"Одно лето в аду" - читать интересную книгу автора (Рембо Артюр)

Рембо АртюрОдно лето в аду

Артюр Рембо

Одно лето в аду

Перевод M. П. Кудинова

I

Когда-то, насколько я помню, моя жизнь была пиршеством, где все сердца раскрывались и струились всевозможные вина.

Однажды вечером я посадил Красоту к себе на колени. - И нашел ее горькой. - И я ей нанес оскорбленье. Я ополчился на Справедливость.

Ударился в бегство. О колдуньи, о ненависть, о невзгоды! Вам я доверил свои богатства!

Мне удалось изгнать из своего сознания всякую человеческую надежду. Радуясь, что можно ее задушить, я глухо подпрыгивал, подобно дикому зверю.

Я призывал палачей, чтобы, погибая, кусать приклады их ружей. Все бедствия я призывал, чтоб задохнуться в песках и в крови. Несчастье стало моим божеством. Я валялся в грязи. Обсыхал на ветру преступленья. Шутки шутил с безумьем. И весна принесла мне чудовищный смех идиота. Однако совсем недавно, обнаружив, что я нахожусь на грани последнего хрипа, я ключ решил отыскать от старого пиршества, где, может быть, снова обрету аппетит!

Этот ключ - милосердие. Такое решение доказывает, что я находился в бреду!

"Гиеной останешься ты, и т. д. ..." - крикнул демон, который увенчал мою голову маками. "К смерти иди с твоим вожделеньем, и твоим эгоизмом, и со всеми семью грехами".

О, не слишком ли много! Но, дорогой Сатана, заклинаю вас: поменьше раздраженья в зрачках! И в ожидании каких-либо запоздавших маленьких мерзостей вам, который любит в писателе отсутствие дара описывать и наставлять, вам подношу я несколько гнусных листков, вырванных из блокнота того, кто был проклят.

II

Дурная кровь

От моих галльских предков я унаследовал светлые голубые глаза, ограниченный мозг и отсутствие ловкости в драке. Моя одежда такая же варварская, как и у них. Но я не мажу свои волосы маслом.

Галлы сдирали шкуры с животных, выжигали траву и делали это не искуснее всех, живших в те времена.

От них у меня: идолопоклонство и любовь к святотатству - о, все пороки, гнев, сладострастье, - великолепно оно, сладострастье! - и особенно лень и лживость.

Любое ремесло внушает мне отвращенье. Крестьяне, хозяева и работники мерзость. Рука с пером не лучше руки на плуге. Какая рукастая эпоха! Никогда не набью себе руку. А потом быть ручным - это может завести далеко. Меня удручает благородство нищенства. Преступники мне отвратительны, словно кастраты: самому мне присуща цельность, но это мне безразлично.

Однако кто создал мой язык настолько лукавым, что до сих пор он ухитряется охранять мою лень? Даже не пользуясь телом, чтобы существовать и более праздный, чем жаба, я жил везде и повсюду. Ни одного семейства в Европе, которое я не знал бы. - Любую семью я понимаю так, как свою: всем они обязаны декларации Прав Человека. - Мне известен каждый юнец из хорошей семьи.

----

Если бы я имел предшественников в какой-либо точке истории Франции!

Нет никого!

Мне совершенно ясно, что я всегда был низшею расой. Я не донимаю, что значит восстание. Моя раса всегда поднималась лишь для того, чтобы грабить: словно волки вокруг не ими убитого зверя.

Я вспоминаю историю Франции, этой старшей дочери Церкви. Вилланом я отправился в святую землю; в памяти у меня - дороги на швабских равнинах, византийский ландшафт, укрепленья Солима; культ Девы Марии, умиление перед распятым пробуждаются в моем сознанье среди тысячи нечестивых феерических празднеств. - Прокаженный, я сижу в крапиве, среди осколков горшков, около изъеденной солнцем стены. Позднее, рейтаром, я разбивал биваки в сумраке немецких ночей.

А! Вот еще: я пляшу со старухами и детьми, справляя шабаш на алой поляне.

Мои воспоминания не простираются дальше этой земли и христианства. Вижу себя без конца в минувших веках. Но всегда одинок, всегда без семьи. На каком языке я тогда говорил? Никогда не вижу себя ни в собраньях Христа, ни в собраньях сеньоров, представителей Христа на земле.

Кем я был в предыдущем веке? Нахожу себя снова только в сегодняшнем дне. Нет больше бродяг, нет больше тлеющих воин. Все захлестнула низшая раса: народ и, как говорится, рассудок; нацию и науку.

О наука! Все захвачено ею. Для тела и для души - медицина и философия, - снадобья добрых женщин и народные песни в обработанном виде. И увеселенья властителей, и забавы, которые они запрещали! География, космография, механика, химия!

Наука, новая аристократия! Прогресс. Мир шагает вперед! Почему бы ему не вращаться?

Это - видение чисел. Мы приобщаемся к Духу. Сбудется то, что я говорю как оракул. Я понимаю, но так как не могу объясниться без помощи языческих слов, то предпочитаю умолкнуть.

----

Возвращенье языческой крови. Дух близок; почему же Христос не приходит ко мне на помощь, даровав душе моей свободу и благородство? Увы! Евангелье кончилось! Евангелье, о Евангелье!

Предвкушая лакомство, я дожидаюсь бога. От начала времен я - низшая раса.

Вот я на армориканском взморье. Пусть вечером города зажигают огни. Мой день завершен; я покидаю Европу. Морской воздух опалит мои легкие; гибельный климат покроет меня загаром. Плавать, топтать траву, охотиться и курить (это прежде всего), пить напитки, крепкие, словно кипящий металл, как это делали вокруг костров дорогие предки.

Я вернусь с железными мускулами, с темною кожей и яростными глазами: глядя на эту маску, меня сочтут за представителя сильной расы. У меня будет золото: я стану праздным и грубым. Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран. Я буду замешан в политические аферы. Буду спасен.

Теперь я проклят, родина внушает мне отвращенье. Лучше всего пьяный сон, на прибрежном песке.

----

Ты никуда не отправишься. - Опять броди по здешним дорогам, обремененный своим пороком, пустившим корни страдания рядом с тобой, в том возрасте, когда просыпается разум, - он поднимается в небо, бьет меня, опрокидывает, тащит меня за собой.

Последняя чистота и последняя робость. Решено. Не нести в этот мир мое предательство и мое отвращенье.

В путь! Движенье, тяжелая ноша, пустыня, гнев и тоска.

Кому служить? Какому зверю молиться? На какие иконы здесь ополчились? Чьи сердца разбивать я буду? Какую ложь поддерживать должен? По чьей крови мне придется ступать?

Подальше от правосудия. - Жизнь сурова, одичание просто. Крышку гроба поднять иссохшей рукой, сидеть, задыхаться. Ни старости, ни опасностей: ужас - это не по-французски.

- О! Я так одинок, что готов любому священному образу предложить свой порыв к совершенству.

О, моя отрешенность, мое чудесное милосердие - на этом свете, однако.

De profundis Domine, как же я глуп!

----

Еще ребенком я восхищался несговорчивым каторжником, которого всегда ожидали оковы; меня тянуло к постоялым дворам и трактирам, где он побывал: для меня они стали священны. Его глазами я смотрел на небо и на расцветающую в полях работу; в городах я искал следы его рока. У него было больше силы, чем у святого, и больше здравого смысла, чем у странствующих по белому свету, - и он, он один, был свидетелем славы своей и ума.

На дорогах, в зимние ночи, без жилья, без хлеба и теплой одежды, я слышал голос, проникавший в мое замерзшее сердце: "Сила или слабость? Для тебя - это сила! Ты не знаешь, куда ты идешь, ни почему ты идешь. Повсюду броди, всему отвечай. Тебя не убьют, потому что труп убить невозможно". Утром у меня был такой отрешенный взгляд и такое, мертвенное лицо, что те, кого я встречал, _возможно, меня не могли увидеть_.

Грязь в городах неожиданно начинала казаться мне красной и черной, словно зеркало, когда в соседней комнате качается лампа; словно сокровище в темном лесу. "В добрый час!" - кричал я и видел море огней и дыма на небе; а справа и слева все богатства пылали, как миллиарды громыхающих гроз.

Но оргия и женская дружба были для меня под запретом. Ни одного попутчика даже. Я вдруг увидел себя перед охваченной гневом толпой, увидел себя перед взводом солдат, что должен меня расстрелять, и я плакал от горя, которое понять они не могли, и я прощал им - как Жанна д'Арк. "Священники, учителя, властелины, вы ошибаетесь, предавая меня правосудию. Никогда я не был связан с этим народом; никогда я не был христианином; я из тех, кто поет перед казнью; я не понимаю законов; не имею морали, потому что я зверь, и значит, вы совершили ошибку.

Да! Мои глаза закрыты для вашего света. Я - зверь, я - негр. Но я могу быть спасен. А вы - поддельные негры, вы - маньяки, садисты, скупцы. Торговец, ты - негр; чиновник, ты - негр; военачальник, ты - негр; император, старая злая чесотка, ты - негр, ты выпил ликер, изготовленный на фабрике Саганы. - Этот народ вдохновляется лихорадкой и раком. Калеки и старики настолько чтимы, что их остается только сварить. Самое лучшее - это покинуть скорой континент, где бродит безумие, добывая заложников для этих злодеев. Я вступаю в подлинное царство потомков Хама.

Знаю ли я природу? Знаю ли самого себя? - Исчезли слова. Мертвецов я хороню у себя в желудке. Крик, барабаны - и в пляс, в пляс, в пляс! Мне неизвестно, когда, после прихода белых, я рухну в небытие.

Голод, жажда, крики - ив пляс, в пляс, в пляс!

----

Белые высаживаются на берег. Пушечный выстрел! Надо покориться обряду крещенья, одеваться, работать.

Моему сердцу нанесен смертельный удар. О, этого я не предвидел!

Я никогда не творил зла. Дни мои будут легки, раскаянье меня не коснется. Я никогда не узнаю страданий души, почти неживой для добра, души, в которой поднимается свет, суровый, как похоронные свечи. Участь сынков из хорошей семьи - преждевременный гроб, сверкающий блестками и слезами. Несомненно, развратничать - глупо, предаваться пороку - глупо; гниль надо отбросить подальше. Но часам на башне никогда не удастся отбивать только время чистых страданий. Словно ребенок, буду ли я вознесен на небо, чтобы играть там в раю, где забыты невзгоды?

Скорее! Есть ли другие жизни? - Среди богатства сон не возможен. Потому что всегда богатство было публично. Одна лишь божественная любовь дарует ключи от познанья. Я вижу, что природа добра. Прощайте химеры, идеалы, ошибки.

Благоразумное пение ангелов поднимается от корабля спасения: это божественная любовь. - Две любви! Я могу умереть от земной любви, умереть от преданности. Я покинул сердца, чья боль возрастет из-за моего ухода! Вы избрали меня среди потерпевших кораблекрушение; но те, кто остался, разве они не мои друзья?

