"Когда я был мальчишкой" - читать интересную книгу автора (Санин Владимир Маркович)

Сыну Саше

ОТ АВТОРА


Когда повесть написана от первого лица, автор оказывается в сложном положении.

Многое из того, что пережил Мишка Полунин, пережили и мы, его сверстники, мальчишки тридцатых годов.

Мы – значит в том числе и я.

Этим и ограничивается автобиографичность повести «Когда я был мальчишкой».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НА СВОИХ ДВОИХ


ДВЕНАДЦАТЬ ЗАРУБОК


9 апреля 1945 года мы, четыре бывшие маршевые роты, выстроились полукругом на лесной опушке и слушали короткую речь командира полка майора Локтева. Невысокий и узкоплечий, в хорошо подогнанной шинели, он поразил меня своим юношеским лицом. Когда майор, вытирая пот со лба, снял фуражку, я готов был дать ему от силы двадцать лет – никак не больше, чем Володе Железнову.

– Ваше пополнение прибыло исключительно своевременно!– энергично жестикулируя, восклицал командир полка.– Оно вольет свежие силы в наши поредевшие ряды. Вы будете сражаться рука об руку с орлами-гвардейцами, гордостью полка,– берите с них пример, учитесь их мастерству и геройству! Мы верим, товарищи бойцы, что вы не посрамите чести гвардейской дивизии, которой неоднократно салютовала столица нашей Родины Москва! Наша дивизия с боями прошла всю Украину, освобождала Польшу и одной из первых ворвалась в логово фашистов. Добьем же их, товарищи бойцы! А теперь – вопросы. В моем распоряжении,– майор нетерпеливо взглянул на часы,– две минуты. Быстрее!

– Выходит, мы теперь как бы гвардейцы?– восхищенно выкрикнули из рядов.

– Это звание нужно заслужить,– коротко ответил майор.

– А когда мы получим оружие?

– Немедленно.

– Винтовки или автоматы?

– Автоматов, к сожалению, недостаточно. В основном карабины.

– Если не секрет, сколько вам лет, товарищ командир полка?

– Это не имеет значения,– резко ответил майор.– Еще вопросы?

– Правду ли говорят, что на Берлин пойдем?

– Спросите у командующего фронтом Маршала Советского Союза товарища Конева, а потом поделитесь этой тайной со мной.

По рядам прошелестел смешок.

– Товарищ комполка, а дырки на ремне больше вертеть не придется? Солдаты интересуются.

– Это зависит только от вашего аппетита и размеров котелка. Устраивает?

– Еще как! У нас по два котелка на брата!

– А воевать тоже за двоих будете?

– Постараемся, товарищ командир полка!

– Тогда желаю успехов!

Майор улыбнулся, откозырнул и укатил на «виллисе», а я долго смотрел ему вслед, растревоженный одним видением. Когда «виллис» трогался с места, на заднее сиденье вскочил старший сержант-автоматчик, атлетически сложенный парень среднего роста с выбивающимся из-под пилотки русым чубом. Я готов был биться об заклад, что уже видел когда-то эту ловкую фигуру, эти голубые навыкате веселые глаза.

– Не знаете старшего сержанта, что вместе с командиром полка поехал? – приставал я к солдатам, пришедшим поглазеть на пополнение и поискать земляков.

Многие пожимали плечами, а один неуверенно сказал: «Кажись, из разведки. Я сам здесь две недели, под Бреслау в полк пришел».

– Здорово там досталось?– с деланной небрежностью побывавшего в переделках полюбопытствовал я, вспомнив слова майора насчет «поредевших рядов».

– Много народу побили,– печально сказал солдат и сокрушенно махнул рукой.– Окружили тот Бреслау. Когда тяжелая бьет, отсель слыхать.

– Эй, славянин, ты не вяземский?

– Мценский я.

– Орловский рысак, значит? Прощения просим, портретом ошибся.

– Ищи, ищи, пряник вяземский.

– Вологодские есть?– громыхало оканье.– Во-ло-годские!

– Харьковских не треба?

– Кто последний своими глазами ласкал Одессу-маму? Признавайтесь – осчастливлю! Разопьем на брудершафт французское шампанское!

Володя, подмигнув мне, сорвал с плеча гитару.

– С оде-есского кичмана сбежали три уркана…

– Дрруг! Дай я тебя чмокну!

– Погоди чмокаться, брянский я!– сопротивлялся Володя.

– Братцы!– умолял густой бас.– Из Читы есть кто?

– Иркутский не подойдет?

– Подойдет! Здорово, земляк!

И два сибиряка приняли друг друга в медвежьи объятия.

Сергей Тимофеевич во все глаза смотрел на разыгравшуюся перед нами сцену.

– Представляете, каковы масштабы страны,– с довольной улыбкой проговорил он,– если среди тысячи человек земляка не найти! Нет, вы только подумайте, какой символ! Вот что такое Россия…

– Третья рота – выходи строиться!

Молоденький белобрысый сержант, на потрепанной гимнастерке которого звенели две медали «За отвагу», повел нас по лесной дороге. От сознания того, что за ним послушно идет полтораста человек, сержант важничал, но не упускал случая покрасоваться перед идущими навстречу товарищами.

– Здравия желаем, товарищ командир роты!– выпучив от усердия глаза, приятели в струнку вытягивались перед сержантом.

– Что за видик?– включился в игру сержант.– Пораспущались, понимаете! Выдраить мне… танк, чтоб блестел как новенький!

Меня обрадовало, что у многих солдат на ремнях висели трофейные пистолеты и кинжалы – давняя моя мечта! Сердце прыгало в груди при мысли о том, что скоро и я буду так же прекрасно выглядеть. Вот бы Тае фотокарточку послать! Тая-то все про меня знает, это мама думает, что ее сынок в училище…

Растеряв строй, мы толпой шли за сержантом, с интересом поглядывая на аккуратный нерусский лес, чистый и прореженный; казалось, сосны выстроились в ровные шеренги и стоят по стойке «смирно» – как в ухоженном парке.

– Хозяева…– вздохнул Митрофанов.– Не то что наш лес – мусорная свалка…

– Не думал, не гадал – Германия…– пробормотал Сергей Тимофеевич.– Теперь, Миша, в анкете будешь писать: «Был за границей».

– Трава как трава, и земля такая же, как на Смоленщине,– удивлялся Митя Коробов,– а поди же, каких палачей выродила… Катюша где-то здесь, сестричка. Может, встречу, а, Сергей Тимофеевич?

– У тебя хоть надежда есть, а моего брательника повесили, гады, в Орле на площади, – ожесточенно сказал Митрофанов.– В сорок втором.

Я украдкой посмотрел на Володю – он не любил таких разговоров и шел нахмурясь. Сергей Тимофеевич мне рассказывал, что у Володи немцы расстреляли всю семью – отца, мать и трех сестер: нашли спрятанного в погребе раненого летчика.

Батальон располагался в лесу, метрах в двадцати-тридцати от дороги. Из небольших, на четверых, палаток доносилось похрапыванье; по-домашнему бродили, пощипывая свежую травку, стреноженные лошади, а в повозках на ящиках с боеприпасами дремали ездовые; расстелив на траве шинели, несколько солдат чистили оружие, читали книги. Из одной палатки выбрался заспанный старший лейтенант, оказавшийся нашим комбатом Макаровым, ординарец привел командиров рот, и начался отчаянный торг, предметом которого были наши персоны. Комбат сначала терпеливо слушал, потом приказал всем замолчать и принял соломоново решение: выделил по одному взводу каждой роте. Здесь мы получили истинное представление о потерях полка под Бреслау: даже вместе с нами в роте оказалось не более половины обычного состава…

– Будем знакомиться,– собрав нас в кружок, заявил тот самый белобрысый сержант.– Я есть командир первого взвода гвардии сержант Виктор Чайкин.

– Витюха, значит,– добродушно обронил Митрофанов.– Командуй обедать, командир!

– Для кого Витюха, а для тебя Виктор Степанович,– строго поправил сержант.– Может, оружие сначала получим?– и, взглянув на наши вытянувшиеся лица, решил: – Ладно, котелки – к бою!

– Вот это командир!– восхитился Кузин, торопливо вытаскивая из вещмешка котелок.

– Отец родной!– весело поддержал Володя.– Веди, гвардии сержант!

Кухня оказалась близко, на большой поляне. Мы были наслышаны о фронтовом пайке, но действительность превзошла все ожидания. С довольной ухмылкой глядя на потрясенных новичков, повар вываливал в каждый котелок огромный черпак дымящейся рисовой каши пополам с мясом.

– Это как понимать – мне одному?– слабым голосом спросил Кузин.

– Отощали вы, братцы, на тыловых хлебах,– сочувственно произнес повар.– Ешьте вволю – трофеи! Целый склад рису взяли, вторую неделю доесть не можем.

И мы ели вволю. До сих пор не могу забыть этого щедрого котелка риса пополам с мясом – не на десятерых, а на одного. Раздавались, впрочем, и скептические голоса:

– Солдатское счастье: разом густо, разом пусто!

– Да ты что, не слышал: склад взяли.

– Завтра посмотришь, когда на троих один шиш получишь!

Но опасения были напрасны: и завтра, и послезавтра, и до самого конца войны нас кормили по потребностям, «от пуза»– сколько съешь. Через несколько дней, однако, мы привыкли к этой сверхсытной каше и даже стали – о человеческая неблагодарность!– ворчать на повара: «Другого придумать не можешь? Надоел твой рис, картошечки бы да щей!»

Сразу же после еды нас повели получать оружие. Здесь я едва ли не впервые ощутил на себе великую силу блата. Володя Железнов, которого Чайкин назначил командиром отделения и своим ближайшим советником, распределил три выделенных отделению автомата так здорово, что они оказались в руках Сергея Тимофеевича, моих и, разумеется, самого Володи. Разгорелась склока, в которой я при других обстоятельствах обязательно принял бы участие, защищая идеалы справедливости, но в тот момент предпочел без особого труда заглушить слабые угрызения своей совести и тихо уйти в сторонку. Чайкин нетвердым начальственным баском успокаивал обиженных, обещая в ближайшие дни обеспечить автоматами всех, а я гладил и ласкал свой автомат, переживая столь незаслуженную удачу. Разобрав его на части, я неожиданно обнаружил на прикладе двенадцать аккуратных небольших зарубок – чей-то недосчитанный счет…

– До тебя, брат, у него, может, десять хозяев было,– невесело усмехнулся Володя, когда я поделился с ним своим открытием.– Раненые или «смертью храбрых»– обычное дело.

У меня все перевернулось от этих слов – «обычное дело», и я взглянул на автомат другими глазами. Я вдруг с поразительной ясностью понял то, что игра в войну закончилась. Да, все, что было до этой минуты, оборачивалось только игрой: и хождения в военкомат, и запасной полк, и эшелон. Война для меня началась тогда, когда я взял в руки оружие, сеявшее не книжную, не кинематографическую, не учебную, а реальную смерть; оружие, из которого я должен, я буду стрелять в людей. «В фашистов!» – поправил я самого себя. Я затрепетал от этой мысли, и если бы не боязнь показаться смешным, то вытянулся бы перед моим автоматом и отдал ему честь. А он лежал на расстеленной шинели, как жребий войны, воплощение судьбы, и, казалось, подмигивал мне своим черным зрачком. Кто они, мои предшественники, кто он, солдат, сделавший на прикладе эти двенадцать чудесных зарубок? С этим вопросом я обратился к Чайкину. Сержант повертел в руках автомат, наморщил лоб, но вспомнить не смог. – Спроси у писаря,– посоветовал он.– Автоматы – они все похожие, а зарубки многие делали, хотя комбат за это матерится: к чему оружие портить?

Ротный писарь, пожилой ефрейтор, взглянул на номер автомата и полистал замусоленную общую тетрадь. Его палец долго ползал сверху вниз по фамилиям – «словно зарплату выдает»,– с обидой подумал я; с обидой – потому, что против фамилий значилось: «Выбыл в медсанбат», «Убит 27. 1 .45»…– длинный и скорбный список. Наконец палец остановился против одной фамилии. Писарь сверил номера, по-отцовски вздохнул и покачал головой.

– Ниношвили Зураб, 1926 года рождения, город Кутаиси… Две недели, как увезли, только вряд ли живой…– писарь посверлил пальцем у меня под ложечкой.– Вот сюда ему влепило, Зурабу. Веселый пацан был, отплясывал как кузнечик.

– Мы за него отомстим,– ненужно промямлил я. Писарь удрученно посмотрел на меня и, ворча, засунул тетрадь в брезентовую полевую сумку.

– Молокососы… туда вашу в качель… в чехарду бы вам играть…

– Уж все так и молокососы!– вызывающе сказал я.– Командиру-то полка сколько лет?

– Сравнил!– «бухгалтер» даже закашлялся от смеха.– Ну двадцать четыре ему – так он свои шесть орденов и чины с первого дня войны зарабатывает! Сравнил слона с блохой…

– А Чайкин тоже молокосос? – не унимался я.

– Молокосос и сопляк,– кивком подтвердил писарь, которого я начинал ненавидеть.– Мало его драли, поганца!

Писарь махнул рукой и побрел в палатку своей грузной походкой.

– Ну что, узнал?– поинтересовался Чайкин. – Зура-аба… Хороший был парень!, в Кутаиси все звал, вино пить из бочки…

– Зато писарь у вас еще тот тип!– негодующе сказал я.

– А что он болтал?– засмеялся Чайкин.

– Да ну его к черту! Всякую чушь.

– Меня выпороть не грозился?– продолжал смеяться сержант. Я тактично смолчал.– С него станет – ремнем огреет за милую душу.

– И ты стерпишь?– возмутился я

– Батя, ничего не поделаешь,– сержант огорченно развел руками.– Будь я генерал – все одно огрел бы.

У меня, наверное, было очень глупое лицо, потому что сержант прыснул и отвернулся.

А вечером 15 апреля, перед самым наступлением, вернулся из медсанбата легко раненный младший сержант Юра Беленький. Он рассказал, что Зураб Ниношвили жив и находится во фронтовом госпитале.

– Помните Галку Воронцову из медсанбата, толстенькую такую? Передавала девчатам, что Зураб живучий как барс – три операции перенес, а уже целоваться хочет. Живы будем – попьем еще вина из бочки в Кутаиси!

– У меня его автомат,– дружелюбно сообщил я Беленькому.

– Вот и держи его покрепче,– буркнул Беленький.– Учти, у Зураба это получалось неплохо.

– Постараюсь, товарищ гвардии младший сержант!– по уставу ответил я и с уважением погладил свой автомат. Я и не подозревал, что держу его в руках последние часы.

И вообще солдату много знать не положено – это бывает вредно.

Так, в ночь перед наступлением мы не знали, что до конца воины осталось двадцать три дня, и, наверное, это был как раз тот случай, когда неведение лучше, чем знание. Никогда нельзя поручиться, как станет вести себя солдат, знающий, что между жизнью и смертью лежит столько-то дней жестоких боев. Быть может, у одного удвоится храбрость, у другого – удесятерится осторожность. А между тем для того, чтобы одним ударом покончить с Гитлером, сократить сроки войны и спасти десятки тысяч жизней, необходимо было огромное напряжение – каждого полка и каждого в нем солдата.


ДОРОГА НА ПЕРЕДОВУЮ


Вторые сутки мы шли по лесным дорогам, все ближе подбираясь к линии фронта. Впервые я увидел немцев,– уступая нам путь, они, опустив глаза, стояли на обочине: старики, женщины и дети. Многие сидели на повозках, груженных чемоданами, мешками и всякой рухлядью, выставленной напоказ; в повозки были впряжены сытые лошади.

– Нах хаузе, нах хаузе,– с искательными улыбками бормотали немцы.

Странная вещь: мы понимали, что перед нами отцы, жены и дети фашистов, да и сами не ангелы – немало их писем читали в газетах насчет того, что «не смогла смыть кровь с кофточки, которую ты, Ганс, мне прислал»; понимать-то понимали, а ненависти к ним не ощущали. Скорее какую-то презрительную жалость, что ли.

– Люди ведь с виду,– словно оправдывался Митя Коробов, добрая душа.– И как они могли, а, Володя?

И немцев не трогали. Только один раз ездовой, не в силах преодолеть искушение, решил обменять свою облезлую кобылку на грудастого, откормленного мерина. Но едва он начал выпрягать его из фургона, как немцы окружили комбата Макарова и залопотали:

– Герр официр, герр официр…

Макаров сплюнул и приказал огорченному ездовому не связываться.

А буквально через минуту произошло следующее: из леса раздался выстрел, и немолодой солдат из нашей роты с криком схватился за локоть. Вслед за Виктором Чайкиным мы бросились на выстрел, догнали убегавшего мальчишку лет четырнадцати и выволокли его на дорогу. Худой, в сером вязаном свитере, мальчишка дрожал и озирался, как звереныш.

– Сукин сын, фашист недорезанный!– орал Митрофанов, потрясая кулаками.– Человеку руку испортил!

– Гитлерюгенд, – пробормотал Сергей Тимофеевич и спросил по-немецки: – Зачем ты это сделал? Ведь тебя по военным законам могут расстрелять.

Мальчишка громко заревел. У наших ног, обезумев от горя, ползала совершенно седая женщина, мать этого звереныша. «Руди, Руди!»– стонала она. Посеревшие от страха немцы с ужасом наблюдали за этой сценой. Не решаясь взять на себя ответственность, Макаров послал за командиром полка. Локтев брезгливо посмотрел на зареванного мальчишку и велел отпустить. Так и сделали. Правда, когда Локтев отвернулся, Митрофанов не удержался и на прощанье смазал мальчишку по физиономии.

Этот случай был единственным. Впоследствии мы не раз удивлялись, что немцы, завоевавшие половину Европы, не проявляли сопротивления. Советские люди, оказавшись в оккупации, не смирялись – недаром наши города и деревни щетинились виселицами для тех, кто не склонял головы.

– Как ни странно,– рассуждал Сергей Тимофеевич,– это явление одного и того же порядка: беспрекословное подчинение Гитлеру и полная покорность сейчас. Непротивление властям у немцев в крови – «дисциплинка», как говорил Володя. Никто не кричал о патриотизме больше немцев, а на поверку оказалось, что это чувство куда сильнее у нации менее «дисциплинированной», которую гитлеровские идеологи списали в неполноценные. Это явление прослежено многими учеными и писателями. И что же? Жители многих стран легко приспосабливаются к жизни любой страны, если она предоставляет им привычный комфорт; но русский, волею обстоятельств заброшенный на чужбину, так и не излечивается от ностальгии – черной тоски по родине. Озолоти его – все равно каждую ночь будет видеть во сне березки… Иногда эту черту называют «национальной ограниченностью», но лично я вижу в ней высокую форму патриотизма…

Рядом с нами шел командир роты лейтенант Ряшенцев.

– Товарищ Корин,– спросил он, когда Сергей Тимофеевич закончил,– вы член партии?

– Нет,– ответил Сергей Тимофеевич.– А что?

– Жаль,– вздохнул Ряшенцев.– Замполита у меня срезало… Образование у вас какое? Может, и язык знаете?

– Кандидат исторических наук. Знаю немецкий, могу при случае послужить вам переводчиком.

– О!– с уважением произнес лейтенант.– Как же вы у нас оказались? Доложу майору, нечего вам солдатскую лямку тянуть.

– Очень прошу вас этого не делать, товарищ гвардии лейтенант,– резко сказал Сергей Тимофеевич.– Настоятельно прошу. Из роты я никуда не уйду.

– Наверное, добровольцем пошли?

– Так точно, товарищ гвардии лейтенант,– с подчеркнутой официальностью ответил Сергей Тимофеевич.

– А беседы-то будете проводить? – примирительно спросил лейтенант.

– Весьма охотно.– Сергей Тимофеевич столь же примирительно улыбнулся.

– Мы-то что, – проговорил Ряшенцев,– мы рады-радешеньки… Только все равно вынюхают, загребут в штаб дивизии, а то и повыше – это как пить дать… Ага, выходим!

Наша колонна вливалась в невиданно широкую, выложенную бетонными блоками красавицу дорогу. Мы уже слышали про нее, но не думали, что она выглядит так внушительно. Ровная как стол поверхность, нигде ни единой щербинки – это было действительно великолепное инженерное сооружение, вызывающее зависть и общие вздохи по поводу наших непролазных российских дорог. Говорили, что Гитлер понастроил много таких магистралей, чтобы свободно маневрировать войсками: по такой дороге машины могли мчаться, наверное, в шесть-восемь рядов! Еще говорили, что бетон для этих толстых блоков замешивали на патоке, и поэтому он приобрел небывалую твердость – на века.

– Автострада Бреслау – Берлин,– с гордостью сказал Ряшенцев. – Вот куда мы притопали!

– Эх, к нам бы ее перенести, на Псковщину!

– Коров к водопою гнать?

