"Повесть о бедных влюбленных" - читать интересную книгу автора (Пратолини Васко)Глава одиннадцатаяК своему изречению о ласточках Стадерини добавил: — «Ангелы-хранители» один за другим возвращаются. Видать, наша виа дель Корно и в самом деле рай! — Или ад, — ответила его жена Фидальма. — Бедняжка Милена! На железной шторе колбасной на виа деи Нери наклеено новое объявление: «Закрыто на учет. Откроется 15 сентября с. г. Новая дирекция». Здоровье Альфредо ухудшилось. Дубинками ему повредили легкие; потребовался двусторонний пневмоторакс и длительное пребывание в санатории Кареджи, предписано было повезти Альфредо в горы, когда он наберется сил. Чтобы окупить расходы, пришлось сдать лавку в аренду. Теперь уже было ясно, что Альфредо придется лечиться по крайней мере год. В санатории ему отвели отдельную палату, и Милена проводила с ним весь день до позднего вечера. Милена жила теперь у матери, но все еще снимала квартирку в Курэ, в надежде, что Альфредо выздоровеет и «жизнь начнется снова». — Наша жизнь длилась всего месяц, — говорил Альфредо и, улыбаясь, спрашивал: — А как звенела касса? — Трин-трин, Альфредо, трин-трин. — Ты узнавай, как они ведут торговлю, — наставлял ее Альфредо. — Боюсь, как бы они не растеряли покупателей. Наш магазин торговал хорошо. Они перенесли консервы на другое место? — Да. Кроме того, они сделали новую вывеску и убрали бадейку с вымоченной треской, которую ты выставлял у дверей. — Видишь, они не умеют приняться за дело! Вот посмотришь — они отвадят всех моих покупателей! В тот вечер, когда лавка снова открылась, Милена три раза прошлась мимо нее по противоположной стороне улицы. Она увидела синьора Бьяджотти, того самого, который взял лавку в аренду; он сидел за кассой — за кассой Милены. Она видела через стекло витрины, как он нажимал на клавиши, и снова слышала знакомое триньканье. «Это несправедливо», — тихо сказала она, словно для того, чтобы услышать собственный голос. Теперь она была уже другой, не прежней Миленой; перенесенные горести наполнили ее душу печалью, но в то же время пробудили в ней твердую волю и решительность. Парикмахер Оресте, стоявший на пороге своей цирюльни, остановил Милену, осведомился о новостях. Он, как и все, тоже сказал ей: «Твой парень этого не заслуживал». В тот вечер, прежде чем возвратиться в дом матери, Милена пошла навестить Маргариту и, лишь только затворила за собой дверь, разразилась слезами. — Мне нужно выплакаться. Не говори, ничего не говори. Маргарита поняла ее горе. Она вышла в кухню, отлила из кастрюли в чашку мясного бульона и поставила остудить на окошко. Потом принесла бульон Ми лене: — На-ка, поешь, — сказала она. — Подумай и о своем здоровье. Ты должна держаться молодцом, если хочешь, чтобы Альфредо подбодрился. Тут вошел Марио, только что вернувшийся с работы. Он постучался и попросил/воды. Мачисте согласился на просьбу жены, и вот уже несколько дней Марио жил у них в доме. («Ну, если уж взяла жильца, — сказал Мачисте жене, познакомившись с Марио, — то и корми его. Ведь он один на свете».) Марио вошел, но, увидев Милену, извинился, сказал, что не хочет мешать. Маргарита ответила: — Брось церемонии! Тут все свои. Тогда Марио поставил кувшин в угол и уселся напротив Милены. Спросив о здоровье Альфредо, он сказал: — Вы, Милена, совсем упали духом. Выше голову! Если согнешься под первыми ударами, то в конце концов покоришься. Ну же, улыбнитесь! Вот и молодчина! Скажите правду, разве вам так не лучше? — Что-то уж очень легкое лечение, — ответила она. — Вы веселый, сразу видно, что влюблены. Ступайте скорее к Бьянке, я уверена, что она ждет вас. А когда Марио ушел, Милена поймала себя на том, что думает о его словах, и снова улыбнулась, как он советовал ей. Виа дель Корно приняла Марио, как своего. Рекомендация Мачисте была надежной порукой. Защищая сердечные дела Бьянки, Маргарита обнаружила совершенно неожиданные энергию и упрямство. — Пять лет мы с тобой женаты, и я в первый раз тебя о чем-то прошу, — сказала она мужу в заключение их спора. Мачисте хотел было ответить, что он не намерен выступать посредником между двумя сопляками, но вместо этого сказал, что снисходит только к тому, что парень один-одинешенек на свете. Как-то раз, когда было мало работы, Мачисте снял свой кожаный фартук и отправился на виа деи Пепи, чтобы навести справки о Марио. Потом он вспомнил об одном печатнике-коммунисте, который мог дать ему более точные сведения. И печатник сообщил ему следующее: — Марио честный парень. Если ты ему поможешь — сделаешь хорошее дело. Ты мог бы, кроме того, поучить его уму-разуму. Наш долг — не дать ослепить этих ребят. Они должны смотреть на все открытыми глазами. Возвратившись домой, Мачисте сказал Маргарите: Затем Мачисте вышел на улицу, чтобы подготовить соседей к переселению Марио. Сапожнику Стадерини он сказал, что намеревается поселить в комнате наверху знакомого паренька, оставшегося сиротой, сына старого друга. Мачисте не красноречив, он сказал только самое необходимое, но, переходя из уст в уста, новость претерпела некоторые изменения. Луиза, жена мусорщика, излагала ее Синьоре несколько иначе. — Маргарита обожает детей, — сказала она, — а детей у нее быть не может. Вот Мачисте и берет себе приемыша — из приютских ребятишек-сироток. Правда, в тот день, когда «приемыш» вступил на виа дель Корно с узелком под мышкой, он вызвал изрядное удивление. Но удивление