Спасите их!

Во мне рождается разум. Мир добр. Я благословлю жизнь. Буду любить своих братьев. Это не просто детские обещания или надежда ускользнуть от старости и смерти. Бог - моя сила, и я возношу хвалу богу.

----

Тоска не будет больше моей любовью. Ярость, распутство, безумие, я знаю все их порывы и знаю их поражения, - это бремя сбросил я с плеч. Оценим спокойно, как далеко простирается моя невинность.

Больше я не способен просить моральной поддержки у палочного удара. Не считаю, что с тестем своим, Иисусом Христом, отплываю на свадебный пир.

Я не узник своего рассудка. Я сказал: бог. Даже в спасенье нужна мне свобода: но как добиться ее? Фривольные вкусы меня покинули. Нет больше нужды ни в божественной любви, ни в преданности. Я не жалею о веке чувствительных душ. Все имеет свой смысл: и презрение и милосердие, поэтому я оставляю за собою место на вершине ангельской лестницы здравого смысла.

Что же касается прочного счастья, домашнего или нет... нет, не могу. Слишком я легкомыслен и слаб. Жизнь расцветает в труде - это старая истина; однако жизнь, принадлежащая мне, не очень весома, она взлетает и кружит вдалеке от активного действия, столь дорогого современному миру.

Я превращаюсь в старую деву: нет у меня смелости полюбить смерть!

Если бы небесный, воздушный покой и молитву даровал мне господь - как древним святым! - Святые! Сильные! Анахореты! Артисты, каких уж больше не встретишь!

Бесконечный фарс! Меня заставляет плакать моя невинность. Жизнь - это фарс, который играют все.

----

Довольно! Вот наказанье. - _Вперед!_

Ах, как пылают легкие, как грохочет в висках! На солнце - ночь у меня в глазах! Сердце... Онемевшие члены...

Куда все спешат? В сраженье? Я слаб. Меня обгоняют. Орудья труда, оружье... о время!

Огонь! Огонь на меня! Или я сдамся. - Трусы! - Погибаю! Бросаюсь под копыта коней! Все!

- И к этому я привыкну.

Это будет французской жизнью, это будет дорогою чести.

III

Ночь в аду

Я проглотил изрядную порцию яда. - Трижды благословенный совет, который я получил! - Неистовство этой страны сводит мне мускулы, делает бесформенным тело, опрокидывает меня на землю. Я умираю от жажды, задыхаюсь, не в силах кричать. Это - ад, Это вечная мука! Взгляните: поднимается пламя! Я пылаю, как надо. Продолжай, демон!

Мне привиделось обращенье к добру и счастью: спасенье. Могу ли описать я то, что увидел? Воздух ада не терпит гимнов. Были миллионы прелестных созданий, сладостное духовное единство, сила, и мир, и благородство амбиций, всего не расскажешь.

Благородство амбиций!

И это все-таки - жизнь. Если бы только проклятие стало вечным! Проклят человек, который хочет себя искалечить, не так ли? Я думаю, что оказался в аду, Значит, я в самом деле в аду. Все получилось по катехизису. Я раб своего крещения. Родители, вы уготовили мне несчастье и себе его уготовили тоже. О невинный бедняк! Ад не грозит язычникам. - И все-таки это - жизнь. Позднее утехи проклятия станут глубже. Одно преступление - быстро! - и пусть я рухну в небытие, именем человеческого закона.

Но замолчи, замолчи!.. Это стыд и укор: Сатана, который мне говорит, что огонь омерзителен и что гнев мой чудовищно глуп. Довольно с меня подсказанных заблуждений, поддельных ароматов, всяческих магий и мальчишеской музыки. - И подумать только, что я обладаю истиной, что вижу справедливость: мое суждение здраво и твердо, я готов достичь совершенства... Гордость. - Корка на моей голове иссыхает. Пощады! Господи, мне страшно. Меня мучит жажда, ужасная жажда. О, детство, травы, дожди, озеро на каменистом ложе, _свет луны, когда на колокольне било двенадцать_... в полночь дьявол забирается на колокольню... Мария! Пресвятая Дева!.. - Ужасна моя глупость.

Там, вдали, разве не находятся души, желающие мне добра? Придите! Подушка у меня на лице, и они не слышат мой голос, они - только фантомы. А потом, никто не думает о своем ближнем. Не приближайтесь ко мне. От меня исходит запах паленого!

Бесконечны образы галлюцинаций. Вот чем я всегда обладал: больше веры в историю, забвение принципов. Но об этом я умолчу - чтобы не стали завидовать поэты и визионеры. Я в тысячу раз богаче, будем же скупы, как море.

Ах, вот что! Часы жизни остановились. Я - вне этого мира. - Теология вполне серьезна: ад, несомненно, внизу, небеса наверху. - Экстазы, кошмары, сон в гнездах из пламени.

Сколько козней в открытом поле! Сатана, Фердинанд, мчится вместе с семенами диких растений... Иисус шагает по багряным колючим кустарникам, и они не гнутся. Иисус шагал по рассерженным водам. Когда он стоял на скате изумрудной волны, наш фонарь осветил его белые одеяния и темные пряди.

Я сорву покровы с любой тайны, будь то религия или природа, смерть, рожденье, грядущее, прошлое, космогония, небытие. Я - маэстро по части фантасмагорий.

Слушайте!

Всеми талантами я обладаю! - Здесь нет никого, и кто-то здесь есть: мои сокровища я не хотел бы расточать понапрасну. - Хотите негритянских песен или плясок гурий? Хотите, чтобы я исчез, чтобы в поисках кольца погрузился в пучину? Хотите стану золото делать, создавать лекарства.

Доверьтесь мне! Вера излечивает, ведет за собой, дает облегченье. Придите ко мне, - даже малые дети придите, - и я вас утешу. Да будет отдано вам это сердце, чудесное сердце! Труженики, бедные люди! Молитв я не требую; только ваше доверие - и я буду счастлив.

- И подумаем о себе. Это заставляет меня почти не сожалеть о мире. Мне повезло: я больше почти не страдаю. Моя жизнь была только сладким безумьем, и это печально.

Ба! Прибегнем ко всем вообразимым гримасам.

Безусловно, мы оказались вне мира. Ни единого звука. Мое осязанье исчезло. О мой замок, Саксония, мой ивовый лес! Вечер, утро, ночи и дни... Я устал!

Мне следовало бы иметь свой ад для гнева, свой ад - для гордости и ад для ласки; целый набор преисподних.

От усталости я умираю! Это - могила, я отправляюсь к червям, из ужасов ужас! Шутник-Сатана, ты хочешь, чтобы я растворился среди твоих обольщений. Я требую! Требую удара дьявольских вил, одной только капли огня.

О! К жизни снова подняться! Бросить взгляд на эти уродства. Этот яд, поцелуй этот> тысячу раз будь он проклят. О слабость моя, о жестокость мира! Сжалься, господи, спрячь меня, слишком я слаб! - Я спрятан, и я не спрятан.

Огонь поднимается ввысь, с осужденным вместе.

IV

Бред I

Неразумная дева

Инфернальный супруг

Послушаем исповедь одном из обитательниц ада:

"О божественный Супруг, мой Господь, не отвергай эту исповедь самой грустной твоей служанки. Я погибла. Пьяна. Нечиста. О, какая жизнь!

Прощенья, боже, прощенья! Я молю о прощенье! Сколько слез! Сколько слез потом еще будет!

Потом я познаю божественного Супруга. Я родилась покорной Ему. - Пусть тот, другой, теперь меня избивает!

Теперь я на самом дне жизни. О мои подруги! Нет, не надо подруг... Никто не знал такого мученья, такого безумья! Как глупо!

О, я страдаю, я плачу. Неподдельны мои страданья. Однако все мне дозволено, потому что я бремя несу, бремя презрения самых презренных сердец.

Пусть услышат наконец-то это признание - такое мрачное, такое ничтожное, - но которое я готова повторять бесконечно.

Я рабыня инфернального Супруга, того, кто обрекает на гибель неразумную деву. Он - демон. Не привидение и не призрак. Но меня, утратившую свое целомудрие, проклятую и умершую для мира, - меня не убьют! Как описать все это? Я в трауре, и в слезах, я в страхе. Немного свежего воздуха, господи, если только тебе это будет угодно!

Я вдова... - Я была вдовой... - в самом деле, я была когда-то серьезной и родилась не для того, чтобы превратиться в скелет... - Он был еще почти ребенок... Меня пленила его таинственная утонченность, я забыла свой долг и пошла за ним. Какая жизнь! Подлинная жизнь отсутствует. Мы пребываем вне мира. Я иду туда, куда он идет; таи надо. И часто я, несчастная душа, накликаю на себя его гнев. Демон! Ты же знаешь, господи, что не человек, это Демон.

Он говорит: "Я не люблю женщин. Любовь должна быть придумана заново, это известно. Теперь они желают лишь одного - обеспеченного положения. Когда оно достигнуто - прочь сердце и красота: остается только холодное презрение, продукт современного брака. Или я вижу женщин со знаками счастья, женщин, которых я мог бы сделать своими друзьями, - но предварительно их сожрали звери, чувствительные, как костер для казни...".

Я слушаю его речи: они превращают бесчестие в славу, жестокость - в очарование. "Я принадлежу к далекой расе: моими предками были скандинавы, они наносили себе раны и пили свою кровь. - Я буду делать надрезы но всему телу, покрою всего себя татуировкой, я хочу стать уродливым, как монгол; ты увидишь: улицы я оглашу своим воем. Я хочу обезуметь от ярости. Никогда не показывай мне драгоценностей: извиваясь, я поползу по ковру. Мое богатство? Я хочу, чтобы все оно было покрыто пятнами крови. Никогда я не буду работать..."

Не раз, по ночам, когда его демон набрасывался на меня, мы катались по полу и я с ним боролась. - Нередко, пьяный, он предстает предо мною ночью, на улицах или в домах, чтобы смертельно меня напугать. - "Право же, мне когда-нибудь перережут глотку: отвратительно это!" О, эти дни, когда ему хотелось дышать преступленьем!

Иногда он говорит - на каком-то милом наречье - о смерти, заставляющей каяться, о несчастных, которых так много, о мучительной их работе, о разлуках, которые разбивают сердца. В трущобах, где мы предавались пьянству, он плакал, глядя на тех, кто нас окружал: скот нищеты. На улицах он поднимал свалившихся на мостовую пьяниц. Жалость злой матери испытывал к маленьким детям. Как девочка перед причастьем, говорил мне ласковые слова, уходя из дома. - Он делал вид, что сведущ во всем: в коммерции, в медицине, в искусстве. - Я шла за ним, так было надо!