– Дурья голова, тракторист я. Мотор садится, пока из грязи выкарабкаешься.

– Я б такую в музее выставил, чтоб в чувяках по ней ходили!

– Не зевай!

Мимо нас с ревом промчалось десятка два танков.

До сих пор я видел их только в кино – горячо любимые всем народом, воспетые поэтами, легендарные тридцатьчетверки. На башнях танков белели обжигающие надписи: «Даешь Берлин!»

– А чего удивляетесь? Дорога-то на Берлин идет!

– Вот тебе и тайна – у маршала, говорит, спроси!

Митя Коробов и Митрофанов, придерживая саперные лопатки, лихо пустились вприсядку. Володя, притопывая, бренчал на гитаре «Яблочко».

– Воздух!

Мы посыпались в кювет. Ездовые, ругаясь, волокли к обочине лошадей. А над автострадой, осыпая бетон градом пуль, стремительно пронеслись два истребителя. Дико заржала простреленная лошадь, заметались, волоча за собой повозки, и другие.

– Наши летят!– восторженно закричал кто-то.

– Влепит рикошетом, лежи!– Володя придавил мои плечи к земле.

Обстрел прекратился, и мы вскочили на ноги, во все глаза глядя на воздушный бой, эту головокружительную карусель, игру со смертью на высоте тысячи метров.

– Так их!

– Знай наших!

Один истребитель с черными крестами врезался в землю, а из другого повалил дым.

– Не выходить!

Вынырнувший из-за леса «ястребок» садился прямо на автостраду. Он промчался над нами, выпустил шасси и опустился далеко впереди колонны. Потом мы узнали, что наши летчики не раз использовали автостраду с ее идеальным покрытием для взлета и посадки – ведь многие аэродромы немцы при отступлении уничтожили.

– Командирам взводов доложить о потерях!

– Командирам рот доложить о потерях!

– Командиры батальонов – в голову колонны!

– Нашему брату солдату лучше,– комментировал эту беготню Володя.– Отцы командиры иной раз только и делают, что снуют, как челноки, туда и обратно, подметки стесывают. То доложи, это доложи… Несогласный я быть офицером: Кузин каши объелся и дыхнуть не может – отвечай; гимнастерку Мишкину словно корова жевала – тебя кроют; у Митрофанова мотня завсегда расстегнута – ты виноват. Нет, откажусь командовать, разве что сразу генерала дадут.

– Может, на полковника согласишься? – наводя порядок в своем туалете, съязвил Митрофанов.

– А чего, соглашусь. Хотя бы для того, чтоб тебя суток на тридцать на губу упечь. Почему патронташ раскрыт? Покажи карабин… Ну и ну! На привале всем оружие чистить – проверю!

– Пораспущались, понимаете! – засмеялся Виктор Чайкин.– У тебя какой рост, Митрофанов?

– Метр шестьдесят, а что?

– А то, что недомерков велено списывать в похоронную команду. В гвардии все должны быть орлы-герои – от метра семьдесят и выше.

– Товарищ сержант…– заныл Митрофанов.

– Вот ежели дашь слово подрасти…

– Честное пионерское!– поняв игру, воскликнул Митрофанов.

Мы шли и шли, а нас обгоняли танки с автоматчиками, самоходки, тягачи с пушками, машины с боеприпасами, «виллисы» с начальством – замечательное зрелище для советского солдата, радующее глаза и душу. Фашисты в небе больше не появлялись, мелькали только самолеты с красными звездами, и лейтенант Ряшенцев, воюющий уже три года, рассказывал нам о том периоде войны, когда все было наоборот: и танки шли на восток, и в небе хозяйничали «мессеры» и «юнкерсы». Мы слушали, не перебивая, печальный рассказ лейтенанта о пылающих городах и селах, о погибших под гусеницами немецких танков товарищах, о знаменитом приказе «Ни шагу назад» – рассказ о трагедии, подготовившей наш сегодняшний марш по автостраде Бреслау – Берлин.

Командир роты нам пришелся по душе. Этот простой, без всякой рисовки человек лет тридцати, бывший слесарь-лекальщик Горьковского автозавода, стал офицером лишь полгода назад. Об ордене Красного Знамени, который носил Ряшенцев, говорят, писали в газете «Известия»: осколок, летевший в сердце, попал в орден и отсек нижнюю его половину. Командарм, узнав об этом случае, лично поздравил Ряшенцева и сказал перед строем:

– На твоем, Ряшенцев, примере ясно, что быть храбрым не только почетно, но и выгодно. Вот если бы ты не сбросил немцев с той высоты у Вислы, а просто закрепился на ней, я бы тебе дал от силы «Отечественную войну» второй степени. А ты сбросил и честно заработал «Красное Знамя», которое вполне закономерно спасло твою жизнь. Дай я тебя, лейтенант, поцелую!

Эту историю рассказал нам на большом привале Виктор Чайкин.

– С Ряшенцевым служить хорошо,– добавил он,– не то что во второй роте. Там командиром Кулебяко, бывший подполковник разжалованный,– завел полк на минное поле без проверки, выслужиться спешил, вперед соседа деревню взять. Теперь лютует – два просвета на погонах забыть не может…

– Письмо матери написал? – подходя, спросил Чайкин-старший.

– Некогда было, батя,– беспечно ответил Виктор.

– Щенок!– заорал батя.– Болтать всегда есть время, а домой написать недосуг? Вот тебе бумага, садись и пиши, стервец!

– Тише, батя,– спокойно урезонивал Виктор, привыкший, наверное, к таким разносам.– С командиром разговариваешь, не забывай про мой авторитет.

Чайкин-старший, потемнев лицом, начал расстегивать ремень. Виктор со смехом убежал в сторонку и вытащил карандаш:

– Пишу, пишу, батя!

– Я тебе покажу авторитет, поганец! – уходя, пригрозил батя.

Мы хохотали до слез, и едва ли не больше всех – сам пострадавший. Когда все успокоились, Володя спросил:

– Как это тебя вместе с ним угораздило? Совпадение, что ли?

– Заем виноват,– ответил Виктор.– Облигации, что я на заводе получил.

– Какие облигации?– удивились мы.

– Обыкновенные облигации военного займа. Притащил я их домой кучу и думать забыл, а батя развернул газету, нацепил очки и – цоп! Пятьдесят тысяч моя сторублевая выиграла. Батя и настрочил заявление: на данные нетрудовые деньги желаю приобрести танк и воевать на указанном танке своей семьей, я, мол, старший, и два сына-близнеца. Мать, как положено, в слезы, но куда там! Приходит ответ – удовлетворить патриотическую просьбу товарища Чайкина. Шуму на заводе было! Директор целую канистру спирта отвалил и ящик консервов на закуску. Проводили нас в учебную часть, а там сплошной конфуз: трясет в танке до самых печенок, тошнит батю – сил никаких нет. Мотай, говорят, домой, папаша, сыновья за тебя повоюют. Батя, конечно, и слушать не хочет: как, говорит, людям на глаза покажусь? Пойдем, говорит, все вместе в пехоту. Так и пошли. Брата в ногу ранило, дома сейчас, а я вот мучаюсь…

Виктор снова хохотнул, поднял голову – и торопливо застрочил карандашом: издали на него поглядывал грозный папаша.

По автостраде на велосипедах ехали автоматчики. Я вскочил на ноги: мимо меня, в пяти шагах, промчался тот самый старший сержант, который показался мне знакомым во время встречи с командиром полка.

– Сержант, – затормошил я Виктора, – вон поехал с чубом, кто это?

– Савельев,– всмотревшись, ответил Виктор,– командир взвода разведки.– И снова уткнулся в письмо.

– Савельев, Савельев…– долго бормотал я про себя, пытаясь извлечь наружу какое-то смутное воспоминание, но вынужден был отказаться от этой затеи: с ловкой фигурой и неуловимо знакомыми чертами лица старшего сержанта связывалась совсем другая фамилия. Я хотел было отпроситься, чтобы поискать разведчиков и личной встречей разрешить все сомнения, но с головы колонны повторяющимся эхом пронеслось:

– Па-адъем!

В тот день я так ничего и не вспомнил. До темноты мы шли по автостраде, и меня, как и всех товарищей, мучила другая проблема: кончилось курево. Как выяснилось, военторговская машина с табаком сгорела во время обстрела. Осыпая проклятьями сделавших свое черное дело сбитых немецких летчиков, мы выскребали из кисетов никчемную пыль и шарили глазами в поисках окурков. Даже случайно завалявшуюся у ездового пачку гнуснейшего филичевого табака – и ту раскурили без остатка в одну минуту. Виктор весело смотрел на наши страдания:

– Спасибо бате – ох и всыпал же он мне, когда я закурил! Побожился, что больше не буду.

А к вечеру, пробираясь по ходам сообщения, мы вышли в глубокую траншею на высоком обрывистом берегу реки.

– Славяне, не высовываться!

С той стороны трещали пулеметы, а небо, освещенное ракетами, было красиво и празднично, как на салюте. Я споткнулся о ящик с патронами и чуть не сбил с ног невысокого офицера, смотревшего в стереотрубу.

– Отойдите,– сердито сказал он,– вам здесь делать нечего.

Я узнал командира полка майора Локтева.

– Извиняюсь, товарищ гвардии майор!– вытянулся я.– Только скажите, как называется эта река?

– Нейсе,– ответил Локтев.


ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ЧАСА ИЗ ЖИЗНИ ВЗВОДА


Перед боем новичок не должен оставаться наедине с самим собой. Мне даже не хочется тратить лишних слов, чтобы доказывать эту бесспорную истину.

Мы не оставались. Наверное, в армии служило много лейтенантов образованнее Ряшенцева и тьма сержантов, обладавших большей военной мудростью, чем Виктор Чайкин, но я до сих пор уверен, что мне феноменально повезло: нами командовали хорошие люди. Они понимали, что в ста пятидесяти метрах от немецких пулеметов из новичка за день не сделаешь ветерана и что важнее всего не струнами натягивать его нервы, а сохранить присутствие духа.

Я думал, что эти сутки растянутся на целый год, но ошибся: время летело быстро. С утра повеселевший Ряшенцев привел пополнение – человек сорок солдат, бывалых фронтовиков; они хорошо отдохнули после ранений и без особого сопротивления с нашей стороны стали задавать тон. Многие из них вернулись, как домой, в свою роту и без конца рассказывали о друзьях, оставшихся выздоравливать, о вольготной жизни в госпиталях и о своих блистательных, но совершенно неправдоподобных победах над сестрами.

– Сто двадцать человек в роте!– радовался Ряшенцев.– Было у нас когда-нибудь столько, Степан Петрович?

– Пацанья много,– бурчал неисправимый Чайкин-старший,– сопляков вроде моего Витьки. Сделай милость, Василий Иваныч, выгони его из взводных, без царя в голове, поганец…

Ряшенцев отмахивался, но на всякий случай дал Виктору опытного помкомвзвода – младшего сержанта Юру Беленького. Вместе с Володей Железновым Виктор и Юра составили триумвират, авторитет которого был для нас вне всяких сомнений.

Мы уже знали, что завтра на рассвете нам предстоит форсировать Нейсе. Благодаря Виктору я побывал на командном пункте батальона и несколько минут смотрел на тот берег в стереотрубу: он весь был изрезан траншеями и закутан в колючую проволоку. Поодаль виднелся лес, вполне безобидный на вид,– именно его, по словам Виктора, придется брать нашему батальону. Но сначала, сразу после артподготовки – а она, говорили, будет невиданной, все пространство за нами утыкано пушками – мы на лодках переправимся через Нейсе и будем очищать траншеи.

– Вскочил в траншею – очередь, в неподавленную огневую точку гранату,– напоминал Ряшенцев.– Только сослепу своих не перестреляйте. Плавать все умеют?

– Я не умею,– прошептал бледный Кузин.– От наших Орешников до реки было полдня ходу. Научиться бы…

– Это в два счета,– успокоил его Володя.– Поди крикни немцам, чтоб из пулеметов перестали шпарить, и я тебя мигом обучу. Ладно, не дрейфь, в одной лодке со мной поплывешь.

– В случае чего вытащим,– великодушно добавил я.– Не бросим в беде.

Тррах! – у самого бруствера с противным треском лопнула мина. Вместе с несколькими другими новичками я бросился на дно траншеи, но спохватился и со стыдом поднялся, отряхиваясь.

– Жив?– с иронической тревогой спросил Юра Беленький.– Санитаров!

– Мина страшна на голом месте,– с улыбкой сообщил Ряшенцев.– Там она срабатывает как сенокосилка – осколки по земле стелются.

– А я нисколько и не испугался,– пояснил я.– Просто инстинктивно, с непривычки.

Тррах!

– Ну что? – стоя на месте, с торжеством спросил я. Все засмеялись, а Володя, потрепав меня по плечу, дружелюбно сказал:

– Считай, Мишка, что ты уже обстрелянный.

– А самолеты на автостраде?– напомнил я.

– Ну, тогда дважды обстрелянный,– поправился покладистый Володя.– Товарищ лейтенант, снова комедия начинается!

Из блиндажа с рулоном ватманских листов в руках вышел Владик Регинин, ефрейтор из пополнения. Ватман он раскопал где-то по дороге из медсанбата и, как бывший студент художественного училища, не мог допустить, чтобы такое богатство лежало без дела. Теперь он нес вторую серию своих работ – первую немцы уже превратили в клочья.

– Никакого уважения к творчеству, – жаловался Владик, закрепляя на длинном шесте большой лист. – А еще считают себя культурной нацией!

Мы грохнули. На ватмане, держась за живот, с опущенными штанами стоял Гитлер, а перед ним – Геббельс с ночным горшком в руке.

– Поднимай! – приказал Владик.– Явление фюрера народу!

Началась такая пальба, что в полминуты от ватмана остались одни воспоминания.

– У, вандалы,– ругался Владик, прибивая сапожными гвоздями следующий лист, на котором Гитлер был изображен в совершенно неприличном виде.

Мы радовались развлечению, но через час, когда картинная галерея художника Регинина была уничтожена без остатка, выяснилось, что «комедия» для немцев может обернуться трагедией. Пришел комбат Макаров и передал Владику личную благодарность командира полка: рассвирепевшие немцы сгоряча раскрыли еще не засеченные нашей разведкой огневые точки, и данные о них переданы артиллеристам. Вышло, что Владик своими рисунками наверняка спас кому-то из нас жизнь, и мы смотрели на него с большим уважением.

– Может, еще Гитлеров намалюешь? – спросил Макаров, весело поглядывая на обрывки бумаги.

– Больших листов нет,– с сожалением ответил Владик и подмигнул нам, слушавшим этот разговор с нескрываемой завистью.

Комбат сообщил и другую приятную новость: в полк прибыли подарки. Зная по опыту, что в таких случаях времени терять нельзя, Виктор поспешил за нашей долей и приволок перевязанный шпагатом ящик из-под макарон. Подарков – разных кисетов, бритвенных приборов, книг, печенья и прочего – оказалось штук пятнадцать, и Володя вызвался произвести справедливое распределение. Он разложил подарки на шинели и поставил к ним спиной Виктора.

– Бери список личного состава и, как услышишь: «Кому?»– называй любую фамилию.

С этими словами Володя ткнул пальцем в небо:

– Кому?!

– Беленькому!

– Лови, твоя ворона,– поздравил Юру Володя.– Внимание: кому?!

– Митрофанову!

Общий хохот – нужно же было, чтобы именно Митрофанов получил кисет с вышитой надписью: «Богатырю гвардейцу».

– Кому?!

– Мне.

Здесь уже все просто легли: разыгрывалась кость, которую старательно обгрыз Кузин.

– Кому?!

– Тебе!

– Вот спасибо,– обрадовался Володя, показывая огорченному Виктору пачку «Казбека».– Не угадал, сержант! Кому?

Мне достался раздавленный ногой окурок, Кузину – обрывок ватмана с неприличной частью спины Гитлера, а Сергею Тимофеевичу – главный приз, плитка шоколада, на которую он тут же выменял выигранную Митей Коробовым «Легенду об Уленшпигеле» Шарля де Костера.

– Расскажите нам про эту книжку, Сергей Тимофеевич,– попросил Володя.– А я ребят соберу.

Сергей Тимофеевич с упреком покачал головой. В последние дни он мучился сознанием сделанной им ошибки: неосторожным признанием в разговоре с командиром роты. Слух о том, что у Ряшенцева служит ученый, кандидат наук, быстро распространился, и то из одной, то из другой роты приходили солдаты «посмотреть на живого профессора», как прозвали Сергея Тимофеевича еще в запасном полку. Мы очень гордились этим обстоятельством, а Володя, верный телохранитель своего старшего друга, не упускал случая превратить отдельные визиты в спектакли. Сам Володя выступал в качестве режиссера-постановщика, а Митрофанов, обнаруживший незаурядное актерское дарование, стал исполнителем.

– Товарищ профессор, к вам пришли, – почтительно обращался к нему Володя.

– Прошю, прошю,– гнусавил Митрофанов и, цепляя найденное в блиндаже золоченое пенсне, важно кивал. Лжепрофессору представлялись, заикаясь от смущения, а он снисходительно махал рукой и бормотал совершеннейшую абракадабру:

– Конфигуряция… кхе-кхе… Бином Ньютона, дорогой товарищ, это тебе не щи хлебать, пардон-котангес-динозавр, черт возьми! Закурить найдется?

И зеваки, удовлетворенные, чуть ли не на цыпочках уходили.

Сергей Тимофеевич наслаждался спектаклем вместе со всеми, но от бесед уклонялся, особенно если они собирали толпу. Однако, весьма довольный тем, что в его руки попала хорошая книга, он разговорился.

И мы, намертво забыв, где находимся и что нас ждет, сидели вокруг него, слушая рассказ об одной из самых чудесных книг, когда-либо появлявшихся на свете. Мы хохотали над проделками изобретательного плута Тиля, дружно влюблялись в нежную красавицу Неле, возненавидели инквизиторов, в которых без подсказок увидели фашистов, и вместе с великим в своем горе, непримиримым и столь близким нам Уленшпигелем твердили каждый про себя: «Пепел Клааса стучит в мое сердце». Сергей Тимофеевич говорил негромко, покашливая, его слова часто заглушала пулеметная трескотня и разрывы мин, но такого удивительного рассказа я больше никогда не слышал. Быть может, так подействовала обстановка, или умение Сергея Тимофеевича показать созвучность двух эпох, или гениальность самой книги – трудно сказать: во всяком случае, с того памятного вечера я читал «Уленшпигеля» добрый десяток раз, читал с наслаждением, но по-настоящему он ошеломил меня лишь тогда, в окопах над Нейсе. К нам подсаживались все новые слушатели, я видел, как Ряшенцев делал кому-то знаки: «Не мешайте, пусть слушают!»– и Сергей Тимофеевич то под общий смех, то в напряженной тишине продолжал рассказывать о проделках и подвигах Великого Гёза.

– Три сотни лет назад это было? – спросил Виктор Чайкин, когда Сергей Тимофеевич закончил.– Жаль, нам бы в роту такого парня!

– А он у нас есть.

– Смирно!– запоздало выкрикнул Виктор.– Товарищ гвардии майор! Первый взвод третьей стрелковой роты…

– Вольно! – Локтев кивнул, предложил садиться и сел сам на подставленный ящик из-под мин.– Извините, что подошел по-кошачьи, у разведчиков научился,– усмехнувшись, сказал он.– Так есть у нас свой Тиль, не менее славный парень – Василий Теркин.

– Вы правы, товарищ гвардии майор,– проговорил Сергей Тимофеевич.– Я уверен, что Твардовский не раз и с удовольствием перечитывал «Уленшпигеля», создавая ему духовного брата на нашей российской земле.

Мы сгрудились вокруг, с интересом рассматривая командира полка. Он курил, глубоко затягиваясь; теперь, при ближайшем рассмотрении он не показался мне столь молодым, как раньше: гладко выбритое лицо прорезало несколько жестких морщин, а холодноватые серые глаза глубоко запали – наверное, гвардии майор давно забыл, что такое спокойный и долгий сон. Однако я рад был отметить, что лицо этого человека, которого в полку очень уважали, оказалось умным и симпатичным. Рассказывали, что он много раз был ранен, и комдив личным приказом обязал его без особой необходимости не подменять собой младших командиров и не ходить в атаку в боевых порядках взводов.

– А в вашем батальоне есть даже свой Ламме Гудзак,– глядя на солдат, засновавших по траншее с котелками, шутливо заметил майор.– Повар Гаврилов. Единственный на моей памяти рядовой, которому обмундирование шьют, как генералу, на заказ!

– Только Неле у нас нет, товарищ гвардии майор,– вздохнул Юра Беленький.– Санинструкторы подобрались – сплошные мужчины!

– Нет, вас нужно отсюда забирать, Сергей Тимофеевич,– засмеялся Локтев.– Даже такие мои железные кадры, как Беленький, и те в лирику ударились! И это перед наступлением!

