кровать, пистолет… А потом он начал орать на меня… Руки распускать… Он ударил меня… Свалил на пол… Мне ничего не стоило дотянуться… Он так орал… Он так надоел мне… Я просто хотела, чтобы он заткнулся. Просто — заткнулся и больше ничего…

— И больше ничего, — как эхо повторила я.

— Я, наверное, с самого начала сняла пушку с предохранителя… А потом только и оставалось, что нажать на курок… Я попала ему в грудь… Трудно было не попасть… Я не хотела, но он так орал… Он хотел убить нас, ты помнишь?..

— Я помню…

— А если он хотел убить нас… Хотя мы ничего ему не сделали… Ничего… Значит, он вполне мог убить и меня. А потом и тебя… Никакой разницы… Это была просто… — Динка щелкнула пальцами, подбирая точное слово. — Это была просто…

— Самооборона, — подсказала я.

— Вот именно! Самооборона! — обрадовалась Динка.

И даже поцеловала меня в перепачканную землей щеку. И все стало на свои места. Конечно же, это была самооборона. Только так и должна была поступить Динка. Только так. Только так можно было противостоять парню, который плотно подсадил на иглу ее и уже подбирался ко мне. Только так можно было противостоять парню, который хотел загнать нам в вены смертельную дозу el dopar… И он сделал бы это — рано или поздно, вот только мы его опередили…

— Пойдем, — мягко сказала я Динке. — Пойдем, перетащим его сюда. Пока не рассвело.

* * *

…Ангел оказался тяжелым. Очень тяжелым.

Как будто мы тащили не его одного, при жизни тонкого и поджарого, а весь его мертвый запиленный джаз — всех этих Томасов Уоллеров «Фэтсов» [38] и Германов «Вуди» [39]. И все их мертвые запиленные инструменты. Поначалу Динка ухватилась за ноги Ангела, а я приподняла его под руки. Но от близости кровавого пятна меня мутило, и мы с Динкой поменялись местами.

Самым трудным оказалось спуститься по лестнице; болтающиеся руки Пабло-Иманола задевали ступеньки, и костяшки пальцев издавали при этом странный чарующий звук: как будто Ангел напоследок решил развлечь нас кастаньетами.

И Рико, притихший на время, снова захрипел и снова стал бросаться на дверь.

Преодолев лестницу, мы уселись на нижней ступеньке — передохнуть.

— Как думаешь, когда ему надоест выть? — спросила я у Динки, глядя в лицо Ангела. Прижизненная ярость незаметно соскользнула с него и черты разгладились. Они не задавали вопросов «Зачем?», они не задавали вопросов «Почему?», они были спокойными и просветленными, только и всего.

Таким же просветленным было лицо Виксан, тогда, на похоронах.

— Как думаешь, когда?

— Не знаю… Будет выть, пока не сдохнет… Как хозяин… Он ведь все чувствует… пес…

— Ты думаешь?

— А ты — нет? Если его выпустить — он нам глотки перегрызет. Пусть уж воет…

— А если кто-нибудь услышит?

— Ну, если до сих пор ничего не услышали… — неуверенно начала Динка. — Стены здесь толстые… Сад… До сих пор нас никто не беспокоил…

— А если побеспокоят?..

— Может быть… пристрелить его?

— Ты рискнешь? — Мысль заткнуть собаку уже всплывала в моей голове. Правда, не такая радикальная. — Рискнешь пристрелить бойцовую собаку?

— Давай сначала с Ангелом разберемся, — поморщилась Динка. — А потом решим, что делать с собакой… Вернее — с собаками… Рико здесь не один…

Динка вовремя напомнила мне о псах в оранжерее, очень вовремя. Она права, черт возьми: сначала нужно избавиться от Ангела, псы подождут.

* * *

…Мы сбросили Пабло-Иманола Нуньеса в приготовленную для него яму без всякого почтения — как мешок с гнилой картошкой. И ударился он о мягкую землю с тем же звуком.

— Зарывай, — сквозь зубы бросила мне Динка. — Чем быстрее это сделаем — тем лучше.

Но что-то мешало мне взяться за лопату — и этим что-то было тиканье Ангеловых часов. Почти неслышные в доме, почти неслышные в сумрачном саду, они вдруг снова завладели мной, они долбились в барабанные перепонки почти так же настойчиво, как Рико в закрытую на щеколду дверь кладовки.

И это громкое тиканье сводило меня с ума.

— Не стой как дура! — Динка снова прикрикнула на меня. — Я что, одна должна корячиться?!..

— Да… Конечно… Сейчас…

Но даже когда могила была зарыта и хорошо утрамбована — даже тогда тиканье никуда не ушло, оно переместилось в мозг и теперь терзало его, громко и беспощадно. Может быть, из-за этого я и не услышала еще один звук — звук бьющегося стекла.

Это Рико, устав бороться с дубовой дверью, разнес одинокое оконце кладовки.

Впрочем, я узнала об этом позже. Чуть позже.

А сейчас…

Сейчас Рико несся прямо на нас. С окровавленной пеной на морде, с иглами вздыбленной шерсти, сквозь которую сверкало стекло — он несся прямо на нас.

Прямо на меня.

Я не знала, что происходит с Динкой и где сейчас она — у меня просто не было сил обернуться. И не было сил стоять на ногах: и потому я опустилась, свалилась, рухнула на разрыхленную землю, не отрывая взгляда от пса.

Еще несколько секунд — и он окажется рядом со мной. Надо мной. Еще несколько секунд — и он вцепится мне в горло…

Рико оказался рядом со мной еще раньше. Рядом со мной. Надо мной. В его шерсти блестело подсвеченное кровью электричество, в его глазах светилась подсвеченная кровью ненависть, в его клыках мерцала подсвеченная кровью смерть.

Моя смерть.

Ненадолго же мне придется пережить моего первого мужчину, вот хрень…

Впрочем, мне было уже все равно. Рико подмял меня под себя, сейчас его клыки сомкнутся на моей шее, и…

«Quocienscumque peccator…», — тихо, очень тихо произнесла я начало молитвы из бестиария. Просто потому, что никакой другой не знала, а умирать не причастившись не может позволить себе даже скандальный, проклятый добропорядочными христианами дуэт «Таис».

«Quocienscumque peccator».

«Каждый раз, когда грешник хочет понравиться Творцу…»

Я не ждала пощады от Рико, это была всего лишь молитва, украденная у бестиария, да и молитва ли? Я не ждала пощады от Рико, но Рико отступил. Отступили клыки, отступили глаза, отступила вздыбленная шерсть.

Он отступил — но недалеко. Он улегся рядом со мной, тихонько поскуливая. И я запустила руку в его короткую и сразу же успокоившуюся шерсть. И открыла глаза. И посмотрела на бледно-сиреневое небо.

Ночь кончилась.

* * *

…Ночь кончилась.

И в неясном свете приближающегося утра Ангел перестает существовать. Становится вровень с несколькими уже подсохшими на солнце, неотличимыми от ландшафта могилами своих собак. Даже тиканье его наручных часов меня больше не беспокоит. Пройдет пара дней, может быть, меньше, — и следы нашего с Динкой преступления сотрутся окончательно.

Скорей бы.

Забыть обо всем и никогда — не вспоминать.

Но не вспоминать не получится — Динка все еще рядом. Так же, как и Рико.

Динка и Рико плетутся за мной, когда я иду к дому. Они держатся на почтительном расстоянии от меня: метрах в трех, не дальше и не ближе. Этого достаточно, чтобы нести за мной воображаемый шлейф.

Я больше не овца.

Я укротила бойцового пса, куда более свирепого, чем четверка canis из бестиария, и уже поэтому я больше не овца. Я первой захожу в дом и сажусь на ступеньки лестницы. А перед тем, как сесть, краем глаза замечаю кровь на ступеньках третьей, пятой и восьмой, — она так и не смогла удержаться в чаше груди Ангела, пролилась. Бесформенные пятна, суть которых ясна только посвященным. На моих руках — такие же пятна, об этом говорит мне Динка, остановившаяся у двери, на почтительном расстоянии от меня: метрах в трех, не дальше и не ближе.

— Ну у тебя и видок, Рысенок!..

Видок и правда тот еще, ведь я — зеркальное ее отражение: перепачканное землей лицо, перепачканные землей колени, черные ногти и следы крови.

— У тебя не лучше, — улыбаюсь я.

Вот хрень, я улыбаюсь! Самое время, самое место…

Самое время и самое место. Я улыбаюсь, Динка улыбается, потом мы начинаем робко смеяться, потом — откровенно ржать. Мы ржем и не можем остановиться: до взмокших волос, до взмокших ресниц, до взмокших затылков.

— Мы не можем оставаться такими пачкулями, — сквозь смех говорит Динка.

— Не можем, — сквозь смех говорю я. — Это нам не идет.

— Совсем не идет…

— Пачкуля, блин… — Мой смех прямо на глазах превращается в гомерический хохот.

— Ага-ага, — вторит мне Динка. — Ах ты, гадкий, ах ты, грязный, неумытый поросенок… В ванную и немедленно, ди-ивчонка!..

— Ага-ага… В ванную… Ди-ивчонка, — вторю Динке я.