скоро прошло. Вдова Нези, которая могла теперь злословить в свое удовольствие, сказала только, что Мачисте спустя двенадцать лет вздумал подражать Синьоре — та взяла к себе из приюта Джезуину: девочка тогда была примерно в таком же положении, как и этот парень. — Кузнец хочет быть самой важной персоной на нашей улице, — заявила она. — Сначала купил себе мотоцикл, а теперь благотворительностью занимается. А Нанни, который всегда все видел в черном свете, шепнул сапожнику: — Вот посмотришь, зря его Мачисте пустил. В курятник лису привел! Несмотря на советы Бьянки и Маргариты, умолявших Марио «держаться поскромнее» хотя бы первое время, он вел себя на виа дель Корно, как в светской гостиной. Он останавливал каждого встречного, протягивал руку и объявлял: — Марио Париджи. Очень приятно! Я живу у кузнеца. С кем имею честь? Непринужденные манеры Марио завоевали ему симпатии всей улицы. Даже на Синьору произвели благоприятное впечатление те отчеты, которые были ей представлены. — Задорный петушок, — сказала она. — Скоро увидим, какая курочка начнет квохтать. — Молодец, Париджи, — сказал ему Карлино. — Ты записан в фашистскую партию? — Пока нет. — Приходи ко мне в федерацию. Я там всегда бываю с шести до семи. Марио заговорил с ним, думая, что это Беппино Кар-рези. Мачисте разъяснил ему недоразумение. При знакомстве с будущим тестем и тещей бесстыдство Марио дошло до крайних пределов. — Позвольте представиться — Марио Париджи… Я не спрашиваю, с кем имею честь, потому что синьору Клоринду все знают. Позавчера в церкви Сан-Ремиджо священник расточал вам такие похвалы! — Вы ходите в церковь? — Всегда, каждую свободную минутку! — А почему не пошли в священники? — допытывалась Клоринда. — Ах, какой нескромный вопрос! — ответил Марио. — О таких вещах говорят только на исповеди! А с Ривуаром у Марио был такой разговор: — Синьор Квальотти, мое почтение… Сколько раз мальчишкой я покупал у вас в городском4 саду засахаренный миндаль! Вы меня не помните? — Нет, что-то не припомню. Видно, выросли вы с тех пор! — А знаете, попадались и горькие миндалины! Но уж известно, ребятам все кажется недостаточно сладким. — Примерно в каком это было году? — Сейчас скажу… Я бывал там… наверно, в девятнадцатом или двадцатом… — Ну, конечно! Это ведь было сразу после войны, и сахар стоил бешеных денег. А вот сейчас попробуйте мои миндальные пирожные. Думаю, понравятся. — Это уж наверняка, — отвечал Марио. — Знаете что, называйте меня на ты. Будем считать, что я ваш сын. А может — ваш будущий зять. Ну, я шучу, сами понимаете. За два дня Марио стал любимцем всей улицы — куда больше, чем Джезуина, которая жила здесь уже двенадцать лет, но редко выходила из дому, потому что ухаживала за Синьорой. Бьянка и радовалась и вместе с тем тревожилась. Однажды вечером она сказала Марио: — Ты не понимаешь, с кем имеешь дело! За исключением Милены и Маргариты, вся наша публика только и ждет случая, чтобы почесать язык за твоей спиной. Стоит тебе споткнуться, сейчас же все набросятся, как волки. — Как ты сказала? За исключением Милены и Маргариты? А про Мачисте забыла? — Ну, конечно, Мачисте само собой. — Ну, а Бруно и Клара? — Гм! — Да или нет? — Да. Но вот и все. Точка. — Ну, а может быть, мы сюда прибавим еще родителей Клары и Бруно? — У отца Клары на одно слово — два ругательства. — Ты рассуждаешь, как твоя мачеха. Какие у него еще пороки, что его можно за человека не считать? Что он, не работает? Плохой семьянин? О детях, я полагаю, и говорить не стоит! — Музетта Чекки — сплетница! — Ну, а ты сейчас кто? Бьянка на мгновенье смутилась, почувствовав упрек, и сказала: — Ну, исключим и ребят. А дальше что? К чему ты клонишь? — Что ты можешь сказать про Луизу и ее мужа — мусорщика Чекки? И о матери Милены? — У Луизы тоже язык длинный. — Я тебе уже сказал: как у тебя! — Ты хочешь, чтоб я обиделась? — Нет, нет, хочу только, чтоб ты изменила свои взгляды. Если ты презираешь окружающих тебя людей, как же ты жить будешь на белом свете? Я ведь не говорю тебе — люби ближнего, как самого себя. Это пусть тебе Клоринда проповедует. А я говорю: учись узнавать того, кто с тобой рядом, иначе всегда будешь жить в пустыне. — Значит, ты думаешь, что уже знаешь нашу улицу лучше меня, хотя я здесь родилась? Этак ты скажешь, что и Синьора, и Нанни, и Элиза, и такие же гулящие, как она, — тоже хорошие люди? — Нужно в каждом разобраться отдельно. — Я уже поняла, с чьих слов ты говоришь. Это уроки Мачисте! Марио увидел, что Бьянка сердится. — А знаешь, — сказал он, — ведь за всеми этими разговорами мы потеряли целых полчаса «чип-чип». «Чип— чип» -так назывался у них влюбленный шепот и поцелуи под покровительством статуи Мадонны с младенцем, стоявшей в нише на виа дель Акуа. — Поздно уже, мне надо бежать, — добавил он. В оправдание своей спешки он привел какой-то не очень убедительный предлог. В это же самое время Бруно говорил Кларе: — Завтра я тебе все объясню, а сейчас мне надо идти. Клара и Бьянка встретились в доме Маргариты, где оказалась также и Милена. Обе девушки были не в духе и рассказали подругам о «бегстве» своих возлюбленных. Но их сомнения рассеяли Джордано Чекки и Джиджи Лукателли: в сопровождении своих сестер, Музетты и Аделе, и увязавшихся за ними малышей, Паллино и Пиккарды, они в неистовом детском азарте носились по улице, распевая во все горло, и размахивали зажженными фонариками на палках. — Какие