Мы переглянулись. Интонация, с которой майор произнес эти слова, уважительное обращение по имени-отчеству свидетельствовали о том, что командир полка хорошо знает, с кем ведет разговор. Сергей Тимофеевич посерьезнел.

– Спасибо, товарищи, за беседу,– вставая и глядя на часы, сказал командир полка.– Я ведь шел к вам, Сергей Тимофеевич. В январе я проводил в госпиталь своего друга и вашего в прошлом аспиранта комбата Тихомирова. Он…

– Сережа…– разволновался Сергей Тимофеевич.– Что с ним?

– Жив и почти здоров, я дам вам его адрес. Он часто вспоминал о ваших лекциях и совместной работе, мечтал после войны с вами встретиться, и я, узнав от Ряшенцева, что вы здесь, немедленно пришел.

Сергей Тимофеевич благодарно кивнул и вытащил записную книжечку.

– Окажите еще одну любезность – Сережин адрес…

– Вы сейчас пойдете со мной,– раздельно выговаривая слова, произнес майор. – Виктор, прикажи отнести в штаб вещи бойца Корина.

– Но я не хочу уходить из роты!– Сергей Тимофеевич изменился в лице.

– Рядовой Корин! – жестко отрубил майор.– Вы можете возражать мне в частной беседе, но не на службе. Будьте добры выполнять приказание!

Сергей Тимофеевич беспомощно взглянул на наши огорченные лица и, ссутулившись, побрел за командиром полка.

Общее молчание нарушил Володя:

– Жалко, конечно, но правильно майор сделал. Чего такого человека под пули посылать в самый шапочный разбор? Меня, скажем, или Кузина любые баба с мужиком сделают играючи, нам и воевать.

– А мне, думаешь, жить не хочется?– проворчал Кузин.– Чем я хуже его, твоего умника?

– Кто сказал, что хуже? – зло удивился Володя.– Ты, Кузин, выше его на целую голову – ростом, конечно. Куда до тебя Тимофеичу! Он и за день половину того не съест, что ты слопаешь в один присест. Знал я, что ты звезд с неба не хватаешь, но такого…

– Да нет, я и не говорю…– примирительно сказал Кузин.– Большой человек, чего там.

– Кончай перебранку!– предложил Виктор.– Всем ужинать и отдыхать – завтра будет жарко.


И все-таки мне довелось остаться наедине с самим собой – заснуть я не мог. Какой там сон, когда под утро мы будем форсировать реку, врываться в чужие окопы, стрелять и бросать гранаты. Стояла полная тишина, прерываемая редкими очередями и отдаленным рокотом самолетов. Я часто курил и думал о том, что часов через восемь будет ясно, не зря ли я родился на белый свет. Ведь если подумать, я не принес миру никакой пользы, исключая недолгую работу на заводе: матери – одни заботы, государству – сплошные убытки. Это будет на редкость обидно, если сразу убьют. Но эту мысль я сразу отбросил, потому что просто не представлял себя убитым – римляне сочинили «Помни о смерти» не для тех, кто только начал бриться. Тогда я стал мечтать о том, что обнаружу в бою неслыханную храбрость, но тут же вспомнил, что о том же грезил гашековский кадет Биглер, и переключился на ребят. За исключением труса и эгоиста Кузина, они мне нравились: бесшабашный Виктор Чайкин, который, оказывается, тоже начал воевать в шестнадцать лет; язвительный Юра Беленький, который имел право поднять на смех кого угодно, потому что на его гимнастерке сверкала новенькая «Красная Звезда»; Митрофанов, маленький, но ехидный, наконец-то обнаруживший умение постоять за себя; Митя Коробов, добрый и безобидный, над чистотой и наивностью которого никто не смеялся – грех, как говорил Чайкин-старший, а уж он-то не прощал нам ни единой слабости. И Володя, самый близкий мне теперь человек, красивый душой и телом; с ним рядом я готов был идти куда угодно, потому что Володе верил куда больше, чем самому себе. А Сергей Тимофеевич? Я пожалел, что нельзя скоротать ночь в беседе с ним. Я всегда ревновал его к Володе, которого Сергей Тимофеевич откровенно полюбил, и мечтал, чтобы он и со мной разговаривал так же доверительно, по-отечески ласково…

Потом я заставил себя думать о Тае, о том, как она меня встретит. Но – удивительное дело!– сколько я ни старался, мысли о Тае ускользали из головы, не задерживаясь больше чем на несколько секунд. «Наверное, потому, что все выплеснул в письме»,– решил я и начал думать о маме. Но ей я тоже отправил вечером письмо, в котором намекал, что наше училище примет участие в боях. Тогда я стал мечтать о встрече с отцом и братом, которые были где-то недалеко от меня: они писали, что надеются участвовать во взятии Берлина.

В конце концов всех вытеснил дядя Вася, и я с радостью и волнением отдался воспоминаниям. Я встречал в приказах Верховного Главнокомандующего его фамилию и радовался за него, но про себя: не хотелось козырять перед ребятами таким знакомством. По приказам же я определил, что танковый корпус дяди Васи сражается где-то в Прибалтике, и пожалел, что даже случайно не могу его встретить, хотя бы взглянуть на него – не станет ведь простой солдат бросаться на шею командиру корпуса…

Я долго думал о нем, а потом незаметно уснул и проснулся, когда началась артподготовка.


ПЕРВЫЙ БЛИН


Я проснулся от страшного грохота.

– Началось!– прокричал мне Володя, и я не услышал, а понял, что он хотел сообщить.

Небо, разорванное в клочья, трясущаяся в судорогах земля, вой, скрежет, тысячи громов и молний! Спустя много лет я прочитал, что первая артиллерийская подготовка, свидетелем которой мне довелось стать, оказалась едва ли не самой мощной в истории войн. Ребята что-то кричали, смешно раскрывая и закрывая рты, но никто и не пытался понять друг друга, мы, кажется, мгновенно оглохли, потеряли счет залпам, которые слились в один непрерывный грохот, в эту удивительную, оптимистическую симфонию войны – для тех, кто заказывает музыку. Немцы, как мы убедились два часа спустя, были о ней другого мнения.

Разрывы снарядов отдалились – артиллерия уже молотила немцев в глубине обороны, над Нейсе пролетели штурмовики, ставя дымовую завесу, и передний край на том берегу окутался молочной пеленой. Мы начали спускаться к реке, куда саперы потащили лодки.

– Налетай, расхватывай!– дурачился молодой сапер.– Распашные, три рубля за час!

Посреди реки разорвался снаряд.

– Вертай обратно, стреляют!– заорал Кузин.

– Где стреляют, где стреляют?– засуетился Юра Беленький и погрозил в сторону немцев кулаком.– Безобразие! В человека попасть могли!

Все рассмеялись – слишком веселым, нервным смехом.

– Шальной,– успокоил Кузина Виктор.– По лодкам, славяне!

Ветер отогнал дымовую завесу, и немецкие траншеи оказались перед нами как на ладони. Но как они были не похожи на те, которые я наблюдал в стереотрубу! Откуда-то застрочил одинокий пулемет, над головами засвистали пули.

– Пригнитесь!– приказал Володя, изо всех сил работая веслами.

Сильный толчок – лодка врезалась в берег.

– Быстрей, быстрей!– торопил Володя.

– За мной! Вперед!– надрывно кричал Ряшенцев.

Задыхаясь от волнения и не видя перед собой ничего, кроме Володиной спины, я побежал, перепрыгивая через скрюченные куски колючей проволоки, воронки. Весь берег был перепахан и разбит, кругом валялись искореженные куски бетона с торчащей арматурой, толстые бревна из блиндажей, вырванные с корнем бронеколпаки, полузасыпанные землей трупы фашистов.

– А-а-а!

Кто-то подорвался на мине, к нему бежал санитар.

– А-а-а!

Предсмертный крик – ножом по сердцу. Послышалась дробная пулеметная очередь – недобитые немцы оживали. Мы попрыгали в траншею.

– Впе-ере-ед!

На бруствере во весь рост стоял комбат Макаров, размахивая пистолетом.

Я задыхался, мне мешало нестерпимо бьющееся сердце, прилипшая к телу рубашка и крупные капли пота, стекавшие на глаза из-под пилотки. Все, чем я жил до сих пор, полетело ко всем чертям, в жизни осталась одна цель: не отстать от Володи. Сзади разорвалась граната, я на ходу обернулся, больно ударился о торчащий из груды рыхлой земли ствол пулемета и с размаху полетел на дно траншеи. Быть может, это меня спасло: автоматная очередь свалила двух бегущих за мной бойцов.

Все дальнейшее я вижу отчетливо и ясно, словно просматриваю кадры документального фильма.

Рослого немца, выскочившего из хода сообщения, Володя уложил ударом приклада по каске и тут же закричал:

– Ложи-ись!

Из открытой двери блиндажа вылетели две гранаты с длинными деревянными ручками. Одну из них подхватил Володя и швырнул обратно. Другая взорвалась, и Виктор Чайкин, матерясь, схватился за левую руку. Не сговариваясь, Юра Беленький и Володя одновременно бросили в блиндаж гранаты, а Владик Регинин, просунув в дверь вытянутый в руке автомат, дал длинную очередь. Вслед за Володей я вбежал в блиндаж. На полу лежало несколько немцев. Один из них, в дальнем углу, был жив и, приподнявшись, трясущейся рукой наводил на Володю пистолет.

– Володя!– заорал я и нажал на спуск. Заело! Я швырнул автомат в немца и промахнулся, а Володя ударом ноги вышиб из его руки пистолет. Немец уронил голову на пол и затих.

– Здесь порядочек! – Володя улыбнулся, поднял пистолет и выскочил из блиндажа.– И здесь тоже, выходи спокойно!

Я устремился за ним и столкнулся лицом к лицу с комбатом Макаровым.

– Куда дел оружие?– вытирая пот со лба, жестко спросил комбат.

Я ахнул и бросился в блиндаж за своим автоматом.

И здесь произошла сцена, которая стала достоянием всей роты и принесла мне весьма досадную известность.

Немец, у которого Володя выбил пистолет, сидел на полу, ошалело поводя окровавленной головой. В руках у него был мой автомат. Увидев меня, немец поднял его на уровень моего живота и оскалился. Сердце у меня остановилось.

Щелк!– осечка.

Щелк!– осечка!

Я бросился к немцу и схватил руками ствол.

– Отдай автомат!– заорал я.– Отдай!

На крик вбежали Юра Беленький и Владик Регинин. Быстро оценив ситуацию, Юра ухмыльнулся.

– Погоди, сейчас разберемся,– успокоил он меня.– Это твой автомат?

– Мой!

– Слышишь?– возмущенно сказал Юра насмерть перепуганному немцу.– Миша врать не будет, отдай ему автомат, а сам подними ручки кверху. Хенде хох, сволочь!

Немец пытался поднять руки, но снова потерял сознание.

– Еще немножко, и я сам бы отобрал, – осознав глупость ситуации, сообщил я.

– Не беспокойся,– ядовито проговорил Юра, похлопав меня по плечу,– мы люди свои, трепаться не будем, за пределы полка не выйдет!

В блиндаж ввалились потный и довольный Ряшенцев, Володя и Чайкины. Рана у Виктора оказалась пустяковой, кость не была задета, и отец бинтовал руку сына, ругая его на чем свет стоит. Виктор послушно поддакивал, исподтишка нам подмигивая.

– Наше дело сделано, подождем танков,– весело сказал Ряшенцев, садясь за стол,– Жив, трижды обстрелянный?

– Меня спас!– засмеялся Володя, подбрасывая на руке «вальтер».– Эх!..– Володя бережно взял в руки покрытый блестящим перламутром аккордеон.– Достанется же кому-то музыка… Уж давно умолкли танки, а тако-ого не забыть, и с тех пор на ту поля-янку ходит девушка грустить… Не переправились обозники, дал бы кому-нибудь на сохранение… Часто та-ам она-а встречает утра розовый рассвет, речь танкиста вспо-оминает…

– Не расстраивайся, брось его,– посоветовал Ряшенцев.– Степан Петрович, немец-то живой, посмотри его. Немецкий знаешь, Полунин?

– Я английский в школе учил.

– Жаль, я тоже не очень…– покачал головой Ряшенцев и спросил немца, которому Чайкин-старший перебинтовывал голову:– Гитлер капут, значит?

– Капут, капут,– охотно поддержал немец.– Их бин арбейтер.

– Знаем мы таких рабочих,– с усмешкой сказал Володя.– Ладно, можешь не класть в штаны, никто тебя шлепать не будет.

– Везучий немец, доживет до конца.– Юра сплюнул.– А ну покажи.

Вконец расстроенный, я протянул ему свой автомат, из которого, как легко было понять, мне так и не удалось сделать ни единого выстрела: затвор покорежило осколком, а другой осколок ухитрился закупорить ствол.

– Да, тринадцатой зарубке не бывать,– с искренним соболезнованием проговорил Юра и похлопал меня по плечу.– Все равно молодец, отстоял свое оружие в борьбе с полудохлым фрицем!

Тщетно я подмигивал и корчил умоляющие рожи – Юра уже вошел в роль.

– Вбегаем мы с Владиком в блиндаж, а он кричит: «Отдай автомат, он на меня записан, спроси у гвардии ефрейтора товарища Чайкина! Это,– кричит,– настоящее воровство – чужие автоматы хватать. Креста, – кричит,– на тебе нет!»

– Вранье все это, не верьте ему!– вспылил я.

– Вранье?– страшно обиделся Беленький.– Отродясь не врал, Владик свидетель. Фриц, было такое?

Держась обеими руками за голову, немец послушно пробормотал что-то вроде «Гитлер капут». Юра удовлетворенно кивнул и поплел такое, что в блиндаже стоял сплошной рев. В дальнейшем эта история, обрастая новыми измышлениями, распространилась, но и я не остался в долгу: через несколько дней мне удалось отплатить младшему сержанту Беленькому той же монетой.

– Не расстраивайся,– вытирая слезы, сказал Ряшенцев.– Витя, отдай ему свой автомат, пусть таскает, пока твоя рука не заживет. С пистолетом повоюешь.

– Вот спасибо!– обрадовался я.– И рожки тоже.

– Может, и штаны тебе отдать?– проворчал Виктор, отдавая все-таки рожки.– Учти, он у меня пристрелянный, шкуру спущу!

– Есть учесть насчет шкуры!– вытянулся я.

– Тише,– Ряшенцев прислушался.– Рыбалко пошел, ребята!

Мы выскочили из блиндажа. Через Нейсе по понтонному мосту переправлялись танки. Один за другим они сползали на берег и с ревом устремлялись вперед.

– Теперь и дальше наступать можно,– весело произнес Ряшенцев и побежал к Макарову за распоряжениями.

Подошел Митрофанов. Лицо его кривилось.

– Пашку Соломина убило. На мине подорвался…

Так вот чей предсмертный крик я слышал, когда бежал за Володей! Мне снова стало зябко. Бедный Пашка, он так гордился тем, что оказался лучшим стрелком роты… Обидно погибнуть в первом же бою…

– Тебя ранило?– обеспокоенно спросил Митрофанов, показывая на небольшое кровавое пятно, расплывшееся у колена.

– Пустяки,– небрежно сказал я.– Ударился о ствол пулемета. Не о чем говорить.

– Держи, Мишка!

Володя протянул мне длинный кинжал в коричневых ножнах с витиеватой готической надписью на клинке: «Дойчланд юбер аллее».

– Спасибо, Володя! Между прочим, меня слегка царапнуло.

Володя мельком взглянул на ссадину.

– До свадьбы заживет. Так не забывай, что, кроме автомата, у тебя есть кинжал и лопатка, И держись меня, скоро начнется.

– Как начнется?– удивился я.– А сейчас что было?

– Настоящего еще не было,– Володя улыбнулся.– Настоящее, Мишка, будет малость посерьезнее. Пока время есть – давай покурим.


ТРИ ДНЯ НАСТОЯЩЕЙ ВОЙНЫ


Наконец-то я понял, в чем главная трудность войны.

В беспредельной, ни с чем не сравнимой физической усталости. В такой усталости, когда уже перестаешь думать о том, что тебя могут убить или ранить, когда тело, лишенное последних сил, подчиняется только командам, которые одни и воспринимаются воспаленным мозгом.

От Нейсе до Шпрее мы дошли за трое суток. За все эти дни мы спали не больше шести часов. Однажды, когда Володя меня разбудил, оказалось, что я заснул в луже. Апрельские ночи холодные, и по всем правилам я должен был подхватить бронхит или воспаление легких. Я даже ни разу не чихнул. Не потому, что у меня было богатырское здоровье, отнюдь нет, а потому, что на фронте солдатский организм приобретает еще не изученный наукой иммунитет. Ибо когда люди гибнут на поле боя или эвакуируются после ранений в медсанбат, выбыть из строя по законной в гражданке простуде – значит опозорить себя и пасть в глазах товарищей.

В эти дни я увидел больше трагедий, чем за всю свою жизнь.

Я видел, как горели дорогие нашим сердцам тридцатьчетверки, как, дымя, неслись к земле «ястребки». Я видел, как автоматная очередь срезала комбата Макарова, как крупный осколок разорвал грудь Владика Регинина, так и не осуществившего свою мечту показать альбом с фронтовыми карикатурами Кукрыниксам. Я видел на столбах и на деревьях трупы повешенных эсесовцами немецких солдат – они не выдерживали, отступали и поэтому стали «изменниками отечества». Трое суток мы не выходили из боя.


Цепь этих дней рассыпалась на звенья разорванных, не связанных один с другим эпизодов. Теперь это меня не удивляет. Я видел бой «от сих до сих», на крохотных участках, многие тысячи которых сливались в линию фронта. Я не знал, что делается в пятидесяти, ста шагах от нас, и это было закономерно, потому что солдатский кругозор – считанные метры перед тобой и вокруг тебя. Кругозор определил степень ответственности: я отвечал за свою жизнь и жизнь непосредственно окружавших меня товарищей, как и они – за мою. И если фронт неумолимо двигался к Берлину, если могучую лавину советских войск уже ничто не могло остановить, то наши отдельные солдатские жизни могли оборваться в любую секунду: они зависели от слепых случайностей.


Из первого настоящего боя мне в память почему-то особенно сильно врезалась одна деталь.

Когда мы побежали за танками, у меня распустилась обмотка. Я заметил это лишь тогда, когда упал, зацепившись за что-то. И еще я заметил испуганные глаза Володи, обернувшегося на мой крик: он подумал, что меня ранило. Володя помог распутать обмотку и впервые за время нашей дружбы коротко и грубо меня обругал, но я нисколько на него не обиделся. Пригибаясь, стреляя на ходу в белый свет, мы бежали за танками, многие падали и не поднимались, а мы продолжали бежать. Танк, за стальной спиной которого мы укрывались, вдруг завертелся на месте, выпуская из-под себя быстро уползающую гусеницу, а из люков с автоматами в руках выпрыгнули два танкиста.

– Живы остальные?– на бегу спросил Володя.

– Живы, пушка целая, пусть стреляют!

– Айда с нами!

Переднюю траншею уже утюжили танки, а над дальней, второй, поливая ее огнем, проносились ИЛы.

– За Ро-о-дину!

– Ура-а-а!

Мы ворвались в траншею, в ней повсюду валялись убитые, изувеченные немцы. Только из амбразуры полуразрушенного дота неожиданно загавкал пулемет, и Володя швырнул в разорванный бетон одну за другой гранаты.

– Впере-ед!

Направо занимался пожаром сосновый лес, его и предстояло брать нашему полку. Здесь, кажется, стреляло каждое дерево – лес был до отказа насыщен немцами. Самое опасное – врытые в землю бронеколпаки: гранаты их не брали, а танки не всегда замечали. И еще мины, выскакивавшие из земли и осыпавшие солдат шрапнелью. И хитро замаскированные дзоты и в траншеях и окопчиках немцы, сражавшиеся с яростью обреченных.

Лес мы очищали сутки. Мы продвигались от дерева к дереву, падали, стреляли, бросали гранаты и отвоевывали метр за метром короткими перебежками. Потом мы научились делать так: помогали артиллеристам протаскивать орудия, и они расстреливали бронеколпаки и дзоты прямой наводкой. Много людей погибло в этом лесу.


Комбат Макаров погиб так.

Мы атаковали одинокий домик лесника – здесь находился штаб немецкой части. Немцы, четыре офицера, отстреливались до последнего патрона: рожки в их автоматах и обоймы пистолетов оказались пустыми. Эти четверо убили нескольких наших товарищей, но командир полка приказал любой ценой взять штабных «языков», и это спасло немцам жизнь. А комбату стоило жизни.

Он первым вбежал в домик, и ему досталась последняя очередь из автомата.

