"Богат и славен город Москва" - читать интересную книгу автора (Фингарет Самуэлла Иосифовна)

ГЛАВА 13 Пантюшка становится живописцем

Разум живописца учится правдиво передавать всё окружающее и мысленно изображает всё виденное в своём сердце. Иосиф Владимиров, русский живописец XVII века

Вечером, набегавшись по Москве в поисках Устиньки, Пантюшка вернулся в келью. Больше идти было некуда.

– Не нашёл, – сказал он Андрею, опускаясь на лавку. – Теперь у меня никого не осталось. Мать ордынцы убили. Отец неволи не перенёс. Устинька неизвестно куда пропала.

Андрей посмотрел на Пантюшку долгим и добрым взглядом. Ему было жаль своего найдёныша.

– Поешь, подкрепи силы, – сказал он. Эти простые слова произнесены были так участливо, что Пантюшка взял в руки поставленную перед ним кружку и ломоть хлеба.

– Мы с отцом Даниилом думали и решили, – продолжал Андрей. – К краскам приучен ты с малых лет, – значит, быть тебе живописцем. Если не воспротивишься, сам примусь обучать тебя всем живописным хитростям.

Пантюшка словно живой воды хлебнул, а не коровьего молока, даже веснушки порозовели.

– Спасибо. Я и мечтать о таком не смел, – прошептал он радостно.

Наутро, чуть свет, Пантюшка с Андреем отправились в Кремль.

Как и все, кто жил в стольном городе, Пантюшка много слышал о Феофане, но работу его увидел впервые. Когда взору открылись воины, с лицами, иссеченными бликами белого света, он почувствовал то, что не раз испытывал в детстве, взобравшись на башню Рязанского детинца: страх и радость одновременно. От высоты подгибались ноги. Зато казалось, что стоит взмахнуть руками, как они понесут тебя, словно крылья, выше башни, выше собора – в синее-синее небо.

Пантюшка обернулся к Андрею. Но Андрея не оказалось рядом. Сам того не заметив, Пантюшка простоял за спиной Феофана долгое время. Смутившись, он поспешил к месту работы учителя. Здесь его взору открылись фигуры, исполненные торжественной красоты и покоя. Что лучше? На чью работу смотреть раньше? Кому отдать предпочтение: Андрею или Феофану? Пантюшке захотелось как можно скорее самому взяться за кисть, узнать, на что он способен сам.

– Брат, – окликнул Андрей проходившего мимо Савву, отпущенного из Андроньева монастыря для работы в Благовещенской церкви, – как начнёшь делать припорох, приспособь Пантюшу к работе.

– Вот и кстати, – обрадовался Савва. – В помощнике как раз нужда появилась. Ступай, Пантюша, за мной.

Вслед за Саввой Пантюшка взобрался на высокий помост к самому куполу. Стенописание всегда начинали сверху. Если б наоборот, то краска и грязная вода могли залить росписи, сделанные внизу.

– Держи припорох, расправляй.

Савва протянул Пантюшке край большого листа с крылатой фигурой, начертанной углем. По углю прошлась игла или шило. Точки искололи весь контур.

Савва с Пантюшкой приложили лист к олевкашенной стене. Савва внимательно поглядел, ровно ли приложил, потом взял в руки мешочек с толчёным углем и стал протирать им дырочки, припорашивать.

Когда припорох отняли, на свежем левкасе остался яркий, обведённый чёрными точками контур крылатой фигуры.

– Понял? – спросил Савва, сворачивая лист.

– Понял, – ответил Пантюшка, – краски накладывать надо быстро, пока левкас не просох. Знаменку делать долго. Живописец её на листе сделал, мы припорошили. Теперь он может расписывать.

– Понятливый. И руку имеешь твёрдую. С таким учителем, как Андрей, скоро и сам будешь работать.

– Это когда ещё!

– А хотелось бы?

– Очень.

После того как часозвоня отбила пять раз, Феофан сложил кисти и, попрощавшись, ушёл. За ним стали собираться все остальные.



– Побегу в Земский приказ, вдруг об Устиньке стало известно, – сказал Андрею Пантюшка.

– Я тебя сопровожу.

Земский дьяк, увидев мальчонку, тут же хотел его выгнать, да чернеца, пришедшего вместе с мальчонкой, посовестился. Глаза чернец имел особенные.