мы глупые! — воскликнула Клара. — Ведь завтра праздник — рождество богородицы! Теперь понятно, почему исчезли Бруно и Марио, — они пошли готовиться к «скампанате»! Джордано, Аделе и компания были охвачены ребяческим нетерпением: они, разумеется, не знали, что, устраивая иллюминацию на день раньше праздника, соблюдают древний обычай. В давние времена в день шестого сентября крестьяне спускались с гор продавать флорентийцам сухие грибы и пряжу. Их побуждало благочестивое желание поклониться алтарю святой Анны, матери Мадонны, — чудотворный образ провозвестницы монахи держали за легким шелковым занавесом. Торговцы-паломники располагались на монастырском дворе, они ночевали там, отправляли свои потребности, непочтительно пачкая стены, перемежали молитвы плевками. Все это с течением времени стало раздражать горожан, и в особенности священников, ханжей и монахов; ведь для того, чтобы очистить загаженный двор и стены, нужно было пускать в ход/' и скребки, и щелок, и купорос, и мыло, на которые монахи скупились больше, чем на «освященный» елей. Выразителем этого недовольства стала городская молодежь из простонародья, которая с факелами, свистя и гикая, врывалась в оскверненный монастырский двор и устраивала пилигримам-торговцам «скампанату». Их осыпали насмешками и угрозами, тыкали в них заостренными палками, щипали и шлепали женщин помоложе, пришивали исподтишка одежду какой-нибудь кающейся старухи к плащу чужого старика. Словом, молодежь по-своему мстила за осквернение храма. Кутерьма длилась до утра, пока не надоедала весельчакам; а на заре в день праздника Мадонны молодежь, прежде чем приняться за работу, расходилась по улицам, чтобы позаботиться об иллюминации, которая вечером украшала всю Флоренцию и пропитывала запахом сальных свечей и плошек все переулки и закоулки. Впервые такая иллюминация была устроена 7 сентября 1673 года, когда жители Вены факельным шествием и песнопениями возблагодарили Мадонну за то, что она помогла им освободиться от осады турок. Этот обычай пришел к нам через Альпы и Апеннины вместе с австрийцами, которые, в свою очередь, стали осаждать наши города. Кончились осады; венцам, немцам и компании был дан урок в войне 1915 — 1918 годов, а старинный праздник сохранился, хотя и был отзвуком чужеземного владычества, жестокого, но иной раз дарившего минуты веселья. Флорентийцы бессознательно внесли в него воспоминание о празднествах своих дедов, об иллюминациях эпохи Возрождения, когда мирные речные галлеоны Лоренцо Великолепного плыли по Арно; в них сидели мессере и мадонны [31] с лютнями и виолами, а на носу передней ладьи стоял Полициано, импровизировавший стихи, забытые последующими поколениями. И вот раз в году, в день праздника рождества богородицы, во дворцах и лачугах, на каждой богатой улице и в каждом убогом переулке выставляют в окнах светильник; горят старинные лампады Треченто [32], стеклянные шары и стаканчики, внутри которых плавает в масле фитиль, продетый в пробочный поплавок. В амбразурах Па-лаццо Веккьо горят факелы, раздуваемые свежим ветром. На высоких башнях и дворцах города нет ни единого зубца, на котором не мерцал бы свет. Купол собора озарен блуждающими огоньками — они то гаснут, то снова разгораются на ветру. По реке плывут лодки и барки, плоскодонки и челноки, заполненные веселым людом, и огни их, отраженные в зеркале вод, кажутся вдвое ярче. Лодки движутся медленно под веселые звуки мандолин и волынок. А на улицах повсюду процессии «фьеруколоне» [33], которые с течением времени приобрели и новое название и самое причудливое фантастическое обличье. «Рификолона», по определению Поликарпо Петрокки, — это «бумажный фонарик с зажженной свечой; во Флоренции его носят на палке или на шесте». Но нужно быть составителем словарей, чтобы загнать это слово куда-то на последние страницы, в рубрику «устаревших, малоупотребительных или чужестранных выражений, провинциализмов и т. д.». Надо не иметь крови в жилах, быть чуждым всему прекрасному и чудесному, чтобы говорить о рификолоне с такой бесчувственной снисходительностью. Бумажный фонарик! Да о нем можно писать больше, чем Данте написал строф в «Божественной комедии», как сказал бы Стадерини, а для сапожника Стадерини «Божественная комедия» остается классическим примером красноречия. Рификолона — флорентийский фонарик! Какие они только не бывают! Гондолы, баркетты и броненосцы; миниатюрные замки, хижины и дирижабли с подвесными гондолами; звери и яркие насекомые, кузнечики, крокодилы с разинутой пастью, кот, выгибающий спину; чудесные груши и апельсины, бананы и фиги, арбузы и дыни, такие зрелые и сочные, что, кажется, ощущаешь их вкус во рту; воздушно-легкие шарики с тяжелым шлейфом лент, вроде хвоста у бумажного змея, или папской епитрахили, или лисьего боа, свисающего с плеч содержанки; а какие рожи на них намалеваны: смеющиеся, подмигивающие, безобразные — самые забавные карнавальные маски, какие только могут придумать ремесленники с Канто алла Брига и с Пиньоне, наделенные фантазией веселых волшебников. И в каждом фонарике горит свеча; дрожащее пламя ее и создает самый главный эффект. Пройдитесь по улицам — по виа Торнабуони или по виа дель Корно, постойте на перекрестке, побывайте на окраине города: повсюду вы увидите, как высоко над головами плывут на шестах освещенные изнутри ночные горшки и крошечные писсуары, поповские шляпы и цилиндры дипломатов, горы