Юра Беленький, перепрыгнув через тело Макарова, ударом приклада раздробил убийце челюсть. Но немец, наверное, живет и сейчас со вставными зубами и думать забыл о могучем, богатырского сложения сибиряке-комбате, который спас ему, проклятому фашисту, жизнь и поэтому погиб за три недели до конца войны.


Теперь я знаю, что это чушь – будто перед мысленным взором гибнущего человека проходит вся его жизнь.

Когда немец пытался пристрелить меня в блиндаже, я так растерялся, что вовсе ни о чем и не думал.

Когда Володя попал ботинком в треснувший пень и никак не мог высвободить ногу, в трех метрах от него плюхнулась на траву граната с деревянной ручкой. Она не взорвалась, и Володя остался жив. Я спросил его, о чем он успел передумать в эти секунды. Володя удивленно пожал плечами.

– Материл ботинок,– откровенно признался он.

Я потом задавал такие вопросы многим товарищам. Почти каждый фронтовик когда-нибудь был на волосок от гибели, но никто мне не ответил, что в роковое мгновенье перед его глазами проносились картины детства, или свадьбы, или первого поцелуя с любимой.


А через несколько минут погиб Кузин – из-за своей жадности. Он зашнырял по домику и выволок во двор роскошный кожаный чемодан.

– Не открывай!– дико закричал Виктор Чайкин.– Ложись!

Кузин не послушался и рванул крышку. В чемодане оказалась мина-сюрприз натяжного действия.


Самые страшные два часа: наш батальон слишком углубился в лес и попал в окружение. Мы поняли это, когда новый комбат Ряшенцев приказал прекратить продвижение и занять круговую оборону. Какое счастье, что мы успели выйти из леса на широкую, в редких кустах поляну – нас бы перестреляли как кроликов. А теперь на эту поляну, плюясь снарядами, выползли восемь немецких танков, а за ними шли фашисты, стреляя из прижатых к бокам автоматов.

А наши орудия остались позади, и гранаты были на исходе. И некуда было податься – батальон оказался в огненном кольце.

Нас спасло то, что поляна была минирована, и танки продвигались по проходам слишком медленно, буквально с черепашьей скоростью. И до нас они не дошли: их расстреляли ИЛы, которые в те дни непрерывно кружились над плацдармом. Это было чудесное зрелище: ИЛы, чуть не задевая верхушки сосен, проносились над поляной, поливая огнем танки, делая крутые виражи, и вновь возвращались. Из восьми танков успел удрать лишь один, остальные горели и взрывались.

И еще в одном нам повезло: у немцев не оказалось орудий, а минометы в лесу не так опасны, как на открытом месте, многие мины до нас не долетали – наталкивались вдали на стволы и ветви сосен.

Справа от нас, за проселочной дорогой, лес горел, и оттуда несло жаром. Виктор на всякий случай приказал нам, пятерым, следить за этой стороной и не ошибся: именно оттуда, закопченные и страшные, нас атаковали фашисты. Их было человек пятьдесят, а нас не больше двадцати – все, что осталось от первого взвода. Но немцам еще надо было перебежать дорогу, где пулям ничто не мешало, и это уравняло шансы. Мы, пятеро, перекрыли дорогу шквалом очередей. В расположение взвода просочилось десятка два немцев, остальным пришлось так плохо, что только врагу и пожелаешь. В горящем лесу они оставаться не могли и один за другим, задыхаясь от дыма и гася на себе тлеющую одежду, выскакивали на дорогу, где их ожидала смерть.

Мы тоже задыхались и кашляли, на нас летели горящие ветви, но все же это можно было терпеть. Потом мы бросились на помощь своим ребятам, которые схватились с фашистами врукопашную. Но те оказались неполноценными противниками: они слишком наглотались дыма, и слезы застилали им глаза. Я запомнил одного огромного рыжего немца, он расстрелял все патроны и размахивал автоматом как дубиной. Он остался один, его легко можно было пристрелить, но Виктор решил брать «языка». И вдруг Володя неожиданно мастерски… залаял! Немец испуганно присел, а на него со всех сторон навалились и скрутили.

И мы искренне, от души хохотали – единственный раз за эти три дня.


В нашей роте оставалось человек сорок, и чуть ли не целый день ею командовал гвардии сержант Виктор Чайкин. Мы брали деревню штурмом, прямо из леса. Мы сначала и думать не думали, что это деревня – уж очень ее дома не похожи на наши деревенские хаты. Кирпичные особняки с остроконечными, уложенными красной черепицей крышами, асфальтированная улица, водонапорная башня – какая же это в нашем понимании деревня?

Здесь я увидел, что может наделать фаустпатрон.

Первыми на деревню пошли тридцатьчетверки, а мы бежали за ними. Вдруг несколько танков вспыхнуло, а с одного с грохотом слетела башня – внутри взорвались снаряды. Остальные танки, не снижая скорости, разъехались по дворам, проходя постройки, как нож сквозь масло. А мы стреляли в фаустпатронников, о которых знали только понаслышке, и никак не могли поверить, что из этих простых, вздутых на одном конце труб, можно подбить танк. Потом мы окружили танки и молча смотрели на темные, правильной формы дыры, в которые свободно влезал кулак. Если бы танкисты не поторопились и взяли, как предлагал им майор Локтев, на броню автоматчиков, фаустпатронники вряд ли смогли бы уничтожить четыре машины…

В этой деревне мы проспали несколько часов беспробудным мертвым сном. Нашему взводу достался богатый дом, и мы, не остыв от боя, поначалу ходили из комнаты в комнату, удивляясь чужому быту. В большом книжном шкафу с разбитыми стеклами стоял длинный ряд: «Майн кампф» в разных переплетах, богато иллюстрированное издание о немцах в Париже, разные книги неизвестных мне авторов и мои любимые «Три мушкетера»– черт побери!– на немецком языке. Как я жалел, что учил в школе английский!

Пока я рылся в шкафу, а Митрофанов швырял кинжал в большой портрет Гитлера, Володя выволок из погреба несколько банок компотов и окорок, велел нам подождать и вскоре вернулся, таща за собой на поводке скулящую собаку.

– Для проверки,– пояснил Володя и бросил псу кусок окорока. Голодный пес проглотил его, почти не разжевывая, завилял хвостом, жадно съел еще один кусок и вылакал из тарелки компот.

– Налетай, славяне!– провозгласил Володя, и мы, не ожидая нового приглашения, дружно принялись за немецкие харчи.

Наелись и повалились кто куда: на кровати с пуховыми перинами, на диван, просто на пол, и заснули, как я уже говорил, беспробудным мертвым сном.

Нас разбудил Сергей Тимофеевич. Пока мы с Володей протирали глаза, он из фляжки наполнял бокалы красным вином.

– Через несколько минут все равно подъем,– извиняющимся голосом проговорил он.– Я рад, что вы живы, выпьем за победу, друзья мои.

Мы выпили. Сергей Тимофеевич был небрит, и седая щетина очень старила его похудевшее лицо. Через расстегнутый воротничок проглядывали белые бинты.

– Вы ранены?– хором вскричали мы.

– К счастью, очень легко, – ответил Сергей Тимофеевич.– Осколком гранаты, но его уже вытащили. Я все о вас знаю, только что говорил с Виктором. Когда дойдем до Шпрее, нас, наверное, отведут на переформирование. Локтев сделал меня своим переводчиком и не отпускает ни на шаг. Он умница и храбрец. Во время атаки штаба немецкими автоматчиками – не только ваш батальон, все мы были в окружении!– он показал себя хладнокровным и умным солдатом. Володя, Ряшенцев представил к орденам Виктора, Юру Беленького и тебя. Я горжусь тобой. Миша, держись Володи, и у тебя все будет хорошо. Дайте я вас обниму и побегу – отпросился на три минуты.

Мы обнялись. Сергей Тимофеевич побрел к двери, обернулся и развел руками.

– Хотел сказать на прощанье: «Берегите себя», но как-то неловко. Я-то ведь оказался в штабе…

И ушел, по-стариковски шаркая подошвами покрытых высохшей грязью ботинок.


И еще один раз я готов был провалиться сквозь землю – вторично за трое суток.

Несколько часов мы шли в арьергарде полка. Передовой батальон дрался с рассеянными по лесу группами немцев, а когда мы спешили на помощь, перестрелка кончалась. На коротком привале я уснул – свинцовая усталость. Спал я пять минут, не больше, и, когда Митрофанов толкнул меня локтем в бок, рота уже двинулась в путь. Я догнал ребят, прошагал в полузабытьи метров двести – увидел перед собой страшные глаза Володи.

– Где диски?!

В деревне нашему отделению дали ручной пулемет, а оба запасных диска Володя поручил нести мне. И они остались на привале! Я побежал обратно, проклиная все на свете, долго разыскивал диски и снова догонял своих – наверняка самый памятный бег в моей жизни. Володя, взглянув на мою совершенно удрученную физиономию, ласково пошлепал меня по затылку.

– В следующий раз наматывай шнур с дисками на руку, не забудешь. А ну, улыбнись!

Подарок судьбы – то, что рядом со мной был Володя.


Последний за эти трое суток бой мы вели ночью.

Впереди лес горел, и пришлось с хорошей мощеной дороги свернуть в темную чащу. Мы брели, спотыкаясь от усталости и обнимая встречные деревья, окликали друг друга, и все равно роты в конце концов так перемешались, что уже нельзя было разобрать, каким приказам подчиняться и кого слушать. К тому же полил сильный дождь, который легко пробивался сквозь прореженный лес, луну заволокло тучами, и стало совсем темно. Мы надели выданные нам немецкие плащ-палатки и продолжали двигаться в неизвестность, мечтая о костре и кружке кипятка.

– Знаешь, Мишка,– тихо проговорил Володя,– я решил твердо: как война окончится, поеду к Сергею Тимофеевичу. Вот иду и все думаю о нем, многих людей перевидел, а ни к кому такого не чувствовал. Как родной… Ответь, только честно: сварит у меня мозга на учебу?

– Мнительный ты человек, Володя,– сказал я.– В институте я учился, точнее, иногда посещал. Большинство студентов нашего курса тебе и в подметки не годятся! Сергей Тимофеевич говорил ведь, что ты все на лету схватываешь.

– Эх, если бы и в самом деле так,– радостно вздохнул Володя.– Я б Тимофеичу дал слово: пока не выучусь – не женюсь, это точно. И работать буду обязательно, не хочу быть в тягость.

– Восьмой, девятый и десятый классы за один год пройдешь, как мы с Сашкой,– развивал я перспективу.– А девчонка, если умная попадется, нисколько не помешает. Правда, тебе с ними придется трудно – красивый ты, черт. Вешаться на шею будут.

– Хочешь, открою один секрет?– хмыкнув, шепнул Володя. – Только никому ни гугу! У меня еще ни одной бабы не было, разговоры одни, понял? Подлость это – погулял, и в кусты, а она, может, сына родит, которого ты в глаза не увидишь.

И в этот момент раздалось несколько взрывов: минное поле! Крики раненых заглушили пулеметные и автоматные очереди, откуда-то сбоку посыпались мины, и мы, не ожидая команды, бросились на мокрую холодную траву.

– Братцы, помогите!– в десятке метров от нас кричал раненый.

Володя сделал знак, и мы поползли на крик. Передав мне автомат, Володя перетащил стонущего бойца на свою плащ-палатку, и мы, ухватившись за края, поволокли его назад.

– Ноги и руки целые,– успокаивал Володя раненого.– Сейчас тебя перевяжут, потерпи, братишка.

Не помню, сколько мы пролежали под дождем, ожидая прихода танков. По приказу Ряшенцева мы лишь отползли поглубже в лес. Володя что-то говорил, а я заснул мучительным и сладким сном на пуховой перине – в луже дождевой воды. Когда Володя меня растормошил, на мне не осталось ни одной сухой нитки.

– Двое саперов погибло,– мрачно сообщил Володя,– расчищали мины. Готовься, подходят танки.

– Передвигаться по танковой колее! – раздалась команда.

И мы пошли в темноту – в атаку. Ноги вязли в глинистой почве, ботинки, кажется, весили по тонне каждый, и не было сил их выдергивать. Услышав гул танков, немцы покинули траншею, и мы, пройдя через нее, снова брали деревню.

Лопнувшая в небе ракета осветила такую сцену.

На окраине деревни возле большого кирпичного дома стоял сарай. Неожиданно двери сарая распахнулись, и по тридцатьчетверкам с почти пулеметной скоростью прямой наводкой забила длинноствольная зенитка. Ее расчет прожил не больше минуты, но два наших танка так и остались на поле боя…

А нам достался двухэтажный особняк, в котором засело десятка полтора автоматчиков. Танки уже проскочили вперед, артиллерия безнадежно отстала, и мы, лежа вокруг дома, швыряли гранаты, стараясь попасть по окнам. Наконец из одного окна вылетела и упала на землю белая простыня. Мы поднялись, и тут же над нашими головами просвистела автоматная очередь. Мы снова залегли, а в доме послышались крики, ругань, трое немцев выволокли на крыльцо сопротивляющегося унтер-офицера, с силой швырнули его на землю и подняли кверху руки. Унтер-офицер встал и, жалко улыбаясь, начал отстегивать с руки часы.

– Рус, ур, ур,– пробормотал он, протягивая нам часы.

И тут – мы не поверили своим ушам – из погреба, закрытого деревянной крышкой, донеслось:

– Сыночки, дорогие, не открывайте – они мину привязали!

Володя выбежал из дома и вернулся, волоча за собой унтера.

– Снимай мину, гадюка, фашист недорезанный! Гнида паршивая!

Подобострастно кланяясь, унтер вытащил перочинный ножик, присел и осторожно перерезал неколько не замеченных нами тонких проволочек в щели между крышкой и люком погреба. Через минуту нас обнимали пожилая изможденная женщина и две девушки.

– Наши,– плача, стонали они.– Родные!

– Катю Коробову не встречали?– грустно спрашивал у них Митя.– Беленькая такая, худенькая, Катюша Коробова.

– Не встречали, родной ты мой,– гладя Митю по плечам, вздыхала женщина.– А Васильева Степана Петровича из Воронежа нет среди вас? Муж мой…

– Нет, мамаша, в другом полку, наверное,– обнадежил Володя.– Не поминайте лихом, мамаша, сестрички.

И мы ушли – бой продолжался.


А под утро, когда все было кончено, Митя Коробов, добрый и славный паренек с чистыми голубыми глазами, подорвался на мине. Ему оторвало ногу выше колена, и он так и не пришел в сознание. Он умер несколько часов спустя, и я втихомолку плакал, узнав об этом.

Быть может, если бы приказали, мы нашли бы в себе силы пойти дальше, но нам велели спать. И мы, не поев, не умывшись, никого ни о чем не спрашивая, легли и заснули и спали, наверное, почти целые сутки. А потом встали, худые, черные от грязи и копоти, привели себя в порядок, позавтракали и выстроились на окраине деревни.

Сначала Ряшенцев вручал гвардейские значки – тем, кто их не имел. А потом вдоль строя, стройный и щеголеватый, шел майор Локтев вместе со своим адьютантом и поздравлял награжденных. Медали он сам прикреплял к гимнастеркам, а вместо орденов вручал выписки из приказа. Когда майор поздравил рядового Железнова со званием гвардии сержанта и орденом Славы третьей степени, Володя поблагодарил по уставу и, волнуясь, спросил:

– Товарищ командир полка, жив Сергей Тимофеевич?

– Жив, жив,– улыбнулся майор.– Допрашивает пленных.

Стоял теплый солнечный день – 19 апреля 1945 года. По дороге нескончаемым потоком шли танки, тягачи с орудиями, машины, колонны солдат. В нескольких километрах от деревни шел бой – наши дивизии форсировали Шпрее.


АНТРАКТ


В деревню возвращались местные жители. Одни из них тихо плакали у развалин, а другие, еще не веря своему счастью, приводили в порядок уцелевшие дома. Вместе с женой, невесткой и тремя внучками вернулся и хозяин большого дома, где расположился наш взвод. Высокий седоусый старик деловито обошел участок, тщательно осмотрел выбоины в стенах, разбитые окна, переписал мебель и уселся за гроссбух – подсчитывать убытки, наверное.

– Счет нам готовит,– усмехнулся Митрофанов.– У такого зимой снега не выпросишь.

Из дверей, держась за материнский подол, расширенными от любопытства глазами на нас смотрели три девчонки. Старик осклабился и полистал словарик.

– Внучки,– выговорил он.– Их бин Фридрих Шульц. Прошу любить и жалувать.

– Нет уж, папаша, любить мы тебя не будем,– с достоинством ответил Митрофанов.– Откуда я знаю, может, твой сынок мой Мценск жег или комбата Макарова пристрелил. Поэтому существуй себе на здоровье, а девчонкам передай от меня жратву – банку тушенки из НЗ и шоколад, который я, между прочим, честно завоевал в качестве трофея.

Хозяин рассыпался в благодарностях, но Митрофанов знаком его остановил:

– Как будешь корову доить,– Митрофанов подергал в воздухе за воображаемое вымя,– крынку парного молока не забудь, в обмен на цукер. Понял, господин Шульц? Му-у-у!

Назначенный помощником командира взвода Володя принимал пополнение, ему было не до нас, и мы с Митрофановым пошли бродить по деревне. Выглядели мы замечательно. На ногах новенькие брезентовые сапоги-трофеи, на ремнях – кинжалы и пистолеты, на гимнастерках – гвардейские значки; наши лихо заломленные набок пилотки, небрежная походка и прищуренный взгляд свидетельствовали о том, что идут стреляные птицы, видавшие виды орлы-гвардейцы. Я отдал бы год жизни, чтобы меня сейчас увидели Тая и Сашка. Митрофанов мечтал о том же. Куда девались робость и неуверенность в себе пришедшего в запасной полк щуплого, низкорослого солдатика! Теперь Митрофанов был на отличном счету: быстрее всех ползал по-пластунски, метко бросал гранаты, уложил – это наверняка – на наших глазах трех немцев и был вернейшим кандидатом на медаль.

– Вернусь домой,– пыжась, разглагольствовал он,– курсы шоферов закончу, домишко отгрохаю и к Варьке посватаюсь. Если уже теперь носом вертеть будет– наше вам с кисточкой, другая найдется! Правильно рассуждаю?

На площади перед штабом слышался смех: солдаты окружили группу очень худых, оживленно жестикулирующих людей в штатском. Это были итальянские и английские военнопленные, освобожденные из лагеря. Узнав, что все попытки объясниться оказались безуспешными, я решил внести свой вклад в это благородное дело.

– Ай эм Михаил Полунин,– сообщил я, ударив себя кулаком в грудь.– Ай эм гвардеец.

– Джон Смит,– слегка склонив голову, представился высокий носатый англичанин.

– Ду ю спик инглиш?– растерявшись, бездарно спросил я.

– Иес, иес,– заулыбался англичанин.

– Ай эм глед ту си ю,– поведал я и, подумав, добавил:– Инглиш ленгвидж ис бьютифул, ситдаун, плиз.

– Во дает Мишка! – восхитился Митрофанов.– Дуй до горы!

Но мой словарь уже был исчерпан. Поняв, что он имеет дело с гнусным самозванцем, Джон Смит разочарованно откланялся. Тогда общим вниманием завладел молодой юркий итальянец с черными глазами прожженного плута. Он положил в ладонь горошину и тихо на нее подул. Горошина исчезла. Итальянец попросил у одного солдата автомат и, сделав страшно удивленное лицо, вытряс горошину из ствола. Мы зааплодировали, а фокусник поклонился и… вытащил из моей пилотки Железный крест.

– Тьфу! – фокусник брезгливо швырнул крест на землю, затопал по нему ногами – и с немым изумлением уставился на моего англичанина. Все ахнули: на груди у него висел тот самый Железный крест. Джон Смит обиделся, сорвал крест и отбросил его в сторону.

– Паф, паф!– испуганно заверещал фокусник, показывая пальцем в небо. Мы на мгновенье задрали головы, а итальянец уже разводил руками и кланялся: на груди у Джона висели два креста. На этот раз англичанин разозлился не на шутку, сорвал злополучные ордена и демонстративно повернулся к фокуснику спиной. Общий хохот: на спине болтались три креста!

К нашему искреннему сожалению, вскоре подали автобус, и бывшие военнопленные уехали, махая из окошек руками.

А в деревню уже вступала длинная колонна немцев. Их было больше тысячи – измученных, высокомерных, ошеломленных, несчастных людей в грязных зеленых шинелях и френчах. Впереди, не глядя по сторонам, ехал в машине фашистский генерал с перевязанной головой – ехал медленно, чтобы не отбиться от колонны, как на параде. Рядом с ним, страдая от насмешек, сидел наш автоматчик-ефрейтор.

– Разрешите обратиться, товарищ ефрейтор!– почтительно рявкнул Митрофанов.– Генерала поймали капканом?

– Пошел ты к…– огрызнулся несчастный страж.– Дай лучше их фашистскому благородию воды напиться.