Мы отправляемся в ванную с растрескавшимся зеркалом, в которое даже не смотрим: нам вполне хватает друг друга. И вдвоем забираемся в такое же растрескавшееся эмалированное корыто, не дождавшись, пока оно наполнится хотя бы на четверть. И сидя в ванне, друг против друга, мы не перестаем ржать. С чисто вымытыми физиономиями, чисто вымытыми руками, чисто вымытыми коленями. Динка обдает меня водой, я не остаюсь в долгу, и капли прилипают к ее лицу, которое я знаю до последней черточки, до последней ресницы, до последней крошечной родинки на правой скуле. Или я совсем не знаю его? Теперь, после смерти Ангела, оно неуловимо изменилось. Оно менялось все эти короткие часы, и как только я проглядела?

Еще никогда Динкины глаза не блестели таким нестерпимым бархатным блеском, еще никогда ее темно-вишневые губы не были так совершенны, еще никогда ее ноздри так упоительно не раздувались Иногда мне удается упереться пятками в ее икры, и по всему моему телу пробегает странная дрожь, и мне хочется смеяться, и плакать, и аккуратно, стараясь не испачкаться, вскрыть себе вены, и напиться в хлам, и орать что-то нечленораздельное…

И я ору.

Знакомые слова из нашего первого хита «Запретная любовь».

Динка подхватывает их, и мы с размаху преодолеваем все два куплета и дважды повторяем припев, после которого должен следовать пассаж, нашпигованный скрипками, а затем… Затем мы должны поцеловаться. Как это обычно и бывало на концертах.

Сейчас — сейчас совсем другое дело. И нет никаких скрипок в нашей нынешней, нырнувшей под воду аранжировке, и голоса звучат a capella, но это так восхитительно… Так восхитительно, как не было никогда. Слышали бы нас наши фанаты, так беззастенчиво нас предавшие; слышали бы все эти журналистские твари, которые растягали нас на цитаты к порнофильмам; слышали бы покойные Виксан с Алексом…

Слышал бы нас Ленчик…

Если бы он только слышал — никакой концепции и придумывать бы не пришлось. Динкина упругая грудь — концептуальна. Вспухшие, похожие на клюкву в снегу, соски — концептуальны. Лезущая в глаза темная челка — концептуальна… Концептуальны ключицы и плоский, скрытый водой живот, опустить взгляд ниже я почему-то боюсь… Может быть, потому, что я — ее зеркальное отражение…

— Что ты сделала с Рико? — спрашивает Динка.

— Я его и пальцем не трогала, — улыбаюсь я.

— Почему он ходит за тобой как привязанный? Что ты с ним сделала?

— Сказать?

— Скажи… Плизз… Ну, Рысеночек…

— Не сейчас…

— А когда?

— Не сейчас… Когда-нибудь…

— Ты все-таки сволочь, Рысенок, — говорит Динка, без всякой злости. Совсем напротив, ее голос ласкает меня, нежно касается лба, нежно касается щек, и губы у меня начинают стремительно пересыхать… Как странно, в воде у меня вдруг пересыхают губы…

— Я? Сволочь? — Мне с трудом удается отлепить сухой язык от сухого неба.

— Конечно. Любимица Ленчика… Терпеть тебя не могу…

— А я вообще… Тебя ненавижу.

Мы смеемся в унисон, а потом, перебивая друг друга, начинаем вспоминать забавные истории из жизни «Таис», кто бы мог подумать, что за два года их накопилось такое количество… Не продохнуть. В большинстве своем это гастрольные хохмы, в которых фигурируют придурки-фаны, придурки — члены-команды, придурки-журналюги и прочие участники тараканьих бегов на приз «Таис». Когда запас хохм иссяает и вода в ванной остывает, мы, все так же смеясь, выскакиваем из нее и, даже не вытершись, наперегонки бежим по лестнице. Наверх.

Оставляя за собой цепочку мокрых следов.

У самой дверь в комнату, куда уже ворвалась Динка, я останавливаюсь. И оглядываюсь назад. Кто-то из нас (я? Динка?) попал мокрой босой ногой в кровь Ангела и размазал и без того стертое пятно.

И плевать. Плевать. Ангела больше нет. Есть дом Ангела, есть пес Ангела, улегшийся у перил, есть мы с Динкой, а Ангела больше нет. И никогда не было. Проще думать, что его не было никогда. Никогда Эта вязкая мысль успокаивает меня, и я влетаю в комнату и тут же получаю подушкой по башке — от Динкиquot; она все еще не может уняться. Спустя секунду подушка летит в голову уже ей, и мы снова истерически смеемся. Смеемся и не можем остановиться.

Спустя двадцать минут, устав швырять в меня подушкой, Динка падает на кровать. Я вытягиваюсь рядом с ней. Так мы и засыпаем, голые, ничем не прикрытые и — примирившиеся.

Чтобы проснуться в день, в котором мы убьем Ленчика.

* * *

…Я не знала, сколько было на часах надежно спрятанного под землей Ангела, когда в доме появился Ленчик. По солнцу, стоящему почти в зените, можно было предположить, что сейчас часов двенадцать, никак не меньше. К этому времени мы с Динкой были одеты и сосредоточены: от предутренней шизофренической веселости не осталось и следа. Мы ни о чем не договаривались, глупо договариваться, когда и так все ясно: мы — заодно. Чтобы ни случилось.

Мы — соучастницы.

«Соучастницы» звучит впечатляюще, не менее впечатляюще, чем «любовницы», которыми мы никогда не были Не менее впечатляюще, чем «нимфетки-лесби», которыми мы никогда не были… Мы уже не нимфетки, а лесби после семнадцати, по меланхоличному выражению Виксан, могут интересовать только друг друга.

Я успела покормить Рико, а Динка — ширнуться своим разлюбезным героином, отчего глаза ее сразу же опрокинулись, а на лицо змеей вползла улыбка. Эта улыбка так расстроила меня, что я выскользнула из дома под предлогом кормежки других собак — только бы не видеть ее. Перед тем как войти в старую оранжерею, служившую теперь пристанищем для псов, я несколько минут постояла возле могилы Ангела. Я не хотела делать этого, черт возьми, не хотела, но свежий прямоугольник земли притягивал меня.

И он же делал ситуацию безнадежной. Абсолютно безнадежной.

Спрятать уши не удастся, сказала я себе. Не удастся, тут и к гадалке ходить не надо, потому что из любой колоды Таро тебе выпадет всего лишь одна карта: палач.

Часы Ангела больше не ломились без спросу ко мне в виски, и это было единственным утешением неутешительного утра. Солнечного, резкого, наполненного такими же резкими тенями от крон деревьев — и все равно: неутешительного… От прямоугольника в земле так тянуло смертью, что мне пришлось даже зажать нос. Если здесь появится, мать ее, полиция («Bienvenido sea, senoras!» [40]) — нам не отвертеться. Уж слишком назойлива свежая земля у оливковых деревьев, уж слишком явственно бросается в глаза… Неизвестно, сколько бы еще я простояла под сплетенными ветвями миндальных деревьев, если бы не жаркое дыхание за спиной. И, еще не повернув головы, я знала, чье это дыхание.

Рико.

Рико сидел позади меня, вывалив язык. Никакого волнения, никакого беспокойства. Задним числом я даже пожалела Ангела, преданного всеми, даже собственной собакой. В сущности, он был неплохим парнем, Ангел. Его сакс был симпатягой. Меланхоличным, когда нужно. Когда нужно — ненавязчивым. Был бы расклад другим, мы даже могли бы выступать вместе: «Таис» и Ангел, чувственные звуки саксофона дополнили бы наши голоса, смягчили скрытую непристойность текстов и лобовые аранжировки…

И почему только Ленчик решил использовать Ангела не по назначению?

А-а, кой черт! Он всех и всегда использовал не по назначению. Нас — в том числе.

— Пойдем, Рико, — бросила я, вдоволь насмотревшись на могилу.

И пошла в сторону старой оранжереи. И Рико послушно затрусил за мной. Уже держась за ручку двери, я вдруг поймала себя на странной мысли: почему, когда Динка снесла Ангелу диафрагму, и потом, когда мы зарывали его в саду… Почему, когда Рико бился в двери кладовой, — все остальные собаки молчали? Ведь никто не шептал им в уши сладостное «Quocienscumque peccator…», как любимцу Ангела. Или собаки также не принадлежали ему, как и этот дом? Или они были частью реквизита из совсем другой пьесы?

Впрочем, об этом, как и о многом другом, я никогда не узнаю. Как не узнаю по имени всех собак.

…В оранжерее царил полумрак, особенно ощутимый после яркого солнца. Мне даже пришлось постоять у входа, чтобы глаза привыкли к нему. Спустя минуту начали постепенно проступать контуры окружающих меня предметов, и дыхание собак, и перспектива самой оранжереи. Это действительно была оранжерея, хотя снаружи она казалась самой обыкновенной хозяйственной постройкой, прилепившейся к дому. Дальнее крыло оранжереи, расположенное метрах в двадцати от меня, было освещено падающими отвесно солнечными лучами, там даже просматривалась кое-какая растительность, запущенная и полуживая. А здесь, у двери, рядом с садовым инструментом, стояло несколько мешков с кормом и средней величины пластиковая бочка, наполненная водой. Не слишком разнообразный рацион, что и говорить.

Странно только, что здесь всегда подванивало сырым мясом.