– Рано пожаловал, парень, наведайся дня через три, – буркнул дьяк и сразу уставился в берестяную грамоту. Не понравилось ему встречаться с пристальным взглядом светло-прозрачных глаз чернеца.

– Он бы погнал меня, если б не ты, – сказал Пантюшка Андрею, когда они вышли на площадь. – Пропасть бы мне без тебя. Во всей Москве, кроме тебя, у меня никого нет.

В Москве Пантюшка не затерялся бы, не умер с голоду. Любой гончар взял бы его в помощники. Но разве дело лишь в этом? Тоска бы его заела, если б не начал он обучаться художеству.

Вечером, при свете лучин, заправленных в светец, Андрей и Пантюшка раскрывали листы с «образцами» древних прославленных икон. Пантюшка учился переводить на бумагу выбранный Андреем «образец»: богоматерь с выразительно удлинённым лицом или седобородый старец, помещённый в ровно очерченный круг. В Подлиннике фигура старца имела толкование: «Знай, старец в царском венце означает космос. Круг – есть вечность».

Пантюшке долго не удавалось сделать круг правильным. Ещё труднее было очертить лицо богоматери ровным овалом.

– Линия, коей очерчиваешь лицо или фигуру, должна быть подобна тонкому гибкому стеблю, гнуться, но не ломаться, – говорил Андрей, исправляя неровности и углы, допущенные Пантюшкой. – Рисунок-знаменка является основой всего. Как ознаменуешь, такову и живопись сотворишь.

Если знаменка удавалась, Андрей разрешал Пантюшке переводить её на доску и очерчивать графьями-канавками. После того как наложат фон, графьи помогут не сбиться с рисунка.

В этой работе Пантюшка так преуспел, что к середине лета Андрей допустил его ографлять рисунки, припорошённые на стены Благовещенской церкви.

После работы, что ни день, Пантюшка бежал в Земский приказ, потом стал бегать пореже, потом и совсем перестал – понял, что от приказа ждать нечего. На торг и в Гончарную слободу он продолжал забегать по-прежнему часто. В слободе он о хозяевах спрашивал: не появились ли, не прислали ль вестей. На торгу у приезжих выведывал, не встречалась ли им на дорогах девочка-невеличка, брови шнурком, или плясун Медоед.

Однажды ему сказали, что в слободу наезжал всадник и тоже о Пантюшкиных хозяевах расспрашивал. Узнав об этом, Пантюшка со всех ног помчался к тётке Маланье. Ей слободские дела были известны, как собственные.

– Тётушка Маланья, говорят, в слободу всадник приезжал. Не знаешь, что ему понадобилось, зачем хозяев моих разыскивал?

– Кто его ведает? Спрашивал, куда подевались, и всё.

– А ему что ответствовали?

– Заладил. Что да что? Известно, что. Ответствовали по справедливости. Отбыл, мол, со всем семейством. Куда отбыл, того не ведаем.

– Про меня ему не сказали?

– Велика птица – про тебя говорить! Человек-то приезжал не простой, видать по всему, слуга боярский, не то княжеский.

В тот день, когда Пантюшка узнал о всаднике, он сказал Андрею:

– Может, мне пойти по дорогам, расспрашивать встречных?

– Дороги от Москвы отходят, как ветви от древесного ствола. По которой начнёшь странствие?

– Все пройду.

– Жизни не хватит. Вокруг одной Москвы расположилось десять городов, а селений – тех и не счесть.



– Что же мне делать?

– Жди. Коль жива Устинька – встретитесь. Ещё Андрей сказал:

– В искусстве стенописания ищи великую радость. Что может быть чудесней чуда, когда появляется изображение. Ни тела, ни души человеческой оно не имеет, однако, словно живое, заставляет людей думать, исполняться радостью или печалью.

К концу лета стенописание было завершено. Благовещенская церковь засветилась чистыми красками, сделалась праздничной.

– Продолжим украшение, – сказал Феофан, не дав никому и дня отдыха. – Приступим к сотворению икон.

Андрей и Прохор согласно склонили головы.

«Украсить» церковь значило не только покрыть стены росписями, но и создать иконы. Чем больше икон, тем богаче и праздничи ней выглядит храм. В стародавние времена иконы развешивали по стенам и на столбах как придётся. Потом их стали прикреплять рядами к поперечным деревянным доскам-тяблам, отгородившим алтарь. Получилась стенка икон – иконостас. Без него русская церковь не мыслилась.