Митрофанов протянул фляжку и пошел рядом с машиной. Генерал вытащил платочек, тщательно вытер горлышко фляжки и забулькал.

– Брезгует,– скривил губы Митрофанов,– А я уж после него – и в руки не возьму, пусть подавится моей фляжкой!

И сердито отошел от машины.

– Вассер, вассер,– просили пленные.

Колонна остановилась, и с полчаса мы поили немцев водой. Мне стало не по себе: на меня грустными глазами смотрел мальчишка в длинной, до пят, шинели.

– Фольксштурм?– спросил я.– Гитлерюгенд?

Мальчишка кивнул. Проклиная себя за мягкосердечие, я протянул ему полплитки шоколада.

Стоя вдоль дороги, на пленных молча смотрели местные жители. Многие плакали.

– Отольются кошке мышкины слезки,– сурово произнес кто-то.

– Повезло фрицам, хоть живы останутся.

Послышался крик – одна женщина подбежала к колонне и забилась на груди у мордастого, огненно-рыжего солдата.

– Брат,– разобравшись, пояснил нам конвойный и похлопал женщину по плечу: – Не ори, вернется твой Ганс, или как там его, пусть только мой Смоленск отстроит, как было до войны. Любил кататься – люби и саночки возить.

И все равно тягостное зрелище – пленные. Да будут прокляты фашисты с оружием в руках, звери, уничтожившие миллионы людей! Им, не немецкому народу, а гитлеровским головорезам, умертвлявшим в душегубках, сжигавшим живьем женщин и детей, мы никогда не простим и не забудем. Передадим нашу ненависть в генах, в десятом поколении – не простим.

А пленных было жалко. Не всех, конечно, а тех, у кого были несчастные человеческие лица.

Хорошо это или плохо – что мы отходчивый народ?

Сергей Тимофеевич пришел к нам радостно возбужденный.

– Получил весточку от Тихомирова!– сообщил он.– Сережа пишет, что рассчитывает месяца через два встретиться со мной – рана заживает. «На старости я сызнова живу, минувшее проходит предо мною». Володя, ты мой амулет, твоя близость приносит мне удачу!

– А моя?– ревниво спросил я.

– И твоя!– засмеялся Сергей Тимофеевич.– Эх, Сережа, Сережа, думал ли я, что тебя увижу?

Сергей Тимофеевич был счастлив, и мы искренне его поздравляли.

– Утром допрашивал фельдфебеля,– рассказал он.– Отпетый нацист, убежденный в превосходстве арийцев и в их исторической миссии. Пытался меня убедить, что по числу гениев на душу населения Германия стоит на первом месте. Пришлось взять в руки карандаш и доказать, что Россия, англосаксы и французы нисколько не уступают немцам по этому показателю, а если Германия в чем-то и превосходит их, то лишь в одном: по числу великих ученых и деятелей искусства, изгнанных из страны за время фашистской диктатуры. Отвел я душу на этом ученом фельдфебеле!

– Какой у вас размер ноги, Сергей Тимофеевич?– подмигнув мне, спросил Володя.

– Сорок первый. А что?

– Примерьте, пожалуйста,– сказал я, доставая из вещмешка отличные хромовые сапоги.

– Вот спасибо!– поблагодарил Сергей Тимофеевич и озабоченно спросил:– Надеюсь…

– Все в порядке,– успокоил Володя. – Мишка на чернобурку выменял, носите на здоровье.

– На чернобурку?– засмеялся Сергей Тимофеевич.

История действительно была забавная. В подвале полуразрушенного дома мы с Митрофановым обнаружили бочку моченых яблок. Наполнив два эмалированных ведра, мы отправились угощать ребят, не забывая и себя – всю дорогу наши челюсти энергично работали. Навстречу нам шло несколько солдат. Один из них, набросив на плечи роскошную чернобурку, под смех приятелей кокетливо поводил бедрами. Увидев в наших руках столь редкостное лакомство, ребята остановились.

– На шарап!– предложил владелец чернобурки.– Налетай, славяне!

– Я тебе налечу!– грозно пообещал Митрофанов.– Лично для товарища Ряшенцева несем, понял?

– Дай хоть погрызть, скареда!

– Локти грызи,– посоветовал Митрофанов.

После длительного торга чернобурка оказалась на моих плечах, а одно ведро с яблоками перекочевало к ее бывшему хозяину. При виде чернобурки все встречные хохотали, а я паясничал вовсю, чрезвычайно довольный производимым впечатлением. И тут мы столкнулись с командиром второй роты лейтенантом Кулебяко, который галантно вел под руку красавицу медсестру Танюшу и рассыпался перед ней мелким бесом. Под мышкой у Кулебяко были только что полученные в военторге хромовые сапоги. Как и следовало ожидать, Танюша всплеснула руками, и на ее прекрасном лице так явственно отразились переживаемые ею чувства, что Кулебяко мгновенно сообразил, какого козырного туза он может заполучить.

– Чернобурка?– поманив меня рукой, спросил Кулебяко.– Гм… смотри, Танюша, нашей выделки, в Россию возвращается награбленное фрицами имущество.

– Так точно, возвращается, товарищ гвардии лейтенант!– поддержал я.

– Для кого она у тебя?

– Для невесты, товарищ гвардии лейтенант! Танюшины глаза метнули молнии, и Кулебяко перешел к делу:

– Махнем не глядя? Даю парабеллум с тремя обоймами.

– Моя невеста штатская, товарищ гвардии…

– Оставь…– Кулебяко поморщился.– Хочешь портсигар-зажигалку?

– Моя невеста не курит, товарищ…

– Тьфу, заладил!– обозлился Кулебяко. – Учти, с чернобуркой не отпущу. Чего за нее хочешь?

– Сапоги…– глядя в сторону, шепнул Митрофанов.

– Моей невесте нужны сапоги,– доверительно сообщил я и, предупреждая вопрос, добавил: – У нее большая нога, с портянкой будет как раз.

Кулебяко побагровел, но глаза Танюши были столь красноречивы, что африканский обмен состоялся, к взаимному удовлетворению.

Сергей Тимофеевич натянул сапоги и любовался ими, улыбаясь.

– Когда в наступление пойдем, не знаете?– поинтересовался Володя.

– Опасаешься, что без нас Берлин возьмут?

– Как раз наоборот,– серьезно ответил Володя,– пополнение бы нам денька два подкормить, еле на ногах ребята держатся – из освобожденных военнопленных.

Сергей Тимофеевич помрачнел.

– Проводите меня, друзья, и отсыпайтесь: видимо, завтра двинемся дальше. Да, Володя,– спохватился он,– раздобыл для тебя превосходный аккордеон, валялся бесхозный в двух шагах от дома. Воспользуюсь служебным положением и буду возить с собой на штабной машине. Доволен?

– Еще бы!– обрадовался Володя.– Эх, руки чешутся!

– У меня полный склероз!– ахнув, засмеялся Сергей Тимофеевич и достал из кармана две коробочки.– Утром разведчики принесли Локтеву целый ящик ручных часов – нашли в штабе, и не каком-нибудь, а танковой дивизии «Охрана фюрера»! Как я понимаю – спецзаказ для награждения доблестных эсэсовцев, разгромивших азиатские орды под Берлином. Но от дивизии осталось одно воспоминание. Смирно, товарищи гвардейцы! Получайте часы и заканчивайте войну по московскому времени.

Мы сердечно поблагодарили Сергея Тимофеевича и проводили его до штаба.

И тут, как назло, нам повстречался лейтенант Кулебяко. Уже потом мы узнали, что над ним смеялся весь медсанбат – получив чернобурку, Танюша вспомнила, что ей пора на дежурство, и бежала, не оставив несчастному влюбленному ни малейшей надежды. Кулебяко шел злой как черт. Увидев на Сергее Тимофеевиче знакомые сапоги, он остановился:

– Так вот кто твоя «невеста»!– прорычал он.

– Здравия желаем, товарищ гвардии лейтенант!– не скрывая насмешки, отчеканил Володя.

Я не удержался и прыснул. Кулебяко бросил на меня многообещающий взгляд и яростно зашагал, шаркая по асфальту разбитыми подметками.

Но на этом злоключения Кулебяко не кончились.

У самого штаба прогуливался вместе с приятелем сержантом Юра Беленький. Сапоги Сергея Тимофеевича произвели на него большое впечатление.

– Хороши!– Юра поцокал языком.– Где добыли, если не секрет?

Не успел Сергей Тимофеевич раскрыть рта, как я торопливо проговорил:

– Лейтенант Кулебяко достал несколько пар, можешь выменять.

– Ч-черт,– разочарованно почесал в затылке Юра.– Нет у меня никакого барахла…

– Ладно, будут у тебя сапоги,– включаясь в игру, сердечно сказал Володя.– Для Друга делаю, учти. Только сорок второй размер.

– Как раз мой! – заволновался Юра.

– Тогда пойди к лейтенанту и скажи, что Татьяна, мол, из медсанбата велела кланяться и забрать сапоги, которые Кулебяко обещал подарить ее мужу на свадьбу.

– Ас чего это Таня будет мне подарки дарить?

– Все дело в чернобурке, которую Кулебяко взял у Тани для своей жены,– вмешался я.– А чернобурка была моя. А сапоги мне велики.

Юра добросовестно все повторил и помчался к лейтенанту за сапогами. Мы, разумеется, тут же отправились за ним, спрятались за угол дома и затаив дыхание ждали развития событий.

Прошло с полминуты, и на крыльцо вылетел взъерошенный и ничего не понимающий Юра. Вслед ему громыхало:

– Я тебе покажу такую чернобурку, что на том свете будет сниться! Смир-рна! Кругом! Шагом марш к чертовой матери!

Откровенно признаюсь: я сделал все возможное, чтобы об этой истории узнало максимальное число людей.


У БЕЗВЕСТНОГО ОЗЕРА, В ПРЕДПОСЛЕДНИЕ ДНИ


По понтонному мосту мы переправились через Шпрее – холодную речку со свинцовой водой.

Но мы уже знали, что Берлина нам, увы, не видать, что брать его будут другие. Спустя много лет я прочитал в военной литературе, почему так получилось. Оказывается, Гитлер до конца мечтал столкнуть лбами союзников, чтобы из высеченных искр вспыхнул новый пожар. Гитлер оголил свой западный фронт и бросил армию генерала Венка на помощь осажденному Берлину. Тем самым американцам и англичанам было дано понять: наши главные враги – русские, с вами мы готовы договориться.

Поэтому мы спешили. Мы верили союзникам, но – верь и оглядывайся!– хотели как можно быстрее взять Берлин, чтобы лишить Гитлера всяких иллюзий.

Армия Венка была одной из этих иллюзий. Она рвалась к Берлину, и ее нужно было уничтожить. И эту задачу маршал Конев возложил, в частности, на наш взвод.

Вот почему я так и не увидел Берлина, хотя прошел всего в сорока километрах от его пригородов.


Джек Лондон рассказал про зеркало, глядя в которое человек видит свою судьбу.

Мы даже не в состоянии себе представить чудовищные последствия такого изобретения – будь оно в действительности. Оно привело бы, наверное, к полному потрясению человеческой психики, ибо вся прелесть жизни – в ожидании и надежде, в глубоко запрятанной в каждом из нас – даем мы себе в этом отчет или нет – вере в бессмертие души.

А стоит ли жить, если ты в зеркале видишь свою разорванную плоть или агонию на госпитальной койке? Стоит ли шагать по этой дороге, есть, пить и болтать с друзьями, если ты точно знаешь, что через два-три дня тебя не станет?

Хорошо, что нет и не может быть зеркала судьбы.


Стыдно признаться, но лишь в двадцатых числах апреля я впервые услышал стихи великого поэта Сергея Есенина. Их читал нам наизусть Вася Тихонов, солдат пополнения, бывший военнопленный. Когда, умываясь, он разделся до пояса, нас передернуло: его спина была покрыта глубокими шрамами. Товарищи по лагерю рассказали, что Вася бросил ломоть хлеба в камеру смертников, и эсэсовец, привязав преступника к столбу, убивал его тяжелой плетью. Но Вася выжил, его молодой организм уже почти оправился от двух лет каторги, и лишь в чистых, как у Мити Коробова, глазах надолго сохранилась печаль.

На привалах мы собирались вокруг него, и Вася медленно и глухо, нараспев читал:

…Жизнь моя, иль ты приснилась мне?Словно я весенней гулкой раньюПроскакал на розовом коне…

Ничего подобного мы раньше не слышали и были потрясены. Уже тогда, как теперь мне кажется, я понял, что только гении отличаются друг от друга, а посредственности все похожи, как подстриженные кусты; что гений бросает в почву семена, а сочинитель – простые камушки.


Но сон забывается на следующий день, а ту неделю я запомнил на всю жизнь.

Нам снова достались леса, да еще озера и болота. Такой и осталась в памяти Германия – искаженное представление о стране, где из каждого квадратного метра земли извлекают выгоду. Но лесное междуречье Нейсе и Шпрее щетинилось дзотами и бронеколпаками, там была создана глубоко эшелонированная оборона. А в лесах южнее и западнее Берлина немцы не ожидали нас видеть, армия Венка создавалась наспех и для наступления, а не обороны. И поэтому война здесь была иной – наверное, похожей на ту, какую вели наши войска в тягостные месяцы отступления в глубь России. Лишь с той колоссальной разницей, что теперь горели не наши леса и деревни и речь шла не о жизни и смерти нашей страны, а только о неизбежном разгроме фашизма.


Разведка донесла, что нам навстречу движутся крупные силы немцев. Мы обогнули большое лесное озеро и заняли оборону на его берегах. Занять оборону – значит окапываться, рыть траншеи и оборудовать командные пункты, огневые точки. К счастью, грунт был песчаный, а круто спускающиеся к воде холмистые берега были как будто созданы природой для того, чтобы облегчить нашу задачу.

Между нами и лесом лежал широкий зеленеющий луг. В мирное время, наверное, отдыхающие гоняли здесь мячи, загорали и смеялись. А теперь, ломая деревья и осыпая траншеи снарядами, из лесу вышли штук сорок танков.

То, что произошло в последующие минуты, нельзя назвать битвой – это было побоище.

Второй и последний раз я увидел, как ИЛы уничтожают танки. Штурмовики слетелись, словно школьники на звонок. Они буквально заклевали танки, забросали их мелкими бомбами и уложили из пулеметов пехоту. Мы даже не стреляли, зарылись в землю и ждали, опасаясь не немецких танков, а своих бомб – такие случаи бывали. Но штурмовики сработали чисто, и, когда гул моторов отдалился, наступила мертвая тишина, прерываемая стонами раненых. Командир полка послал одну роту прочесать близлежащий лес, а мы высыпали из окопов – смотреть и считать. Какая сила нужна была для того, чтобы согнуть, как еловую ветвь, длинноствольную пушку «тигра»! Еще дымились обгоревшие тела танкистов, и сотни солдат раскинулись в неестественных позах. Все немцы были молодыми, крепкими ребятами – офицерская школа, как мы узнали. Я подобрал полевую сумку, заглянул в нее: «Майн кампф», эрзац-шоколад и письма. С обложки глазами шизофреника смотрел Гитлер. Его в эти минуты ищут в каждом берлинском доме наши ребята, чтобы посадить в железную клетку и возить по всему миру – так было решено в нашем взводе, когда мы еще думали, что пойдем на Берлин.

– Брось,– поморщился Володя.– Ого, как смотрит!

Мы набрели на раненного в ногу немца и столкнулись с его взглядом. В нем была боль и ненависть. Володя вытащил кинжал, и немец, застонав, закрыл лицо руками.

– Вот дурья голова,– возмутился Володя, разрезая на немце сапог.– Раненых мы, фриц, не кончаем, запиши и маленьким фрицам расскажи.

И начал ловко бинтовать окровавленную ногу. Немец, приподнявшись и опершись на локти, молча смотрел, и взгляд его не смягчался.

– Будь ты на его месте, пристрелил бы он тебя как собаку,– сказал я.

– А я и не собираюсь с ним местами меняться,– беззаботно ухмыльнулся Володя.– Я теперь, брат Мишка, буду осторожный – я, может, профессором хочу стать, а то и доцентом!

– Наоборот, профессор повыше доцента,– поправил я.

– Ладно, сначала доцентом, мы люди не гордые,– согласился покладистый Володя и улыбнулся своей белозубой улыбкой.


Немецкая авиация, по-видимому, перестала существовать – самолеты с черными крестами на крыльях в небе больше не появлялись. И наши истребители и штурмовики летали, как на воздушном параде в Тушине,– боясь только выговоров от начальства за лихость.

Несколько дней наш полк держал оборону, не продвигаясь ни на шаг: немцы яростно атаковали по пять-шесть раз в сутки, не считаясь с ужасающими потерями. Корпус, частью которого мы были, закрывал Венку дорогу на город Белиц, которого, пропади он пропадом, никто из нас и в глаза не видел и о существовании которого не подозревал. Фашисты лезли вперед, их штабелями укладывали с воздуха, и они бросались в другую щель, где их встречали тридцатьчетверки. Ряшенцев говорил, что даже в Сталинграде он не видел столько трупов. Я слышал, как Локтев сказал своему замполиту майору Кривцову: «Самые глупые немцы за всю войну! Лезут, как мотыльки на огонь».

Несколько дней продолжалась эта бойня, и мы уже свыклись было с мыслью, что за нас будут воевать самолеты и танки, как вдруг все изменилось.

В отчаянной ночной атаке немцы прорвали правый фланг корпуса и хлынули в наши тылы. Но это было их последним успехом: подоспевшие на помощь войска заткнули образовавшуюся брешь и погнали немцев обратно.

В результате наш полк вторично за одну неделю попал в окружение – парадокс последних дней войны.

Потом рассказывали, что большинство штабных офицеров стояли за круговую оборону. Но Локтев был против, и его решение спасло полк.


С востока и севера, куда отступали прорвавшиеся немцы, деревья подходили чуть ли не вплотную к воде, и Локтев ограничился тем, что приказал заминировать берега. А с юга и запада озеро отделял от леса широкий луг, о котором я уже говорил. Нападения следовало ждать отсюда – вряд ли немцы рискнут форсировать озеро, когда один пулеметчик на берегу стоит целого взвода.

Локтев оказался прав, хотя не учел одного: что немцев могут в озеро сбросить. А случилось именно так.

Когда наши танки прижали отступающих к восточному берегу, те ринулись в обход, но начали подрываться на минах. Положение у фашистов стало безвыходным, в неравном бою с нашей танковой бригадой их ждало неминуемое уничтожение. И тогда они полезли в воду.

Озеро закишело лодками, плотиками, связанными стволами деревьев. Многие немцы плыли раздетыми, держа оружие в вытянутых над головами руках. Дул сырой, промозглый ветер, и небо, затянутое темными тучами, лишило нас поддержки авиации, к которой мы так привыкли.

Полк оказался между молотом и наковальней.

Мы не знали, что нам на помощь спешат танки, что, если бы было тихо, мы услышали рев их моторов. Но все равно об этом некогда было думать.

На луг в окружении сотен солдат выползло десятка полтора немецких танков. Они приближались, ведя шквальный огонь по траншеям, явно стремясь отвлечь наше внимание от озера, и это наполовину им удалось. По танкам била вся полковая артиллерия и даже трофейные фаустпатроны, которыми предусмотрительный Локтев вооружил один взвод, мины косами срезали пехоту – поле боя превратилось в кромешный ад.

– Первый взвод – бить по озеру!

С уцелевших лодок и плотов сыпались автоматные очереди, а из воды, покрасневшей от крови, слышались жуткие крики утопающих. Разорвался снаряд, и меня больно ударило в лоб комком земли, Я быстро протер глаза и мгновенье, остолбенев, смотрел на Митрофанова. Согнувшись, он с бессмысленной улыбкой держался обеими руками за живот, а на его шинели расплывалось темное пятно.

– Костя!– закричал я.– Костя!

– Жжет, сволочь…– падая, проговорил Митрофанов.

– Стреляй!– срывая голос, закричал мне Володя.

Несколько десятков немцев уже выбрались на берег и лежали, не в силах поднять головы, а ветер отгонял куда-то в сторону лодки и плотики, нагруженные мертвецами. За спиной послышался рев танка, и я не успел испугаться, как Володя сдернул меня на дно траншеи. Через секунду стенки траншеи как будто стали сдвигаться. «Конец»,– мелькнула мысль, и я потерял сознание.


Ничего со мной не случилось – слегка контузило, помяло землей, и день-другой звенело в ушах.

Танк, что утюжил нашу траншею, поджег Володя – взорвал гранатой закрепленные на задней броне канистры с горючим. Он бросал гранату в упор и не уберегся: крохотный осколок пробил ему висок. Володя умер мгновенно и не видел, как подоспевшие тридцатьчетверки смяли вторую волну атакующих немцев.

Не узнал Володя и того, что за несколько минут до него осколком разорвавшегося в траншее снаряда был наповал убит Сергей Тимофеевич.

