"Тайна Ребекки" - читать интересную книгу автора (Боумен Салли)

4

В «Соснах», которые стали моим домом, я оказался в возрасте семи лет. Я приехал с матерью и своей няней Тилли. Это произошло в середине 1880-х годов. Мы намеревались остановиться у нашего дедушки-вдовца в его доме на берегу моря, в удаленной части Англии – страны, о которой я составил какие-то самые фантастические представления, поскольку еще ни разу не бывал в ней.

Тогда я не понимал, почему мы уехали из Индии, почему отец остался там. Я только знал, что он не имеет права покинуть Индию еще какое-то время, а моей матери необходимо срочно сменить климат. Теперь-то я знаю, но тогда не догадывался об этом, такие вещи дети не замечают, что моя мать была беременна и должна была родить второго ребенка – мою младшую сестру Розу.

Сначала я страшно скучал по Индии, по ручному мангусту, по моей айе и все время вспоминал колыбельные, которые она мне напевала, я их помню и по сей день. Дом деда после нашего бунгало казался очень странным. Мне все время было холодно. Проснувшись от крика чаек, я дрожал от озноба и смотрел из окна комнаты на залив, по другую сторону которого находился Мэндерли.

«Ничего, скоро он привыкнет, – уверенно говорил мой дед, – здесь вырос его отец, и здесь выросло целое поколение Джулианов. Здесь много семей, которые имеют давние корни», – объяснял он, потому что это было место, удаленное от центра, где, как в котле, все кипит и перемешивается. В этой части Англии дома переходят от деда к отцу, а от него к внукам и так далее. Здесь издавна жили Гренвилы и Ральфы, но семейство де Уинтер считалось самым древним, их родословная насчитывала не менее восьмисот лет. «А разве не все могут сказать то же самое о своих предках?» – спрашивал я деда. «Нет, – отвечал он, – потому что семья непременно должна иметь наследников-сыновей. В противном случае она исчезает».

Тогда я не знал, что он преподал мне первый урок по генеалогии. Мы относились к младшей ветви Джулианов, объяснял он, но я должен гордиться своими предками, в моих венах струится их кровь. Он показал мне генеалогическое древо, которое нарисовал сам, и я принялся с интересом рассматривать многочисленные ответвления: вот кто-то из нашей семьи женился на представительнице рода Гренвилов в 1642 году; вот заключен брачный союз с сестрой де Уинтеров в 1820 году. И вот все эти люди: владельцы земель, судьи, воины, священники – завершаются тоненькой веточкой – мною.

Мой дед – Генри Лукас Джулиан – был приходским священником в Керрите и Мэндерли. Мы с ним подружились с первого же дня моего приезда. Он был одним из самых замечательных людей, которых я знал в жизни, – добросердечный и вместе с тем знающий, умный и проницательный. Прежде чем принять сан священника, он получил классическое образование в Кембридже, где встретил Дарвина, который стал его другом. Генри Лукас жил скромно, питался очень просто, совершал долгие прогулки, писал, читал и терпеть не мог выставляться или хвастаться. Он отличался немногословием. И я, судя по всему, пошел в него: такой же молчаливый, непрактичный и старомодный.

Любитель-ботаник, он привил мне любовь к систематизации, к описанию признаков того или иного вида растений еще до того, как закончилось недолгое лето. Я успел составить небольшую коллекцию окаменелостей и увлечься бабочками – дед научил меня безболезненно усыплять их хлороформом. Красный «адмирал», «махаон», «парусник» – вся эта коллекция сохранилась у меня в целости и сохранности. Особые ящички по-прежнему занимают немало места в кабинете, но, как недавно выяснилось, я не могу заставить себя снова рассматривать их.

Дедушка брал меня с собой в долгие походы вдоль берега, мы исследовали отмели, бухточки, вересковые заросли и рощи, где водились бабочки. И в особенности много их было в лесах поблизости от Мэндерли.

Дедушка поведал мне, что де Уинтеры поселились в этих местах со времен Конкисты, хотя замок перестраивался и много раз ремонтировался с тех пор. Необычность их фамилии объяснялась тем, что состояла из франко-норманнских корней и в переводе выглядела весьма неблагозвучно, что-то вроде «желудка» или «утробы». С Лайонелом де Уинтером, нынешним главой семейства, мой отец дружил в школе, они были ровесниками и одноклассниками, но со временем их товарищеские отношения сошли на нет, потому что мой отец уехал в Индию.

