"Любовь и деньги" - читать интересную книгу автора (Харрис Рут)

III. ЧЕЛОВЕК НИОТКУДА

Он не помнил свою мать, и никогда не знал отца, и не был уверен, когда у него день рождения. Он так никогда и не узнал, что Эдит, его мать, была танцовщицей и актрисой, которая с Американской театральной компанией колесила по армейским базам во время второй мировой войны. Эдит была девушкой приятной во всех отношениях, которая никому не могла отказать. Она спала с директором компании, потому что он был старше ее и умнее, а также потому, что мог способствовать успеху ее карьеры. Она спала с конферансье – потому что тот был очень красивый и она просто не могла устоять, и спала также с актером-дублером, который одновременно был сценаристом, рекламным агентом и фотографом труппы, – просто потому, что он ей нравился.

Все это происходило задолго до того, как были изобретены противозачаточные пилюли. Молодые незамужние женщины, без всякой охоты, но должны были тогда пользоваться защитными колпачками, и Эдит на собственном опыте и к своему смятению узнала, что спринцевания из кока-колы, которые рекомендовали в закулисных разговорах приятельницы, были не вполне надежны. Итак, отцом мог быть любой из троих, и никто из троих не чувствовал себя ни в малейшей степени ответственным за случившееся.

– От кого, от меня? – спрашивал каждый с разной степенью удивления, отрицания, безразличия.

В понедельник, слава Богу, свободный от утренних спектаклей, Эдит родила мальчика весом семь фунтов и три унции. Родила в больнице, расположенной вблизи ветхих меблирашек, в которых остановилась труппа на пути в Сиэтл, направляясь на Северо-Запад тихоокеанского побережья. Ребенок был таким крепышом, так хорошо сложен, что даже больничные нянечки, привыкшие иметь дело с новорожденными, восклицали от восхищения. С первых же часов своей жизни он обладал притягательной силой, которой нельзя было противостоять.

– Я знаю одну пару, которая бы с большой радостью усыновила его, – сказала Эдит палатная нянечка, – и они дадут вам за него тысячу долларов. – Тысяча долларов была целым состоянием. Только кинозвезды и гангстеры, насколько было известно Эдит, могли похвастать такими деньгами.

– Продать мое дитя? Ни за что на свете! – ужаснувшись, ответила Эдит. – Я его оставлю, я его воспитаю сама.

– Это будет нелегко, – предупредила нянечка, суровая женщина с практической хваткой. – Тысяча долларов – большие деньги, – заметила она как бы мимоходом, не упомянув, однако, что получит кругленькую сумму в сто долларов комиссионных, если сумеет убедить Эдит отдать желающей чете новорожденного мальчика.

– Нет, это вовсе не большие деньги, – яростно возразила Эдит, – это ничто по сравнению с моим ребенком.

И Эдит храбро возила с собой новорожденного из Сиэтла в Бойз, из Шайенна в Омаху, потом в Де Мойн, в Чикаго и в Филадельфию. Однако в Нью-Йорке, не в состоянии танцевать, репетировать, паковать и распаковывать вещи, стирать пеленки, составлять питательные смеси и четыре раза в сутки кормить грудью и при этом никогда не опаздывать на спектакли, Эдит со слезами на глазах признала свое поражение в борьбе с реальной действительностью. Так как она стыдилась того, что собиралась сделать, она тайком завернула свое драгоценное дитя в одеяльце и села в поезд, идущий в Лонг-Айленд-Сити, где, по слухам, был прекрасный сиротский приют святого Игнатия для мальчиков. Хотя заведение находилось под патронажем католической церкви, в приюте святого Игнатия принимали мальчиков всех рас, цветов и конфессий. Черных, белых и желтых, католиков, протестантов и иудаистов – ведь Бог любил их всех, – и так же поступали священники и монахини, состоявшие в штате приюта. Принимавшая мальчика монахиня спросила, как его зовут.