Они встретились и полюбили друг друга живыми, и смерть их не разлучила. Мы похоронили их рядом, в братской могиле, вместе с маленьким Митрофановым и многими другими нашими товарищами.

У меня пропали слезы, и я не мог плакать. Но в ту минуту, когда мы стояли на краю могилы и отдавали последний долг погибшим, я впервые понял, что означают слова – сердце обливается кровью. Я смотрел на Володю и Сергея Тимофеевича и думал, что больше никогда в жизни не смогу улыбаться. Виктор Чайкин и Юра Беленький что-то говорили: видимо, что война есть война, но у меня звенело в ушах, и я ничего не слышал.

Дав прощальный салют над братской могилой, мы покинули озеро, из которого еще много лет, наверное, люди не будут пить воду, и луг, на который невозможно было ступить – его устилали трупы. Кто-то сказал, что «труп врага хорошо пахнет». Я сознаю, что буквально понимать этот афоризм нельзя, но все равно он мне кажется циничным и бесчеловечным.

И мы вновь пошли по лесным дорогам, вступая иногда в стычки с мелкими группами немцев, растерянных и подавленных, потерявших всякое представление о том, что происходит в мире и что творится на их земле.

В эти дни я получил от мамы письмо. Она уже знала, что я на фронте, и умоляла меня беречь себя.

И я сочинил ей ответ, который, будь он получен в мирное время, мог бы вызвать улыбку. Это было вольное изложение есенинского «Письма к матери», переписанного всей ротой под диктовку Васи Тихонова. Помню, что чуть ли не все солдаты бросились тогда писать домой, и многим мамам, наверное, почта доставила письма, кончающиеся немыслимо прекрасными строками:


Не такой уж горький я пропойца,

Чтоб, тебя не видя, умереть…


ОБМАНЧИВОЕ СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ


Если бы посторонний, равнодушный человек мог взглянуть на эту сцену, он бы решил, что мы перепились и сошли с ума.

Мы палили в воздух из винтовок, автоматов и пистолетов, обнимались и целовались, орали и ударялись вприсядку, качали Локтева, офицеров и друг друга – никогда и нигде потом я не видел, как плещется через край море человеческого счастья: наши взяли Берлин.

Второго мая мы праздновали День Победы. Мы были твердо уверены, что война окончена и никто больше не будет в нас стрелять. И все думали об одном: быстрее домой! Теперь всем очень хотелось жить – не в окопах, не в чужих лесах или домах с остроконечными крышами, а в своей – пусть голодной, опустошенной, вдовьей, сиротской, но бесконечно родной стране, среди мальчишек и девчонок, женщин и стариков, говорящих на русском языке.

Мы были беспечны в своем неведении. В эти дни произошел немыслимый ранее случай, в правдоподобность которого трудно было поверить. Несколько бойцов, находясь в боевом охранении, разделись и задремали на солнышке, намертво забыв про лес, немцев и войну. Их разбудило осторожное похлопыванье по плечам. Немцы! Они запрудили всю поляну, их было человек двести, каких-то странных и не похожих на немцев немцев. Пока ребята протирали глаза, к их ногам полетело оружие, и обер-лейтенант на ломаном русском языке доложил полураздетым растяпам, что вверенная ему рота добровольно сдается в плен.

Подполковник Локтев хватался за голову, бил кулаком по столу и хохотал – явно не зная, что делать: награждать растяп или отдавать их под трибунал. В конце концов он решил провести среди личного состава полка беседы и дело замять.


И весна пришла под настроение – чудесный солнечный май сорок пятого года. Словно учуяв конец войны, природа тоже вышла из окопов, осмотрелась и расцвела. В большой деревне, где мы стояли, зазеленели палисадники, заулыбались сады. Измочаленные апрельскими ветрами и дождями, рассыпались высушенные солнцем обрывки фашистских плакатов на стенах домов: «П-С-Т!», «Враг подслушивает!», «Берлин останется немецким!» Возвратившиеся в деревню немцы соскабливали со стен плакаты – с тем же усердием, с каким, наверное, наклеивали их месяц назад. Немцы были тихие и покорные, они привели домой своих кормленых черно-белых коров и предупредительно угощали нас парным молоком, а бургомистр, необыкновенно вежливый старичок, непрерывно кланялся и покрикивал на соотечественников сухим металлическим голосом.

Наша хозяйка, долговязая фрау Кунце, была особенно услужлива, и не без оснований: на ее доме стояла каинова печать. Когда мы первого мая вошли в деревню, из всех окон торчали белые флаги. Но Ряшенцев зря потирал руки, радуясь, что батальон обойдется без потерь: в нескольких домах и в кирке, венчавшейся вместо креста каким-то петухом, за белыми флагами капитуляции скрылись эсэсовцы. Их огнем было ранено несколько солдат. Узнав об этом вероломстве, взбешенный Локтев вызвал самоходки, и немцы поспешили капитулировать – на этот раз по-настоящему. А с «нашим» домом получился конфуз: командир самоходки протаранил кирпичную стену и провалился в глубокий погреб. И вот уже несколько дней из проломанной стены нелепо торчал стальной зад огромной машины, которую нечем было вытаскивать – самоходки сразу же после боя умчались на другой участок.

С этим «постояльцем» фрау Кунце никак не могла мириться: «русиш панцер» мешал ей войти в погреб, где хранились припасы. Сначала мы тоже огорчались и бегали одолжаться в другие дома, а потом – голь на выдумки хитра – нашли выход из положения: худой и верткий Юра Беленький залезал в башню самоходки через верхний люк и проникал в погреб через нижний, Так на нашем обеденном столе появился «зект»– отличный яблочный сидр, разные компоты, варенья и соленья, заготовленные хозяйственной фрау отнюдь не для поправки советских солдат. Но нам рассказали, что на герра Кунце, местного нацистского бонзу, удравшего за Эльбу несколько дней назад, гнули свои спины четверо украинских девушек, так что мы ели добытые из погреба продукты без всяких угрызений совести. Впрочем, фрау Кунце и ее двух мальчишек никто не обижал. Младшего, общительного шестилетнего Карла, охотно ласкали соскучившиеся по детям солдаты, а старшего не любили: он держался настороженно, исподлобья смотрел на нас белесыми глазами недозревшего гитлерюгенда, и при его появлении Юра немедленно цитировал маршаковские строки:


Юный Фриц, любимец мамин,

В класс пошел сдавать экзамен…


В лесах еще вылавливали одичавших немецких солдат, до деревни время от времени доносились выстрелы, но война, по общему мнению, закончилась. Мы жадно ловили и передавали друг другу слухи о скорой демобилизации и в ожидании ее, как говорил Юра, «разлагались на мелкобуржуазные элементы»: спали, ели, играли в шахматы, лениво чистили оружие, снова ели и спали. Иногда мы выходили в сад, расстилали на траве под яблоней шинели, загорали и мечтали о прекрасном будущем.

– Вернусь в Саратов,– разглагольствовал Юра, нежась в солнечных лучах,– подам заявление в десятый класс и до сентября буду валяться на койке. Сестренка у меня библиотекарша, книжками обеспечит. Из комнаты не выйду! Почитал часок – и на боковую, минуток на шестьсот…

– А горшок кто будет подавать, управдом?– поинтересовался Виктор.– Не для мужика занятие – три месяца бревном валяться. Эх, приеду домой – к ребятам пойду, на завод. У нас футбольная команда была первая в городе, левого инсайда играл. Постукаешь по воротам досыта, а вечером – в парк с девчонкой… Орден и медали нацеплю, пусть завидуют! Тебе одолжить одну, Мишка?

– Не успел заработать,– сокрушенно вздохнул я.– Сам таскай.

– Может, и успел,– обнадежил Виктор.– Попрошу батю узнать, Ряшенцев после озера подписывал какой-то список.

– Вряд ли, – усомнился я.– Даже точно не знаю, попал ли в кого-нибудь. А Володька бы вторую «Славу» получил за танк, не дожил…

– Обидно, под самый конец погибли…– сказал Юра.

– Сергей Тимофеевич мечтал,– вспомнил я,– что вернется в Москву и возьмет нас учиться к себе. Лучше бы Локтев отослал его в штаб корпуса, там ведь тоже нужны переводчики…

– Сколько корешей у меня за войну убило,– расстроился Виктор. – У тебя потому глаза на мокром месте, что первых потерял. А годишко-другой повоевал бы – привык. Хотя нет, глупость я сказал, все равно сердце щемит, как вспомнишь. Может, с годами это пройдет, а может, нет.

– Не пройдет,– Юра покачал головой.– Это, брат Витюха, навсегда.

Так мы лежали, говорили о погибших друзьях, мечтали о возвращении домой и думали про себя, что все-таки это здорово получилось, что мы живые.


А в эти минуты в штаб полка приехал на мотоцикле связной офицер из корпуса. Он вручил Локтеву пакет, и через несколько часов мы шли на юг спасать восставшую Прагу. Мы шли, не зная о том, что на этом пути расстанемся еще со многими друзьями и последнего из них похороним пятнадцатого мая на площади застывшей в скорбном молчании чешской деревушки.


БАЛЛАДА О ПОВОЗКЕ


Я не вел записной книжки и многое забыл. За редким исключением, я не помню фамилий моих товарищей – они входили в мою жизнь чаще всего на несколько дней; я забыл названия деревень, которые мы брали, а впечатления, когда-то меня потрясавшие, словно потеряли свою реальность, и нужно иной раз себя убеждать, что это случилось именно со мной.

Но главное осталось, как остается на пути вешних вод тяжелый камень.

На всю жизнь, наверное, запомню я урок, который мне преподал Виктор Чайкин, когда мы переваливали через Рудные горы.

«Мы шли» – это было бы сказано неточно, мы рвались вперед в марш-броске, делая по пятьдесят километров в сутки. Потом мы узнали, почему так спешили: в израненном теле Чехословакии засела миллионная армия фельдмаршала Шернера, и над страной Яна Гуса и бравого солдата Швейка нависла грозная опасность.

Спустя много лет, плавая на рыболовном траулере, я видел, как билась на корме попавшая в трал огромная акула-пила. Жизни в ней оставалось на несколько минут, но – горе неосторожным! Акула и сейчас, умирая, могла нанести смертельный удар своей страшной полутораметровой пилой.

Фашистская военная машина тоже содрогалась в последних конвульсиях, ее нервная система погибла вместе с Берлином, но в этой агонии армия Шернера могла натворить много бед.

Первыми рванулись из-под Берлина в Чехословакию танковые армии, и мы видели их работу. По обеим сторонам живописной, в цветущих яблонях и вишнях дороги грудой бесформенного лома валялись в кюветах разбитые немецкие танки, брошенные пушки, сгоревшие машины и тысячи винтовок – автоматы мы подбирали, их у нас не хватало. Это был маневр, неслыханный в истории войн,– танки умчались далеко вперед без поддержки пехоты. Теперь мы должны были их догнать. Слева от нас, километрах в тридцати, гремел бой – брали разрушенный несколько месяцев назад американскими самолетами Дрезден, и я вспомнил, как мечтал Сергей Тимофеевич увидеть знаменитую на весь мир картинную галерею. Но бой отдалялся – не останавливаясь, мы проскочили мимо Дрездена и вступили на асфальтированную дорогу, ведущую в горы.

Танки прошли несколько часов назад – еще дымились зияющие раны бетонных дотов и пустые глазницы амбразур. Немцев не было видно, но нас, утомленных двухдневным броском, подстерегала другая беда – нестерпимая жара. От лесистых каменных гор, от раскаленной дороги несло как из пекла, и мы, обливаясь потом, проклинали безжалостное солнце. Повсюду, сколько хватало глаз, были только горы и скользящая между ними черная лента шоссе, заполненная людьми, повозками и машинами. Мы тяжело поднимались в горы, спускались и снова поднимались весь день восьмого мая, и именно здесь я впервые увидел, как падают люди, сраженные усталостью и солнцем. Их поднимали, отливали водой и клали на повозки – за каждой ротой тянулись повозки, нагруженные станковыми пулеметами и боеприпасами. Даже молодые здоровые солдаты брели стиснув зубы, а среди нас было много пожилых, и каждый из них нес на себе скатку, карабин, гранаты и вещмешок. Бой в сыром, холодном лесу, рукопашная в траншеях, атака на деревню – все меркло перед этим маршем через Рудные горы.

Я был очень худым, но крепким мальчишкой, со здоровым сердцем и легкими неутомимого футболиста-любителя. Так вот, наступил момент, когда я отдал бы десять лет жизни, чтобы сесть на повозку. Каждый шаг доставлял мне мучительную боль, и пот, струившийся ручьями по моему лицу, был вдвойне соленым от слез. Я совершил глупость, размеры которой легко поймет любой солдат. После первых суток пути мы, уничтожив в коротком бою роту фашистов, обосновались на ночь в охотничьей усадьбе, расположенной в глубине леса на берегу обширного пруда с причесанными берегами. Говорили, что она принадлежала гитлеровскому фельдмаршалу Листу – я сам не без удовольствия всадил очередь в портрет какого-то напыщенного генерала с оловянными глазами, но запомнилась усадьба не этим. Стены комнаты, в которой мы спали, были обиты красивой блестящей материей, и мы, несколько молодых солдат, изорвали ее на портянки: клюнули на блеск, как вороны. И на одном привале я решил переобуться – злосчастная мысль, доставившая мне столько горя. Выкинув свои добротные полотняные портянки, я обмотал ступни трофейными и километров через пятнадцать шагал словно по раскаленным угольям. Юра стащил с меня сапоги, ахнул и обругал последними словами: фельдмаршальские портянки оказались сатиновыми, они не впитывали в себя пот. Юра перевязал мне окровавленные ступни, отдал свои запасные портянки, но все равно я страдал немилосердно: часы страданий поглотили остатки сил. Я брел в строю, передвигая очугуневшие ноги и мечтая только об одном: сейчас ко мне подойдет Виктор и предложит сесть на повозку. Я даже высмотрел себе местечко на краю, между стволами двух пулеметов, и оно притягивало меня как магнит.

И Виктор действительно подошел. Он был навьючен как лошадь – на его плечах висели две скатки, автомат и чей-то второй вещмешок.

– На повозку оглядываешься?– облизывая треснувшие губы, спросил он.

Я простонал и кивнул. Виктор зло усмехнулся.

– Куренцов в три раза старше нас – топает, Васька Тихонов два раза падал и на повозку не просится, а ты? На повозку не сядешь, даю тебе слово. Ошибся я в тебе, Полунин.

Виктор ушел вперед, сказал несколько слов такому же, как и он, навьюченному Юре, и тот, не обернувшись, покачал головой.

И тогда во мне что-то перевернулось – я физически ощутил это. Так неожиданным и сильным ударом вправляют вывих: короткая боль – и сразу же глубокое облегчение. Я пережил это ощущение в мгновенье, когда понял, что о повозке нечего мечтать и что Виктор и Юра, ставшие моими друзьями, теперь меня презирают.

Внешне ничто не изменилось: жарило беспощадное солнце, и теплая противная вода во флягах не утоляла, а усиливала жажду. Удавами душили скатки, килограммы оружия давно превратились в пуды, и солдаты шли от привала до привала, напрягая последние – нет, сверхпоследние силы. До конца Рудных гор оставалось километров двадцать, и все эти нескончаемо длинные километры я тащил на себе карабин Куренцова, скатку Васи Тихонова и диски от ручного пулемета, которые насильно вырвал из рук почерневшего Чайкина-старшего. Я бы навьючил на себя больше, но просто некуда было вешать. На привалах я брал у ездового ведра, бежал за водой и поил весь взвод.

– Двужильный ты, Мишка,– удивлялись ребята.– Как ишак.

Я скромно отмахивался, но сердце мое бешено стучало от гордости. Виктор упрямо меня не замечал, но я твердо знал, что он ко мне подойдет первый – сам бы я ни за что на свете этого не сделал. Наконец он не выдержал и стал рядом. Теперь уже я с хрустом отвернул голову в сторону.

– Шейные позвонки не поломал?– засмеялся Виктор.

Я вяло огрызнулся.

– Лапу!– весело сказал Виктор. – Ну!

– А в ком ты ошибся, напомни?– мстительно спросил я, прикладывая ладонь к уху.

Виктор ударил меня по ладони, я саданул его в бок. Мы обхватили друг друга и повалились на траву, хохоча во все горло.

Я был счастлив.


ВСТРЕЧА С ДЕТСТВОМ


– Смир-рна! Равнение на-пра-во!

Мы вскочили. Перед нами, с ленивой усмешкой глядя на наши испуганные физиономии, стоял атлетически сложенный старший сержант с ниспадающим на лоб русым чубом – командир разведчиков, встреча с которым так заинтриговала меня несколько недель назад.

– Напугал, черт,– беззлобно выругался Виктор, вытирая рукавом гимнастерки мокрое лицо.– Каким ветром занесло?

– И это все, что я любил…– скептически осмотрев Виктора, продекламировал старший сержант.– Знаешь, на кого ты похож, сын мой? На вытащенную из грязного болота разочарованную в жизни курицу.

– Тебе бы с наше отшагать…– Виктор ощупал свои впавшие щеки и не без зависти спросил:– На велосипедах катаетесь, аристократы?

– Конечно,– подтвердил старший сержант, смеясь одними глазами.– Начальство тщательно следит, чтобы мы не натерли себе мозоли. Но ты не подумай, что у нас нет трудностей. Иной раз доходит до того, что нам не подают в постель завтрак!

– Да ну?– изумился Виктор.– И в отхожее место небось на руках не носят?

– Сказать правду?

– Говори, чего там, все равно расстроил.

– Не носят,– вздохнул старший сержант.– Ладно, кончай треп, я за делом пришел. Один мой гаврик шарапнул французские духи и выплеснул себе на рыло – теперь от него за версту разит. Отчислил ко всем чертям за глупость. Пойдешь ко мне помощником?

– Ш-ш-ш! – Виктор отчаянно заморгал глазами, но было уже поздно: лежавший невдалеке на траве Чайкин-старший поднял голову.

– А ну, шагай отсюда,– с тихой угрозой проворчал он.– Тоже мне змей-искуситель нашелся.

– Папе Чайкину – физкультпривет!– вежливо поклонился старший сержант.– Как наше драгоценное здоровьице? Головку не напекло? Что пишет из далекого тыла уважаемая мадам Чайкина?

– Заворачивай оглобли, пока цел,– берясь за ремень, угрюмо посоветовал писарь.– Молокосос!

– Ай-ай-ай!– под общий смех старший сержант поцокал языком.– Все-таки напекло головку. Мерещится же такое – оглобли, молоко, родная деревня, сенокос… (Чайкин-старший начал решительно расстегивать ремень.) Ухожу, папочка, ухожу. Не забудьте написать мадам, что после войны я приеду погостить на месяц-другой в вашу прекрасную семью. Но с одним условием – пироги!

Пока шла эта словесная дуэль, я не отрывал глаз, ел, пожирал взглядом старшего сержанта, и с каждой секундой все знакомее становилось его лицо, жесты, ловкая фигура. Кровь бросилась мне в голову. Защелкал автомат памяти, и время понеслось назад… Товарный поезд, Федька, Гришка и Ленька… Мы барахтаемся, связанные одной веревкой, а над нами стоит он, с голубыми навыкате глазами и русым чубом, и финка играет в его руке… И потом он, окровавленный, улыбается: «За вами, сеньоры мушкетеры, должок… Взыщу, не забуду…»

– Жук!– сдавленным голосом сказал я.– Жук! Старший сержант вздрогнул, и его веселые голубые глаза посмотрели на меня с тревожным вопросом.

– Карточка знакомая,– проговорил он.– Встречались в море житейском?

– Встречались, Жук,– облизнув пересохшие губы, подтвердил я.– Чуть было до Испании не доплыли.

– Вот так штука!– Жук шагнул ко мне, и глаза его потемнели.– Сеньор Атос, если не ошибаюсь?

– Арамис,– поправил я.– Здравствуй, Жук.

– Мыла нажрались,– предположил Виктор, с недоумением слушавший наш разговор.– Петька, за что это тебя мой Полунин в насекомые произвел? Хочешь, загоню его на кухню котлы драить?

– И это воспитатель, отец командир, – Жук покачал головой.– Ты, Чайкин-младший, не уловил прекрасных чувств, охвативших старых друзей. Иди ставь холодный компресс папе, а сеньора Арамиса я увожу. Можешь сообщить господину де Тревилю, что его мушкетер сидит у разведчиков, вон у того овражка, рядом со штабом. Вопросы?

– Точно, нажрались мыла,– уверенно сказал Виктор и крикнул вслед:– Мишка, следи за подъемом!