Стоило мне только войти в оранжерею, как собаки заволновались и заскулили. Они не выказывали никаких признаков агрессивности, но все же я решила подстраховаться: на всякий случай. Оглянувшись на Рико, громким, слегка дрожащим голосом я произнесла: «Каждый раз, когда грешник пытается понравиться Творцу…»

Каждый раз, когда грешник пытается понравиться Творцу, он кормит его собак…

Вот хрень, импровизации в духе любимых покойным Ангелом джазменов.

Задав корму стреноженным «Quocienscumque peccator…» псам, я отправилась вглубь оранжереи. Здесь я еще не была.

И тем удивительнее то, что я нашла там, — в чуть влажноватой глубине, под прошивающими застекленный участок потолка солнечными лучами.

Орхидеи.

Орхидеи заставили меня присесть на корточки и замереть в восхищении. Такого я не видела никогда, хотя цветы нам с Динкой за нашу двухлетнюю сценическую карьеру дарили самые разные от пошлых гвоздик и навязших в зубах роз до вполне респектабельных цикламенов. Среди всего этого цветочного семяизвержения попадались и орхидеи, но такие я видела впервые: огромные, хищные, тигрового окраса Они казались скорее животными, чем растениями Благородными животными. Грациозными животными. Животными редкой породы. Их набралось с десяток, может, чуть больше, а самым странным было то, что они вообще росли. За оранжереей никто не следил, коню понятно, вся остальная растительность пожухла и семимильными шагами приближалась к естественной смерти. Орхидеи же были полны решимости держаться до последнего, они вовсе не собирались умирать Они были потрясающе живыми.

Такими же живыми, как Динка…

Вот хрень! Почему я вдруг подумала о Динке? Потому что она была такой же грациозной и хищной? Потому что она — такой же редкой породы?

Потому что… потому что… потому что она гвоздем засела у меня в голове, поселилась под кожей, где влажно и темно и где все обещает вечную жизнь?.. Орхидеи тоже обещали вечную жизнь, и поэтому я сделала то, что и должна была сделать со строптивыми, оставленными без присмотра цветами — я сорвала сразу пяток и, прижав их к груди, направилась к выходу из оранжереи.

Но вернуться в дом я не успела.

Во всяком случае — одна.

Рико, до этого спокойно меня сопровождавший, неожиданно разволновался: он выскочил из сарайчика-оранжереи, едва не разнеся полуприкрытую дверь. Сквозь нее мне хорошо была видна часть дорожки, ведущей от ворот к дому. Именно по ней сейчас несся Рико.

И именно по ней шел сейчас Ленчик.

Рико бросился к нему, как к родному, он даже пару раз подпрыгнул, пытаясь лизнуть Ленчика в нос. Ленчик потрепал его по загривку, с ума сойти, какая радостная встреча! Если до этой минуты у меня оставались какие-то сомнения, то теперь они рассеялись напрочь. Для никогда раньше на встречавшихся человека и собаки… Бойцовой собаки… Встреча была слишком бурной. Слишком радостной. И слишком недвусмысленной. Настолько недвусмысленной, что пора появиться на сцене. Интересно, как на это отреагирует наш продюсер?

Несмотря на то что у меня был временной люфт как минимум в минуту, к встрече с Ленчиком я оказалась не готовой. Совсем не готовой.

Ленчик тоже был не готов увидеть меня.

Я поняла это сразу. Мы слишком много времени провели вместе; так много, что прочесть лицо Ленчика мне не составило особого труда: крупный шрифт для дальнозорких, даже с окулистом консультироваться не надо.

Гамма чувств, отразившаяся на лице нашего продюсера, была весьма примечательной: поначалу он удивился, потом — испугался, испугался смертельно; потом, совладав с собой, быстренько выкинул на поверхность только что выстиранный и потому особенно ослепительный флаг ничем не замутненной радости.

— Рысенок! Привет, Рысенок! — Он распахнул руки для объятий, и лямка рюкзака на его плече предательски соскользнула.

— Привет, Ленчик. — Моя радость могла бы посоперничать с его радостью.

Вот хрень! Я и вправду была рада. Настолько, что похищенным из собачьей оранжереи орхидеям сразу же нашлось применение. Я всучила их Ленчику — жеста глупее и придумать было невозможно. Глупее был только Рико, отирающийся около Ленчиковых ног.

— Держи. Это тебе, — ляпнула я. — Цветочки.

— Э-э… Юмористка… — пробормотал Ленчик. — Привет-привет!.. Сто лет тебя не видел!

— А я — двести!

Мы обнялись и расцеловались: губы у Ленчика оказались холодными как лед, а куцая бороденка вздыбилась.

— Ну, как вы здесь? — спросил Ленчик преувеличенно бодрым тоном.

— Нормален. — Скопировать его тон не составило особого труда.

— А-а…

— А Динка в доме…

— А-а…

— С хозяином. — Я на голубом глазу воспользовалась слегка протухшей правдой вчерашнего дня. — А ты как нас нашел?

— Ну-у… Это было несложно… Вы же сами дали мне адрес…

— Да? — Я испытующе посмотрела на Ленчика.

— Не помните?

— Что-то припоминаю. — Лихое вранье, ничего не скажешь. Самое время посадить Ленчика на измену. — Странно на тебя собака реагирует…

— Странно? — сразу же взволновался Ленчик. — Почему странно?

— Радуется так, как будто вы знакомы.

— Да?..

Отрицать очевидное было глупо: Рико по-прежнему не отходил от Ленчика, предательски виляя обрубком хвоста.

— Точно. — Я не могла отказать себе в удовольствии загнать Ленчика в угол.

Может быть, впервые за время нашего двухлетнего знакомства. И впервые я увидела ничем не прикрытую растерянность на его лице. И рабскую зависимость от меня: «Не надо, Рысенок, умоляю тебя… Не надо. Не копай глубоко… Давай поговорим о другом, давай поговорим о чем угодно, хочешь — о новой концепции, хочешь — о втором дыхании „Таис“… Или… черт с тобой… о том, какое я чмо, заставил вас торчать в чужой стране без денег, кормил обещаниями… Давай поговорим об этом, только оставь в покое собаку… И меня в ее контексте…»

Именно эти мысли толклись в Ленчиковых глазах, в то время как надменный фотомодельный рот изрыгнул покровительственное:

— Не говори глупостей, Рысенок. Я его впервые вижу, этого пса.

— Проехали, — сжалилась наконец я.

— Нет, правда… А он у вас всегда такой дружелюбный?

— Да вовсе он не дружелюбный… На всех кидается без разбору… А вот к тебе почему-то… Того… Сразу проникся…

— Может быть, встретил родственную душу? — Ленчик засмеялся и приобнял меня, и жест этот был искренним. — Чертовски рад тебе, девочка…

— Может быть. — Я прильнула к Ленчику с не меньшей искренностью в расслабленном позвоночнике. — Ты ведь у нас тоже волкодав…

— Побойся бога, Рысенок. — Теперь, когда узкое место было общими усилиями преодолено, к Ленчику вернулась его обычная самоуверенность. — Я — сама нежность. Сама кротость.

— Ага. Ты белый и пушистый. Это мы — черные и гладкошерстные. А ты — белый и пушистый…

— Расскажете мне, как вы жили?

— Обязательно. У нас много перемен…

— Перемен? Каких перемен? — Рука Ленчика, лежащая на моем плече, непроизвольно сжала его.

— Узнаешь, — туманно пообещала я.

— Весь в нетерпении…

* * *

…Нетерпения у Ленчика несколько поубавилось, когда мы вошли в дом. И увидели Динку.

Динка сидела на лестнице — на той же ступеньке, на которой сегодня ночью сидела я; так же широко расставив босые ноги. Почему я никогда не замечала, что пальцы ее ног такой красивой, такой совершенной формы? Детские розовые пальцы, именно детские, несмотря на Динкину вопиющую взрослость, несмотря на всех ее любовников, несмотря на гнусный характер рано созревшей стервы… Кой черт, да и не могла я это заметить, не могла я это знать: униформа «Таис» — тяжелые ботинки, униформа Динки — мужские тела, которые всегда скрывали ее от меня…

И, в отличие от глупой и кроткой овцы, умная и строптивая не бросилась Ленчику на шею, совсем напротив: она вообще никак не отреагировала на него: как будто Ленчик все это время тусил с нами и вышел из дому лишь ненадолго — почистить летний нужник. Так что извиваться и ползать на брюхе будет именно он — он, а не Динка.

Как обычно.

— Приветики! — загнусил Ленчик.

— Ага. — Это было верхом наглости даже для Динки: все-таки мы слишком долго не виделись с нашим сумасшедшим продюсером. Можно было и задницу приподнять по такому экстраординарному случаю.

— Ты как всегда лаконична. — Ленчику все же удалось найти верный тон: не сразу, но удалось.

— Краткость — сестра таланта.

— Краткость — сестра хамства. Ты в своем репертуаре.

— Угу. В другой раз будем встречать тебя хлебом-солью. Если ты, конечно, заранее предупредишь о приезде.

— Не было возможности, прости…

— Конечно.

Динка явно издевалась над ним, и Ленчик не мог этого не чувствовать. Но если раньше она издевалась просто так, то теперь в ее отстраненных фразах был скрытый подтекст, угрожающий смысл: не заметить его было невозможно. Интересно, насколько хватит Ленчика? То, что он появился именно сегодня, то, что он уложился вовремя и четко проследовал маршрутом Эль-Прат — Ангелова могила, говорило лишь об одном: мы убили Ангела не напрасно.