– Бой[1] Доу, – ответила Эдит. Ей очень понравилось это необычное словосочетание на голубом браслетике, который младенцу надели на ручку сразу же после рождения. Желая скрыть свое незамужнее положение, она в госпитале назвалась миссис Эдит Доу и даже подумывала оставить это имя для сцены. Прежде она не знала, что новорожденным надеваются такие браслетики, и не предполагала, что у нее родился мальчик. Она была уверена, что это будет девочка, и хотела назвать ее Сарой, в честь божественной Бернар. Когда ей сказали, что она родила сына, и спросили, как она решила его назвать Эдит ответила, что еще не знает и надо подумать.

Но в ту минуту, когда Эдит увидела на крошечном браслете надпись «Бой Доу», она решила, что лучше не придумаешь. «Имя» было коротким и, значит, просто идеальным для афиш. Оно легко запоминается, а это всегда по нраву публике и его легко произносить. И Эдит решила использовать надпись как имя, назвав мальчика «Бой». Когда она накопит достаточно денег, она тоже сменит свою фамилию на «Доу». Может быть, под другой фамилией ей повезет больше.

– Как? – переспросила монахиня, не веря своим ушам. – Ведь это же не имя!

– Нет, имя. Его зовут Бой! – настаивала Эдит таким тоном, что монахиня даже испугалась. – Я не хочу, чтобы моего ребенка звали как-нибудь обыкновенно.

Обыкновенно или нет, но монахиня никогда не слыхивала о таком имени раньше. Хотя она явно не одобряла подобный выбор, она была слишком нерешительна, чтобы дать мальчику имя, которое выбрала сама – Малахия, в честь святого, и в графе «имя», заполняя анкету, поставила резкую диагональную черточку, предоставив другим сестрам или даже священнику право назвать мальчика по-христиански. Но этого так никто и не сделал, потому что, уходя, Эдит со слезами на глазах обещала, что вскоре вернется и заберет сына.

– Неужели я смогу оставить своего прекрасного Боя Доу? – спросила она себя, в последний раз прижав его к груди и целуя, перед тем как поспешить на спектакль в восемь тридцать. – Я вернусь за ним. Обещаю.

– Пусть его назовет мать. Это ее право, – решили все в приюте святого Игнатия, тронутые слезами Эдит и поверив ее словам. Из-за войны многие семьи распались, и часто родители были вынуждены оставлять своих детей на время в приюте святого Игнатия. И они возвращались за своими детьми, как только предоставлялась возможность, и все верили, что однажды, как только появится и у нее возможность, Эдит тоже вернется.

Несмотря на искренность обещания, Эдит не вернулась, и Бой рос, не имея ни семьи, ни родственников. У пего не было ни дядей и тетей, ни кузенов и кузин, ни бабушек и дедушек, ни родных сестер и братьев, которые бы его навещали или брали домой на каникулы. Ни один родственник, даже самый отдаленный, никогда им не интересовался. Он никогда не получал ни писем, ни посылок. Его никогда не звали к телефону и никогда за ним не приезжал автомобиль, чтобы увезти его даже на самую короткую послеобеденную прогулку.

У него, единственного из всех мальчиков в приюте святого Игнатия, не было совсем никого. Ни родителей, которые временно были не в состоянии его содержать, ни семьи, которая в один прекрасный день вернула бы его себе, ни единого родственника, пусть самого далека го и живущего за тридевять земель, которому было бы небезразлично, жив он или умер. Бой жил одинокой и замкнутой жизнью, и казалось, что в будущем ему предстоит жить так же одиноко и отчужденно от других. Казалось, что судьба против него и в жизни его ожидают одни неприятности.