Разведчики – их было человек десять – дремали, лежа на разогретой солнцем траве. Я смотрел на них почтительно, даже с трепетом, потому что о разведчиках в полку рассказывали немало легенд. Говорили, что они отчаянные и бесшабашные ребята, не признающие никаких авторитетов, кроме Петьки Савельева и, конечно, Локтева, личную гвардию которого они составляли. О самом Савельеве ходили слухи, что он приволок на своих плечах десятка три «языков» и давно уже был бы Героем, если бы не какая-то темная история, из-за которой он угодил в штрафбат. Рассказывали, что Савельев подбирает людей в разведку по своему образу и подобию, и вокруг него собралась такая компания сорвиголов, с которой лучше жить в мире.

Мы уселись в сторонке. Жук нарезал кинжалом хлеб и колбасу, выложил несколько плиток трофейного шоколада и наполнил вином из фляжки алюминиевые стаканчики. Я выпил самую малость – после первого в моей практике бокала вина, которым угостил нас с Володей Сергей Тимофеевич, у меня долго болела голова – и рассказал Жуку все, что читатель уже знает. Жук внимательно слушал и, когда я кончил, долго молчал.

– К Железнову я присматривался, Ряшенцев рекомендовал,– наконец проговорил он.– Думал взять парня к себе… Да, смешная штука – жизнь. Знаешь ли ты, сеньор Арамис, разделяющий сейчас со мной эту скромную трапезу, что я когда-то намечал для нас совсем другую встречу? Но Жук исчез, сгорел вместе с архивом превосходного учреждения, в котором некоторое время рассматривал небо в клетку. И это обстоятельство меняет дело.

– Мы часто вспоминали о тебе, Жук!– горячо сказал я.– Но все равно ты поступил с нами подло.

– Да, меняет дело,– не слушая меня, мрачно размышлял Жук.– Поэтому, вместо того чтобы получать по старому векселю, я буду исповедоваться. Ведь если память мне не изменяет, Арамис – духовное лицо?

Я молча кивнул.


ИСТОРИЯ ЖУКА


– После нашего грустного расставания, сеньор Арамис, припаяли мне червонец. И скучал бы Петр Савельев от звонка до звонка, если бы война не отворила ему дверь камеры.

– Очень ты обижен на Советскую власть?– спросил опер.

– Претензии имею только к судьбе, гражданин начальник.

– Через несколько дней в городе будут немцы. В чью сторону будешь стрелять?

– Из чего,– спрашиваю,– стрелять прикажете? Из параши?

– Получишь винтовку.

– А как же мой червонец? Побоку?

– Кончился твой червонец.

– Тогда другое дело,– говорю.– Обязуюсь отработать.

– Слово?

– Слово.

– И специальность забудешь?

Я честно обещал задушить в себе слабость к тому, что плохо лежит, после чего был препровожден в военкомат, где меня одели, обули и отпустили на два часа прожигать жизнь. Как по-твоему, куда я направился?

– К знакомой?– робко предположил я.

Жук расхохотался.

– Вот так святоша, а еще аббат! Нет, сеньор Арамис, прежде всего я бросился искать моих закадычных друзей-мушкетеров.

– Ты сидел в нашем городе?– ахнул я.

– И одного из них я нашел,– мрачно продолжал Жук.

– Кого?!

– Сеньора Портоса,– голубые глаза Жука снова потемнели.– И как ты думаешь, чем закончилась эта долгожданная встреча?

Я молчал затаив дыхание.

– Помнил я лишь одну фамилию – Ермаков, по ней и нашел его через уважаемую мною милицию. Я, как легко понять, был подстрижен по последней моде, загорел и откормился на курортных харчах – одним словом, Ермаков меня не узнал. Тогда я дал ему пощупать вот эту печать,– Жук запустил пальцы в густую шевелюру и показал глубокий шрам,– и сказал, что пришел получать по счету. Ведь за вами, как ты помнишь, оставался должок!

– Что ты сделал с Федькой?– спросил я, вставая. Жук пытливо на меня посмотрел.

– Ну, а как бы ты поступил на моем месте?– раздельно произнес он, усмехаясь.

– Что ты с ним сделал?!

– Чего орешь? Разбудишь моих гавриков, а они сатанеют, когда им мешают спать. Не угадал, сеньор Арамис. Другие времена – другие песни. Рука не поднялась на защитника Родины, уходил Ермаков в партизанский отряд. Рассказал он, что остальные мушкетеры эвакуировались и, по слухам, их эшелон трахнули «юнкерсы», в чем он, как я вижу, счастливо заблуждался. Поговорили мы с ним по душам, расцеловались на прощанье, как сентиментальные девочки, и разошлись, как в море корабли.

– И больше ты о Федьке ничего не знаешь?– с грустью спросил я.– Хоть что-нибудь?

– Когда через несколько дней наша часть попала в окружение,– задумчиво проговорил Жук,– мы встретились в лесу с партизанами, и один бородатый папаша на мой вопрос ответил, что Федор Ермаков ушел с группой на задание дней на пять. Значит, в середине июля сорок первого твой Федька был еще живой. Ну, а где остальные братцы кролики?

– Совсем ничего не знаю,– вздохнул я.– Говорят, что разбомбили. Может, ошибка? Жук, расскажи про себя. Я много разного о тебе слышал, но ведь не знал, что ты – это ты. Правда, что Локтева два километра на себе тащил?

– Частично,– сдержанно ответил Жук.– На себе бы я его не уволок, из самого литр крови вытек. На лыжах.

– Ты и сейчас, Виктор говорит, за ним как нянька ходишь.

– Трепач твой Витька,– рассмеялся Жук.– Не за Локтевым хожу – за своей судьбой.

– Что за мистика?– удивился я.

– Суди сам. Вот уже почти четыре года мы не расставались ни на один день. С ним я начинал войну, был он тогда командиром взвода. Нас по четыре раза ранило – в одних и тех же боях, лежали мы в одних и тех же госпиталях и вместе выписывались обратно в часть. Не захочешь – станешь суеверным. На фронте, сын мой, многие верят в приметы. Помогает.

– Любишь ты его?– спросил я.

– Сентиментальничаешь, сеньор аббат,– заметил Жук.– Стихи пишешь?

– Бывает,– я покраснел.

– Как ее зовут?

– Тая.

– Тая – от страсти сгорая – обожая….»– засмеялся Жук.– Угадал твои рифмы? Не багровей, сам их писал, у всех начинающих поэтов рифмы одинаковые. Когда мне было шестнадцать, тоже корчил идиота под окном одной смазливой дурочки. Вильнула хвостом, потому что мой кореш, Костя Грач, купил ей новые резиновые балетки. Любить, сеньор, можно девочку, и то недолго. К Локтеву у меня другое. Высший свет, в котором мне довелось когда-то вращаться, научил меня не только прискорбно-дурному отношению к чужому имуществу: он научил и ценить дружбу. Взаимопомощь, страховка, рука товарища в бою – об этом я уже не говорю, спасали мы друг друга не раз; а вот как он валялся в ногах у командарма, чтобы вытащить меня из штрафбата,– этого я не забуду.

– За что ты попал туда, Жук?

– Дело прошлое,– неохотно ответил Жук.– Испортил карточку одному субъекту, который на чужих плечах хотел в рай войти и завел полк на минное поле.

– Кулебяко?– догадался я.

– Чрезмерная любознательность, юноша, иссушает мозговое вещество,– насмешливо сказал Жук и взглянул на часы.

– Мне уходить?– с сожалением спросил я.

– Опять не по уставу: начальство само скажет… Всколыхнул ты, сеньор Арамис, дела давно минувших дней и разбередил мою огрубевшую душу. Все в мире, учат классики, связано и взаимозависимо, все имеет причину и следствие. И вот согласно диалектике я должен благодарить судьбу за жестокую шутку, которую она сыграла со мной много лет назад в одном товарном вагоне.– Жук невесело усмехнулся и пощупал шрам на затылке.– Да, должен благодарить. Что, парадокс, сеньор Арамис? Так и есть, парадокс. Как полагаешь, о чем думал Петр Савельев долгими бессонными ночами? О деньгах, кольцах и прочей суете? Ошибаешься, мушкетер. Он думал о том, что попал на скользкую дорожку, по которой «от тюрьмы далеко не уйдешь». И не раз и не два вспоминал он наивных гавриков, которые смотрели на него широко раскрытыми от восторга глазами и в души которых он столь грубо запустил свои пальцы… Да-а, если бы Федор Ермаков не раскроил мне тогда верхушку, кто знает, до каких Турции докатился бы Петька Савельев со своим чемоданчиком… Гвоздь был парень – сеньор Портос, он бы мне и сейчас пригодился…

«А я тебе не пригожусь?»– хотел было выпалить я, но сдержался, боясь показаться смешным. И вместо этого спросил:

– Жук, а почему ты так долго воюешь, а без наград?

Жук засмеялся.

– А тебе не пришло в голову, что я их просто не ношу,– скажем, из скромности?

– Не пришло,– согласился я.– Будь у меня орден, я бы, кажется, спать с ним ложился.

Жук достал из полевой сумки резную деревянную шкатулочку и бережно выложил на газету три ордена и четыре медали.

– Здесь этим никого не удивишь,– сказал он, бережно стирая пыль с двух орденов Красного Знамени и ордена Отечественной войны.– Не в разведке же ими звенеть. Вернусь в гражданку – другое дело, пригодится студенточкам пыль в глаза пускать. Я ведь, между прочим, не потерял надежды закончить мой родной кораблестроительный институт.

– А за что ты их получил? – спросил я, любуясь орденами и потемневшим серебром медалей «За отвагу».

– В основном за переноску тяжестей,– послышался ломающийся басок.

– «Языки»?– догадался я, с любопытством глядя на встающего с плащ-палатки маленького, узкоплечего сержанта, комплекцией напомнившего мне Митрофанова.

– Подслушивал, Заморыш?– сердито проворчал Жук, втыкая в землю кинжал и очищая его тряпочкой.

– Само в уши лезло,– признался «заморыш», пощипывая реденькие усики.– Так вот из-за кого ты засыпался! Сейчас его бить или подождать?

Жук любовно нахлобучил на глаза сержанта пилотку.

– В отношении сеньора Арамиса у меня другие планы. Представляйся, Заморыш, и не глупи.

Заморыш – я догадался, что это его прозвище,– вытянулся и отрапортовал:

– Гвардии сержант Александр Двориков, рост сто шестьдесят, вес три пуда с гаком, образование семь классов, орел-разведчик. Бороться будем или бокс?

– Зачем мне с тобой бороться? – засмеялся я, бросая пренебрежительный взгляд на щуплую фигуру сержанта.

– Как зачем?– удивился Заморыш, округляя плутоватые черные глаза.– Петька, ты его к нам берешь, так я понимаю?

– А что? В деле проверенный,– Жук прищурился и подмигнул мне.– Старый кореш до гробовой доски. Педали крутишь?

Я взволнованно кивнул.

– Чайка отказался?– спросил сержант, набивая рот колбасой.

– Папа не пустил. Ну-ка, сеньор Арамис, уложи моего Заморыша на лопатки. Учти – контрольное испытание.

– Давай, давай,– вставая, приободрил Заморыш.

Почувствовав подвох, я осторожно подошел, смерил взглядом вяло опустившего руки противника и внезапным броском пытался бросить его через бедро. В то же мгновенье мои ноги оторвались от земли, и я с треском рухнул на сучья.

– Я вас, случаем, не ушиб? – галантно шаркая сапогом, спросил Заморыш.– Тогда просю, публика требует «бис»!

Спустя несколько секунд я вновь пристыженно поднялся, растерянно посмотрел на хохочущего во все горло Жука и вдруг вспомнил прием, при помощи которого Хан сбил на снег здоровяка солдата, ломившегося без очереди в санчасть. Я подошел к Заморышу, сокрушенно махнул рукой, как бы признавая свое поражение, и неожиданным ударом ноги под коленки свалил его на землю.

– Стоп!– весело приказал Жук, когда разъяренный моим вероломством Заморыш восстановил справедливость и накормил меня травой.– Годен. Слезай, не ерепенься!

– Цепкий ты, черт,– с уважением сказал я, отряхиваясь и выплевывая траву.

– Ты тоже ничего, ловко сбил с копыт,– великодушно отдарил комплиментом Заморыш.

– Подойди,– Жук поманил меня пальцем.– Лишнее из карманов выгрузи, а то звенишь, как жеребец колокольчиком. Автомат не заедает? Почисти и смажь, проверю. Пушку (кивок на мою гордость, парабеллум в кожаной кобуре) подари кому-нибудь, лучше парочку лишних рожков возьми. Пресмыкаешься быстро?

– Чего?– не понял я.

– Уточнить и проверить,– приказал Жук.

– Ну, ползаешь,– недовольно проворчал Заморыш.– Давай дуй до сосны и обратно… Голову ниже, ногами работай! Что у тебя – ягодицы свинцом налиты? Не хрусти ветками, шум поднял, как стадо коров!

– Я тебе не гадюка,– огрызнулся я, обливаясь потом.

– Хочешь в разведку – будешь пресмыкаться, как гадюка!– воскликнул Заморыш.– Учись, пока я живой,

Он лег на траву и бесшумно пополз, ловко извиваясь и отбрасывая со своего пути сухой хворост.

– Верткая бестия!– с удовольствием проговорил Жук.– Только перед начальством ползать не умеет, за что не раз хлебал всякие неприятности. Ты моего Заморыша уважай – у него две «Славы» есть, и третью на монетном дворе отливают, только навряд ли успеет заработать, к шапочному разбору дело идет.

– На мой век и двух штук хватит!– весело откликнулся Заморыш.– Может, за власовца чего-нибудь обломится?

– Какого власовца?– спросил я.

– Заморыш приволок часа два назад,– пояснил Жук.– Бродила по лесу одна заблудшая овечка.

– А где он сейчас?– оглядываясь, поинтересовался я.

– Это уже не наше дело,– усмехнулся Жук.– Забавную фотографию у него нашли: стоит рядом с виселицей, улыбается.

– Наверное, уже получил свои девять граммов,– предположил Заморыш.– Знал бы – черта лысого стал бы его в штаб вести…

– Никогда еще не видел власовцев,– пробормотал я.

– Увидишь,– пообещал Жук.– Здесь, в Чехословакии, их как собак нерезаных.

– А мы уже в Чехословакии?– обрадовался я.

– Совершенно верно,– подтвердил Жук.– Будем, сеньор Арамис, вместе освобождать братьев славян. Так я иду договариваться насчет тебя. Не передумал?

– Спасибо, Жук,– сердечно поблагодарил я.– Только перед ребятами не очень удобно, словно дезертирую от них.

– Ты что-то путаешь, сеньор,– Жук иронически прищурился.– Я тебя беру не дегустатором на кухню, а в разведку, откуда и не такие орлы, прошу прощения, с мокрыми подштанниками возвращаются.

– Извини, не то хотел сказать…

– То-то. А Жука забудь, незачем перед ребятами старое ворошить. И ты, Заморыш, ничего не слышал, а что слышал, то в одно ухо вошло, из другого вышло. Сеньору Арамису… к бабушке Арамиса!– моему старому корешу Мишке подгони одежку, подбери велосипед и познакомь с разведкой. В обиду не давать – понял?

– Так точно!– вытянулся Заморыш, дурашливо моргая глазами.

– Спасибо…Петя,– с чувством вымолвил я.– Выходит, я снова у тебя в долгу. Жук усмехнулся.

– Тебе же сказано – забудь, а то я не всегда такой добрый бываю… Заморыш, поднимай на ноги этих сонных бездельников, прикажи готовиться. Учти – оформляю тебя помощником.

И, подмигнув на прощанье, пошел к штабной палатке.


ВОЙНА ЗАКОНЧИЛАСЬ – ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ


На события последующей недели наложило отпечаток одно необычайное обстоятельство.

На огромном, протяжением в тысячи километров, фронте замолчали пушки; миллионы солдат уже написали домой: «теперь уже точно вернусь живой – ждите!»; писаря в штабах рвали, топтали ненавистные похоронные бланки, которые, как бы ни очерствело сердце на войне, было так тяжело заполнять.

А для нас война продолжалась.

Окруженные в Чехословакии немцы и власовцы рвались на запад, к американцам – видимо, надеялись, что могут им пригодиться. Наше командование узнало, что Черчилль дал фельдмаршалу Монтгомери указание «тщательно собирать германское оружие и складывать так, чтобы его легче можно было снова раздать германским солдатам, с которыми нам пришлось бы сотрудничать, если бы советское наступление продолжалось». В такой ситуации ни в коем случае нельзя было выпустить на Запад миллион вооруженных фашистов, тем более что они наверняка оставили бы на своем пути выжженную пустыню.

Очень обидно было бы умереть 9 мая и даже неделю спустя, но Победе одинаково требовались жизни тех, кто сложил свои головы в Брестской крепости, и тех, кто погиб под Прагой после подписания акта о капитуляции.

Вот почему еще в двадцатых числах мая тысячи семей, не понимая, не веря, не сознавая, как это могло произойти, получали скорбные листочки: «Погиб смертью храбрых 9-го… 12-го… 15-го мая 1945 года»,– тогда, когда никто уже, казалось, не должен был умереть в бою.

Мы входили в чешские деревни первыми, потому что танки, торопясь в Прагу, проскакивали мимо – и мне трудно подобрать слова, чтобы рассказать, как нас встречали. Девушки в праздничных платьях целовали потные, небритые лица солдат, дети висли на наших шеях, а надевшие добытые из сундуков свадебные костюмы старики подносили кружки с холодным пивом.

– Руде Армаде – наздар!

– Ать жие Руда Армада!

Мы успели прийти – и эти деревни не были сожжены, их жители остались живы. Мы понимали друг друга без переводчика, их речь была похожа на нашу, и на их лицах была непередаваемая радость. Однажды Локтеву не дали пройти по деревне своими ногами: парни с трехцветными повязками на рукавах, возвратившиеся домой партизаны, пронесли его по длинной мощеной улице и опустили на землю в конце деревни.

Мы, молодые солдаты, попавшие на фронт уже на территории Германии, такого еще не видели. Только в этих чешских деревнях, названия которых не остались в памяти, я понял, что такое возвращение народу свободы. Наверное, в этом и есть высшее счастье солдата – сделать людей свободными, видеть слезы радости на их лицах и не стыдиться своих слез.

На войне люди привыкают к страданиям и чужой смерти, страдания запоминаются больше радости – так устроен человек. Но когда я встречаю солдат, много лет назад освобождавших чешские города и деревни, мы одними словами говорим об одном и том же – как нас встречали. Мы вспоминаем ликующее «Наздар!», девичьи поцелуи – по десятку на каждого из нас, хлеб-соль, кружки с холодным пивом и сотни, тысячи счастливых человеческих лиц.


Если бы я не читал и не знал по рассказам, сколько опасностей подстерегает разведчиков на каждом шагу, то мог бы подумать, что попал в команду для выздоравливающих. Полдня мы ехали впереди полка на велосипедах, вдыхая аромат цветущих яблонь, с интересом рассматривали каменные распятия на дорогах и подолгу беседовали со встречными чехами. Мы угощали их трофейными сигаретами, сами охотно угощались свежим молоком и катили дальше.

Неожиданно для себя попав в разведку, я рисовал в своем воображении совсем другие картины. Однако я не лез к ребятам с вопросами, сознавая, что солдат, фронтовая биография которого началась месяц назад, нелепо выглядит в глазах бывалых разведчиков, прошедших огонь и воду и медные трубы. К тому же отношение ко мне поначалу было более чем прохладным – не только потому, что в разведке, собирающей в себе «сливки» полка, я оказался не по заслугам, а «по блату», но и потому, что Заморыш, несмотря на запрещение, разболтал товарищам историю знакомства новичка с их командиром. Жука разведчики боготворили: он был по возрасту старше, на голову умнее и опытнее всех, его ироничной речи, ловкой жестикуляции, походке явно старались подражать, и я чувствовал, что на меня смотрят угрюмо, исподлобья – как на человека, по вине которого Петька Савельев три года хлебал тюремную похлебку. Жук время от времени подбадривал меня репликами, снисходил до разговоров Заморыш. Для остальных ребят я не существовал.

Нечего и говорить, как мне было обидно. Я оказался среди людей, которым был безразличен, и с грустью вспоминал свои взвод, из которого столь опрометчиво ушел. До сих пор мне везло: Сашка и Хан скрасили тяжелые будни запасного полка, незабвенные Володя Железнов, Сергей Тимофеевич и в какой-то мере Митрофанов – дорогу на фронт и первые две фронтовые недели, а дружба с Виктором и Юрой вернула меня к жизни после гибели друзей у проклятого немецкого озера. На фронте нельзя быть одиноким – даже несколько часов, и я быстро это понял.

И тогда я решился на такой шаг. Выбрав момент, когда все оказались рядом, я попросил внимания и откровенно сказал о том, что вы только что прочитали. Я добавил, что навязываться никому не собираюсь и могу тут же возвратиться в свою роту, где остались мои друзья и где никто не станет воротить от меня нос. Ребята явно не ожидали такой исповеди, чувствовалось, что она произвела впечатление.