Мы не ошиблись.

А вот Ленчик — ошибся.

Ошибся, когда сунулся сюда, не услышав от Ангела никакого ответа. Он и не мог услышать, ведь еще утром мы отрубили телефон. Но почему он приехал? Понадеялся на Ангела? Понадеялся на себя? Совсем сбросил нас со счетов?..

Это ты зря, дорогуша.

Это ты зря.

Стоя за спиной Ленчика, я улыбнулась Динке. И Динка улыбнулась мне в ответ: со вчерашних посиделок — сначала в свежевырытой яме, а потом в остывающей ванной — мы понимали друг друга с полувзгляда. И с полужеста: именно полужеста мне и хватило, чтобы запереть входную дверь на торчащий из замка ключ. И спрятать его в заднем кармане джинсов.

А Ленчик был так сосредоточен на Динке, что даже не заметил этого.

— Ну, как вы здесь? — преувеличенно бодрым тоном спросил он, забыв, впрочем, добавить свое коронное «твари живородящие».

— Еще не подохли. — Подтекст в Динкиной фразе так и просился наружу. Интересно, справится она с искушением или нет?

— Я… вижу… Выглядите неплохо.

— Ожидал худшего?

— Нет… Но…

— А мы взяли и не подохли, mio costoso!..

Вот хрень! Она все-таки не справилась с искушением. Я бы тоже не справилась. Никто не справился бы… Жаль только, что эпохальное «mio costoso» произнесла она. Она, а не я. С другой стороны, именно Динка пристрелила Ангела. Ей и карты в руки.

— Чего? — опешил Ленчик. Вернее, Ленчикова спина, за которой болтался рюкзак. Я видела, как мелко затряслись его лямки.

— Мой дорогой, — с оттягом перевела Динка. — Мы тут испанский изучали на досуге. Правда, Ренатка?

— Правда, — подтвердила я.

— Удачно, как я посмотрю… Изучали… — выдавил из себя Ленчик.

— Ты даже не представляешь себе, насколько. Правда, Ренатка?

— Правда, — снова подтвердила я.

— А… где хозяин? — Ленчик попытался перевести разговор в другую, как ему казалось — безопасную — плоскость. И старательно избегал имени Ангела. Ангела, mio costoso…

— А зачем тебе хозяин? Ты ведь к нам приехал, правда?

— Правда…

— Чтобы забрать нас отсюда, — вклинилась я. — Правда?..

— Правда… Так где хозяин?

— Вышел, наверное, — нагло предположила Динка. — К своим собакам. А что? Ленчик обернулся ко мне.

— А ты говорила, что он в доме, Рысенок…

— Разве? — удивилась я, самым что ни на есть развязным Динкиным тоном. — Разве я такое говорила?

— Говорила…

— Не припомню… Хотя все может быть…

— Вы чего, девчонки?

Он обращался к нам обеим, но смотрел только на меня: неловко повернув голову, как птица из-под крыла. Конечно же, ведь я была Рысенком, его Рысенком, никогда ему не перечившим, верным, как самая последняя дворняга. Рысенком, который был всем ему обязан, который и возник только потому, что Ленчик захотел этого. Пожелал. Как иначе, ведь он, только он один копался в моей черепной коробке как в банке с консервированными персиками, он добавлял к персикам груши и айву по вкусу. И ваниль, и корицу, и душистый перец, чтобы пойло не выглядело чересчур уж слащавым.

Я не могла его предать по определению.

Не могла.

— Хочешь кофе? — спросила я. Нейтральная фраза, никого не предающая. По определению.

— Хочу, — обрадовался Ленчик. — Сегодня всю ночь не спал… Плюс перелет… Устал, как собака. Не мешало бы взбодриться. Да.

И, не дожидаясь ни сочувствия, ни понимания с моей стороны, а также подколок со стороны Динки, двинулся в сторону кухни. Я направилась было за ним, когда нас догнал Динкин насмешливый комментарий.

— А ты неплохо ориентируешься в доме, Ленчик.

Ленчик остановился, как будто ему в спину запустили куском лежалого навоза.

— То есть?

— Знаешь, где кухня… И вправду знаешь?

— Ничего я не знаю… Да что с тобой, в самом деле! — Ленчик даже не удосужился обернуться.

— Действительно, Дин… Что ты к нему пристала… — заступилась за Ленчика я, верный Рысет-нок.

— Не думал, что так встретимся…

— Кто бы сомневался, что не думал! — Динку было не унять.

— Идем, Ленчик… Кухня по коридору, первая дверь налево. Я сварю тебе кофе… И не обращай на нее внимания, ты же знаешь Динку…

…Но самым неприятным для Ленчика было не то, что он знал Динку. Самым неприятным было то, что он совсем не знал меня. Он даже не подозревал, даже представить себе не мог, насколько он не знает меня нынешнюю.

Меня нынешнюю, которая небрежно бросила тигровые орхидеи в погнутый медный таз для варки варенья (хоть на что-то он сгодился, бедолага!), небрежно вывалила в турку остатки кофе из пачки и залила его горячей водой. Пока я вертелась у плиты, Ленчик уселся на стуле, бросил ноги на плохо выскобленный деревянный стол, а худосочный рюкзак прижал к животу. Он не выказывал никакого желания с ним расставаться.

— Что происходит, Рысенок? — спросил у меня он.

— Ничего, — солгала я. — Все в порядке.

— Что с ней?

— Ты Динку имеешь в виду? Не с той ноги встала. Ты же знаешь ее паскудный характер.

— И как ты только с ней уживаешься?

— Как обычно. То есть — никак. Друг другу пока в глотку не вцепились — и слава богу. — Я сосредоточилась на кофе, не хватало еще, чтобы он сбежал. — Какие новости?

— За этим я и приехал. Все в порядке… Паспорта так и не нашлись?

— Ты издеваешься? Как они могли найтись?

— Ладно, эту проблему я решу… Завтра… Нет, сегодня же двинем в посольство… А потом — работать… Каникулы кончились, Рысенок.

— Ты привез концепцию? — равнодушно спросила я.

— Не только. Были трабблз… С финансами, с крышей…

— Какой крышей?

— Неважно… Это мои дела… Не забивай этим свою хорошенькую головку.

Очень своевременный совет, особенно если учесть, что голова моя и без того забита всяким дерьмом, начиная от дерьмового Виксанового списка и заканчивая дерьмовой смертью Пабло-Иманола Нуньеса по кличке Ангел.

— Но теперь все в порядке? — Кофе в турке стал закипать, и я приподняла ее над огнем.

— Теперь — да… «Таис» вернется и вернется триумфатором. Ты веришь мне, Рысенок?

Это было обычное Ленчиково «ты веришь мне», затертое, как «Отче наш», как сотни наших интервью, как билеты на наши концерты, забытые в заднем кармане фанатских брючат.

— Конечно верю, Ленчик.

— Не слышу энтузиазма в голосе.

— Он появится, честное слово. Я просто устала.

— Мы все устали… И мне бы хотелось все-таки потолковать с хозяином. Пабло-Иманол, так, кажется, его зовут?

— Ага. Еще мы зовем его Ангелом.

— Так где он?

Ленчик, сидевший спиной к двери, не мог видеть появившуюся в дверном проеме Динку. Он не мог, зато я могла. И послала Динке, которая облокотилась на дверной косяк, ободряющую улыбку. И Динка… Динка ответила мне такой же. Нежной, преданной и ободряющей.

— Где он? — снова переспросил Ленчик.

— Там, где мы его зарыли, — тихим голосом, от которого затряслась грязная посуда в мойке, сказала она. — В саду.

— Да, — таким же тихим голосом подтвердила я. — В саду. Точно.

Он даже не сбросил ноги со стола, Ленчик. Он лишь покрепче прижал к животу свой чертов рюкзак и недоверчиво хихикнул.

— Не понял?

— А чего тут не понять? — Динка как будто прилипла к косяку. — Он нам надоел, и мы его пришили. Он был редкая скотина, между нами, девочками. Правда, Рысенок?

— Точно.

Я безнадежно шла на поводу у этой Динкиной улыбки. Если бы сейчас она сказала, что мы развязали очередную войну на Ближнем Востоке, выкрали из Лувра «Джоконду» и подложили бомбу под американское посольство в республике Гвинея-Бисау, — я подтвердила бы и это.

Тельма и Луиза.

Тельма и Луиза, бледные копии Тельмы и Луизы, наскоро состряпанные Ленчиком из двух соплячек, всегда были заодно.

— Не говорите ерунды… Вы с ума сошли, что ли?

— Ага, — обрадовалась Динка. — Сошли. Ты ведь сам этого хотел. Правда? Рысенок, у тебя кофе сбежал.

— Точно. — Я рассеянно взглянула на плиту, и без того не блестевшую чистотой. Сегодняшний сбежавший кофе смешался с таким же сбежавшим вчерашним, и позавчерашним, и другими засохшими ручейками, которые еще помнили Ангела. — Сбежал. А мы — сошли.

— С ума, — расхохоталась Динка.

— Точно, — расхохоталась я.

Ничего другого не оставалось. И никакого кофе Ленчик не получит.