Я видела декорацию, которой он мысленно себя окружал: мебель, драпировку, одежды. Я награждала его дворянским гербом и другими чертами лица. Я видела все, что его волновало и что для себя создавал он в воображенье. Когда мне казалось, что ум его притупился, я шла за ним, как бы далеко он ни заходил в своих действиях, странных и сложных, дурных и хороших: я была уверена, что никогда мне не будет дано войти в его мир. Возле его уснувшего дорогого мне тела сколько бессонных ночей провела я, пытаясь понять, почему он так хочет бежать от реального мира. Я понимала не испытывая за него страха, - что он может стать опасным для общества. Возможно, он обладает секретом, как изменить жизнь"! И сама себе возражала: нет, он только ищет этот секрет. Его милосердие заколдовано, и оно взяло меня в плен. Никакая другая душа не имела бы силы - силы отчаянья! - чтобы выдержать это ради его покровительства, ради его любви. Впрочем, я никогда не представляла его себе другим: видишь только своего Ангела и никогда не видишь чужого. Я была в душе у него, как во дворце, который опустошили, чтобы не видеть столь мало почтенную личность, как ты: вот и все. Увы! Я полностью зависела от него. Но что ему было надо от моего боязливого, тусклого существования? Он не мог меня сделать лучше и нес мне погибель. В грустном раздражении я иногда говорила ему: "Я тебя понимаю". В ответ он только пожимал плечами.

Так, пребывая в постоянно растущей печали и все ниже падая в своих же глазах, как и в глазах всех тех, кто захотел бы на меня взглянуть, если бы я не была осуждена на забвение всех, - я все больше и больше жаждала его доброты. Его поцелуи и дружеские объятья были истинным небом, моим мрачным небом, на которое я возносилась и где хотела б остаться, - нищей, глухой, немой и слепой. Это уже начинало входить в привычку. Мне казалось, что мы с ним - двое детей, и никто не мешает гулять нам по этому Раю печали. Мы приходили к согласию. Растроганные, работали вместе. Но, нежно меня приласкав, он вдруг говорил: "Все то, что ты испытала, каким нелепым тебе будет это казаться, когда меня здесь больше не будет. Когда не будет руки, обнимавшей тебя, ни сердца, на котором покоилась твоя голова, ни этих губ, целовавших твои глаза. Потому что однажды я уеду далеко-далеко; так надо. И надо, чтобы я оказывал помощь другим: это мой долг. Хотя ничего привлекательного в этом и нет, моя дорогая". И тут же я воображала себя, когда он уедет, - во власти землетрясения, заброшенной в самую темную бездну по имени смерть.

Я заставляла его обещать мне, что он не бросит меня. По легкомыслию это походило на мое утверждение, что я его понимаю.

Ах, я никогда не ревновала его. Я верю, что он меня не покинет. Что с нами станется? У него нет знаний, он никогда не будет работать. Лунатиком он хочет жить на земле! Разве для реального мира достаточно только одной его доброты и его милосердия? Временами я забываю о жалком своем положении: он сделает меня сильной, мы будем путешествовать, будем охотиться в пустынях и, не знал забот и страданий, будем спать на мостовых неведомых городов. Или однажды, при моем пробужденье, законы и нравы изменятся - благодаря его магической власти, - и мир, оставаясь все тем же, не будет покушаться на мои желания, радость, беспечность. О, полная приключений жизнь из книг для детей! Ты дашь мне ее, чтобы вознаградить меня за мои страдания? Нет, он не может. Он говорил мне о своих надеждах, о своих сожаленьях: "Это не должно тебя касаться". Говорит ли он с богом? Быть может, я должна обратиться к богу? Я в самой глубокой бездне и больше не умею молиться.

Если бы он объяснил мне свои печали, разве я поняла бы их лучше, чем его насмешку? Напав на меня, он часами со мной говорит, стыдя за все, что могло меня трогать в мире, и раздражается, если я плачу.

"Посмотри: вот элегантный молодой человек, он входит в красивый и тихий дом. Человека зовут Дювалем, Дюфуром, Арманом, Морисом, откуда мне знать? Его любила женщина, этого злого кретина: она умерла и наверняка теперь ангел небесный. Из-за тебя я умру, как из-за него умерла эта женщина. Такова наша участь - тех, у кого слишком доброе сердце..." Увы!

Были дни, когда любой человек действия казался ему игрушкой гротескного бреда, и тогда он долго смеялся чудовищным смехом. - Затем начинал вести себя снова, как юная мать, как любящая сестра. Мы были бы спасены, не будь он таким диким. Но и нежность его - смертельна. Покорно иду я за ним. - О, я безумна!

Быть может, однажды он исчезнет, и это исчезновение будет похоже на чудо. Но я должна знать, дано ли ему подняться на небо, должна взглянуть на успение моего маленького друга".

До чего же нелепая пара!

V

Бред II

Алхимия слова

О себе. История одного из моих безумств.

С давних пор я хвалился тем, что владею всеми пейзажами, которые только можно представить, и находил смехотворными все знаменитости живописи и современной поэзии.

Я любил идиотские изображения, намалеванные над дверьми; декорации и занавесы бродячих комедиантов; вывески и лубочные картинки; вышедшую из моды литературу, церковную латынь, безграмотные эротические книжонки, романы времен наших бабушек, волшебные сказки, тонкие детские книжки, старинные оперы, вздорные куплеты, наивные ритмы.

Я погружался в мечты о крестовых походах, о пропавших без вести открывателях новых земель, о республиках, не имевших истории, о задушенных религиозных войнах, о революциях нравов, о движенье народов и континентов: в любое волшебство я верил.

Я придумал цвет гласных! А - черный, Е - белый, И - красный, У зеленый, О - синий. Я установил движенье и форму каждой согласной и льстил себя надеждой, что с помощью инстинктивных ритмов я изобрел такую поэзию, которая когда-нибудь станет доступной для всех пяти чувств. Разгадку оставил я за собой.

Сперва это было пробой пера. Я писал молчанье и ночь, выражал невыразимое, запечатлевал головокружительные мгновенья.

----

Вдали от птиц, от пастбищ, от крестьянок,

Средь вереска коленопреклоненный,

Что мог я пить под сенью нежных рощ

В полдневной дымке, теплой и зеленой?

Из этих желтых фляг, из молодой Уазы,

- Немые вязы, хмурость небосклона,

От хижины моей вдали что мог я пить?

Напиток золотой и потогонный.

Я темной вывеской корчмы себе казался,

Гроза прогнала небо за порог,

Господний ветер льдинками швырялся,

Лесная влага пряталась в песок.

И плача, я на золото смотрел - и пить не мог.

----

Под утро, летнею порой,

Спят крепко, сном любви объяты.

Вечерних пиршеств ароматы

Развеяны зарей.

Но там, где устремились ввысь

Громады возводимых зданий,

Там плотники уже взялись

За труд свой ранний.

Сняв куртки, и без лишних слов,

Они работают в пустыне,

Где в камне роскошь городов

С улыбкою застынет.

Покинь, Венера, ради них,

Покинь, хотя бы на мгновенье,

Счастливцев избранных твоих,

Вкусивших наслажденье.

Царица Пастухов! Вином

Ты тружеников подкрепи! И силы

Придай им, чтобы жарким днем

Потом их море освежило.

----

Поэтическое старье имело свою долю в моей алхимии слова.

Я приучил себя к обыкновенной галлюцинации: на месте завода перед моими глазами откровенно возникала мечеть, школа барабанщиков, построенная ангелами, коляски на дорогах неба, салон в глубине озера, чудовища, тайны; название водевиля порождало ужасы в моем сознанье.

Затем я стал объяснять свои магические софизмы с помощью галлюцинации слов.

Кончилось тем, что мое сознание оказалось в полном расстройстве. Я был праздным, меня мучила лихорадка: я начал завидовать безмятежности животных гусеницам, которые олицетворяют невинность преддверия рая, кротам, символизирующим девственный сон.

Мой характер стал желчным. Я прощался с миром, сочиняя что-то вроде романсов:

Песня самой высокой башни

Пусть наступит время,

Что любимо всеми.

Так терпел я много,

Что не помню сам;

Муки и тревога

Взмыли к небесам,

И от темной жажды

Вены мои страждут.

Пусть наступит время,

Что любимо всеми.

Брошенное поле

Так цветет порой

Ароматом воли,

Сорною травой

Под трезвон знакомый

Мерзких насекомых.

Пусть наступит время,

Что любимо всеми.

Я полюбил пустыню, сожженные сады, выцветшие лавки торговцев, тепловатые напитки. Я медленно брел по вонючим улочкам и, закрыв глаза, предлагал себя в жертву солнцу, этому богу огня.

"Генерал, если старая пушка еще осталась на твоих разрушенных укреплениях, бомбардируй нас глыбами засохшей земли. Беи по стеклам сверкающих магазинов, бей по Салонам! Вынуди город пожирать свою пыль. Окисью покрой желоба! Наполни будуары вспыхнувшим порохом!"

О мошка, опьяневшая от писсуара корчмы, влюбленная в сорные травы и растворившаяся в луче!

Голод

Уж если что я приемлю,

Так это лишь камни и землю,

На завтрак ем только скалы,

Воздух, уголь, металлы.

Голод, кружись! Приходи,

Голод великий!

И на луга приведи

Яд повилики.

Ешьте булыжников горы,

Старые камни собора,

Серых долин валуны

Ешьте в голодную нору.

----

Волк под деревом кричал,

И выплевывал он перья,

Пожирая дичь... А я,

Сам себя грызу теперь я.

Ждет салат и ждут плоды,

Чтоб срывать их стали снова.

А паук фиалки ест,

Ничего не ест другого.

Мне б кипеть, чтоб кипяток

Возле храма Соломона

Вдоль по ржавчине потек,

Слился с водами Кедрона.

Наконец-то - о, счастье! о, разум! - я раздвинул на небе лазурь, которая была черной, и зажил жизнью золотистой искры природного света. На радостях моя экспрессивность приняла шутовской и до предела туманный характер.

Ее обрели.

Что обрели?

Вечность! Слились

В ней море и солнце!

О дух мой бессмертный,

Обет свой храни,

На ночь не взирая

И пламя зари.

Ведь сбросил ты бремя

Людей одобренье,

Всеобщий порыв...

И воспарил.

Надежды ни тени,

Молитв ни на грош,

Ученье и бденье,

От мук не уйдешь.

Нет завтрашних дней!

Пылай же сильней,

Атласный костер:

Это твой долг.

Ее обрели.

Что обрели?

Вечность! Слились

В ней море и солнце!

----

Я превратился в баснословную оперу; я видел, что все существа подчинены фатальности счастья: действие - это не жизнь, а способ растрачивать силу, раздражение нервов. Мораль - это слабость мозгов.

Каждое живое создание, как мне казалось, должно иметь за собой еще несколько жизней. Этот господин не ведает, что творит: он ангел. Это семейство - собачий выводок. В присутствии многих людей я громко беседовал с одним из мгновений их прошлого существования. - Так, я однажды полюбил свинью.