От природы он был наделен повадками лидера и выделялся среди всех красивой внешностью, врожденным даром слова, умением себя подать и унаследованным от матери драматическим ощущением жизни. Когда ему исполнилось пять лет, отец Хью, директор приюта святого Игнатия, согласился с монахинями, что пора ему выбрать имя, взамен клички «Бой». Ведь у него нет ни друзей, ни родственников и нет даже имени.

– Пусть, по крайней мере, – сказал патер Хью, собрав предложения других священников и монахинь насчет того, как назвать, – пусть у Боя будет то, что имеет каждый человек – настоящее подобающее имя.

Монахини предлагали назвать его Джоном или Малахией, священники – Питером или Полом, но Бою ни одно из этих имен не понравилось. Он сказал, что уже выбрал имя, какое ему хочется. Он указал на диагональную черточку в анкете и сказал:

– Я хочу, чтобы меня назвали Слэш,[2] – так сказал он, и его серые глаза даже потемнели от сознания важности принятого им решения. Он сам придумал себе имя, и оно ему очень нравилось, «Слэш» звучало как «непобедимый», «неуязвимый», «непревзойденный». Имя «Слэш» означало для него все, о чем можно мечтать.

– Слэш? – спросила усатая сестра Беатриса, не веря своим ушам. – Никогда не слышала о таком имени! И никто не слышал.

– И это не христианское имя, – заметил отец Тимоти, и его круглое румяное лицо стало красным, как свекла, от негодования. Отец Тимоти не терпел ни малейшего отступления от общепринятого. – Это имя даже языческим нельзя назвать.

– Ты не можешь носить имя «Слэш», – сказал отец Пол более спокойным тоном, желая уговорить мальчика отказаться от своего возмутительного желания. – Никто на свете еще не слышал о таком имени!

– Вот и порядок, – сказал Бой со своей загадочной улыбкой, в которой даже тогда было что-то таинственно-соблазнительное. – Пусть услышат.

И такова была сила его воли и убежденности, что все, в конце концов, не исключая сестры Беатрисы и отца Тимоти, стали называть его Слэш. И очень быстро забыли, что когда-то его звали иначе, так замечательно подходило ему новое имя.

Эдит могла бы гордиться. Такие имена публика всегда запоминает. А как замечательно оно бы читалось с афиши!

Главной темой разговоров в приюте святого Игнатия было усыновление. Мальчики-сироты бесконечно говорили о своем желании усыновиться. Ничего на свете им так не хотелось, как войти в обыкновенную настоящую семью. Раз в месяц наступал день, которого все они ждали с нетерпением и ради которого жили: в этот день в приют приходили предполагаемые родители – познакомиться с предполагаемыми сыновьями. Вымытые, гладко причесанные и все ангельского поведения, мальчики изо всех сил старались понравиться, и каждый надеялся, что выберут именно его.

– Но я не желаю, чтобы меня выбирали, – заявил Слэш, – я сам выберу.

И это было лишь одно из его наглых заявлений.

– И свой первый миллион я сделаю еще до тридцати лет.

Слэш впервые заявил об этом сразу же, как ему исполнилось восемь. Этот день рождения прошел, как и все предыдущие в его короткой и мрачной жизни – без поздравительных открыток, телефонных звонков, подарков в нарядной обертке, праздничных выходов куда-нибудь с семьей, друзьями или родственниками.

Кухарка, сестра Энни, сделала в его честь шоколадный торт с глазурью, украшенный восемью маленькими голубыми свечками. Отцы-воспитатели подарили ему книгу с картинками, изображающими жития святых. Но эти добрые поступки не в силах были смягчить глубокое чувство заброшенности, которое он испытывал, чувство, которое, казалось, ничто не могло излечить. За исключением, наверное, его замечательных коллекций. Это были мраморные шарики, бейсбольные карточки и марки, – то, чего так всегда жаждали приютские мальчики. И у Слэша этих ценностей было больше, чем у кого бы то ни было.

– Когда-нибудь, – сказал он отцу Хью, – у меня будет и денег больше, чем у всех.