Я отлепилась от ненужной теперь плиты, попятилась назад и руками нащупала подоконник. И взгромоздилась на него, потеснив Деву Марию и всех ее деревянных святых. Эх, Ленчик-Ленчик, пора тебе сбрасывать ноги со стола.

Пора.

— Что это вы такое несете…

— Разве? — безмерно удивилась Динка. — Разве это была не твоя идея? Две сумасшедшие, никто ничего не заподозрит.

— Никто. Ничего. Не заподозрит, — добавила я.

— Дуры! Идиотки кромешные… Вы и вправду с мозгов спрыгнули! — Ленчик все еще не терял самообладания. — Где… хозяин?! Где, я вас спрашиваю?!..

— В саду. — Динка капризно оттопырила нижнюю губу. — Ты только посмотри на него, Рысенок! Он нам не верит!… Обидно…

— Обидно, — подтвердила я и вынула из облупившихся, засиженных мухами рук Девы Марии фотку. И с выражением прочла надпись на обороте. «8 августа. Мы в гостях у Пабло». Кто это мы, Ленчик?

Странное дело, прочитанный мной комментарий к прошлой жизни Ленчика несколько разрядил обстановку. Ленчик хмыкнул и поднял руки вверх: «Сдаюсь, сдаюсь, твари живородящие! Ловко вы меня ущучили, ничего не скажешь…»

— Ладно, поймали… Поймали, девчонки! Это была шутка… Просто шутка.

— Шутка? — Кажется, мы сказали это одновременно с Динкой.

— Ну, не шутка… Я же не мог оставить вас одних в чужой стране… За вами нужно было присматривать. Разве нет?..

— Присматривать? — Я не думала, что он так быстро сдастся. Я была разочарована.

— В вашем тогдашнем состоянии… Хреновом, нужно сказать… Вот я и попросил… м-м… хозяина взять вас к себе под крыло…

— Ага. Значит ты его все-таки знаешь?

Глупо отрицать очевидное, подпись на фотографии красноречивее любых отрицаний. И утверждений тоже. Так что лучше промолчать. Или сосредоточиться на чем-то нейтральном: растрескавшейся плитке пола, например. Или на старой литографии в старой рамке: «Страстная неделя в святилище Богоматери Фуенсанта». Или на ноже, воткнутом в плотную щель стола.

— Ну, и где мой кофе?..

— Кофе больше не будет, Ленчик. — Я сокрушенно покачала головой.

— То есть как это — больше не будет?

— Кончился.

— Жаль.

— Нам тоже, — подала голос Динка. — Нам тоже очень жаль. Очень. Правда, Рысенок?

— Правда.

— Да ладно… Это не проблема, девчонки… Сейчас пойдем и накупим всего. Надо же отметить мой приезд. И начало новой жизни… Нашей новой жизни..

— Ты опоздал, Ленчик, — мягко попеняла Динка. Ни разу за два года я не слышала от нее такой мягкости по отношению к Ленчику. — Ты опоздал. Мы ее уже начали.

— Кого!?

— Новую жизнь. Без тебя. А ты опоздал…

— Да ладно вам… Контракт еще не закончился.

— Закончился. Как и кофе. Мы его расторгаем. В одностороннем порядке.

— Ну точно — сумасшедшие! Сейчас, когда все только начинается. Приходится признать, что врал Ленчик убедительно. Этого у него не отнимешь — умения убедительно врать. Еще секунда, и я поверю и его фигурно выстриженной бороденке, и его запавшим сосредоточенным глазам, и его шикарным ив-сент-лорановским, дольче-габбановским, жан-поль-готьешным губам, самое место которым — на подиуме, среди нечеловечески-прекрасных дур-манекенщиц. Я ему поверю и переметнусь на его сторону, как делала это всегда. Еще секунда, и…

— Мы все знаем, Ленчик… — Динка оторвалась от косяка и, пройдясь по кухне, устроилась на табурете против Ленчика: венец столярной мысли с любовно выпиленным сердечком в самой середине сиденья. — Мы все знаем…

— Да что — все?!

— Мы прочли письмо, Ленчик. То самое, которое ты послал электронной почтой. Глупо было так поступать.. С твоей стороны.

Ленчик только хмыкнул.

— Какое письмо?

— Ангелу. Про двух русских сумасшедших девчонок… Кстати, ты привез ее?

— Кого?

— Предсмертную записку.

— Черт. — Он наконец-то сбросил ноги со стола. — Черт, черт, черт… Какая еще предсмертная записка?

— Или ты ее в камере хранения оставил?

— Какая еще камера хранения?

— Значит.. Если она не в камере хранения… Она с тобой…

— Где хозяин?! — Он все еще избегал имени Ангела, он до сих пор не сказал нам ни «да», ни «нет». — Где хозяин, черт возьми!

— Мы же сказали тебе — в саду, — почти пропела Динка. — Только он не хозяин.

И так светло, так по-домашнему у нее получилось это «в саду», что я не удержалась и, подойдя сзади, обняла ее за плечи. И уткнулась губами в затылок… И…

Никогда еще моим рукам не было так хорошо. Так покойно. Никогда еще моим губам не было так хорошо. Так покойно. Динкины плечи, Динкин затылок — вот место, где мне… где мне хотелось бы остаться, черт… До этого так же хорошо мне было только с бестиарием… От Динкиных волос пахло уверенностью и силой, а Ленчик… А Ленчик, которому все два года я готова была в рот смотреть, стремительно отдалился, теперь он был далее дальше, чем индуистская святыня Тадж-Махал (№ 37 в Виксановом списке); Тадж-Махал я вряд ли когда-нибудь увижу, а Ленчик — вот он, передо мной: ничтожный человечишко, самоуверенный мудак, упырь, два года сосавший нашу кровь, а потом удачно переливший ее в пару квартир, бескрылую виллу в Ческе-Будейовице (на большее у него не хватило воображения) и скромный автопарк в количестве трех престижных иномарок. Упырь. Ублюдок.

— Да вы, как я посмотрю, спелись, — выдавил из себя упырь.

— Что же здесь удивительного? Как-никак, два года в одной упряжке Мы ведь еще и попсовый дуэт, Ленчик, разве ты забыл? Песенки поем.

— Вот только не надо, — поморщился Ленчик. — Не надо этого…

Он все еще не понимал серьезности ситуации, Ленчик, mio costoso.

— Хорошо, не будем, — сразу же согласилась Динка. — Так что насчет записки?

— Пошли вы к черту, дебилки! Для вас же стараюсь… Ладно… Пойду проветрюсь… А вы пока в себя приходите… деятельницы…

— Никуда ты не пойдешь, Ленчик…

— Вот как? — Ленчик высокомерно приподнял бровь. — Неужели ты мне запретишь, сучка?

— Не веришь? — Я видела только Динкин затылок, заросший затылок, и затылок этот был полон решимости. — Не веришь?

— Пошла ты… — Далее последовало грязное ругательство, которое никого из нас не удивило: обычный разбор полетов в Ленчиковом стиле.

— А так?

Вот он и наступил, торжественный момент: чуть раньше, чем я ожидала, но — ожидала. Динка полезла за пазуху (для этого ей пришлось на секунду отклеить меня от себя) и вытащила оттуда пистолет. И направила его дулом на Ленчика.

— Это еще что за фигня? — И хотя голос у нашего скота-продюсера не изменился, но губы скуксились и померкли. Теперь бы их не взяли ни в один приличный модный дом. Разве что к отирающейся на задворках pret-a-porte Татьяне Парфеновой: демонстрировать газовые шарфики.

— Ты полагаешь, что фигня?

— А ты нет? Ты чем его заправляешь? Водой, что ли? Или это зажигалка? — Эта мыслишка почему-то развеселила Ленчика и перевела происходящее в разряд дешевого хлипкого шоу — такого, какое мы практиковали на гастролях, Ленчик всегда гнусно экономил на качественном зрелище, мудак.

— Понятия не имею… Как думаешь, стоит проверить? А вдруг и вправду зажигалка? — Эта мыслишка почему-то развеселила и Динку: show must go on, даже такое — дешевое и хлипкое.

— Проверь!..

— Проверить?!

— Ну, проверь… Проверь!

Ленчик-Ленчик, как легко оказалось тебя развести! Как два пальца об асфальт, ей-богу!

Ленчик, окрысившись, нанизывает ругательство за ругательством, связывает их узлами — рифовыми, шкотовыми, беседочными, двойными гачными, — интересно только, откуда я знаю все это?.. И сколько их накопилось за последние два года, ругательств! Он споро, как заправский альпинист, взбирается на Монблан словесных испражнений и уже оттуда поливает нас отборным матом: дешевки, соски, малолетки сраные, я вас на помойке нашел и людей из вас сделал, дряни, а вы, а вы…

То, что происходит потом, плохо укладывается в моей голове. Хотя я ожидала этого: чуть позже, но — ожидала.

Динка не выдерживает на овцах.

Тупорылых безобидных овцах. Я слышу сухой короткий щелчок, и через мгновение правое плечо Ленчика вспухает красным. Взрывается красным, расцветает.

Красное отбрасывает Ленчика на спинку стула и моментально затыкает ему рот: Ленчик больше не орет на нас, он воет.

Воет, как выл Рико, запертый в кладовке.