Ни один из софизмов безумия - безумия, которое запирают, - не был мною забыт: я мог бы пересказать их все, я придерживаюсь определенной системы.

Угроза нависла над моим здоровьем. Ужас мной овладел. Я погружался в сон, который длился по нескольку дней, и когда просыпался, то снова видел печальные сны. Я созрел для кончины; по опасной дороге меня вела моя слабость к пределам мира и Киммерии, родине мрака и вихрей.

Я должен был путешествовать, чтобы развеять чары, нависшие над моими мозгами. Над морем, которое так я любил, - словно ему полагалось смыть с меня грязь - я видел в небе утешительный крест. Я проклят был радугой. Счастье было моим угрызением совести, роком, червем: всегда моя жизнь будет слишком безмерной, чтобы посвятить ее красоте и силе.

Счастье! Зуб его, сладкий для смерти, предупреждал меня под пение петуха - ad matutinum и Christus vonit {"ранний утром" и "пришел Христос" (лат.).} - в самых мрачных глухих городах.

О замки, о смена времен!

Недостатков кто не лишен?

Постигал я магию счастья,

В чем никто не избегнет участья.

Пусть же снова оно расцветет,

Когда галльский петух пропоет.

Больше нет у меня желаний:

Опекать мою жизнь оно станет.

Обрели эти чары плоть,

Все усилья смогли побороть.

О замки, о смена времен!

И когда оно скроется прочь,

Смерть придет и наступит ночь.

О замки, о смена времен!

----

VI

Невозможное

О, жизнь моего детства, большая дорога через все времена, и я сверхъестественно трезвый, бескорыстный, как лучший из нищих, гордый тем, что нет у меня ни страны, ни друзей... какою глупостью было все это. Только сейчас понимаю.

- Я был прав, презирая людишек, не упускавших возможности приобщиться к ласке, паразитов здоровья и чистоплотности наших женщин, которые сегодня так далеки от согласия с нами.

Я был прав во всех проявленьях моего презренья: потому что бегу от всего!

Я бегу от всего!

Я хочу объясниться.

Еще вчера я вздыхал: "Небо! Сколько нас проклятых на этом свете! Как много времени я среди них! Я знаю их всех. Мы всегда узнаем друг друга и надоели друг другу. Милосердие нам неизвестно. Но вежливы мы, и наши отношения с миром очень корректны". Что удивительного? Мир! Простаки и торговцы! - Нас не запятнало бесчестье. - Но избранники, как они встретили б нас? Есть злобные и веселые люди, они лжеизбранники, поскольку нужна нам смелость или приниженность, чтобы к ним подступиться. Они - единственные избранники. Благословлять нас они не станут.

Обзаведясь умом на два су - это происходит быстро! - я вижу причину моих затруднений: слишком поздно я осознал, что живем мы на Западе. О, болота этого Запада! Не то чтоб я думал, будто свет искажен, исчерпана форма, движение сбилось с пути... Да... Теперь мое сознание непременно желает постичь всю суровость развития, которое претерпело сознание после крушенья Востока. Так оно хочет, мое сознание!

...Но уже истрачены эти два су. Сознание - авторитет, который желает, чтоб я находился на Западе. Заставить бы его замолчать, и тогда можно сделать свой выбор.

Я послал к дьяволу пальмовые ветви мучеников, радужные лучи искусства, гордость изобретателей, рвение грабителей; я вернулся к Востоку и к мудрости, самой первой и вечной. - Возможно, это только мечта грубой лени?

Однако я вовсе не думал об удовольствии ускользнуть от современных страданий. Я не имел в виду поддельную мудрость Корана. - Но нет ли реальных мучений в том, что, после заявлений науки, христианство и человек играют с собой, доказывают очевидное, раздуваются от удовольствия, повторяя известные доводы, и только так и живут. Тонкая, но глупая пытка; источник моих возвышенных бредней. Природа, быть может, скучает. Месье Прюдом родился вместо с Христом.

Не потому ли так происходит, что мы культивируем сумрак тумана? С водянистыми овощами мы едим лихорадку. А пьянство! А табак! А невежество! А безграничная преданность! Разве не далеко это все от мудрой мысли Востока, от первоначальной родины нашей? При чем же тогда современный мир, если выдуманы такие отравы?

Служители церкви скажут: "Это понятно. Но вы рассуждаете об Эдеме. Нет для вас ничего в истории восточных народов". - Верно! Именно об Эдеме я думал. Чистота древних рас, что для моей мечты она значит?

Философы скажут: "Мир не имеет возраста. Просто человечество перемещается с места на место. Вы - на Западе, но свободно можете жить на вашем Востоке, настолько древнем, насколько вам это нужно, и при Этом жить там вполне хорошо. Не считайте себя побежденным". - Философы, на вас наложил отпечаток ваш Запад!

Мой разум, будь осторожен. Никаких необузданных, дерзких решений, ведущих к спасенью! Тренируйся! - Для нас никогда наука ае развивается достаточно быстро!

Но я замечаю, что спит мой разум.

Если бы, начиная с этой минуты, никогда 6 он не спал, - отыскали б мы вскоре истину, которая, может быть, нас окружает со своими ангелами, льющими слезы...

Если бы, до наступления этой минуты, никогда б он не спал, - я не покорился бы, в незапамятную эпохУ1 смертоносным инстинктам...

Если бы никогда он не спал, - я в глубины мудрости смог бы теперь погрузиться.

О чистота, чистота!

В эту минуту моего пробужденья твое виденье предо мною возникло.

Через разум и приходят к богу.

Отчаянное невезенье!

VII

Вспышка зарницы

Человеческий труд! Это взрыв, который озаряет порой мою бездну.

"Нет суеты сует! За науку! Вперед!" - восклицает сегодняшний Екклезиаст, то есть все восклицают. И однако трупы праздных и злых громоздятся на сердце живых... О, скорее, немного скорее! Туда, за пределы ночи! Разве мы уклонимся от грядущей вечной награды?

Как мне быть? Я ведь знаю, что значит работа, как медлительна поступь пауки. Пусть молитва мчится галопом и вспышки света грохочут... Я хорошо это вижу! Слишком просто, и слишком жарко, и без меня обойдутся. У меня есть мой долг, и я буду им горд, наподобие многих, отложив его в сторону.

Моя жизнь истощилась. Ну что ж! Притворяться и бездельничать будем, - о жалость! И будем жить, забавляясь, мечтая о монстрах любви, о фантастических, странных вселенных, и сетуя, и понося эти облики мира шарлатана, нищего, комедианта, бандита: священнослужителя! На больничной койке моей этот запах ладана, вдруг возвратясь, мне казался особенно сильным... О страж ароматов священных, мученик, духовник!

Узнаю в этом гнусность моего воспитания в детстве. Что дальше? Идти еще двадцать лет, если делают так и другие.

Нет-нет! Теперь я восстаю против смерти! В глазах моей гордости работа выглядит слишком уж легкой: моя измена миру была бы слишком короткою пыткой. В последнюю минуту я буду атаковать и справа и слева.

Тогда - о бедная, о дорогая душа - не будет ли для нас потеряна вечность?

VIII

Утро

Юность моя не была ли однажды ласковой, героическом, сказочной, - на золотых страницах о ней бы писать, - о избыток удачи! Каким преступленьем, какою ошибкой заслужил я теперь эту слабость? Вы, утверждающие, что звери рыдают в печали, что больные предаются отчаянью, что мертвые видят недобрые сны, - попробуйте рассказать о моем паденье, рассказать о моих сновиденьях! А сам я теперь изъясняюсь не лучше последнего нищего с его бесконечными Pater и Ave Maria. Разучился я говорить!

Однако сегодня мне верится, что завершилась повесть об аде. Это был настоящий ад, древний ад, тот, чьи двери отверз сын человеческий.

Все в той же пустыне, все в той же ночи, всегда просыпается взор мои усталый при свете серебристой звезды, появленье которой совсем не волнует Властителей жизни, трех древних волхвов, - сердце, разум и душу. Когда же через горы и через пески - мы пойдем приветствовать рождение мудрости новой, новый труд приветствовать, бегство тиранов и демонов злых, и конец суеверья; когда же - впервые! - мы будем праздновать Рождество на земле?

Шествие народов! Песня небес! Рабы, не будем проклинать жизнь!

IX

Прощанье

Осень уже! - Но к чему сожаленья о вечном солнце, если ждет нас открытие чудесного света, - вдали от людей, умирающих в смене времен.

Осень. Наша лодка, всплывая в неподвижном тумане, направляется в порт нищеты, держит путь к огромному городу, чье небо испещрено огнями и грязью. О, сгнившие лохмотья, и хлеб, сырой от дождя, и опьяненье, и страсти, которые меня распинали! Неужели никогда не насытится этот вампир, повелитель несметного множества душ и безжизненных тел, ожидающих трубного гласа? Я снова вижу себя покрытым чумою и грязью, с червями на голове, и на теле, и в сердце; я вижу себя распростертым среди незнакомцев, не имеющих возраста и которым неведомы чувства... Я мог бы там умереть... Чудовищные воспоминания! Ненавистна мне нищета!

И меня устрашает зима, потому что зима - это время комфорта.

- Иногда я вижу на небе бесконечный берег, покрытый ликующими народами. Надо мною огромный корабль полощет в утреннем ветре свои многоцветные флаги. Все празднества, и триумфы, и драмы я создал. Пытался выдумать новую плоть, и цветы, и новые звезды, и новый язык. Я хотел добиться сверхъестественной власти. И что же? Воображенье свое и воспоминанья свои я должен предать погребенью! Развеяна слава художника и создателя сказок!

Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, - я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин!

Может быть, я обманут? И милосердие - сестра смерти?

В конце концов я буду просить прощенья за то, что питался ложью. И в путь.

Но ни одной дружелюбной руки! Откуда помощи ждать?

----

Да! Новый час, во всяком случае, очень суров.

Я могу сказать, что добился победы; скрежет зубовный, свист пламени, зачумленные вздохи - все дальше, все тише. Меркнут нечистые воспоминания. Уходят прочь мои последние сожаления, - зависть к нищим, к разбойникам, к приятелям смерти, ко всем недоразвитым душам. - Вы прокляты, если б я отомстил...

Надо быть абсолютно во всем современным.

Никаких псалмов: завоеванного не отдавать. Ночь сурова! На моем лице дымится засохшая кровь, позади меня - ничего, только этот чудовищный куст. Духовная битва так же свирепа, как сражения армии; но созерцание справедливости - удовольствие, доступное одному только богу.

Однако это канун. Пусть достанутся нам все импульсы силы и настоящая нежность. А на заре, вооруженные пылким терпеньем, мы войдем в города, сверкающие великолепьем.

К чему говорить о дружелюбной руке? Мое преимущество в том, что я могу насмехаться над старой лживой любовью и покрыть позором эти лгущие пары, ад женщин я видел! - и мне будет дозволено _обладать истиной, сокрытой в душе и теле_.