фруктов, корзины салата; чтобы смастерить все это, нужна только папиросная бумага, на два чентезимо краски, несколько листов картона для каркаса, немного клея, огарок да еще веселая фантазия народа, который много веков дружит с искусством и дал миру целую когорту великих мастеров. Но, по правде сказать, сам народ знает их только по статуям, расставленным в наружных нишах лоджий галереи Уффици. Если не противно, зайдите в публичные дома; вы увидите, что бесстыдники из Канто Кваттро Леони и Честелло смастерили для здешних прелестниц рификолоны в виде срамных частей тела огромных размеров, придумали и изобразили чудовищные сцены, воплощавшие весь цинизм этой среды. Тушится свет, и по комнатам в неясной полутьме плывут в воздухе эти светящиеся фигуры, фантастические, возбуждающие образы, в которых природные инстинкты доведены до неимоверной, баснословной непристойности, а извращенность приобретает какие-то зловещие, невыразимо жуткие черты. Неустанно текут по улицам и площадям шествия с фонариками; люди поют, кричат, колотя по пустым жестянкам, и в этот шум вплетаются звуки гитар и мандолин. То и дело от сильного порыва ветра или от догоревшего и не потушенного вовремя огарка внезапно вспыхивает чей-нибудь фонарик; он пылает, а вся компания затягивает шуточную песню, пародирующую заупокойную молитву: Таков самый невинный куплет из тех, что со вчерашнего вечера неустанно распевают ребятишки на виа дель Корно. Наша улица тоже озарена огнями. На всех окнах — «стаканчики», с каждого подоконника свешивается фонарик. Проще всех украшено окно у Милены; она выставила только одну рификолону в виде шарманки, и то лишь для того, чтобы не обидеть виа дель Корно своим равнодушием к празднику и не напоминать о собственных горестях ни себе, ни другим. Красивее всех разубраны окна Синьоры. Иллюминация у нее каждый год одна и та же, но от этого она не теряет своей привлекательности. Каждый год Джезуина приносит из кладовой все нужное, проверяет, целы ли гвозди на подоконниках, разрезает на куски свечи, вставляет их в фонарики и развешивает, когда стемнеет. Ребятишки (да и не только ребятишки!) толпятся на улице, задрав головы, и любуются иллюминацией. Зрелище действительно очень красивое, совершенно во вкусе Синьоры. Будь она художницей, все ее картины строились бы на гамме оттенков какого-нибудь одного цвета. На трех окнах, выходящих на улицу, Джезуина зажигает длинную гирлянду в тридцать фонариков, соответственно подобранных по фасону, размеру и яркости. Когда все они зажжены, снизу кажется, будто падающая звезда повисла в полутьме меж землей и небом и за нею протянулась светящаяся голубовато-белая колея. Каждый год, едва Джезуина подвесит последний фонарик, с улицы несутся бурные аплодисменты, хор поздравлений и приветствий в честь Синьоры. Джезуина уходит, но крики и настойчивые аплодисменты не прекращаются до тех пор, пока девушка не высунется из окна и не передаст, что Синьора шлет наилучшие пожелания всей компании. И тут возобновляются песенки и шествие с фонарями, а Стадерини каждый год заявляет: — Я все обошел и вижу, что иллюминация не в пример хуже прежнего! Прошлым год было еще туда-сюда, а уж в этом году… На этот раз он сказал: — Я дошел до самого Сан-Фредиано, и можете себе представить, всего только две скампанаты встретил. Скампаната — это тоже праздничный обычай, с которым мы еще не познакомились. Именно он-то и был причиной поспешного бегства Бруно и Марио, ибо оказался для них важнее, чем вечерняя прогулка с любимой. Скампанату устраивают к концу праздника, когда народ уже возвращается с набережной или спускается с холмов парка деи Колли, полюбовавшись фейерверком, устроенным за счет городского управления. Скампаната — это продолжение традиции вольных шуток, которые позволяла себе молодежь в давние времена, высмеивая паломников из монастыря Аннунциаты. Теперь же высмеивают, как объяснит вам Стадерини, «мужей-рогачей, беременных девиц и старых бессильных супругов». Эта комедия в духе театра Маккиавелли разыгрывается под открытым небом с участием целой толпы статистов, которые присоединяются по дороге к процессии зачинщиков скампанаты. Во главе колонны несут на шестах чучела из соломы и пакли, изображающие героев скампанаты. Горластые насмешники располагаются под окнами своих жертв, действующих лиц из плоти и крови, поднимают шум и гвалт, распевают неприличные куплеты, разыгрывают пародийные сценки с чучелами — словом, устраивают скампанату. Кроме последнего вторника карнавала, есть еще три праздника в году, когда во Флоренции развлекаются, отбросив всякие церемонии и не стесняясь в выборе общества. Стремление повеселиться столь сильно и всеобъемлюще, что лишь самая жестокая ненависть может заставить человека отказаться от приглашения участвовать и фарсе. Эти праздники: «взрыв колесницы» в страстную субботу, «праздник кузнечика» в Кашинэ, который приходится на вознесенье, и праздник Мадонны с рификолонами и скампанатой. И вполне естественно, что, хотя почин исходил от Нанни, никто из тех, к кому он обратился, не отказал ему в помощи. Конечно, Нанни менее всего подходил для роли организатора скампанаты обманутому мужу, но вместе с тем именно у Нанни было больше всего свободного времени, чтобы обдумать все подробности. Кроме того, для Нанни это был способ воспрепятствовать возможным намерениям поднять на смех его самого. Словом, именно Нанни внес предложение: «В этом году устроим скампанату Беппино Каррези!» Все одобрили, эту мысль. Сообщили и Мачисте, он также дал свое согласие. Скампаната — это шутка без злого умысла, карнавальное веселье не в точные сроки праздника, но при точном соблюдении его традиций; и сами осмеянные, пережив минуту вполне понятного и законного гнева, не помнят обиды и ограничиваются уверениями, что насмешки направлены не по адресу и что следовало поиздеваться над тем-то или тем-то. Во время войны нашей улице было не до скампанаты. В 1919 году посмеялись над супругами Стадерини; в 1920 году — над парочкой, которая жила в той квартире, где потом поселился Мачисте; в 1921 году — над Ристори, хозяином гостиницы, который увлекся одной из своих жиличек, позднее умершей от перитонита; в 1922 году — над отцом Бруно: говорили, будто он живет со свояченицей, но слухи оказались лишенными основания, и у него потом просили извинения. В 1923 году, за неимением лучшего, снова подшутили над Стадерини, придравшись к словам Фидальмы, которая сказала: «Кому устроят трезвон в этом году? Мы с мужем уже свое получили, пускай-ка снова попробуют! Неужто мы не имеем права расходовать последние силы, коли они у нас есть? Мне вот пятьдесят пять лет, а я, право, с девчонкой не поменялась бы». По этому случаю Нанни сочинил такие куплеты: В 1924 году скампаната была посвящена Нези, и ее участники добрались даже до квартиры Ауроры на Борго Пинти. Джордано и Музетта по своему детскому неведению не могли взять в толк, почему родители запрещают им участвовать в празднике, и тоже горланили под окнами своей сестры. В этом году решили пропеть куплеты в честь Беппо и Марии Каррези, а заодно посмеяться над Уго, который, как мы знаем, жил в двенадцатом номере гостиницы «Червиа». Бруно, Марио, Нанни, Стадерини, Эудженио (в тот день он остался в городе и решил переночевать в кузнице), подручный из угольной лавки, которого Отелло снова взял на работу, и сам Отелло, старавшийся заручиться дружбой виа дель Корно, соорудили три чучела. Штаб-квартира устроителей фарса помещалась в цирюльне на виа деи Леони. При таких обстоятельствах Оресте был в своей стихии. Он пожертвовал изношенную белую куртку, которая должна была служить поварским халатом, Отелло принес целую груду старой одежды. Оресте раздобыл у Олимпии блузку и юбку, чтобы нарядить чучело, изображавшее Марию. Сена для набивки чучел взяли у Мачиете, — купив мотоцикл, кузнец расстался с лошадью и экипажем. Стадерини, мастер починки и штопки, сшил три головы из полотна и набил их сеном. А Нанни — художник, слишком поздно открывший свое истинное призвание, нарисовал лица, да такие, что кажется, вот-вот чучела заговорят. Мальчишеская стрижка Марии, изображенная при помощи сажи, заслужила одобрение Оресте, который с недавнего времени начал пробовать свои силы в дамских прическах. Мария и Беппино возвратились под ручку с фейерверка, которым они любовались с бельведера Понте алле Грацие. Они не знали, что Джордано Чекки поручено следить за ними. Однако Беппино чуял опасность, его не очень-то успокоили те объяснения, которые он услышал в ответ на свое предложение повторить скампанату Ауроре. — Из уважения к памяти покойного Нези не стоит этого делать, — сказали ему. — Обойдемся в этом году без Скампанаты. Но разве может виа дель Корно отказаться от скампанаты — ведь это все равно что коню отвернуться от овса. Беппино хорошо знал это; и хотя считал, что не заслужил скампанаты, все же опасался, как бы такая честь не выпала на его долю. Поэтому он не торопился вернуться домой и решил угостить жену арбузом; для этого он повел ее на площадь Зуави под тем предлогом, что там продают самые лучшие арбузы. Но Беппино не поделился своими опасениями с Марией. А ее терзала та же тревога, и еще сильнее, чем мужа, ибо она-то знала, что вполне заслуживает скампанаты. Мария надеялась, что Уго, защищал свою собственную честь, постарается воспрепятствовать скампанате. Но Уго был лишен подобной щепетильности; встретив Оресте, он только сказал: — Смотрите, чтобы я вышел у вас такой же красивый какой я есть на самом деле, — и ушел. Уго теперь не бывал на виа дель Корно; он возвращал ся поздно вечером и не выходил из гостиницы. В начале двенадцатого Джордано Чекки прибежал в штаб. " — Они только что пришли, — выпалил он и умчался с молниеносной быстротой, чтобы подать сигнал отряду мальчишек, собравшихся на площади Сан-Ремиджо. Его воины были в полном вооружении: через плечо на веревочке висели, как барабаны, дырявые кастрюли, пустые жестянки из-под бензина, консервные банки, собранные на помойке (в них колотят камнями и железками). Ребята запаслись глиняными свистульками и жестяными дудками, да и без этих инструментов они все великие мастера свистеть. Походным солдатским шагом отряд приближается к цирюльне. Нанни распахивает дверь и принимает командование. — Готовы? — спрашивает он. По его сигналу из цирюльни выносят чучела, надетые на длинные жерди. Бруно несет изображение Беппино, парикмахер Оресте — Уго. Мария вручена Эудженио. Стадерини пробует свой корнет-а-пистон, которым он пользуется раз в году специально для такого случая. Отелло и Марио зажигают факелы и становятся по обе стороны носителей чучел. В это время с виа Венеджа мчится Джиджи Лукателли, который возглавляет процессию фонариков, их несут главным образом девочки: в первом ряду — Аделе, Музетта и Пиккарда, а за ними