Отец Хью сделал внушение Слэшу – об опасности поклонения мамоне, но Слэш даже не слышал, о чем он говорит. Мечта иметь очень много, больше, чем другие, много, много больше, была единственной, что могла заполнить глубокую внутреннюю пустоту, залечить рану, причиненную одиночеством, утолить боль, которая преследовала Слэша всегда и повсюду, даже во сне. Слэш точно знал, чего ему хочется: не только выбиться в люди, но и подняться выше других. Даже тогда, в самом раннем детстве, Слэш ненавидел бедность. Он не желал есть второсортное мясо, носить поношенную одежду, ненавидел дешевое мыло, пахнущее содой, жесткие, грубые простыни, на которых приходилось спать.

Избавление от приюта и путь наверх явились вместе с Белл и Ричардом Стайнер. У них не могло быть собственных детей, и Стайнеры решили усыновить сироту. Так как у приюта святого Игнатия была превосходная репутация и он был недалеко от их лонг-айлендского дома, они поехали в приют.

Уже в первое их посещение Слэш обратил внимание на норковое манто Белл и узнал, что Ричард Стайнер был бухгалтером, но прежде мечтал о карьере адвоката, однако не имел средств окончить юридический колледж. Он также мечтал, как стало известно Слэшу, иметь сына, чтобы тот осуществил все, что не удалось отцу.

– Мой родной отец был адвокатом, – с гордостью сказал Слэш Ричарду. И хотя Ричард Стайнер досконально знал, что личность отца мальчика неизвестна, эта отважная и печальная ложь тронула его сердце. – И я тоже мечтаю стать адвокатом, – добавил Слэш.

– А когда я добьюсь успеха, я куплю вам «кадиллак» – к вашему норковому пальто, – пообещал Слэш Белл.

Еще Слэш сказал Стайнерам, что его родители тоже были евреи. Мальчики были шокированы этим сообщением, по Слэш не понимал почему.

– А что, если так и было? – пожал Слэш плечами. – Ведь точно никто не может знать.

Белл и Ричард Стайнер усыновили Слэша, и он вырос в солидном буржуазном семействе, в тихом и живописном пригороде Лонг-Айленд-Сити.

Слэш никогда не скрывал, что он приемный сын, его также совершенно не занимало, кто его настоящие родители.

– Они мной не интересовались. Почему же я должен интересоваться ими? – очень логично рассуждал он, не испытывая при этом никакой враждебности к неизвестным родителям. Даже в детстве его не интересовало прошлое, которое он не мог изменить. Его внимание было страстно поглощено настоящим. Он желал быть первым во всем, быть в курсе всех текущих событий и тенденций. Он чувствовал волшебно-притягательную силу всего нового. История ему была скучна. Все для него заключалось в настоящем. «Теперь» – это было все. «Тогда» для него не имело значения.

Слэш был пластичен в движениях, но спорт его не интересовал. Он хорошо учился, и его любили, хотя он держался слишком сдержанно и был чересчур занят самим собой, чтобы пользоваться настоящей популярностью. Все замечали его отличие от других. Он был единственным школьником, который подписывался на «Уоллстрит джорнэл» и «Рейсинг форм», и все в школе были просто потрясены, когда он написал выпускное сочинение на тему, позаимствованную из заголовков «Вэрайети».

Он предпочитал сложные композиции современного джаза популярной музыке и собрал ценную коллекцию пластинок Джона Колтрейна, Майлса Дэвиса и Джорджа Шиэринга. Ему одинаково претили буржуазные условности и авангардная философия битников. Он не мечтал ни о чистеньком загородном доме, окруженном белой остроконечной оградой, ни о живописной битнической берлоге с оранжевыми книжными полками и матрасом на полу.

– Я не хочу быть государственным служащим в костюме из серой фланели, – сказал Слэш своему лучшему другу Питу Они, – не хочу быть так называемым поэтом, кропающим дерьмовые стишки, которые никто не читает, и голодающим в квартире, где нет горячей воды.