В первое же лето я побывал в Мэндерли, видел Лайонела и его жену Вирджинию – одну из трех известных своей красотой сестер Гренвил, которых называли «Три грации». Это тоже рассказал мой дед. Старшая, Евангелина, вышла замуж за сэра Джошуа Бриггса – судостроительного магната. Младшая, Изольда, оставалась еще незамужней, и, встречаясь с нею, я всякий раз поражался ее красоте и обаянию. Средняя, Вирджиния, которая больше всех нравилась дедушке, вышла замуж за Лайонела. Крепким здоровьем Вирджиния не отличалась, но зато была очень добрая и нежная.

«Бедная Вирджиния» – почему-то моя мать всегда называла ее только так – разговаривала едва слышным голосом, словно тяжело больной человек, и проводила большую часть времени в постели. Я не знал, почему. И всегда, когда бы я ни встречался с Вирджинией, мне казалось, будто она всего лишь гостья в Мэндерли. И меня не покидало ощущение, что вот-вот кто-нибудь скажет, что она собрала свои вещи и уехала.

Вирджиния никогда не вникала в домашние дела. Все решения принимала свекровь – миссис де Уинтер, урожденная Ральф, – ужасная особа. Когда меня представили ей, она тотчас окинула меня критическим взглядом и заявила, что у меня слишком длинные волосы и из-за этого я похож на девочку, что я непременно должен пойти в парикмахерскую. Тем не менее меня снова пригласили в Мэндерли, чтобы я поиграл с единственным ребенком Лайонела и Вирджинии, их дочерью Беатрис – пухленькой девочкой, у которой была одна-единственная страсть – лошади. Мы с ней питали друг к другу взаимную симпатию, но у нас было очень мало общего.

Со временем меня стали приглашать все чаще и чаще, но я до сих пор не могу сказать, нравилось мне бывать в Мэндерли или нет. Наибольшее удовольствие мне доставляли прогулки в лесу с дедушкой, а вот особняк производил гнетущее впечатление. Слишком большой, слишком темный и очень старый. Со всех сторон его окружали высокие деревья, отчего в комнатах стоял полумрак. В заставленных старинной мебелью комнатах невозможно было свободно передвигаться.

Порой мне с трудом удавалось преодолеть страх и заставить себя пройти мимо маленького столика, я боялся ненароком задеть и уронить какую-нибудь вычурную фарфоровую безделушку. В Мэндерли везде подстерегали опасности такого рода, и портреты предков, висевшие на стенах, пристально следили за тобой, чтобы ты ничего не задел и не разбил. За гобеленами тоже мог кто-то спрятаться, и, по рассказам Беатрис, в доме водилось одно привидение – кто-то из предков бродил по запутанным лабиринтам коридоров и мог незаметно подкрасться к тебе. Но тому, кто осмелился бы посмотреть на него, грозила немедленная слепота.

Особняк в Мэндерли казался мне отвратительным, безобразным, я там задыхался, все там подавляло меня. Мать и другие жены британских офицеров в Индии, беспрерывно обсуждавшие «дурной воздух» или «хороший», невольно сделали меня знатоком в этой области, и мы всей семьей очень часто в самое пекло выезжали на север, где было значительно прохладнее, чтобы избежать изнуряющей лихорадки и болезней, которые следовали за жарой.

И поэтому, когда Тилли, подмигивая мне, сообщала, что ее зовут в особняк де Уинтеров, мне казалось, что я понимаю, почему они нуждаются в ее услугах. По моим понятиям, им надо было что-то сделать с «воздухом». Несмотря на огромного размера окна и на то, что особняк стоял на берегу моря, там было нечем дышать. Неудивительно, что бедная Вирджиния постоянно недомогала. Мне казалось, что она тоже задыхается из-за спертого воздуха, напоенного тайнами столетий. Любой на ее месте тоже заболел бы, оказавшись там. Из-за духоты я, всякий раз оказавшись у них, звал Беатрис к морю, на берег.