— Ах ты, сука, сука, сука!.. Ах ты…

— Ты смотри, не зажигалка, — меланхолично замечает Динка.

— Не зажигалка, точно, — так же меланхолично подтверждаю я, не в силах отлепиться от Динкиного затылка. Короткий подшерсток набивается мне в рот, и нет ничего вкуснее этого подшерстка, так бы сожрала его весь, так бы и сожрала.

— Суки! — не унимается Ленчик. — Что же вы сделали, суки?!.. А-а…

Из Ленчикова плеча хлещет кровь — не такая, как у Ангела. Та была темной и бесповоротной, а в светло-алой крови Ленчика еще теплится надежда: переведем все в шутку, переведем, а?..

Поздно, Ленчик.

Слишком поздно. Ты можешь зажимать плечо пальцами сколько угодно — все равно: поздно.

— Суки… Дряни…

— Заткнись, — просительным тоном говорит Динка. — Заткнись, плизз…

Ленчик и рад бы помолчать, но ничего не получается: скорее всего, у него болит простреленное Динкой плечо. Наверное, это и вправду больно, думаю я, не испытывая, впрочем, никаких сожалений по поводу Ленчика.

Так тебе и надо, mio costoso, так тебе и надо!

Некоторое время он еще воет, потом сбрасывает обороты и начинает просто подвывать, а потом переходит на хрип, идущий не от закушенных губ даже, нет. Идущий от глаз, от ноздрей, от покрытых испариной висков. На щеки Ленчика вскарабкивается синева, борода забивается в подбородок, как крыса в выгребную яму, — еще никогда я не видела его таким.

Никогда.

Но и он никогда не видел нас такими.

Никогда.

— Вы… — Он смотрит на нас широко открытыми, остекленевшими от боли и недоверчивого ужаса глазами. — Вы сумасшедшие… Сумасшедшие.

— Ну да, — говорит Динка. — Сумасшедшие. Никто ничего не заподозрит… Мы же — сумасшедшие. Правда, Рысенок?

— Точно. — Я не отказываю себе в удовольствии ухватить губами ласковый ветерок Динкиных волос. — Точно. Нас все достало, мы сломались и сошли с ума.

— Мы перестали быть популярными, сломались и сошли с ума. Ты ведь этого хотел, Ленчик… Ты сам это придумал…

— Сумасшедшие, сумасшедшие… — Он не может остановиться. Так же, как не может остановиться кровь, которая сочится из его плеча.

— Лучше бы тебе помолчать, — миролюбиво советует Динка. И задирает подбородок вверх. И мои губы плавно перемещаются с ее затылка на макушку. — Забери у него рюкзак, Рысенок.

Покидать Динкину макушку мне почему-то не очень хочется, но я подчиняюсь. Я обхожу стол и в нерешительности останавливаюсь перед Ленчиком. Ленчик вблизи вовсе не кажется таким уж сломленным и безопасным. И за рюкзак он держится так, что мама не горюй.

— Забери у него рюкзак…

Ленчик и рад бы залепить мне пощечину, ткнуть в зубы здоровым кулаком, шугануть меня, сорвать на мне зло и боль, но Динка и не думает опускать пистолет.

И он подчиняется.

Я вынимаю рюкзак из его слабеющих рук, и на секунду наши пальцы соприкасаются — мои, холодные и равнодушные, и его, горячие и просительные: «Что же ты делаешь, Рысенок, что? Разве не я сделал тебя знаменитой? Разве не благодаря мне вы взлетели во все чарты? Разве не с моей помощью вы стали звездами?.. Разве не я прошибал лбом глухую стену целомудренного, как дочь ортодоксального еврея, телевидения — только лишь для того, чтобы две скандальные нимфетки-лесби нагло сосались друг с другом по всем федеральным каналам… Разве не я фаршировал твой череп интеллектом, взятым напрокат у энциклопедических словарей, справочников и кроссвордов? Разве не я? Разве?… Не предавай меня, Рысенок, не предавай… Не предавай хотя бы ты…»

Но я глуха к безмолвным мольбам Ленчика. Я — его достойное продолжение.

И Ленчик затравленно расстается с рюкзаком; рюкзаком, набитым парой квартир, бескрылой виллой в Ческе-Будейовице и скромным автопарком в количестве трех престижных иномарок. О другом, нажитом непосильным трудом добре мне неизвестно ровным счетом ничего; хотя оно наверняка есть: Ленчик умеет зарабатывать деньги. Ленчик сам снимал все наши клипы, экономя на всем и всех подставляя, минималистический экспрессионизм — вот как это называется. Ленчико-вы стратегия и тактика были преподнесены нам обдолбавшейся Виксан как циничная мудрость шоу-бизнеса: раскрутить несколько светлых полунищих голов на идеи, а потом выпроводить на пинках, не заплатив ни копейки. А идеи присвоить себе.

И присвоить себе нас самих, тупорылых овец, черную и белую, да так, чтобы самому решать — сошли мы с ума или нет.

Не стоит так волноваться, Ленчик! Мы сошли с ума и без твоей помощи…

Я отступаю от Ленчика, победоносно сжав трофей, я возвращаюсь под сень Динкиных волос — целая и невредимая, с непопорченной шкурой, с торжествующей улыбкой на лице; рейд в тыл противника удался, вот только что теперь делать с самим противником?..

— Поднимайся, — командует Динка Ленчику.

— Это еще зачем?! — шепчет Ленчик исказившимся бледным ртом.

— Затем. Поднимайся. Я ведь могу взять правее…

Взять правее — это значит упереться прямо в сердце. Или его больше нет на месте, трусливого, склизкого Ленчикова сердца — и оно упало на такое же склизкое дно желудка? Или — еще ниже?..

— Поднимайся. — Динка непреклонна.

И Ленчик с трудом поднимается: любое движение причиняет ему боль, любое отсутствие движения — боль не меньшую.

— Выходи.

— Куда это? Вы что задумали?..

— Выходи…

Мы эскортируем Ленчика к кладовке и запираем его там, несчастного и притихшего. Последнее, что я вижу, — джинсы, мешком свисающие со сморщенной от страха задницы всесильного продюсера Леонида Павловского. Так тебе и надо, Ленчик, так тебе и надо!..

* * *

…В рюкзаке оказывается не так уж много барахла: три пары носков, джинсы, две футболки, рубаха, несессер, набор для бритья; упаковка презервативов, которая вкупе с провокационно-пляжными шортами без карманов вызывает у Динки приступ гомерического хохота; пухлая записная книжка, ежедневник, тисненый золотом…

И папка.

Из папки Динка торжественно извлекает кипу отпечатанных на принтере листов. Первый лист впечатляет нас настолько, что некоторое время мы молчим, не в силах перевернуть его. Отложить в сторону. Надпись на листе набранная слезливо-романтическим шрифтом Times New Roman, гласит:

«ТАИС: история славы и отчаяния».

Это похоже на рукопись книги. Черт, это и есть книга — возможно, та самая, о которой Ленчик упоминал в своем письме к Ангелу: «Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку…» «История славы и отчаяния» звучит как эпитафия, выбитая на могильной плите.

История «Таис» закончена.

Чтобы понять это, достаточно прочитать первый абзац.

Динка читает его вслух, и это занимает не так много времени: минут десять, никак не больше. После чего мы молчим еще добрых полчаса.

— Нехило, — говорит наконец Динка. — А тебе как?

— Очень впечатляет, — только и могу выговорить я.

— Очень. Особенно пассаж, как мы с тобой лежим в кровати, голые и мертвые. Бедняжки.

— Бедняжки, — вторю я Динке. — Но согласись, это красивая смерть.

— Да… Ничего себе.

— А ты… Ты бы хотела так умереть? — У меня начинают покалывать кончики пальцев: это не праздный вопрос, совсем не праздный.

Наш финал выглядит до жути правдоподобным, Ленчик постарался, он даже не поленился описать дом, в котором мы прожили столько времени, — довольно точно, с легкой сентиментальностью, с меланхоличной симпатией. За словами, которые склонились над мертвой постелью «Таис», я вижу лестницу на второй этаж, и Деву Марию, подвизающуюся в должности кухарки, и библиотеку, и неровные каменные стены, и полные дохлых насекомых окна в сад.

И сам сад.

Мы умерли от передозировки героина, мы сделали это сознательно, классический «золотой укол», ничего другого нам не оставалось, испытания сиюминутной славой и последующим забвением мы не выдержали — эка невидаль, многие не выдерживают. Но мы заслуживаем симпатии — как никто.

Две запутавшиеся девочки, которые были такими хрупкими для этого мира. Две запутавшиеся девочки, которые так любили друг друга.

Наша смерть скрыта под легким, как переноснал ширма, словосочетанием «Должно быть…» Должно быть, это было именно так. Хотя автор не настаивает… Должно быть, перед тем, как ввести наркотик в вену, они занимались любовью. Должно быть, они занимались любовью все последние дни: они никуда не выходили, жизнь вне стен дома мало интересовала их. Должно быть, они не случайно выбрали Испанию — страну, созданную для романтической, подбитой алой подкладкой, смерти. И смерть их была невыносимо испанской — самая настоящая смерть от любви.

Они могли найти спасение лишь друг в друге — и нашли его. А перед тем, как найти, украсили постель орхидеями.

Какая экзотика!..

— Ты хотела бы так умереть? — повторяю я.