Апрель-август 1873

ОБОСНОВАНИЕ ТЕКСТА

Предлагаемое издание Артюра Рембо является не только первым претендующим на полноту русским изданием знаменитого поэта, но оно практически полно представляет то, что принято называть термином "Сочинения", хотя по отношению к Рембо термин кажется архаичным. Эта степень полноты видна, если сопоставить данную книгу с образцовым, с нашей точки Зрения, французским изданием Полного собрания сочинений Рембо, осуществленным Андре Ролланом де Реневиль и Жюлем Мукэ в "Библиотеке Плеяды" издательства Галлимар (Rimbaud Arthur. Oeuvres completes/Texte etabli el annote par Andre Rolland do Ro neville, Jules Mouquet. Paris, 1954), порядка расположения материала в котором мы придерживались {В дальнейшем в ссылках на это издание указывается: Р-54 и страница. Уточнения производились и по изданию 1963-1965 гг. (Р-65). На переиздание 1972 г., подготовленное Антуаном Аданом по иным принципам, наиболее полное в части переписки, мы ниже не ссылаемся.}.

В книге помещены все основные художественные произведения Рембо (издание переписки не входило в наши задачи). Остается вне рамок литературного памятника лишь небольшая по объему часть - произведения главным образом малозначительные, незавершенные, фрагментарные, не являющиеся предметом читательского и исследовательского интереса в самой Франции {Это - 1. "Проза и стихи школьных лет"; 2. "Отрывочные строчки" (Bribes); 3. Les Stupra: сатирические экспромты из так называемого Альбома зютистов; 4-5. Две сатиры: "Сердце под рясой", "Письмо барону Падешевр"; 6-7. Два коротких черновика стихотворений в прозе, известных под названием "Пустыни любви" и "Политические фрагменты". Часть из этих вещей не входила даже в издание Плеяды 1946-1951 гг.}. Целостность публикуемых в книге вещей нигде не нарушена.

Нужно сказать, что нынешнее состояние текстологической изученности, подготовленности и полноты самого французского текста является результатом протянувшейся на три четверти века и продолжающейся по сей день работы множества специалистов, разыскавших и возродивших почти из ничего текст Рембо.

Сам поэт издал при жизни только одну книжечку - "Одно лето в аду" (Брюссель, 1873), долго остававшуюся неизвестной читающей публике. Дальнейшие прижизненные издания ("Озарения", 1886; "Реликварий. Стихотворения", 1891) были подготовлены уже без ведома автора, который в 80-е годы жил в Эфиопии (как тогда чаще говорили - в Абиссинии). "Реликварий" фактически был посмертным изданием, ибо к моменту его выхода Рембо умирал или уже скончался 3 на больничной койке в Марселе.

Кроме школьных сочинений, почти ничего из стихов Рембо не публиковалось до октября 1883 г., когда в связи с развитием символистского движения и подготовкой Перлоном книги "Проклятые поэты" (Париж, 1884) было напечатано несколько стихотворений.

Следующим этапом была предшествовавшая первому изданию "Озарений" публикация в журнале "Ла Вог" (май-июнь 1886 г.) большинства озарений в прозе и нескольких из "Последних стихотворений".

Произведения Рембо печатались по тексту, не готовившемуся автором к печати, иногда в виде цитат, не всегда под его именем. Многие стихотворения Рембо Верлен первоначально воспроизвел по памяти.

Ранний этап публикаций Рембо отошел в прошлое, но оставил некоторые, не разрешенные до сих пор загадки. Не разысканы, а иногда и утрачены автографы ряда произведений, не прояснена хронологическая приуроченность и последовательность многих из них. Наиболее острый спор развернулся вокруг хронологии "Озарений". Он освещен в статье и в комментарии к книге. По ряду причин, там изложенных, и чтобы не усугублять хаоса умножением возможных конъектур, мы придерживаемся в общей последовательности книг и в расположении отдельных озарений такого порядка,

Дата выхода "Реликвария" не определена с точностью до недель, который восходит к первой журнальной публикации 1886 г. и сохранен в авторитетном издании Плеяды. Вместе с тем при подготовке книги учитывалось мнение литературоведов, подходящих к развитию творчества Рембо с других позиций, в частности А. Буйана де Лакота (Озарения, Париж: Меркюр де Франс, 1949), Антуана Адана (Сочинения. Париж: Клоб де мейер ливр, 1957), Сюзанны Бернар (Сочинения. Париж: Гарнье, 1960 {Мы ниже часто обращаемся к этому изданию, сокращенно именуя его OSB. Важной опорой при комментировании текста была также ставшая классической книга 1936 г. литературоведов Р. Этьембля и Я. Гоклер. Мы цитируем по изд.: Etiemhle R., Gauclere Y. Rimbaud. Nouv. ed. revue et augm. Paris: Gallimard, 1950. В меньшей степени могли быть использованы более новые комментарии, выдержанные в неофрейдистском духе, например книга Р. Г. Коона (Cohn Ii. G. The Poetry of Rimbaud. Princeton, 1973. Далее: RC).}), Даниэля Леверса (Стихотворения... Париж, 1972 / "Ливр де пош").

Русский перевод всего текста Рембо впервые выполнен одним поэтом - М. П. Кудиновым. Однако в развитие традиций серии "Литературные памятники" (Бодлер, Эредиа, Рильке, Бертран) И. С. Поступальский подобрал переводы, раскрывающие историю художественного освоения поэта и его интерпретацию в русской культуре. Ему же принадлежат замечания о переводах и указания на переводы, не воспроизводимые в книге (среди них - напечатанные в 1981 г. в нашей серии в издании: Алоизиюс Бертран. Гаспар из Тьмы - переводы В. М. Козового).

Собственно комментарий составлен Н. И. Балашовым.

ОДНО ЛЕТО В АДУ

"Одно лето в аду" - единственное художественное произведение Рембо, изданное им самим отдельной книгой (Брюссель, 1873). Эта книга и служит источником текста; рукописи не сохранилось. История тиража рассказана в статье, раздел VI.

Перевод заглавия книги нелегок: "Une Saison en Enfer" буквально означает "некоторое время пребывания в аду", "один сезон в аду", "пора в аду". Переводчик дал русское заглавие: "Одно лето в аду". Мы предпочитали в предыдущих работах, имея в виду динамизм заглавия и самой книги, употреблять заголовок "Сквозь ад". Н. Г. Яковлева, неопубликованный перевод которой приводится далее в примечаниях, буквально передала заголовок "Сезон в аду".

Непосредственно перед "Одним летом в аду" Рембо намерен был написать поэтической прозой какую-то книгу, дающую его, Рембо, весьма вольную и живописную интерпретацию Евангелию. Главным содержанием трех уцелевших благодаря тому, что на обороте набросаны черновики "Одного лета в аду", оставшиеся у Верлена, - отрывков является переосмысление рассказа главы 5 Евангелия от Иоанна об исцелении Иисусом паралитика ("возьми одр твой и ходи"). То есть тот рассказ об исцелении, который возмущал фарисеев, ибо произведено было исцеление в субботу, а с точки зрения фарисеев, не суббота - для человека, а человек - невольник субботы.

Три сохранившиеся страницы черновика "Одного лета в аду" относятся: первая к "Дурной крови"; вторая к последующим главкам и именуется в черновике "Ложное обращение"; третья к "Бреду II. Алхимия слова", она так и названа. Третий отрывок - самый большой и самый значительный.

Два места из "Одного лета в аду" вызывают особый интерес. Это прежде всего желание "изменить жизнь". А наряду с этим последние слова чернового отрывка, напечатанного впервые в августе 1914 г., где Рембо после отречения от искусства объявлял: "Salut a la bont ", всегда встречали бурную и сочувственную реакцию прогрессивной критики.

От слов Рембо "Я приветствую добр", продолжающих тему XII строфы революционного стихотворения "Парижская оргия", критики ведут линию к одному из обращенных сквозь войну к мирному будущему стихотворений Аполлинера "Рыжекудрая красавица" и дальше к пафосу поэзии Сопротивления.

I. "Когда-то, насколько я помню, моя жизнь была пиршеством..." {*}

{* Нумерация глав и рубрик "Одного лета в аду" условна и установлена редакцией для удобства читателя.}

Эта глава, своего рода введение, может равно относиться и к окончательной редакции "Одного лета в аду", и к его замыслу как "Языческой книги".

Период ясновидения, т. е. предсимволистский по тенденции период своего творчества, Рембо рассматривает здесь исключительно с отрицательной стороны и подвергает самой резкой эстетической критике ("нанес оскорбленье Красоте"), а также критике общественной и этической ("Я ополчился на Справедливость ...я ударился в бегство").

Называя свою книгу отвратительными листками из блокнота проклятого, Рембо в последней фразе обнаруживает желание оправдаться. Поэт отдает себе отчет в том, что рассуждения, будто он язычник, галл или негр, не спасут от ада в христианском понимании: он проклятый, который осужден на вечную муку.

Не исключено и иронически-двусмысленное толкование последнего абзаца: тогда в качестве Сатаны здесь, должно быть, выступает Верлен, а весь абзац является как бы посвящением книги ему - соучастнику ясновидческих безумств и совиновнику "низвержения в ад".

Сведений о других опубликованных переводах, помимо цитат в работах Н. Балашова, нет.

Мы приводим здесь и в следующих главках неизданный перевод Н. Яковлевой, сделанный ею в последние годы жизни:

"Когда-то, если память мне не изменяет, моя жизнь была пиром, на котором раскрывались все сердца, на котором лились все вина.

Однажды вечером я держал на коленях Красоту. - И она показалась мне терпкой. И я ее оскорбил.

Я восстал против истины.

Я бежал. О гарпии, о горе, о гнев, это вам я доверил мой клад!

Я достиг того, что вытеснил из своих мыслей всякую человеческую надежду. На всякую радость, чтобы удушить ее, я готов был наброситься, как дикий зверь.

Я призвал палачей, чтобы, погибая, грызть приклад их ружей. Я призвал стихии, чтобы задушить себя песком, кровью. Горе стало моим богом. Я распластался в грязи. Воздух злодеяния меня испепелял. И я разыграл комедию безумия.

И весна принесла мне гнусный смех идиота.

А ведь совсем недавно, на грани того, чтобы сделать последний трюк, я думал снова искать ключ от древнего пира, на котором я, может быть, вновь обрел бы вкус к жизни.

Жалость - тот ключ. - Мое прозрение доказывает, что я бредил!

"Ты останешься гиеной, и т. д. ..." - восклицает демон, увенчавший меня такими пышными маками. "Отдайся смерти со всеми твоими желаниями, и эгоизмом, и всеми смертными грехами".

Ах! У меня их слишком много! - Но не смотрите на меня так гневно, любезный сатана, заклинаю вас! и в ожидании каких-либо мелких, запоздалых низостей для вас, который ценит в писателе отсутствие изобразительных и назидательных талантов, для вас я отрываю эти мерзкие страницы из моей записной книжки - проклятого".