В самом деле, особняк надо было «проветрить», как повторяла Тилли. И мне казалось, что им надо непременно впустить к себе зефир – западный ветер, – каким я видел его на картинках дедушки. И, стоя в громадной душной гостиной, я невольно представлял, как сюда врывается стремительный прозрачный зефир и вырывает меня из рук грубоватого, пугавшего меня Лайонела, которому нравилось теребить мои волосы, но еще хуже, если меня начинала допрашивать его мать – Мегера, как называла ее Тилли.

На мое счастье, Лайонел редко оказывался дома, чаще всего он находился в отъезде. В Мэндерли у него портилось настроение, он начинал скучать и однажды при мне высказался, насколько его тяготит жизнь в родном доме. «Замшелые нравы, будто в болоте гниешь, – буркнул он, – делать совершенно нечего, все время идут дожди. Нет, на следующей неделе я собираюсь снова в Лондон – там есть с кем поиграть в карты, каждый день получаешь приглашения на вечеринки, где подают отличную еду и вино. Советую тебе, парнишка, избегать женских сетей, не держаться за фартук… Надеюсь, ты когда-нибудь поймешь, что я имел в виду, верно, парень?»

В таких случаях он даже подмигивал или похлопывал меня по плечу, как мужчина мужчину. Я отвечал: «Да, сэр», не имея понятия, о чем он говорит: какие сети, какой фартук? Кого он имел в виду: Вирджинию или свою мать? Ни та, ни другая не носила фартука. И я думал, что красномордый щеголь и фат Лайонел на самом деле какой-то придурок. Мне не нравился тон, которым он разговаривал со своей женой, – всегда грубо и презрительно, как начальник с подчиненным. Никогда и ни при каких обстоятельствах мой отец не позволил бы себе заговорить с моей матерью таким образом. Лайонела волновало только собственное благополучие, и ничье больше.

Мегера была в тысячу раз умнее сына – я это сразу уловил со свойственным детям чутьем. Она все держала в своих руках и не собиралась отходить от дел, как сказала Тилли, всей душой сочувствовавшая несчастной миссис Лайонел из-за того, что муж и свекровь обращались с ней подобным образом. И она бы ни за что не хотела оказаться на месте этой бедняжки, ни за какие чайные плантации.

Высоченного роста и громогласная, Мегера вызывала у всех трепет. Разве только сын служил исключением, но, как известно, исключения только подтверждают правило. У меня создавалось впечатление, что она умеет либо резко отдавать приказания, либо обрушивается на тебя с вопросами: «Сколько тебе лет? Почему твоя мать не подстригает тебе волосы? Ты умеешь кататься верхом? Ты читаешь книги? Лайонел умирал от скуки, когда брал в руки книгу. Что с тобой? Тебе надо побольше бегать. Расскажи мне про Индию – ты скучаешь по ней? Почему? Когда вернется твой отец? Он что, болен? Все в Индии заболевают рано или поздно. Он еще не болеет? Значит, ему пока повезло…»

После чего следовала обличительная речь в адрес Индии, и, как мне казалось, только по одной причине: эта страна находилась вне пределов ее досягаемости, и она не имела возможности оказать какое-либо влияние на нее. Мегера не терпела того, что не давалось ей в руки, – любую «заграницу».

Как-то сестры Вирджинии приехали к ней в гости и пили чай в саду. Евангелина заговорила о том, какая чудесная страна Франция, прелестная Изольда вздохнула и сказала, что она обожает путешествовать. Мегера тотчас обозвала их дурочками и, обведя рукой лужайку и залив, твердо проговорила: «Вы никогда не увидите ничего красивее, чем эти места, как бы далеко ни заехали. Так что лучше оставаться здесь».

Евангелина, приподняв брови, окинула ее ледяным взглядом, бедная Вирджиния вздохнула, а прелестная Изольда, отвернувшись, слегка поморщилась. Когда старшую миссис де Уинтер позвали по каким-то делам в особняк и она ушла, все трое рассмеялись.

– Чудовище! Как только ты выносишь ее? – спросила Изольда, тряхнув своими кудрями.

– Моя дорогая, ты хоть осознаешь, что она настоящий монстр? – прямо спросила Евангелина.