несовершеннолетнее население со всего квартала. Организовав кортеж:, Нанни ведет его, как полагается, в центр города, чтобы вызвать восхищение, возбудить умы и собрать как можно больше народу. Чучела раскланиваются, а вся компания представляет их толпе: — Это повар-рогоносец, а вот его жена, а вот ее дружок зеленщик. Все они живут на виа дель Корно. Пойдемте с нами! — Это Мария, Уго и Беппино — краса и гордость нашей улицы. Приходите на скампанату виа дель Корно! — Это маг и волшебник котлет, которого жена обвалила в сухарях и поджарила! А ну, пошли с нами! Ребята неистово грохочут своими ударными инструментами, время от времени шум перекрывают звуки корнетт-а-пистона, наигрывающего развеселый мотивчик «Мы бедняки богатые»; над факелами клубится дым. Когда шествие вступает на виа дель Корно, процессия фонариков увеличивается. Первые ряды колонны, несущие чучела, уже под окнами у Каррези, а хвост еще за перекрестком виа деи Леони. Улица забита народом; любопытные и праздношатающиеся, увлеченные людским водоворотом, вопят с таким же азартом, как и организаторы. Но вот корнет-а-пистон Стадерини трубит сигнал «смирно!», и Нанни запевает свои куплеты: Каждую терцину встречают крики одобрения, пронзительный свист, громыхание адского оркестра под управлением Джордано. Фонарики раскачиваются над головами зрителей, а чучела, которыми управляют очень ловко, начинают разыгрывать свою комедию: Мария бросается в объятия Уго, и они бесстыдно целуются. Беппино сначала делает вид, что ничего не замечает, но затем вмешивается и толкает жену головой в живот. Тут корнет-а-пистон сапожника снова призывает к тишине. Куплетист опять выступает вперед: К числу этих «подгнивших слив» относится и Элиза, любовница Нанни. Стадерини, осипший от этого концерта, как и его труба, все-таки не упускает этого обстоятельства. — Нанни, — кричит он прямо в ухо автору стихов. — Мне кажется, ты сам себя выпорол! Но искусство превыше всего, и Нанни отвечает: — Зато стихи-то какие! Труби, у меня еще есть куплеты! В окнах полно людей, словно на галерке театра Верди на удешевленном представлении «Травиаты». Корнокейцы, вытесненные с улицы гостями, любуются представлением из дому и в минуты относительного затишья обмениваются впечатлениями. Корнет-а-пистон трубит в третий раз. Окна супругов Каррези оставались темными, и нетрудно было представить себе, как под градом насмешек томились там в темноте Мария и Беппо. Даже их фокстерьер не подавал голоса. Но «хорошенького понемножку», — так сказал Мачисте, возвышавшийся на целую голову над всей толпой. Его мощный голос перекрыл весь шум: — Нанни, угомонись! А землекоп Антонио, приложив рупором руки ко рту, прокричал: — Ну, теперь выходите! Нанни, пропой им прощальную! Тогда в комнате Каррези зажегся свет, и Мария с Беппино появились у окна. Повар обнимал свою жену за плечи. — Мы не обижаемся! — крикнул он, но в его голосе чувствовалась горечь. А Мария, наоборот, уверенным, почти веселым голосом громко сказала: — Обиды на вас не держим! Но вы все-таки ошиблись дверью! — Она сумела бы надуть самого господа бога! — воскликнул Уго, стоя у окна гостиницы, откуда он наслаждался зрелищем вместе с Олимпией. Толпа уже расходилась, а первоначальный кортеж снова построили, чтобы отправиться на площадь Сан-Ремиджо и сжечь там чучела на костре, как того требовал последний обряд праздника. Вдруг послышался голос Джезуины: — Стойте все! Синьора хочет посмотреть на ваши чучела! Сейчас она подойдет к окну. Всех охватило такое сильное, такое единодушное изумление, что на несколько секунд на улице воцарилась тишина. Синьора встанет с постели, Синьора подойдет к окну. Синьора желает поглядеть на чучела — да это все равно, что мертвый воскреснет или осел полетит, все равно, что папа римский выйдет из Ватикана! Было от чего оробеть, удивиться и восхититься нашим корнокейцам. И действительно, папа вышел, мертвый воскрес и осел полетел: в сопровождении Лилианы и Джезуины Синьора появилась у окна. Она была встречена взрывом рукоплесканий, достойных такого события. Пришлый народ, которому в двух словах объяснили суть дела, присоединился ко всеобщему ликованию. Свет падающей звезды, подвешенной к окну, озарял Синьору снизу и придавал ей самый призрачный, зловещий, нечеловеческий вид какого-то исчадия ада и вместе с тем божества. Ребятишки, увидевшие ее впервые, испугались и притихли. Однако Пиккарда, сестренка Бруно, которая недавно прочла книжку о Пиноккио, сказала: — Она похожа на фею с бирюзовыми волосами. — Подойдите поближе с чучелами! — крикнула Джезуинa. Просьба была исполнена. Все увидели, как Синьора поднесла к глазам бинокль, кивнула и сделала жест благодарности и приветствия, похожий на благословение; потом она обменялась со своими приближенными несколькими словами, по-видимому, одобрительными. — Что скажете. Синьора? — заорал Стадерини. — Поножи или нет? Синьора кивнула дважды головой, повторила жест одобрения и отпущения и исчезла вместе со своими наперсницами. Никто не слышал, как петух Нези прокукарекал в первый раз, но так как время было позднее и скоро предстоял обход, Нанни не участвовал в сжигании чучел. Вскоре бригадьере действительно явился; в окнах и у дверей на виа дель Корно все еще кипела жизнь. А фонарик Милены, за которым никто не присматривал, вспыхнул и сгорел в одно мгновение; остался только голый каркас, раскачивавшийся на ветру. — Бедняжка