II. Дурная кровь

Глава прежде всего отстаивает право человека, право Рембо на древнегалльское язычество.

Едва вчитаешься, сразу ясно, что галльское (кельтское) родство нужно Рембо не только для выведения себя из сферы действия христианства. Оно позволяет противопоставить себя буржуазной цивилизации с ее подневольным трудом ("какая рукастая эпоха"), с ее неправдивой, по мнению Рембо, декларацией Прав Человека. Оно позволяет противопоставить себя истории Франции как истории становления классического буржуазного государства, крестовым походам и даже великим революциям, рассматриваемым в том же ключе буржуазности.

В ответ на пышные манифесты Прогресса: "Мир шагает вперед!" - Рембо с иронией спрашивает: "...почему бы ему не вращаться?".

Утверждая конец эпохи Евангелия, поэт настаивает, что он и есть низшая раса и что место ему - гибельные заокеанские земли.

Здесь возникает понятное стремление трактовать подобные строки в квазиницшеанском духе утверждения некоей "низшей расы", способной лишь на авантюристическое существование в колониях. Возникает искушение видеть в злополучных эфиопских авантюрах Рембо 80-х годов воплощение этих планов в жизнь.

Надо вдуматься в глубоко противную духу позднего Ницше подстановку "низшей" расы на место "высшей". Кроме того, утверждения, о которых шла речь, все время перебиваются у Рембо отчаянным, судорожным признанием господства иной реальности ("никуда ты не отплываешь. - Опять броди по здешним дорогам..." {Одна из уцелевших черновых страничек соответствует этому месту. Мысль: "никуда ты не отплываешь" - там отсутствует, она вставлена позже, что подчеркивает ее важность"}). В то самое время, когда логика Ницше и его безумие вели его к созданию теории "воли к власти", наш поэт воплощается не в "господ", а в угнетенных и колонизируемых: "Белые высаживаются на берег. Пушечный выстрел! Надо покориться обряду крещенья, одеваться, работать".

Рембо показывает и перспективы, и бесперспективность своего времени (если рассматривать его в рамках буржуазного развития), жизненные искушения, подстерегавшие людей его эпохи, но яркость изображения отнюдь не подразумевает автоматического одобрения разворачиваемых панорам.

Ключом может быть повторение идеи солидарности угнетенных - "чудесного милосердия на этом свете", встречающееся в главке и связывающее "Одно лето в аду" с "Парижской оргией", с одной стороны, и с гуманистическим пафосом будущей поэзии Сопротивления - с другой. Мы уже поясняли, что слово "шаритэ" на языке Рембо не обязательно означает "милосердие", но скорее нечто вроде понятия "социальная солидарность", "единство чувств угнетенных" (и по-др. гр. "харис" могло обозначать взаимное дружеское расположение). В таком же качестве слово "шаритэ" появляется и ниже в "Одном лете в аду", в частности в том месте книги, где поэт говорит о своих поисках способов "изменить жизнь".

После слов о "шаритэ на этом свете" построение главки меняется: она будто рассказывает в прямой последовательности преимущественно историю бед Рембо.

Некоторые выражения нуждаются в пояснении.

"De profundis Domine..." - начало католической заупокойной молитвы ("Из бездны взываю к Тебе, Господи..."); это показывает, что герой все еще мыслит себя в бездне, в аду.

"Каторжник" - вероятно, Жан Вальжан из романа Гюго "Отверженные" (1862). Книга была новинкой в детские годы Рембо.

"Грязь в городах начинала казаться мне красной и черной..." - эти слова Буйан де Лакот связывал с впечатлением от пожаров последних дней Коммуны. Сюзанна Бернар основательнее усматривает в этих строках галлюцинирующее воздействие огней гигантского города-спрута, по-видимому Лондона. Почти на век раньше лондонские фонари произвели неизгладимое впечатление на Карамзина.

Если проследить мысль Рембо дальше, то покажется, будто он унижается, отнеся себя к числу детей Хама, не поднявшихся до света христианства. Но этo "унижение" не надо понимать буквально: оно включает и сравнение поэта с Жанной д'Арк, и противопоставление себя как "подлинного", трудящегося негра ложным неграм.

Слова: "Я из породы тех, кто поет во время казни" - вошли в героическую эмблематику французского Сопротивления и стали темой стихотворения Арагона "Баллада о том, кто пел во время казни" (сб. "Французская заря").

К ключевой идее земного братства поэт возвращается в словах, обращенных к богу: "Вы избрали меня среди потерпевших кораблекрушение; но те, кто остался, разве они не мои друзья? Спасите их!". Здесь уже можно различить интонации Элюара.

Вопрос спасения, в том числе вечного спасения, Рембо ставит таким образом, что взрывает любое догматическое богословие, любую догматическую философию. Ему нужно нечто, ненавистное всем фанатикам, нечто, достойное величайших умов Ренессанса, - свобода в выборе путей спасения.

Рембо понимает, что такое пожелание равносильно призыву: "Огонь на меня!", и с некоторым сарказмом заключает главку заявлением, что он и выбрал на французский манер путь славной гибели - "дорогу чести".

Неизданный перевод Н. Г. Яковлевой:

"От предков - галлов у меня голубые глаза, ограниченный ум и неуклюжесть в борьбе. Я нахожу свою одежду варварской, подобно их одежде. Но я не умащиваю волосы маслом.

Галлы были самые нелепые по тому времени живодеры, поджигатели трав.

От них у меня: идолопоклонство и любовь к кощунству; - о! все пороки, гнев, сладострастие, - великолепное сладострастие; - особенно лживость и лень.

Мне ненавистны все ремесла. Хозяин и батрак, крестьянин - омерзительны. Рука с пером стоит руки на плуге. Век ремесла! Я никогда не буду ремесленником. И холопство заводит слишком далеко. Мне претит честная бедность. Преступник мерзок, как скопец: а я безупречен, мне все равно.

Но кто наделил мой язык таким коварством, что он мог до нынешнего дня направлять и оберегать мою лень? Я не извлекал пользы из своего тела. Я скитался, праздностью превзойдя жабу. В Европе нет семьи, которой я бы не знал. Я говорю о семьях, подобно моей, наследовавших все от декларации Прав Человека. Я знал в этих семьях каждого первенца!

Если бы мой род чем-либо был отмечен в истории Франции!

Но нет, ничем.

Я знаю, я всегда принадлежал к низшей расе. Мне непонятен мятеж. Мое племя восстает лишь для того, чтобы грабить: так поступают волки с животным, не растерзанным насмерть.

Я вспоминаю историю Франции, старшей дочери церкви. Смерд, я совершил путешествие в святую землю; мне памятны дороги в долинах Швабии, пейзажи Византии, укрепления Иерусалима: культ Марии, умиление перед распятым пробуждается во мне среди тысячи суетных видений. Прокаженный, я сижу на черепках и крапиве у подножия стены, изглоданной солнцем. - Позже, наемник, я раскинусь станом ночью, в Германии.

А-а! Еще! Среди красной прогалины я пляшу на шабаше со старухами и детьми.

Из прошлого я помню лишь эту землю и христианство. Я всегда буду возвращаться в это прошлое. Но всегда один, без семьи; и на каком языке я говорил? Я не вижу себя ни в советах Христа, ни в советах старейшин наместников Христовых.

Кем был я в прошлом веке: я снова вижу себя лишь сегодня. Нет бродяг, нет смутных войн. Низшая раса - народ, как говорят, все вытеснила: она - и нация, и разум, и наука.

Наука! Она за все взялась. Для тела и для души, - святые дары, существуют медицина и философия, - домашние средства и сборники народных песенок. И увеселения владык, и запретные забавы!.. География, космография, механика, химия!

Наука, новая каста! Прогресс! Мир движется вперед! Почему бы ему не вернуться обратно?

Это видение чисел. Мы идем к Разуму. То, что я говорю, - истина, пророчество. Я все понимаю, но, не умея объяснить без помощи языческих слов, предпочитаю молчать.

----

Языческая кровь просыпается! Разум близок; отчего Христос не поможет мне, открыв моей душе достоинство и освобождение? Увы, Евангелие отжило! Евангелие! Евангелие!

Я жду бога с вожделением. Я принадлежу к низшей расе, на веки веков.

Вот я на побережье Арморики. Пусть города загораются вечером. Мой день кончен, я покидаю Европу. Морской воздух обожжет мои легкие; отдаленные страны опалят мое тело. Плавать, мять траву, охотиться особенно курить; пить напитки, терпкие, как расплавленный металл, - как это делали любезные предки вокруг огней.

Я вернусь с железными мускулами, смуглой кожей, неистовым взглядом; по моему обличью решат, что я человек сильной расы. У меня будет золото: я буду праздным и жестоким. Женщины окружат заботой кровожадных калек, вернувшихся из жарких стран. Сочтут, что я был замешан в политические события. Спасся.

Теперь я отверженный. Я ненавижу родину. Вся отрада - пьяный сон на берегу.

----

Не уехать. - Снова пойдем здешними дорогами, под бременем порока порока, что еще в юности пустил во мне свои мучительные корни, что вздымается к небу, истязает меня, опрокидывает, волочит за собой.

Предельное простодушие и предельная скромность. Сказано. Не надо разносить по свету мои ненависти и мои измены.

В путь! Дорога, пустыня, бремя, уныние, гнев.

Чему себя посвятить? Какому животному поклониться? На чей святой образ посягнуть? Какие сердца разбить? Какому обольщению остаться верным? Через какую кровь переступить?

Лучше уберечься от правосудия. Жизнь жестока, оцепенение просто, поднять иссохшей рукой крышку гроба, сесть, задохнуться. И дальше ни старости, ни опасности: ужас не для француза.

- Ах! я так заброшен, что предлагаю любому святому образу свои порывы к совершенству.

О, мое самоотречение, о, моя божественная доброта! и все же я на земле!

De profundis Domine. Как я глуп!

----

Еще совсем ребенком я восхищался строптивым каторжником, вечно попадавшим на каторгу; я посещал постоялые дворы и мансарды, которые он освятил своим пребыванием; _я видел его глазами_ цветущий труд в деревне; я угадывал его судьбу в городах. Стойкости у него было больше, чем у святого; здравого смысла больше, чем у путешественников, - и он, он один! был свидетелем своей славы и мудрости.

На дорогах - зимними ночами, без крова, без одежды, без хлеба - один голос волнует мое оледенелое сердце: "Бессилие или сила: ты, вот - это сила. Ты не знаешь, куда ты идешь, зачем ты идешь, входишь всюду, отвечаешь на все. Убить тебя - все равно что убить труп". Утром мой взгляд был таким пустым, облик таким мертвым, что те, кого я встречал, _меня, может быть, не видели_.

В городах грязь мне вдруг казалась красной и черной, как отраженье в зеркале, когда в соседней комнате проносят лампу, как алмаз в лесу! Добрый час, кричал я и видел в небе море огня и дыма; и справа, и слева - все сокровища, сверкающие подобно миллиарду гроз.