– Не будем об этом, – пробормотала бедная Вирджиния, посмотрев в сторону Беатрис, рядом с которой стоял я, и добавила по-французски: – У детей есть уши, не стоит говорить такое при них…

Я был всецело согласен с Изольдой. Мегера – настоящий монстр. Меня раздражало, как она отзывалась об Индии. И мне кажется, она чувствовала мое несогласие с ней и потому намеренно заводила разговор на эту тему: о том, какая в Индии грязь, какие там болезни и нечистоплотность. Более всего она делала упор на болезни и смотрела на меня так, словно на моей одежде остались заразные микробы, которые я привез оттуда. Она смотрела на меня с высоты своего роста бледно-голубыми, холодными, как лед, глазами, и мои дивные воспоминания о сказочной Индии застывали, словно замерзали, и даже покрывались изморозью под ее пристальным взглядом.

Тогда я начинал молиться, обращаясь к моему стремительному Зефиру, после чего мне удавалось опустить глаза, чтобы она не могла заглянуть в их глубину и прикоснуться к самому дорогому, что у меня имелось. Мой Зефир обладал поразительным сходством с Изольдой, потому что, как я сейчас понимаю, я без памяти влюбился в нее и хранил это чувство с семи до девяти лет. Более всего меня пленяли ее длинные волнистые волосы. Войдя в дом, она первым делом распахивала окна, двери и раздвигала тяжелые занавеси, впуская свежий воздух, который вытеснял застоявшийся пыльный запах ковров и гобеленов. Зефир обладал властью развеивать чары Мегеры.

Мой дедушка пытался убедить меня, что миссис де Уинтер, в сущности, неплохая женщина и пытается сделать все как лучше, но он был святой и, как все святые люди, видел только хорошее и не замечал плохого. В отличие от Тилли, которая пребывала в уверенности, что старшая миссис де Уинтер – исчадие ада и настоящий тиран и что яблоко падает недалеко от яблони, поэтому ее сынок как кот рыскает повсюду. И я пытался представить ее сына в виде черного кота, вынюхивающего добычу.

– Мне про него такое рассказывали, – говорила Тилли, округлив глаза, нашей домоправительнице, миссис Тревели, которая сама служила источником многих слухов о мистере Лайонеле, ведь она была уроженкой этих мест.

Я придумывал самые разные предлоги, только чтобы остаться и послушать эти россказни, и они все больше и больше занимали мое воображение. Почему-то в этих таинственных похождениях черного кота присутствовало шерстяное одеяло. Что кот мог делать с ним? И чем плохо это одеяло?

Что касается Мегеры, то ее допросы, независимо от моих ответов, повторялись с завидным постоянством. Завидев меня в очередной раз, она начинала задавать тс же самые вопросы, как бы обстоятельно я ни ответил на них в предыдущий раз. Своего рода наказание, которое Мегера накладывала даже на меня – еще ребенка. И ей было интересно, как долго я буду терпеть его, когда же наконец решусь взбунтоваться.

Но мятежник из меня не получился. Вежливость и боязнь проявить неуважение к старшим настолько глубоко въелись в мою душу, что, даже когда она доводила меня до слез, я проливал их втайне от своих близких. Мегера мучила меня по привычке, она со всеми разговаривала таким тоном, а еще потому, что ей все равно удавалось что-то выуживать из моих ответов, она собирала сведения по крохам, чтобы использовать их в нужный момент. Со мной она без труда добивалась своей цели.

Однажды – правда, это случилось много позже, в Первую мировую войну, в 1915 году, и я до сих пор вспоминаю об этом не без стыда… Но к этой истории я вернусь позже.

Таким образом, она оказалась намного осведомленнее обо всем, чем мне казалось и в чем я имел возможность убедиться. Мой отец действительно заболел, что от меня тщательно скрывали. Он подхватил лихорадку в Кашмире, выздоровел, оказавшись в военном госпитале в Дели, но потом снова – несколько недель спустя – занемог и умер за месяц до того, как родилась Роза.

Целую неделю никто ничего не говорил мне о его кончине. Я чувствовал: что-то не так, что-то произошло. И атмосфера, воцарившаяся в доме моего дедушки, чем-то напоминала мне обстановку в Мэндерли: все перешептывались, но разговор тотчас прерывался при моем появлении, хлопали двери, быстрые шаги раздавались в коридоре, глаза Тилли покраснели и распухли от слез, лицо деда омрачилось, и мне не разрешали видеться с матерью. Я только слышал, как она рыдает, но мне говорили, что она больна, и закрывали передо мною двери в ее комнату.