– Каким представляется иконостас Благовещенской церкви? – спросил Феофан. То ли себя спросил, то ли Андрея с Прохором.

– Известно, – ответил Прохор. – Порядок в иконостасе не нами установлен, не нам и менять его.

– Порядок установлен, это так. Но главное – в содержании. Что должен по мере сил своих выражать живописец?

– Чаяния народа, – твёрдо сказал Андрей. – То, что народ выносил и выстрадал, то, о чём он мечтает.

– И я тех же мыслей, – согласился с Андреем Прохор.

– Значит, думаем все одинаково, – сказал Феофан. – Русский народ превыше всего чает единение. Призывом к единству должен служить иконостас.

– Как же мы передадим сие? – с сомнением качая головой, спросил Прохор.

– Движением рук изображаемых лиц, поворотом голов и направлением взглядов. Всё должно быть обращено в единое место, как это бывает, когда все охвачены единым порывом.

* * *

Доски для иконостаса отобрали большие. Иконы среднего ряда, по замыслу Феофана, должны были превышать человеческий рост.

Три мастера: Феофан Грек, Андрей Рублёв и Прохор из Городца – работали над досками не разгибая спины. Работали втроём, а жили одной мыслью, одним дыханием дышали. Благовещенскую церковь украсили превыше других. Такой иконостас сотворили, какого не знали ни Новгород, ни Владимир, ни Киев. Увидеть иконостас торопились и москвичи и приезжие гости.

– Нашим бы князьям посмотреть да прочувствовать, – говорили рязанцы, новгородцы, черниговцы.

– Не врозь, а вместе жить надо, – подхватывали москвичи. Пантюшка чувствовал себя счастливым. Выпало ему на долю принимать участие в украшении Благовещеской церкви. С гордостью посматривал он на людей, спешивших под арку портала, похожую на киль корабля. Шёл сюда и простой народ, шли и бояре. Однажды на Соборную площадь вылетели два всадника. Они остановили храпевших коней чуть не перед самым порталом. Пантюшка признал всадников сразу, хоть и не видел их со времён ордынской неволи. С усталых коней спрыгнули князь Юрий Всеволодович и его верный Захар.

«Должно быть, также в церковь поспешают», – подумал Пантюшка. Но князь торопился не в церковь. Кинув Захару поводья, он бросился в княжий дворец.

– Измена, государь, измена! – вскричал Юрий Холмский, завидев великого князя. Холмский был в бешенстве. Говорить начал, даже не поклонившись. – Не ты ль, государь, обещал сохранить тайну? «В том сила, что застанем Витовта врасплох» – не твои ли слова? Так ли твердил ты, снаряжая меня в Литву?

– Истинно так, Юрий Холмский. И что же?

– То, – голос Юрия Всеволодовича сорвался на крик, – что у Вязьмы литовцы нас ждали, у Козельска – ждали, у Серпейска – и стрелы в луки вложили. Вся литовская армия вышла меня с дружиною приветствовать. Кто Витовта упредил?

Василий Дмитриевич не ответил. Лицо его сделалось серым.

– Допрежь того, как нам навстречу идти, – безжалостно продолжал Холмский, – Витовт перебил всех москвичей, что жили на его земле. Всех, слышишь, великий князь. Пощады не давал никому.

Василий Дмитриевич рванул на себе ворот кафтана.

– Спасибо, Юрий Всеволодович, за старание. О деле мы потолкуем чуть позже. А теперь – прости.

Юрий Всеволодович вышел, как и вошёл, без поклона. Великий князь внимания на это не обратил, не до того было. Мысли, одна другой тяжелее, роились в его голове: «Измена, кругом измена. Что ни скажу, в Орду переносят, что ни сделаю, Витовту сообщают. На кого думать? Об этом походе, кроме Ивана Кошки, не знал ни один человек».

Заподозрить в измене Ивана Кошку было тягостно. Князь уронил голову на руки.

Немой телохранитель, о котором в Орде говорили, что нет его злее, подполз на коленях и горестно замычал.

«Ну вот, – усмехнулся невесело великий князь, – один доброжелатель и у меня нашёлся. Жаль, говорить не может, а что предан, так видно».