Милена, — сказала Фидальма. — Даже в мелочах ей не везет! Но не все присутствовали на скампанате: во-первых, обитательницы «Червиа», за исключением Олимпии, которая поладила с Уго, в эти часы заняты были своей работой; во-вторых, не было обоих фашистов, Карлино и Освальдо. Освальдо заперся в гостинице в обществе Элизы. А Карлино теперь все больше притягивало зеленое сукно в «Казино Боргезе», где он мог водить компанию с аристократами; он хвастливо уверял, что ему наплевать на них, но ведь как-никак общение с ними «возвышает и облагораживает», говорил он. Возвращаясь из клуба — Баюкай их, как маленьких. А усыпить их труднее, чем собаку-пустолайку, — бормотала она. Выпрямившись, она, как могла, привела себя в порядок и, поглядев на Карлино, который все еще стоял перед ней, иронически улыбаясь, сказала — А все это по вашей вине! — Вот те на! — сказал он также шепотом. — Я даже и не знаю, с кем ты сегодня спала! Он говорил насмешливо, как подобает тому, кто только что покинул хорошее общество, а сейчас столкнулся с потаскушкой; не имело значения, что он неоднократно развлекался с ней. Даже наоборот. — До чего вы довели беднягу Освальдо! — не удержавшись, воскликнула Элиза. — А! — сказал Карлино. — Я тебя провожу. Они повернули на виа деи Леони. — По правде говоря, — сказала Элиза, — я собиралась пройтись одна. Не хочется разговаривать. Было уже совсем светло. На Палаццо Веккьо пробило шесть. Первые лучи солнца озарили портик «Фоли-Бержер". Прошел трамвай; из полуоткрытых дверей пекарни Кьяруджи тянуло вкусным запахом теплого хлеба. В прохладном сухом воздухе дышалось легко. Река текла зеленоватая и спокойная; на каменистой отмели килем вверх лежали лодки. На окрестных холмах, радовавших глаз чистыми, ясными красками, зазвонили колокола монастырей. — Забудем всю грязь! Какой покой кругом! — сказала Элиза. — Да ты, оказывается, поэт! С каких пор? — заметил Карлино. Элиза присела на парапет набережной, подставив спину теплым солнечным лучам и уронив руки. Она жадно вдыхала воздух. Карлино подпрыгнул и уселся рядом с ней. — На, кури, — сказал он. И тотчас же этот день стал для Элизы обычным, как и все прочие дни; рядом был мужчина, который если и не выражал желания спать с ней, то все же требовал, чтобы она разговаривала, слушала его. И курево — тоже обычная отрава. Элиза снова превратилась в соблазнительную потаскушку, жадную до денег, распущенную на язык и страдавшую болезнью сердца. — Так, значит, сегодня ночью ты была с Освальдо? — спросил Карлино. — Почти уж целый месяц все ночи. — Скажите, пожалуйста, какой прожигатель жизни! — Получил куртажные за три месяца. — Он тебя в свои дела посвящает? — Во всё посвящает. — Например? — Ну, например, рассказывает, что у него есть невеста в Монтале Альяно, но девушка, кажется, ему изменяет. — Почему же он ее не бросит? — Слабовольный. Вы ведь, синьор бухгалтер, хорошо его знаете. Послушайте-ка, что же это вы и другие «камераты» так нехорошо с ним поступили? Это его больше всего мучит! — А-а! — протянул Карлино, облизнув языком губы. — Он рассказывает про дела фашистской организации женщинам, да еще таким, как ты! — А пусть рассказывает сколько хочет! У меня в одно ухо влетает, в другое вылетает! — Правильно делаешь, — сказал он и, спрыгнув на землю, добавил: — Хочешь выпить чего-нибудь? Пойдем угощу. — Пожалуй, я выпила бы горячего лимонада. Солнце уже ярко озаряло всю набережную и заливало светом строящуюся библиотеку; лучи его становились жгучими. На середину Арно выплыли барки, добывающие песок со дна реки. На парапет набережной уже уселся рыболов с удочкой. На улицах орудовали метлами мусорщики; из Грассины и Антеллы бежали дребезжащие трамваи, битком набитые рабочим людом. В молочной Могерини мальчик подметал пол, посыпая его мокрыми опилками. — Вы не стесняетесь показываться со мной здесь, недалеко от дома? — спросила Элиза. — Сегодня вечером про нашу прогулку будет знать вся виа дель Корно. Но Карлино, не обращая внимания на ее слова, сказал: — Может быть, хочешь позавтракать, так пожалуйста. Для себя он заказал чашку шоколада, свежих булочек и сливочного масла. От густого шоколада шел горячий пар, на кружочках масла было выдавлено название фирмы. Карлино поддевал кружочек ножом и клал на хлеб с хрустящей корочкой. Он ел с жадностью, естественной для здорового юноши после бессонной ночи и утренней прогулки на свежем воздухе. Так как в молочной не было варенья, он послал за ним мальчика в соседнюю лавку Биаджотти, бывшую Кампольми. Он даже и не подумал о том, что «бывшей» она стала по его вине. Элиза прошла в комнату за лавкой и вернулась оттуда преобразившаяся: она причесалась, освежила лицо, привела в порядок свой туалет. Она улыбнулась, показав красивые зубы. Лицо ее, однако, сохраняло свое обычное болезненно-грустное выражение. Сев за столик, Элиза выпила лимонаду и заказала чашку молока. Разрезав булочку пополам, она намазала ее маслом и стала макать в чашку. На поверхности молока, медленно кружась, всплыли золотистые масляные пятна. Элиза наклонилась и стала ловить их языком, прихлебывая молоко. Это внезапно возбудило в Карлино желание, и фашист-бухгалтер теперь смотрел на нее другими глазами, чувствуя себя сытым и отдохнувшим, как будто он проспал всю ночь. Покуривая сигарету, он не сводил взгляда с Элизы, с ее груди, вздымавшейся под легким платьем, с ее рук, покрытых легким пушком, который манил к