Наконец дед взял меня за руку, вывел на площадку у моря и все рассказал. Он потерял своего единственного сына. Меня – при детском эгоизме – это мало заботило. Но сейчас, когда мне почти столько лет, сколько ему было тогда, я представляю, насколько трудно ему было сохранять спокойствие. Когда мои слезы просохли, дедушка взял мою ладонь в свою и мягко спросил, согласен ли я остаться здесь с мамой и моим будущим братом или сестрой, которые должны вот-вот появиться на свет и которым я когда-нибудь сам буду рассказывать, что помню об отце.

Это вызвало у меня очередной приступ слез, но тем не менее я кивнул в знак согласия. Вот так мы остались в этих местах. И вот таким образом постепенно я привязался к родным краям. Я знал, каким все было до появления Ребекки и как преобразился Мэндерли после ее приезда.

Помню, с какой гордостью укладывала Вирджиния в колыбельку своего новорожденного сына. Максимилиан де Уинтер. Тилли уверяла, что имя внуку придумала Мегера и что она сама будет заниматься его воспитанием и не подпустит к нему Вирджинию.

Предсказание Тилли сбылось. Бедная Вирджиния недолго радовалась появлению на свет сына. Она увядала с каждым днем, становилась все печальнее и грустнее, и ее лицо озарялось только в те минуты, когда ей приносили ненаглядного сыночка. Максиму исполнилось три года, когда его мать умерла.

Как считала моя сестра Роза, Максим бережно хранил смутные воспоминания о днях своего детства. Его сестра Беатрис унаследовала фамильные черты де Уинтеров. Максим же тонкими чертами лица и задумчивым взглядом темных глаз поразительно напоминал мать. В нем текла кровь Гренвилов. Он унаследовал не только внешнее сходство, но и многие черты ее характера. Даже в детстве он был очень тихим, задумчивым и стеснительным, явно побаивался отца, а бабушка внушала ему страх. Я очень хорошо запомнил его, когда дедушка занимался с Максимом в летние каникулы. Несмотря на врожденный ум, он не выказывал особенных успехов в учебе, быть может, потому, что бабушка не придавала особого значения образованию и всегда считала, что чтение книг – напрасная трата времени. В Мэндерли была прекрасная библиотека, которую собирали из года в год предки Максима, но она не притрагивалась к ним. За исключением тех книг, где речь шла о лошадях.

Старшая миссис де Уинтер намекала, что книги, университетское образование и все прочее необходимы для таких людей, как я: у меня не было обширных земель, и я должен был сам зарабатывать себе на жизнь. Но Максим мог сказать, сделав широкий жест рукой: «Это мой дом, это мои поля, мои фермы, это мое море», – они доставались ему по наследству. И его образование, которое получали все мужчины рода де Уинтеров, в сущности, заключалось в том, как научиться вести унаследованные от предков дела, как управлять Мэндерли.

И Максим неизбежно должен был усвоить эту премудрость днем раньше или днем позже. Я знал это благодаря своему дедушке, он внушил мне понимание того, что за пределами тех мест, где мы живем, существует иной мир. В отличие от Максима, который воспринимал как нечто отстраненное все, что лежит за пределами ограды Мэндерли.

Как-то летом, когда я приехал на каникулы домой, мне стало его очень жаль. Максим старательно долбил латинские глаголы под присмотром моего дедушки, лицо его было незагорелым, он выглядел удрученным и подавленным. И тогда я позвал его покататься на ялике и пообещал научить грести веслами. Это было первое из наших многочисленных плаваний по заливу.

Мы давно знали друг друга, но этим летом, несмотря на разницу в возрасте, подружились. Тогда Максиму исполнилось то ли десять, то ли одиннадцать лет. Мне кажется, он пытался подражать мне, и я тоже привязался к мальчику, советовал ему, что надо читать, беседовал с ним. Дед одобрительно относился к нашей дружбе. Его тоже беспокоило, что Максим очень одинок.

А потом проявились признаки болезни у его отца – проявились они в весьма неприятной форме. И до тех пор, пока не удалось запереть больного в его комнате, в Мэндерли не принимали никого из посторонних, и во время каникул Максим томился в полном одиночестве. Вскоре я уехал и поступил служить в армию, и тогда Роза, его сверстница, заняла мое место, подружилась с Максимом и до самой войны оставалась самым близким ему человеком. Роза неустанно повторяла – и продолжает твердить это по сей день, – что Максим всегда был очень одинок.