Но оргии и дружба женщин мне были запрещены. Не было даже товарища. Я видел: перед исступленной толпой, перед палачами я оплакиваю горе, которого они не могли бы понять; я их прощаю! - Как Жанна д'Арк! "Духовники, ученые, учители, вы заблуждаетесь, предавая меня правосудию. Я никогда не был с этим народом; я никогда не был христианином; я из тех, кто поет под пыткой; я не понимаю законов; у меня нет чувства нравственности, я тварь: вы заблуждаетесь".

Да, мои глаза закрыты для вашего света. Я тварь, негр. Но я могу быть опасен. Вы Поддельные негры, вы маньяки, кровопийцы, скряги. Купец, ты негр; судья, ты негр; генерал, ты негр; император, старый лишай, ты негр; ты пил бесценный напиток сатаны. - Этот народ вдохновляют лихорадка и рак. Старики и калеки так чопорны, что просятся на сковороду. Самое умное - покинуть материк, где безумие рыщет, чтобы уловить заложников для этих презренных. Я поистине вступаю в царство детей Хама.

Познал ли я природу? Познал ли я самого себя? Не надо больше слов. Я похоронил мертвых в своей утробе. Крики, барабан, пляс, пляс, пляс, пляс! Я даже не знаю часа, когда, с приходом белых, уйду в небытие.

Голод, жажда, крики, пляс, пляс, пляс, пляс!

----

Белые выгружаются. Пушка! Надо окреститься, одеться, работать.

Мне нанесли смертельный удар в сердце. Мог ли я это предугадать?

Я не сделал никакого зла. Жизнь будет для меня легкой, я буду избавлен от раскаянья. Моя душа, почти мертвая для добра, не будет знать терзаний в час, когда взойдет свет во мраке, суровый, как погребальный факел. Рок юноши - ранний гроб, оплаканный чистыми слезами. Верно, разгул - скотство; разврат - скотство; пора рассеять смрад. Но бой часов на башне возвещает лишь час светлой скорби. Буду ли я вознесен, чтобы, уподобясь ребенку, играть в рай, в забвение всех страданий?

Скорей! есть ли иные жизни? Сон среди блеска немыслим. Блеск всегда криклив. Одна небесная любовь вручает ключи познания. Я знаю, что природа всего лишь парад добра. Прощай, мечты, призраки воображения, грехопадения.

Благоразумная песня ангелов доносится из спасительной ладьи: небесная любовь. Две любви! Я мог умереть от земной любви, умереть от самоотречения. Я оставил души, муки которых возрастут при моем отплытии! Среди погибших вы найдете меня; те, которые останутся в живых, разве они не друзья мне?

Спасите их!

Во мне родился разум. Мир прекрасен. Я буду любить моих ближних. Это уже не детские обещания. Не надежда ускользнуть от старости и от смерти. Бог даст мне силы, и я хвалю бога.

----

Уныние уже не моя страсть. Ярость, распутство, озорство, - я не знаю, что еще, все взлеты и бедствия - все мое бремя снято. Измерим без головокружения глубину моей непосредственности.

Я утрачу способность просить поддержки в виде кнута. Я не воображаю, что отправился на свадебный пир с Иисусом Христом в роли тестя.

Я не пленник своею разума. Я говорил: бог. Я хочу свободы в выборе спасения: как достичь этого? Суетные вкусы отошли от меня. Нет больше нужды ни в самоотречении, ни в небесной любви. Я не оплакиваю век чувствительных сердец. У каждого свой разум, презрение и жалость: я сберегаю свое место на вершине этой ангельской лестницы здравого смысла.

А узаконенное счастье, семейное, или нет... нет, это не для меня. Я слишком беспутен, слишком рассеян. Труд украшает жизнь - старая истина: как и я сам, моя жизнь недостаточно весома, она ускользает и царит, вдали, над действием, этим драгоценным началом мира.

У меня нет мужества полюбить смерть, я похож на старую деву!

Если бы мне бог дал небесный, воздушный покой, молитву, - как древним святым. Святые, стоики! отшельники, художники, какие уже не нужны!

Непрерывное шутовство? По своей простоте я мог бы заплакать. Жизнь шутовство, овладевшее всем.

----

Конец, вот оно возмездие. - _В путь_!

А-а! легкие жжет, в висках стучит!

Солнце, а в глазах у меня ночь! Сердце... тело...

Куда идти? в бой! Я слаб! Другие наступают. Орудия, оружия... сроки!..

Огонь! стреляйте в меня! Вот я! или я сдаюсь! - Трусы! - Я убиваю себя! Я бросаюсь под копыта лошадей!

Ах!..

- Я привыкну к этому.

Это будет французская жизнь, дорога чести!".

III. Ночь в аду

В черновике эта главка именовалась "Ложное обращение".

Мы видим в главке "Ночь в аду" последовательное, по этапам, описание трагической попытки воплощения теории ясновидения, ад, уготованный ясновидцем самому себе.

Абзац об "изрядной порции яда" - это безжалостный анализ практики воплощения теории ясновидения.

Далее следует указание на благородство намерений поэта.

После этого - "рассуждение", обращенное против прежней, "обычной" поэзии, которая не была подлинной жизнью. Сквозь описание катастрофических неудач просвечивает воспоминание о социальном идеале, исповедуемом Рембо-ясновидцем ("И подумать только, что я обладаю истиной, что вижу справедливость...").

Сквозь неудачи, сквозь галлюцинации и кошмары

Рембо видит свои приобретенные и утраченные возможности (...он богаче поэтов и визионеров).

"Чудо" своей поэзии Рембо ассоциирует и с тем, что творит сатана (который у арденнских крестьян из окрестностей Шарлевиля и Вузье именовался Фердинандом), и с описанием чудес Иисуса. Постепенно призывы довериться поэту как ясновидцу-"чудотворцу" приобретают форму, имитирующую и пародирующую Евангелие, с перенесением внимания на светский, гражданский характер дел Рембо ("Труженики, бедные люди! Молитв я не требую; только ваше доверие - и я буду счастлив").

Всю главку завершают признания Рембо, что он все еще в аду.

IV. Бред I. Неразумная дева.

Инфернальный супруг

В заглавии "Неразумная дева" содержится очевидный намек на Евангелие от Матфея (25, 1-13), на притчу о "неразумных девах", взявших на встречу с божественным женихом светильники, но не взявших масла и опоздавших войти в царствие небесное.

По-видимому, главка содержит злой и иронический рассказ о спорах Верлена ("неразумная дева") и Рембо ("инфернальный супруг"), но не исключено, что, как предполагает Марсель Рюфф, спор разных сторон души Рембо.

Прославилась та часть главки, где "дева" рассказывает о трущобах Лондона, об общественных симпатиях Рембо и о его поисках способа, как изменить жизнь (changer la vie). Во французской прогрессивной критике уделяется чрезвычайное внимание близости слов Рембо знаменитому тезису Маркса об изменении мира. Естественно, содержание понятия, вложенного Марксом в свой тезис, и содержание того понятия, которое можно вывести из изображения поисков секрета изменения мира у Рембо, несопоставимы. Но важно, что французские поэты - Рембо, а затем Верлен, - и притом на опыте, полученном в самом капиталистически развитом центре тогдашнего мира, в Лондоне, пришли к положению, созвучному марксистской идее.

Для структуры образов главки характерно, что серьезные вопросы поставлены как бы случайно, в спутанном лепете "неразумной девы", вспоминающей еще раз к концу своей исповеди об идее изменения жизни, добре и солидарности.

Ироническая концовка всей главки подготовлена сбивчивой параллелью, которую "неразумная дева" проводит между своей судьбой и судьбой героини "Дамы с камелиями" А. Дюма-младшего - Маргариты (Виолетты-Травиаты в опере Верди). На эту параллель указывают имена соблазнителей, два из которых образуют имя и фамилию пошлого персонажа Дюма: Арман Дюваль (ср.: OSB, р. 467-468).

V. Бред II. Алхимия слова

В этой главке последовательно описывается поэтическая практика ясновидца. В ней в качестве примеров Рембо приводит собственные стихи из "Последних стихотворений". Цитации эти очень свободны - не то по истинной, не то по намеренной небрежности, оттеняющей доминанту звучания над точным смыслом отдельных слов в стихах такого типа.

В этой главке сосредоточено спокойно-непринужденное и убийственное этой спокойной непринужденностью опровержение основ складывавшейся символистской Эстетики. Поэтому текст является пунктом приложения усилий тех литературоведов, которые доказывали, будто Рембо не прощается с символизмом, а отказывается только от своих "Последних стихотворений" (см.: OSB, р. 468-473).

Наивность изложения сочетается у Рембо с продуманной последовательностью критики. Здесь есть много сбывшихся эстетических прогнозов: интерес к примитиву, народно-лубочному искусству; обращение к гомеровскому образу Киммерии, стране мрака и вихрей, впоследствии близкое поэтам XX в. - Полю Клоделю, Сен-Жон Персу, у нас Максимилиану Волошину и художнику Константину Богаевскому, которые узнавали Киммерию в предгорьях и степях Восточного Крыма и воплотили ее образ в своих стихах и картинах.

Заключительная фраза: "Это прошло. Теперь я умею приветствовать красоту" - относится к тому оптимистическому пласту, с которым в каждой главке встречается читатель. Рембо еще верит, что пройдет сквозь ад, полагает, что все же должно искать способы изменить жизнь, установить солидарность, обрести красоту.

Перевод "Алхимии слова" - Н. Яковлевой (на месте стихов - отточия):

"О себе. История одной моей причуды.

Я долго хвалился, как своим творением, любым пейзажем, и прославленные живописцы и поэты были мне жалки.

Мне нравилась наивная мазня над наличниками дверей, декорации, балаганы уличных фокусников, вывески, простой лубок; старомодная литература, церковная латынь, безграмотные эротические книги, старинные романы, волшебные сказки, детские книжки, старые оперы, глупые припевы, несложные ритмы.

Мне грезились крестовые походы, безвестные путешествия ради открытий, республики без истории, забытые религиозные войны, революции нравов, перемещения племен и континентов; я верил этим обольщениям.

Я изобретал цвет гласных! А - черное, Э - белое, И - красное, О голубое, Ю - зеленое. Я устанавливал форму и движение каждой согласной, и в подсознательных ритмах, мне казалось, я изобрел поэтическое слово, которое когда-либо будет доступно чувствам. Я дал ему свое истолкование.

Сначала это было изыскание. Я заносил в тетрадь тишину, ночь; я отмечал невыразимое. Я ловил головокружение. [. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .]

Поэтический хлам занимал немалое место в моей алхимии слова.

Я свыкся с простой галлюцинацией: там, где завод, мне мерещилась мечеть, школа барабанщиков, открытая ангелами, коляски на небесных колеях, гостиная на дне озера; маски, мистерии; названье водевиля кошмаром вставало передо мной.