ласке. Карлино скользнул по нему рукой. Элиза вскинула на него глаза, и тотчас же в них появилось подходящее к случаю выражение. Карлино сказал, многозначительно улыбаясь: — Ты всегда даешь то, что обещаешь? Не было нужды ехать через весь город на виа дель Аморино. На той же виа деи Нери жила старуха, всегда готовая приютить «приличных господ». — Куда уж приличней, чем я, — сказал Карлино. — Я иду из «Казино Боргезе». Комната выходила окнами на улицу. Сквозь занавеси пробивались солнечные лучи, и на потолке, словно в игре зеркал, мелькали тени прохожих, извозчичьих пролеток, велосипедистов. Раздался пушечный выстрел, возвещавший полдень. Карлино стал одеваться; ему нужно было показаться на работе. — А ты что будешь делать? — спросил он Элизу. — Мне не хочется вставать, я еще немного посплю. — Послушай, тебе бы посоветоваться с доктором. Сердце у тебя стучит, как молоток, — заметил он, застегивая подвязки. Закончив свой туалет, Карлино положил деньги на ночной столик и собрался уходить. Элиза сказала: — Не сердитесь на Освальдо за то, что у меня сорвалось с языка! Он был уже у дверей. — Ну, это мое дело. Привет, красотка. И ушел. Оставшись одна, Элиза могла наконец оправиться от одышки, с которой она так долго боролась. Ей казалось, что сердце у нее разбилось на тысячу осколков и каждый из них трепещет отдельно. Измученная, она погрузилась в тяжелый сон. Ей снилось, будто на нее напала стая мышей, и все они выскакивали из раны, зиявшей в ее груди, как раз там, где билось сердце. Мыши бегали по ней, скреблись и пищали. И тут же был Бруно, он стоял неподвижно и смотрел на нее. Она проснулась и приподнялась повыше на подушках, чтобы побороть приступ; никогда еще смерть не казалась Элизе такой близкой. Постепенно сердцебиение утихло. И тут у нее окончательно созрело решение. На виа дель Корно Элиза встретила Нанни в обществе Cталдерини. Завидев ее, сапожник сказал: — Ну что, ублажила бухгалтера? Элиза ответила какой-то пошлостью. Нанни возразил: — Да чего ты ерепенишься? Сегодня утром Фидальма им дела вас на набережной. — Раненько у нас встают, когда захотят сунуть нос и чужие дела, — отпарировала она. Было уже четыре часа. Элиза сказала Нанни, что ей нужно сейчас же уходить: в пять у нее свидание. Она съела несколько ложек похлебки, которую любовник позаботился сохранить горячей, выгладила платье, почистила туфли, тщательно причесалась и напудрилась. Потом села на трамвай и сошла в Порто Прато у железнодорожного депо. Как раз в это время кончилась дневная смена, ворота распахнулись, и повалили рабочие. Элиза смотрела, задыхаясь от волнения, и крепко сжимала руки. Бруно появился одним из последних; он медленно ехал на велосипеде. Увидев его, Элиза совсем растерялась, но все же поняла, что Бруно ее заметил. Она было пошла ему навстречу, но Бруно потихоньку от товарищей сделал ей знак, чтобы она шла вперед — он ее нагонит. Элиза пошла по пустынным безмолвным улицам, пролегавшим за театром. Внезапно Бруно оказался рядом с ней. — Как ты смела прийти ко мне на работу? Что тебе надо? Он сидел на велосипеде, держась обеими руками за руль, и сдерживал педалями ход машины, чтобы приноровиться к шагу Элизы. Она остановилась. — Иди вперед! — прикрикнул Бруно. — Я не хочу, чтобы товарищи видели нас вместе. Сверни на набережную. Я буду ждать тебя у входа в парк Кашинэ. Когда Элиза подошла к парку, Бруно стоял, опершись на велосипед, и курил. Несмотря на его раздраженный вид, он показался Элизе необычайно красивым в своей темной куртке, застегнутой до горла и вымазанной маслом и тавотом. Она почувствовала себя такой жалкой рядом с ним, но сердце у нее билось, и это придало ей мужества. Они прошли немного вдоль решетки. В стороне от парка тянулись луга; по аллее ехали рабочие на велосипедах, проносились автомобили и коляски с туристами. — Что тебе надо? — снова повторил он. Она посмотрела ему в лицо и сказала: — Теперь и меня тоже мучит жажда! Бруно, не ответив, повернул велосипед, вскочил в седло и нажал на педали. Элиза кинулась за ним. — Бруно! — закричала она. В ее голосе было такое отчаяние, что Бруно остановился. Элиза поравнялась с ним. — Почему ты так со мной обращаешься? — сказала она. — Я тебе никакого зла не сделала! …Солнце садилось за парком Кашинэ, там, где Арно принимает в свое русло воды Муньоне, где по берегам тянутся огороды, сменяясь зарослями камыша. На луга и поля, на дубы и кустарники, на аллеи парка опускался сумрак. Застрекотала бессонная цикада, первые светлячки возвестили приближение ночи. — Почему ты не захотел пойти в гостиницу? — Слишком близко от депо. — Но ведь и в первый раз было близко. — Я тогда голову потерял. — С тех пор прошло восемь месяцев. — Считай, что прошел целый век! — Ну не сердись! — Поздно уж, вставай! — Так хорошо лежать на траве! — Сыро становится, тебе вредно. Да и мне надо идти. — Ты все говоришь: надо идти, а сам с места не двигаешься! — Зачем ты ко мне пришла? Пойми, ты теперь для меня ничего не значишь! Через два месяца я женюсь. — Вот именно поэтому, — ответила она и вздохнула. — Отчего ты не переменишь свою жизнь? — Когда человек попал на дно, ему уж не подняться. Да и зачем? Все равно помирать, у меня одышка! — и Элиза засмеялась. — Как у тебя сердце колотится! — Я и не чувствую! — сказала Элиза. И добавила: — Найди мне трилистник, я загадаю желание. А загадала Элиза, чтобы Бруно хоть иногда вспоминал о ней. |
||
|