— Офигела совсем? — Динкин голос, впечатленный прикроватными орхидеями по самое не балуй, звучит не очень уверенно.

— Шутка, — сразу же поджимаю я хвост.

Но Динка вовсе не расположена шутить. Она сминает первые страницы в яростный комок и бросает в стену.

— Козел! — шепчет она. — Скотина!..

Странно, но я совсем не думаю так. Глядя на Динку, раскрасневшуюся и хорошенькую до невозможности, я совсем не думаю так. И волны в самой глубине моего живота так не думают: они нетерпеливо накатывают на берег, они смывают все следы. Следы голых пяток моей к Динке ненависти, следы растопыренных пальцев моей к Динке ненависти.

Теперь все можно начинать заново. С чистого песка.

— Какой мудак! — Динка все еще не может успокоиться. — Ты знаешь, для чего он это сделал, скотина?

— Для чего?

— Я прекрасно знаю, для чего он это сделал, но мне хочется послушать и Динкину версию.

— Он решил заработать на нас напоследок… Вот так… Проект загнулся, ты ведь не будешь это отрицать?

Я молчу. Я не собираюсь ничего отрицать. Как можно что-то отрицать, когда Динка сидит на полу, прямо против меня, сложив, как обычно, ноги по-турецки?..

— Но он места себе не находил, пока не решил выжать из нас максимум. Смерть — это максимум, ты ведь не будешь это отрицать?

— Нет.

Смерть — это тот максимум, на который можно рассчитывать, но как же она притягивает, черт возьми!.. Я вдруг вспоминаю подслушанный когда-то разговор Ленчика и Виксан, что же он тогда говорил, Ленчик?..

«Лучшей вещи для них и придумать будет невозможно… Они не только все чарты возьмут, они останутся в них надолго… Ох как надолго… И перешибить это будет невозможно. Никому… Я бы мечтал об этом на их месте… Ты на моей стороне?..» Лучшая вещь — это не песня и даже не альбом, который будет популярен месячишко-другой, а потом его благополучно забудут, как забы-вают все альбомы. Лучшая вещь — вот эта, скомканная и смятая, брошенная в стену.

Наша с Динкой смерть.

Наш с Динкой финал в стиле незабвенных Тельмы и Луизы. С титром «The End». «The End» так хорош, как абсолютен, что его и правда никому переплюнуть не удастся. Легенда «Таис» должна заканчиваться именно так. Хорошо оплачиваемая легенда. И, как любая легенда, она требует жертвоприношения. Я и сама любила порассуждать на эту тему будучи «томной интеллектуалкой» — под сенью камер, в объятьях диктофонов. Но это была философская сторона вопроса. Практичная Виксан, чью манеру цинично шевелить мозгами я иногда практиковала, сказала бы по этому поводу: «Ай, молодца, Ленчик, знаешь, чем прижать народ к стене!» Смерть двух экс-нимфеток-лесби (не разъевшихся к концу, как Элвис Пресли, а по-прежнему молоденьких и хорошеньких); смерть двух экс-нимфеток-лесби — да еще экспрессивно изложенная, снова подогреет интерес к ним. И можно будет выгодно продать не только эту чертову книгу, но и все лежалые альбомы «Таис», и футболки с изображением, и кружки с логотипом, и шариковые ручки со стилизованными автографами покойных. Смерть «Таис» вполне может превратиться в крохотную индустрийку, ай, молодца!… Скорее всего, всплеск посмертного интереса будет недолгим, но достаточно результативным, Ленчик наверняка изучил похожие случаи. И украл этот замысел у «похожих случаев», так же, как крал идеи у безлошадных светлых голов. И просчитал его до мелочей. Он всегда все просчитывал, сам «Таис» явился следствием таких расчетов. Чувственным решением теоремы Ферма, уравнения Клапейрона — интересно только, откуда я знаю все это?..

— Мразь, — в сердцах бросает Динка.

— Но красота замысла… — тяну я, не в силах отказаться от наваждения.

— Не сходи с ума, — прикрикивает на меня практичная Динка.

Ценное в свете последних событий замечание.

* * *

…Мы читаем Ленчикову рукопись до вечера.

Это неплохая книга, совсем неплохая, возможно, она даже понравилась бы нам — при другом раскладе. Возможно, мы даже купили бы ее — скорее всего. Уж слишком откровенна ложь в своем слегка приспущенном дезабилье, уж слишком она бесстыдна и упоительна.

За каких-нибудь шесть часов мы узнаем, как полюбили друг друга с первого взгляда, как впервые поцеловались, как впервые рухнули в койку (а Ленчик, сукин сын, вуайерист, оказывается, наблюдал за нами из-за ширмы своего «должно быть» — как раз в стиле окарикатуренного китайского эроса, в котором мы, оказывается, души не чаяли). Жареных фактов так много, что их не сожрать за один присест, того и гляди — подавишься: мы и женщины, мы и мужчины, мы и наши фанаты, мы и наши ненавистники, мы и полузабытые бомбардировки Сербии, мы и забытые напрочь бомбардировки Ирака, мы и любовь, мы и нелюбовь, мы и кока-кола, мы и оральный секс, мы и поза 69; мы и тамагочи, мы и промискуитет, мы и Интернет, мы и журналисты, мы и серийные убийцы, мы и японская каллиграфия, мы и китайские каменные колокола, мы и Формула-1, мы и американские боевики, мы и Симона, мать ее, де Бовуар, мы и отдел редких книг Публичной библиотеки…

Мы и все остальное.

«Мы и все остальное» разжижается забавными историями из жизни проекта. Действительно, забавными. И мы смеемся до одури — на 24, 57, 89, 114 и 128 страницах…

А между 145 и 146 страницами Динка находит нашу предсмертную записку:

«Мы любим всех, кто нас когда-то любил. Мы любим всех, кто нас когда-то ненавидел. Прощайте и простите нас».

Прочтя ее, мы некоторое время пребываем в оцепенении. Ничего не скажешь, со вкусом написано. Ничего лишнего. Текст оч. хор. Оч. свеж и нов. И главное — оч похож. На нас.

— Мы ее, случайно, не кровью написали? — спрашиваю я у Динки.

— Нет.

— Жаль. Кровью было бы пафосно.

— Да уж… Гнида.

— Гнида?

— Решил убрать нас… Ради своей сраной книжонки… Гнида и есть. Извращенец…

— Ты еще добавь — собаке собачья смерть…

— А тебе, как я посмотрю, эта хреновина нравится…

— Меня она впечатляет, — честно признаюсь я.

— Ты тоже извращенна, — неизвестно чему радуется Динка.

— Все может быть…

— Нет, ты только посмотри!..

Динка перебрасывает мне листок. Почерк и вправду похож на наш, я даже могу поклясться, что весь этот кроваво-пенный бред написала я сама. Кому ж еще такое писать, как не мне, томной интеллектуалке, которая успеет надоесть до смерти прежде, чем свалить со сцены окончательно. Интересно, будет ли испанская полиция заморачиваться графологической экспертизой или они поверят мертвым русским девочкам на слово?… Я откидываюсь на спину и устраиваюсь в под-брюшье валяющегося на полу Рико, удачнее подушки и придумать невозможно.

— Интересно, сколько бабок он за это срубит? — Динка с ревностью наблюдает за нашим трогательным единением с бойцовой собакой.

— Думаю, много.

— Козел… Слушай, как ты его приручила?

— Козла?

— Да нет же… Рико…

— Я знаю… м-м-м… собачьи слова…

— Не гони. — Динка недоверчиво морщит рот в улыбке.

— Нет, правда… А иначе — как?

Действительно, как иначе? Предатель Рико больше не вспоминает о своем бывшем владельце, он ходит за нами как привязанный.

— Ты… Ты скажешь мне эти слова?..

Никогда еще ее голос не был таким просительным, никогда еще она не смотрела на меня так влюбленно. Черт, тайна «Quocienscumque peccator…» не должна покидать обжитую клеть моего тела, именно это нашептывает мне здравый смысл не должна, не должна… Это — мой единственный козырь — новехонький червонный туз, именно он делает меня интересной Динке. В кои-то веки, Господи… В коитус веки, как сказала бы покойная Виксан. А мне почему-то хочется быть ей интересной. Власть произнесенного распространяется на Рико, власть непроизнесенного — на Динку. И совсем не на брюхе пса хотелось бы мне сейчас лежать, совсем…

— Скажи… Скажи, Рысеночек!..

— Ладно… Давай ухо.

Рико скашивает свой медово-желтый глаз, наблюдая, как Динка подползает ко мне и тычется жесткими волосами мне в лицо. Я нахожу ее ухо, маленькую грациозную раковину Каури, в которой еще шумит кровь Ангела, привет от ночного убийства, — и аккуратно касаюсь губами мочки.

— Ну?! — Динка нетерпелива. Попалась, попалась!..

— Что мы будем с ним делать?! — немилосердно ору я и начинаю хохотать.

— Дура! — Динка нервно отстраняется. — С ума сошла?!

— Не задавай мне таких вопросов… Что мы будем с ним делать? С Ленчиком?..

— Я должна ответить сейчас? — Динке вовсе не улыбается такая перспектива. — И почему я? А ты что думаешь?