Моя жизнь очень тесно переплеталась с жизнью Мэндерли – сейчас я так ясно вижу это по письмам, по пригласительным карточкам, по фотографиям, по тем обломкам, которые остались от прошлого, собранные вместе, они о многом могут поведать. Сидя на площадке у моря, я очень отчетливо это понял. И если в прошлом существовали какие-то белые пятна, моя память в состоянии восполнить их.

И картину случившегося с Ребеккой тоже можно восстановить, если извлечь из памяти воспоминания об этой семье и доме.

– Кто ты? – спросил я как-то Ребекку незадолго до ее смерти. – Кто ты, Ребекка?

– Возлюбленная Мэндерли, – ответила она, посмотрев на меня своим пронзительным долгим взглядом.

Это происходило зимой. Мы шли по берегу. Ребекка задержалась возле утеса. Она всегда очень тщательно выбирала слова, когда говорила о чем-то важном.

– Очередная выдумка, – продолжала она с улыбкой. – Думаешь, это меня устраивает? Считаешь, что эта роль мне подходит? Я считаю, что да. Когда я умру, скажи Максу: мне бы хотелось, чтобы на моей могиле выбили надпись: «Здесь покоится Ребекка – возлюбленная Мэндерли» или «Ребекка – последняя из Мэндерли». Мне бы хотелось простую гранитную плиту, на которой честно читалась бы эта надпись. И мне бы хотелось покоиться на церковном дворе, откуда будет видно море. Не позволяй им запереть меня в этой ужасной усыпальнице де Уинтеров, обещаешь?

– Что еще? – спросил я, зная, что она все любит доводить до совершенства. Я не принял этот разговор всерьез, хотя должен был. Ребекке нравилось дразнить меня, и я никогда не мог различить, говорит она серьезно или шутит – тогда она была так молода, ей исполнилось только тридцать лет. А я был на двадцать лет старше ее, и если чьи-то похороны и могли состояться раньше, то скорее мои собственные. – А цветы? – допытывался я. – Каким должен быть гроб? И надо ли мне облачиться в мантию?

– Да, мне нравится твоя судейская мантия. А что касается остального… – она посмотрела вдаль и нахмурилась. – То меня это не волнует на самом деле. Но вот каменную плиту пусть положат обязательно, и не забудь про церковный двор. Не поддавайся уговорам Максима, если он станет твердить, что это вульгарно и не соответствует моему положению…

– А если он сумеет убедить меня? – спросил я с улыбкой.

– Тогда ты пожалеешь об этом: я ненавижу усыпальницу. И ненавижу людей, которые там покоятся. Я вернусь и буду преследовать тебя. Я никогда не смирюсь с этим…

Какой смысл вкладывала она в эти слова? Почему ей не хотелось быть похороненной в склепе? Она ведь не знала, кого там похоронили: даже самых близких родственников – родителей Максима. Их похоронили до того, как она вышла замуж, задолго до того, как ее нога ступила на землю Мэндерли. Спросил ли я ее об этом? Если да, то она, скорее всего, промолчала в ответ.

А пять месяцев спустя Ребекка умерла. Потом, когда наконец нашли ее тело на дне моря, ее похоронили в фамильной усыпальнице в миле от Мэндерли. Я уже описал, как отвратительно обставили этот обряд. Никаких цветов, никаких прощальных церемоний. Викарий просто торопливо пробормотал положенную молитву. Гроб несли мы с Максимом и еще один так называемый могильщик, приехавший на машине. Мы хоронили ее вечером, когда разыгрался шторм. Небо затянули тучи, так что терялась линия горизонта. Ее положили не туда, куда должны были: рядом с родителями Максима, рядом с бедной Вирджинией и Лайонелом. Максиму почему-то пришла в голову другая идея. Он предложил положить ее в самом темном углу усыпальницы, в том месте, где не стояло никаких гробов, в отдалении от остальных представителей рода де Уинтеров, возле столба, который подпирал низкий свод.

Никогда не прошу себе того, что не настоял на своем. Быть может, это было моим первым предательством по отношению к ней. И Ребекка исполнила свою угрозу, она не оставила меня в покое. Как я потом не раз убеждался, она всегда умела держать слово.