– А кем ты хочешь быть? – спросил Пит, который желал бы раскатывать на гоночных автомобилях и знаться с доступными девицами, точь-в-точь как, по его мнению, жил его кумир Джеймс Дин.

– Джи Пи Морганом, – серьезно ответил Слэш, назвав имя наудачу. – Я хочу быть самым богатым человеком в стране.

По мере привыкания к новому дому он, казалось, прочно забывал о приюте святого Игнатия. Только по ночам, когда ему снились кошмарные сны о том, что он снова в приюте, лишь тогда завидная жизнь, которую он сам избрал и создал для себя, омрачалась неумолимой жестокостью и холодом этих видений.

– Все хорошо, – утешала его Белл. Разбуженная криками Слэша, она бежала к нему в комнату, чтобы успокоить его. – Все в порядке. Ты здесь, у нас. Ты с нами.

– Мы тебя не отдадим обратно, – говорил ему Ричард. – Мы больше никогда тебя не отправим в приют. Никогда. Ты теперь наш. Всегда и навечно.

Они прижимали Слэша к себе и уговаривали его, и постепенно он успокаивался и засыпал снова. Однако в глубине души он не осмеливался поверить им окончательно. Ведь, в конце концов, его бросила родная мать, и, по-видимому, без долгих размышлений. Так почему же, если она могла так поступить с собственной плотью и кровью, почему так не могут поступить все остальные? В глубине души Слэш все-таки опасался, что однажды Стайнеры передумают и снова отвезут его в приют святого Игнатия и отвергнут, как они отвергли бы нежеланного прохожего. Чтобы справляться со своими страхами, Слэш стал развивать в себе чувство абсолютной самодостаточности и способности полагаться только на себя.

– Иногда я думаю, что этому мальчику сто лет, – говорила Белл Ричарду, когда Слэш, которому было всего одиннадцать, вдруг, без всякого предупреждения, вернул карманные деньги, сказав Бэлл, что больше в них не нуждается. Он рассказал Белл, что дает в долг под небольшой, но выгодный процент те деньги, которые выручает от продажи газет. У него теперь достаточно для его потребностей, и он больше не нуждается в карманных деньгах, которые ему выдавали Стайнеры каждую пятницу. На Белл и Ричарда независимость Слэша произвела должное впечатление, хотя при этом они почувствовали себя несколько уязвленными – его желанием не зависеть от них.

– Иногда я себя спрашиваю: а вообще-то мы ему нужны? – сказал опечаленный Ричард, когда Слэшу исполнилось четырнадцать и он подарил им телевизор в честь праздника ханукка[3] – Я думал, что мы усыновили ребенка, но иногда мне кажется, что это он нас усыновил.

Но Ричард и Белл были в восторге от телевизора, между прочим, марки «Филко», которую они не решались купить, опасаясь, что это им не по средствам. Они стали испытывать некоторое почтение к этому сдержанному и уравновешенному подростку. Единственное уязвимое место его было то, что ему все еще снились иногда кошмарные сны – как его отослали в приют.

– Они перестанут мне когда-нибудь сниться, эти сны? – спросил Слэш у Белл в один из тех редких моментов, когда его посещала некоторая неуверенность в себе.

– Надеюсь, что перестанут, – ответила Белл, зная насколько мучительны эти кошмары, от которых он просыпался весь в поту, крича от страха. – Тебе не придется туда возвращаться, – говорила она, стараясь его утешить, – во всяком случае, пока мы живы.

– Никогда? – спросил Слэш.

– Никогда, – ответила она, крепко его обнимая.

И Слэш, который мало кому и чему верил, поверил Белл, и его страх – быть отосланным опять в приют святого Игнатия – постепенно исчез. Но вместо этого у него появился навязчивый страх смерти.