Я толковал свои магические софизмы галлюцинацией слов!

Я, наконец, признал священным хаос своей мысли. Я был праздным, во власти злой лихорадки: я завидовал блаженству тварей - гусеницам, воплощению невинности чистилища, кротам, снам девственности!

Я ожесточился. Я говорил "прости" миру вот этими песнями: [. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .]

Я полюбил пустыню, сожженные сады, поблекшие ларьки, теплые напитки. Я слонялся по зловонным улицам и, закрыв глаза, предлагал себя солнцу, богу огня.

"Командир, если на развалинах твоей крепости уцелело старое орудие, бомбардируй нас комьями запекшейся земли. По зеркальным стеклам магазинов! По гостиным! Пусть жрут городскую пыль. Покрой ржавчиной водосточные трубы. Запороши будуары пудрой раскаленных рубинов..."

- А-а! Мальчуган, опьяненный кабацким писсуаром, влюбленный в бурьян, раскис от солнца! [. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .]

Наконец, о радость, о разум, я сорвал с неба лазурь, ведь она мрак, и стал жить, - золотая искра _первозданного_ света.

От несчастья я стал похож на шута и совсем потерял рассудок: [. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .]

Я стал баснословным твореньем: я понял: все существа обречены на радость: действенность - не жизнь, Это лишь способ растрачивать силу, игра нервов. Нравственность - расслабленность мозга.

В каждом существе, мне казалось, скрыто несколько других жизней. Этот господин не знает, что он творит: и он ангел. Это семейство - выводок собак. Перед некоторыми людьми я говорил во весь голос в одну из минут их других жизней. И я любил свинью.

Ни один из софизмов безумия, - со всем безумием, скрытым в нем, - не был мною забыт: я могу все их повторить, я разгадал систему.

Моя жизнь была под угрозой. Ужас надвигался. Я впал в сон на много дней, и, пробудившись, я видел сны, еще грустнее. Я созрел для смерти, и дорогой опасности моя расслабленность вела меня к пределам мира и Киммерии, родины мрака и вихрей.

Мне пришлось путешествовать, рассеивать очарования, собранные в моем мозгу. На море, которое я любил, как будто оно могло омыть мой позор, я видел, как возносится утешительный крест. Я был проклят радугой. Радость, мое угрызение, мой червь, была моим роком: жизнь моя слишком необъятна, чтобы посвятить ее силе и красоте.

Радость! - Зуб ее, смертельной сладости, - в час, когда в самых сумрачных городах петух поет: ad matutinem, в час Christus venit, - мне пророчит: [. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .]

Это в прошлом. Теперь я научился приветствовать красоту".

VI. Невозможное

Эта главка возвращает читателя к постоянным сомнениям поэта: удается ли и удастся ли ему пройти сквозь ад. Мир "простаков и торговцев" обступает Рембо, он увяз в "болотах Запада" и не знает, остался ли выход "после крушенья Востока".

Предполагаемое возвращение к мудрости Востока у Рембо не окрашено религиозностью: коран ему еще более чужд, чем христианство, а связано, в его представлении, с мещанским, буржуазным образом мыслей.

Месье Прюдом - насквозь буржуазный обыватель, главный персонаж повестей 1853-1857 гг. французского писателя Анри Моннье, - согласно Рембо, родился вместе с Христом.

VII. Вспышка зарницы

Эта небольшая главка тесно соединена со следующей.

Вспышка зарницы в аду Рембо высечена возможностями человеческого труда, искра гаснет вместе с надеждой, что эти возможности могут быть реализованы, и поэт возвращается к своим метаниям. В OSB (р. 475) приводится мнение, что эта главка отражает надежды, разбуженные Коммуной, и горечь, охватившую поэта после ее поражения (см. примеч. к следующей главке). Неизданный перевод Н. Г. Яковлевой:

Проблеск

Труд человеческий! Это тот проблеск, который время от времени озаряет мою бездну.

"Ничто не суетно, за науку, и вперед!" - вопит современный Экклезиаст, попросту _весь мир_. И все же трупы злодеев и лентяев обрушиваются на сердце других... Ах! скорей, чуть скорей; там, за пределами ночи, - эти будущие, вечные возмездия... ускользнем ли мы от них?..

- Как мне быть? Мне знаком труд, а наука так неповоротлива. Я хорошо знаю, что... мольба несется вскачь, а свет рычит. Как это просто и как удушающе; обойдутся без меня. У меня есть мой долг; разделавшись с ним, я буду горд, подобно многим.

Моя жизнь изношена. Будем паясничать, повесничать, о сжальтесь! Будем жить, забавляясь, отдаваясь чудовищным любовным мечтам, фантастическим вселенным, и будем оплакивать и оспаривать земные облики, уличных фокусников, нищих, художников, бандитов - священников! На больничной койке я так ясно вспомнил запах ладана: страха священных ароматов, исповеди, мучений...

Я вспомнил детство, гнусное воспитание. А что еще?.. презреть мои двадцать лет, когда другие вступают в этот возраст...

Нет! Нет! теперь я восстаю против смерти! При моей гордости это дело легкое: мое расставание с миром не заставит меня долго страдать. В последнюю минуту я буду нападать направо, налево... я...

- Ах! - милая, бедная душа, не ускользнула бы от нас вечность!

VIII. Утро

"Утро" построено по контрапункту к "Вспышке зарницы" и ведет от горечи поражений, от неудачи ясновидения (поэт изъясняется не лучше последнего нищего с его бесконечным повторением обычных молитв "Здравствуй, Дева Мария, благодати исполненная..." и "Отче наш...") к уверенности, что кончается сообщение об аде (эти слова дают повод считать, что Рембо полагал завершить главкой "Утро" всю книгу. См.: OSB, р. 476), и к развернутой оптимистической, социалистической утопии в последних абзацах.

Такое завершение придало бы всему произведению характер апофеоза и социалистической утопии, но ослабило бы связь книги с опытом 1872-1873 гг., с реальной исповедью Рембо, который с таким трудом пробивался "сквозь ад".

Видимо, поэтому Рембо должен был приписать еще одну главку, резюмирующую разные мысли, встречающиеся в книге.

Другие переводы - Н. Яковлевой и Н. Стрижевской.

Неизданный перевод Н. Яковлевой:

"Разве не было у меня однажды милой, героической, баснословной юности, достойной быть занесенной на золотые таблицы! Какому греху, какой ошибке обязан я своей расслабленностью? Вы, которые утверждаете, что звери рыдают, что больные впадают в отчаяние, что мертвые не могут мечтать, попытайтесь объяснить мне мое падение и мою дремотность. А я? Я могу сказать не больше, чем нищий, гнусавящий Pater и Ave Maria. _Я разучился говорить_!

Все же сегодня, мне кажется, я покончил с моим адом. Да, это был ад: древний ад, двери которого открыл Сын человеческий.

В той же пустыне, в ту же ночь, неизменно, мои утомленные глаза неизменно оживают при свете серебряной звезды, не потому, что встревожились Цари жизни, три волхва: сердце, душа, мысль. Когда же ступим мы по ту сторону побережий и гор, приветствовать рождение нового труда, новой мудрости, бегства тиранов и демонов, конец суеверий, - поклонимся- первыми! - рождеству на земле?

Песня небес, поступь народов! Рабы, не будем проклинать жизнь".

IX. Прощанье

Примечания к предыдущим главкам могут объяснить противоречивость "Прощанья". Принцип построения "Прощанья" скорее напоминает принцип построения музыкальных произведений XIX в., чем принцип построения произведений поэтических. Здесь "вступают" в крайне сжатом виде основные темы всего произведения.

Первый абзац показывает, что, хотя поэт разочаровался в ясновидении, ему все же претит поэзия, укладывающаяся в задачи временные и временные: он прошел не только сквозь "пору" в аде, но вообще сквозь "пору пор", ему нужны радикальные решения (вспомним выше: "изменить жизнь"!)

Поэт еще раз отказывается от буржуазной цивилизации, воплощенной в образах Лондона, нищая жизнь в котором метафорически представляет смерть христианский Страшный суд. Конец второго абзаца как бы перефразирует Спинозу, его мысль, поразившую Герцена: "Homo liber de nulla re minus quam de morte cogitat et ejus sapientia non mortis sed vitae meditatio est" ("Свободный человек менее всего думает о смерти, а мудрость его основана на размышлении о жизни, а не о смерти"). Замыкается абзац возвращением от метафоры к прямому смыслу слов: "Чудовищные воспоминания! Нищета мне ненавистна!".

Слово "misere" в XIX в. обозначало нищету в прямом и в переносном смысле. Так, оно широко употреблялось Марксом.

Зима страшна Рембо как пора, когда человек больше зависит от устроенности жизни, от "комфорта", от 'к_а_мфот' (Рембо пишет слово по-английски).

Затем поэт возвращается к социалистической утопии, к своей миссии прорицателя. Но это по его мнению, не сбывается: его "слава художника и создателя грез рассеяна".

Потом та же тема, в личном плане - Рембо, поэт напрасно считал себя чудотворцем или ангелом: как все другие, он брошен на землю; мужик как все!

Единение, на которое он уповал, пророком которого себя считал, - не окажется ли оно обманом, "сестрою смерти" для поэта?

Поэт одинок: ему не от кого ждать помощи.

Как ни высоки были замыслы и мечты ясновидца - они оказываются мечтами. Теперь Рембо понимает, что "новый час", наступающее время, во всяком случае, очень суровы.

Но все же поэт добился победы - видит ее в самой борьбе, в готовности мстить за тех, кто заклеймен проклятием...

Видит победу в отказе от всяких пережитков религиозного мышления: "Надо быть абсолютно во всем современным" (см. аналогичную интерпретацию этих слов у Сюзанны Бернар. OSB, р. 478); "никаких псалмов. Завоеваний не отдавать...".

Рембо вновь пишет так, как будто он имеет в виду идеалы социалистов-утопистов и опыт Коммуны. Но все же он не говорит, не хочет, не может, не умеет сказать, что это за борьба. Но это канун - "а на заре, вооруженные пылким терпеньем, мы войдем в города, сверкающие великолепьем".

Затем строки, должно быть обращенные к Верлену, в котором поэт больше не видит товарища в осуществлении своих замыслов.

И все-таки, хотя Рембо прошел сквозь ад, он остается одиноким, даже если знает, что истина конкретно воплотится и в духе и во плоти.

Горький оптимизм: Рембо думал, что прошел сквозь ад, а предстоял еще долгий путь - и не ему одному...

Мало того, путь им начертанный, в таком виде, в каком он был им начертан, не был им воплощен во плоти и не мог быть никем воплощен.

Но титаническое усилие, рывок к грядущему Рембо осуществил - как никто из поэтов его времени.

Составил Н. И. Балашов; подбор русских переводов и примечания к ним И. С. Поступальского. Обоснование текста - Н. И. Балашов