— Не знаю…

— Как обычно… И шагу не можешь ступить без подсказки…

— Нет, правда… Может, выпустим его? Ему, наверное, больно… Может, выпустим его, а?..

— И что дальше?

Хороший вопрос. И на него у меня тоже нет ответа. Лучшее, что может быть, — простить все друг другу, посчитать наше несостоявшееся убийство шуткой, состоявшееся убийство Ангела — шуткой… Мы ведь всегда договаривались, о чем врать, все два года мы все врали про себя и всегда договаривались, так почему не договориться и сейчас? Ведь Ленчик не чужой нам человек, не чужой, даже простреленное плечо не делает его чужим, чего только не случается между близкими людьми, милые бранятся — только тешатся…

— Дальше — тупик. — Спокойный Динкин голос наголову разбивает все мои робкие мыслишки.

— Ты уверена?

— Как прежде — уже не будет, неужели ты не понимаешь?

— И?..

— Как прежде уже не будет, — упрямо повторяет Динка. — Он нас сдаст.

— Нет… Мы поговорим с ним… Я поговорю…

— Ты поговоришь… Он сдаст нас… Он расскажет об Ангеле..

Динкины ноздри хищно раздуваются, отросшая челка закрывает лоб, глаза летят мне навстречу волшебными кольцами для игры в серсо, еще никогда она не казалась мне такой красивой, вот хрень, я влипла, влипла, влипла…

— Не расскажет…

Динка трет переносицу.

— Не расскажет… Ты права… — Кажется, теперь ее беспокоит совсем другая мысль.

И я даже знаю, что это за мысль. И все-таки снова долблю одно и то же, как будто это может что-то изменить:

— Он не расскажет.

— А даже если не расскажет, что из того? Ведь эта, мать ее, книжка уже написана… Написана, понимаешь?

— Ну и что? Если она так тебя волнует, мы можем сжечь ее…

Сжечь рукопись в саду, между деревьями, у Динки уже есть опыт: не так давно она сожгла рюкзак с фанатскими письмами. От двухсотстраничной рукописи и следа не останется, как будто ничего и не было, как будто ничего и не было. А мы будем наблюдать за этим — все втроем: я, Динка и Ленчик. А потом польем пепел остатками «Риохи»…

— Сжечь? — Динка на секунду задумывается.

— Ну да…

— Эй ты, интеллектуалка хренова… А ты разве не знаешь, что рукописи не горят?

— Да брось ты… Это всего лишь, — я щелкаю пальцами, вспоминая уроки Виксан, — это всего лишь метафора…

— Нет… Он уже написал ее… Он написал ее, эту чертову книгу. И хочет снять с нее все бабки, все пенки, он хочет снять все пенки с нас. Напоследок. И ничто его не остановит, неужели ты не понимаешь? Если сейчас не выгорело с Ангелом, он найдет другого Ангела. Он найдет другого человека и другую страну… И все будет точно так же…

— Да ну… — Голос мой звучит не так уверенно, как мне бы хотелось. — Мы ведь не дуры… Мы тоже будем начеку. Если… Если ты прекратишь колоться, Диночка…

— Да причем здесь это? Мы можем впаяться в столб на ста пятидесяти… Мы можем свалиться со статуи Свободы… Мы можем отравиться… А он просто перепишет это чертово начало… Полторы страницы — и всего делов, подумаешь… А записку даже переписывать не придется. Он не оставит нас в покое, ведь книга уже написана… Рысенок… Рысенок..

Динка совсем близко, совсем. Ее темно-вишневые, спекшиеся и решительные губы почти касаются моего подбородка.

— И что ты предлагаешь? — таким же спекшимся голосом спрашиваю я, замирая от вишневого, черешневого, земляничного вихря ее губ.

Но Динка не торопится с ответом. А вишневый, черешневый, земляничный вихрь уже готов смести карточный домик моих собственных.

И сметает.

Никаких ключей, никаких отмычек, мои губы распахнуты настежь, бесстыже распахнуты. Можно выбрать любую, и Динка выбирает нижнюю. Она осторожно проводит по ней языком. Ее язык не встречает никакого сопротивления, и, потоптавшись снаружи, входит внутрь взятой без единого выстрела крепости. Нет, не так. Все не так.

Он просто возвращается к себе домой.

Потому что именно здесь, в сумрачной мгле моего рта, под его пересохшим небом, ему самое место. Ее губы созданы для моих губ, мои губы созданы для ее губ, как все просто, Господи… Сердце мое бешено колотится, тысячи моих сердец бешено колотятся, никогда еще мне не было так терпко и так сладко. Никогда Как в сердцевине вишневой косточки, ядовитой вишневой косточки, я отравлена ядом по имени Динка… Я почти теряю сознание, когда ее язык шепчет моему:

— Ты со мной, Рысенок?

— Да… Да… Да…

— Ты ведь понимаешь, что мы должны сделать это?

— Да… Да… Да…

— Иначе это сделает он.

— Да… Да… Да…

— И мы сделаем… сделаем…

— Да… Да.. Да…

— И забудем обо всем навсегда… Как будто ничего и не было…

— Да… Да… Да…

Она наконец отстраняется, и я сразу же чувствую себя преданной Должно быть, у меня такое лицо, что ее губы снова вспухают на моих губах.

— Что? — шепчет она с закрытыми глазами.

— Что? — шепчу я с закрытыми глазами.

— Что?..

— Что?..

— Что?.. Ты ведь со мной, Рысенок? Ты ведь… ты ведь моя?

О-о, Динка, ты знаешь, что сказать мне… Все эти годы ты знала, что сказать мне, знала лучше, чем я сама, — еще с того первого и единственного поцелуя в «Питбуле». Ты знала, что сказать глупому растению, никчемному животному; ты знала это — и молчала. Или ты ждала вот этот крайний случай?..

— Ты ведь моя?..

— Я?.. Твоя…

Мы снова целуемся, долго и отчаянно, и два года ненависти кажутся мне смешными и печальными одновременно. Ну почему, почему мы не поняли раньше, что созданы друг для друга?.. Почему между нами всегда была целая толпа людишек, почему?..

Мы отрываемся друг от друга только тогда, когда ревнивый Рико начинает подскуливать. Динка некоторое время смотрит на пса, а потом так же, как и он, смешно вываливает язык.

— Ты скажешь мне это слово, Рысенок?

— Да..

— Скажи сейчас…

И, чувствуя саднящую боль в сердце, я продаю Динке «Quocienscumque peccator..», я продаю его с потрохами, иначе и быть не может, ведь мы теперь — одно целое… Динка старательно повторяет за мной вязкую тягучую латынь: теперь Рико принадлежит ей так же, как и мне… Теперь Рико принадлежит ей так же, как и я…

Получив свое, Динка поднимается, оставив меня сидеть на полу, обессилевшую, как рыба, выброшенная на берег.

— Дин… — шепчу я ей.

— Не хочу тянуть… Не хочу… — Она касается моей щеки отважными пальцами убийцы, и я со сладким ужасом думаю о том, что буду любить ее всегда. Даже если ее и вправду сумасшедшим, обколотым, обдолбанным, золотисто-карим глазам придет в голову перестрелять всех. Даже если им придет в голову убить меня.

— Дин…

— Оставайся здесь… Это не займет много времени… Не займет…

— Я…

— Оставайся здесь.

Уже возле самой двери она подзывает Рико, и пес послушно идет за ней, а я не могу отвести взгляда от ее задранной футболки, сквозь которую проступает плеть позвоночника, и от небрежно торчащего в джинсах пистолета.

* * *

…Только бы успеть, только бы успеть… Только бы успеть быть с ней, как же я сразу не сообразила? Быть с ней во всем, до конца, и тогда она не уйдет от меня, не сможет уйти… Я выскакиваю из комнаты ровно через три минуты, сломя голову несусь по лестнице, парю над засохшей кровью Ангела и настигаю Динку с Рико у распахнутой двери кладовки. Дверь скрывает от меня пропахшие затхлостью и кровью внутренности комнаты. Ленчика я не вижу, зато слышу его звериный сип и бульканье: говорить он не в состоянии, бедняга — козел-упырь-ублюдок-гнида. Да и черт с ним, с Ленчиком, главное — Динка. А Динке тяжел пистолет, он гнет ее руку вниз, еще секунда — и она не удержит оружие. Я подхожу к ней вплотную, закрываю глаза и на ощупь нахожу пальцы ее свободной руки. Она тоже находит мои пальцы, и мы переплетаем их, замыкаем в замок.

Тельма и Луиза.

Самые настоящие Тельма и Луиза. Ты ведь сам этого хотел, Ленчик, правда?..

Я все еще не открываю глаз, и именно в их пустынной темноте раздаются выстрелы: один, другой, третий… Только бы не сбиться со счета…

После выстрелов наступает тишина, холодная тишина, нестерпимо жаркая тишина, вечная тишина, которую нарушает только тяжелое дыхание пса и мои собственные сердца, разрывающие кожу. Не слышно только Динки. Но ведь она не должна оставить меня одну. Не должна.

И она не оставляет меня, глупую, влюбленную овцу.

— Идем… — шепчет она моим закрытым глазам.

— Идем? Куда?

Только теперь я понимаю, что нам некуда идти. Этот дом — единственное, что у нас осталось.

— Идем…

— Куда? — Я по-прежнему не открываю глаз.

— Идем… Я хочу любить тебя…