Жук помрачнел, и под его тяжелым взглядом все опустили глаза.

– А я и не знал, что Заморыш стал треплом, проговорил он, глазами пригвождая к месту своего помощника.– Не прячь фары, этого я не люблю. Нашкодил – смотри прямо. Вот что, я не римский папа, который продавал народу индульгенции за трудовые деньги. Если Петр Савельев отпустил кому-то грехи, значит такова была потребность его сложной души. Слышали, чтобы я разбрасывал по ветру неразменное слово «кореш»? Сеньор Арамис, он же Мишка Полунин,– мой старый кореш, понятно? Не его вина, но он со своими гавриками сделал для меня побольше, чем кое-кто из вас. Рекомендую по очереди к нему подойти и пожать его руку. Начнем с тебя, Музыкант. Ну?!

– Он тебе «червонец», а ты целуешься, как Христос,– проворчал Дима Казаков, могучий квадратный парень, прозванный Музыкантом за огромные, как морские раковины, уши.– Ладно, не бранись, тебе виднее. Давай пять, мушкетер!


С этого разговора отношения наладились, а через несколько часов стали даже хорошими – после боя и последующих событий, о которых речь пойдет ниже.

Наша верная своему прозвищу «лесисто-болотистая» дивизия проселочными дорогами двигалась на юг. Привычной линии фронта перед нами не было: фашисты потеряли способность к активному сопротивлению и, судя по всему, мечтали только об одном – унести ноги.

Оторвавшись от полка, мы медленно ехали по живописной извилистой дороге. Редкостно красивый пейзаж так и просился на картину: в километре налево – лес, в полукилометре направо – лес, а между ними – высокий, поросший кустарником холм. Мы спешились, влезли на холм и начали осматривать местность.

– Красотища какая… – расчувствовался Заморыш.– Патефончик бы сюда, пивка ящик, раков корзиночку и девочку подобрее…

– Глупый ты чэловэк,– развел руками Рашид Алиев, стройный черноглазый дагестанец, при первом знакомстве поразивший меня своим искусством метать в цель кинжал.– Война идет, а ты – дэвочки!

– Холодная у тебя кровь, Рашид,– посмеивался Заморыш.– Вам, кавказцам, только бы шашлыку нарубаться и лошадиный хвост причесать.

Жук знаком остановил Рашида, лицо которого начало наливаться кровью, и вопросительно посмотрел на Музыканта.

– Идут,– прислушавшись, уверенно сказал Музыкант и показал пальцем налево.– Целая колонна.

– Не почудилось?– на всякий случай переспросил Жук, хотя мог бы этого не делать: ребята говорили, что Музыкант мог бы услышать полет бабочки средь бела дня.

Неожиданно из леса выехали два велосипедиста и помчались в направлении нашего полка.

– Чехи,– глядя в бинокль, пробормотал Жук.– Доставить их сюда.

Вскоре разведчики вернулись вместе с двумя юношами чехами, партизанами, судя по трехцветным повязкам и автоматам. Задыхаясь от усталости, с трудом подыскивая нужные слова и дополняя их жестами, юноши разъяснили, что по лесной дороге идут «русские фашисты», их очень много, наверное тысяча. Зденек и Штефан – так звали чехов – ехали навстречу нашим войскам, чтобы успеть их предупредить.

– Приходько – к Локтеву!– приказал Жук.– Обрисуешь рельеф, обстановку. Власовцы идут наперерез, хорошо бы ударить по ним с флангов. Скажи, что будем действовать по интуиции. Гранаты и рожки оставь. Все, быстро! Остальным – проверить оружие и гранаты, залечь и ждать команды!

– Можно, я около тебя?– шепнул ему я.

– Ложись, места не жалко,– кивнул Жук и усмехнулся.– А ты боялся, что власовцев не увидишь… Товарищи чехи, с нами остаетесь или дела?

Зденек и Штефан, поняв вопрос, подошли, пожали Жуку руку и залегли в кустах.

– Как по-твоему, успеют наши?—спросил я, устраиваясь поудобнее.

– Должны успеть,– проговорил Жук, не отрываясь от бинокля. – Иначе, кореш, будет нам с тобой хана.

– Почему?– не понял я.– Думаешь, они нас увидят за кустами?

Жук промолчал. Мне и в голову не приходило, что Жук уже в ту минуту твердо решил навязать власовцам столь, казалось, безнадежный для нас бой.

Я посмотрел на часы, подарок Сергея Тимофеевича, и засек время. Минут через двадцать до нас явственно донесся шум моторов и тяжелый топот сотен идущих людей. Но сначала из лесу выехало на велосипедах человек семь-восемь разведчиков. Оглядываясь по сторонам, они медленно прокатились по дороге и остановились под нами, у подножия холма. Один из разведчиков помахал белым платочком, и на дорогу начала выползать колонна. Впереди шла легковая машина с открытым верхом, за ней двигались солдаты, машина с шестиствольными минометами, повозки с пулеметами и снова солдаты. Власовские разведчики, покинув подножие холма, поехали в открывающуюся с правой стороны чащу.

– Эх, мин не взяли с собой… – сокрушенно пробормотал Жук.– Хотя бы на десять минут задержать…

Обернувшись, я увидел то, чего власовцы видеть не могли: столб пыли. Это подходил наш полк. Он явно опаздывал как минимум на те самые десять минут…

Колонна быстро двигалась к чаще, у которой стоял наш холм. Лежа в кустах, мы молча смотрели на подходивших власовцев. Они были в хорошо нам знакомых темно-зеленых мундирах, и если бы не нашивки «РОА» на рукавах, их вполне можно было бы принять за немцев. Никогда я еще не испытывал такого смешанного чувства: волнения и ненависти, недоумения и презрения – как тогда, когда смотрел на бывших соотечественников, надевших чужую форму предателей, жестокости которых, как говорили, удивлялись даже эсэсовцы. Чехи умоляюще смотрели на Жука, кивали на дорогу, автоматы дрожали в их руках. Лицо Жука покрылось крупными каплями пота: он принимал трудное решение.

– Приготовить гранаты,– негромко приказал он.– Без команды не стрелять!

Как бы угадав сокровенные чаяния нашего командира, заглох тягач, за которым ползла полковая пушка. Это произошло метрах в ста от нас, странно и дико было слышать доносившиеся снизу русские слова:

– Бросить к чертовой матери! Онищенко, вытащи замок!

– Слушаюсь, господин капитан!

Жук оглянулся: сквозь густую пыль можно было различить боевые порядки нашего полка, охватывавшего колонну власовцев с двух сторон.

– Еще, еще пять минуток!– шептал Жук, глядя на возню у пушки.

Но власовцы, бросив на дороге замерший тягач, ускорили шаг: они неуютно чувствовали себя на совершенно открытом пространстве, где их легко могли обнаружить с воздуха, и торопились войти в лес. К тому же направо от нас поднялась в небо и рассыпалась ракета: видимо, власовские разведчики увидели подходивший полк.

– В чащу, гаврики, их пускать нельзя,– вытирая лицо пилоткой, сказал Жук.– Заблудятся – ищи их потом… Лимузин беру на себя, левому флангу – бить по минометчикам, правому – по пулеметам, потом всем вместе – по колонне. Ясно? Огонь!

Мишень лежала как на ладони, даже очень плохому стрелку промахнуться было бы невозможно. Факелом вспыхнула легковая машина, колонна рассыпалась, оставляя на дороге убитых и раненых, и над нашими головами, срезая ветви кустов, засвистели пули.

– Бей по «ишаку»!– бешено закричал Жук.

С грузовика разворачивался в нашу сторону шестиствольный миномет, грозное оружие, которое, хотя и не могло на равных спорить с «катюшей», но все равно очень даже заставляло с собой считаться. Однако черные трубы «ишака» застряли на полпути: расчет был перебит автоматными очередями.

– Менять позиции!

На холм обрушился шквал огня. Власовцы быстро поняли, что имеют дело с немногочисленным противником, и, прикрывшись пулеметами, начали короткими перебежками штурмовать холм. Я видел, как с замком в руках бежал к орудию власовский офицер, и кто-то из наших срезал его очередью, потом еще двоих, которые пытались подобрать замок. Ничего не скажешь – с орудием нам повезло!

– Гранатами огонь!– заорал Жук.– Бей!

Власовцы прижались к середине холма, на них, размахивая пистолетом, яростно орал офицер, и Жук снял его одиночным выстрелом.

– Заморыш, Музыкант, соберите все гранаты – и ко мне! Остальным вниз!

Я обернулся на стон: Рашид Алиев стоял на коленях и держался рукой за пробитое пулей плечо. Из-под его растопыренных пальцев бежал ручеек.

– Чего смотришь, ты!..– зло выругался он.– Стрэляй!

Чуть ниже верхушки холма лопнула мина.

– Все вниз!– срывая голос, орал Жук.

Никто из ребят не сдвинулся с места. Зденек, сильно побледнев, шарил по карманам в поисках патронов. А мины уже рвались за нашими спинами, еще мгновенье – и нам пришлось бы худо, тем более что на подползающих власовцев были брошены последние гранаты.

И в этот момент подоспели наши, с двух сторон раздалось мощное и долгожданное «ур-ра!». На дорогу обрушились десятки мин, по ошеломленным неожиданным ударом врагам застрочили пулеметы. Власовцы, почти было уже добравшиеся до вершины, посыпались вниз, и мы с огромным облегчением били в зеленые спины, ругались, кричали всякую ерунду и видели, как падают бегущие к лесу фигурки, как гибнет оказавшийся в ловушке враг. Только одна группа власовцев, используя как прикрытие грузовые машины, оказала сильное сопротивление. Наша цепь откатилась назад, и тогда по машинам ударили минометы. Когда все было кончено, я увидел, как власовский офицер застрелил из пистолета двух солдат, поднявших кверху руки, а потом пустил себе пулю в лоб: значит, понимал, что его ждет.

Ребята перевязали впавшего в беспамятство Рашида, и мы понесли его вниз, обходя стороной лежащих на склоне холма убитых власовцев. Я насчитал двенадцать трупов, хотя в пылу боя мне казалось, что мы уложили гораздо больше. Зато вся дорога и прилегающее к ней поле были буквально завалены трупами: я увидел, какое страшное опустошение могут произвести мины на открытой местности, и подивился прозорливости Жука, который приказал в первую очередь подавить «ишаков».

Когда мы спустились вниз, Зденек и Штефан стали прощаться. Они долго жали нам руки, показывали на видневшуюся в отдалении деревню и звали в гости. Мы обнялись и расцеловались.

– Погодите! – крикнул Жук уходящим чехам. – На память, братцы, примите.

И протянул Зденеку свои часы, а Штефану кинжал.

Проследив, чтобы Рашида побыстрее отправили в медсанбат, мы пошли к пленным. Их было с полсотни, обалдевших, дрожащих от перенесенного кошмара, и мы, столпившись вокруг, всматривались в их лица.

– Из лагеря нас взяли,– тянул откормленный детина, бегая глазами по толпе,– заставили, ей-богу!

– Сукин ты сын, за кусок сала продался!

– Тебя, земляк, тоже заставили?– усатый сержант с забинтованной головой подошел к власовцу в офицерской форме и с мясом сорвал с его кителя Железный крест.

– Волк тебе земляк,– процедил офицер, с ненавистью глядя на нас, и выкрикнул:– Стреляйте, сволочи! Чего ждете?

– Дешево отделаться хочешь!– засмеялся сержант.– Вешать тебя будем, господин офицер. Противное дело, но ради такого гада попробую.

– Кончать предателей!– загудела толпа. В сопровождении штабных офицеров подошел подполковник Локтев.

– Савельев, обеспечить безопасность пленных,– коротко отрубил он.– Всем разойтись!

– Да они человек тридцать наших положили!– выкрикнул кто-то.

– Всем разойтись!– холодно приказал командир полка.– В Советской Армии нет места самосуду!

Недовольно ворча, солдаты расходились. Локтев подошел к Жуку, положил ему руку на плечо.

– Спасибо, Петя, правильно решил. Представишь ребят.

Жук весело козырнул:

– Есть представить ребят!

– С нами два чеха были, товарищ гвардии подполковник!– выпятив грудь, доложил я.

Локтев вопросительно посмотрел на Жука.

– Новенький, тот самый кореш,– пояснил Жук.– А фамилии чехов я записал, симпатичные гаврики. Держались на пятерку с плюсом.

– Подашь вместе со своими,– сказал Локтев,– Потери?

– Рашида подцепило, в ключицу навылет.

– Жаль,– Локтев помрачнел. – Итого тридцать семь, из них двенадцать убитых… Ладно, веди пленных.

Тесно сбившись в кучу, боясь поднять глаза, власовцы, осыпаемые ругательствами встречных солдат, побрели к холму. Если бы ненависть могла жечь, они бы превратились в труху.

Полк остановился на большой привал, а нас Жук повел прочесывать лес – пленные показали, что нескольким власовцам в последнюю минуту все же удалось скрыться. Мне было хорошо: плотину прорвало, со мной разговаривали, шутили – меня приняли. Но главное – рядом шел Юра Беленький, которого Жук выклянчил у Ряшенцева на место бедняги Рашида. Вконец расстроенный Виктор Чайкин узнал, что кандидатуру его друга подсказал Жуку я, и на прощанье пообещал: «Будешь за это ходить с битой мордой, попомни!» Мы хохотали, даже сам Виктор под конец не выдержал и рассмеялся.

В отличие от меня Юру разведчики приняли сразу – в полку он был старожилом, пользовался славой храбреца и весельчака, и его общества искали. Подтрунивал Юра над всеми, невзирая на чины и положение, а одна его шутка могла бы иметь для Юры плачевные последствия, если бы у генерала, начальника штаба корпуса, не обнаружилось чувство юмора.

Предыстория этого случая была такова. Как известно, разведка у немцев работала неплохо, и когда на нашей передовой появлялось высокое начальство, немцы иной раз об этом узнавали и делали вывод о готовящемся наступлении. Поэтому генерал из штаба корпуса решил проверить готовность передовых подразделений инкогнито, в солдатской форме. Командир корпуса лишь предупредил Локтева, что в расположении полка появится солдат-специалист из штаба и ему следует оказывать всяческую помощь. Но… Юра Беленький лежал с генералом в госпитале и знал его в лицо.

И вот в траншее появился незнакомый пожилой «солдат», за которым в почтительном отдалении следовал начальник штаба полка майор Семенов. «Солдат» присматривался к бойцам, вступал с ними в разговоры, шутил и, на свою беду, неосторожно выругал младшего сержанта Беленького за то, что он вскрывал штыком консервную банку.

– Службы не знаете, солдат!– делая страшные глаза, рявкнул Юра.– Как разговариваете со старшим по званию?

Майор Семенов издали делал отчаянные знаки и грозил кулаком.

– Виноват, товарищ гвардии младший сержант!– спохватившись, вытянулся генерал.

– На первый раз прощаю,– великодушно сказал Юра, усаживаясь.– Давно в армии?

– Двадцать семь лет, товарищ гвардии младший сержант!

– Должны были бы изучить устав,– упрекнул Юра.– Ладно, вольно, товарищ… генерал!

Генерал на мгновенье растерялся, потом расхохотался и протянул Юре руку, которую тот почтительно пожал.

Не удивительно, что Юру приняли как своего. Только Саша Двориков, к общему недоумению, не подходил к новичку и даже не смотрел в его сторону.

– Ничего не понимаю.– Музыкант пожимал плечами.– Земляки, корешами были… Заморыш, чего морду воротишь?

Но Саша бормотал что-то невнятное, отворачивался, и ребята пристали с расспросами к Юре, который долго жался, напускал на себя таинственность, сдерживал смех, всеми силами показывая, что он буквально давится невысказанной историей.

– Не могу,– разводя руками, вздохнул он.– Тайна, покрытая мраком.

– Черт с тобой,– буркнул Заморыш,– рассказывай. Все равно эти гаврики выжмут.

– Три месяца назад мы лежали в одной палате,– не без удовольствия начал Юра.– Я еще скрипел, а на Заморыше все зажило как на собаке – ковылял по коридорам и покорял сестер своими усиками. И вот однажды приходит в палату довольный, рожа блестит, на нас смотрит снисходительно.

«Договорился?»– спрашиваю. Кивает, змей, важничает! Смотрю – достает из-под матраса гимнастерку и цепляет на нее ордена. Молчу – сам, думаю, не выдержишь. Так и есть, через минуту нагибается, шепчет:

«Трепаться не будешь? Смотри мне! Нюрка из перевязочной пригласила на чаек с печеньем. В двадцать четыре ноль-ноль, после дежурства».

«Врешь!»

«Чтоб мне на этом месте провалиться! Сказала – приходи на второй этаж в десятую комнату, номер мелом написан. Дай-ка мне еще твой орденок, пусть блестит побольше».

Я – пожалуйста, я человек добрый. А Заморыш улегся на кровать, донельзя важный, осматривает рожу в зеркальце и уже не говорит, а изрекает:

«Не зря девки на меня глаза пялят. Они, девки, понимают, в ком настоящий шарм!»

– Врет он, собака,– Заморыш сплюнул.– Ну погоди же!

– Не мешай! – зашумели на него ребята.– Дуй дальше!

– Меня, конечно, это слегка задело,– иронически похлопав свою жертву по плечу, продолжал Юра.– Нет, думаю, так дело не пойдет! Когда время подошло к двадцати четырем, минуток без пятнадцати, кое-как взгромоздился на костыли, разыскал в пустой комнате кусок мела – госпиталь в бывшей школе находился – и вполз на второй этаж. Иду и смотрю на двери. А вот и комната номер десять. Стираю десятку, пишу мелом девятку, а на девятой комнате – соответственно десятку. Сделав это благородное дело, спускаюсь в палату, ложусь в постель и притворяюсь мертвым. Слышу: «тук-тук» – значит, Заморыш отправился пить чай с печеньем… Остальное, братцы, со слов – свидетелем не был. Подходит Заморыш к десятой комнате и стучится: «Открой, Кисонька, это я, твой ласковый дружок Сашутка!» Молчание. Снова стучит, уже погромче: «Лапочка, отвори дверцу, чаю хочется, в горле пересохло!» Трах! Дверь распахивается, и на пороге в одних кальсонах появляется заспанный дед-рентгенолог: «Щенок! Я тебя таким чаем угощу, что на том свете икаться будет!»

Чтобы дать Юре досказать концовку, мы остановились перед лесом. Когда все утихли, Жук возвестил:

– Антракт закончился, гаврики, занавес поднимается!

Растянувшись цепочкой и держась в нескольких метрах друг от друга, мы углубились в густой смешанный лес. Далеко власовцы уйти не могли: лес прорезали дороги, по которым уже непрерывно шли войска. Разгромленная нашим полком часть опоздала буквально на считанные минуты: еще немного, и ей, возможно, удалось бы ускользнуть в глухой горно-лесной массив, а оттуда – в Австрию, к американцам. После удачного боя настроение у ребят было приподнятое и не очень серьезное: Заморыш беззлобно ругался с Юрой, и по обеим сторонам от них слышались смешки – приятелей подначивали. Лишь Музыкант бесшумно ступал своими толстыми ногами и поводил огромными ушами.

– Эй, кореши,– сердито призвал к порядку Жук.– Не ловите ворон!

Подражая Музыканту, я шел, стараясь не наступать на сухой хворост и чутко прислушиваясь к лесным звукам. Одна высокая сосна вызвала у меня подозрение: в ее густой кроне, как мне показалось, что-то темнело. Задрав голову вверх, я сделал несколько шагов назад, споткнулся о толстый сук, рухнул на кучу валежника и тут же вскочил с бьющимся сердцем: всем своим телом я ощутил под слоем хвороста чье-то чужое тело.

– Юра, Петя, у вас есть закурить?– прерывающимся голосом спросил я, пяля глаза на валежник. Жук, тихо свистнув, сделал знак, и ребята, подтянувшись, окружили подозрительное место полукольцом. Больше всего на свете я боялся, что ошибся, что стану всеобщим посмешищем, но, к счастью, ошибки не было: из-под валежника явственно торчал белый клок рубашки.

– Вставай, земляк,– предложил Жук, щелкая затвором автомата.– Простудишься.– И, подождав, добавил:– Ревматизм наживешь, а попробуй достань путевку на Мацесту, когда сезон вот-вот начинается…– Валежник зашевелился.– Только уговор: не баловаться, не то дырок понаделаем – никакой портной не заштопает… Вот так, земляк. Клешни, между прочим, положено задрать кверху.

Отряхиваясь от ползающих по телу муравьев, на ноги поднялся двухметрового роста детина в нижней рубахе, чуть не лопающейся на могучей груди. Я разгреб валежник, вытащил оттуда китель и туго набитый планшет, из которого на землю посыпались… десятки порнографических открыток. Никакого оружия у власовца не оказалось.

– Настоящий солдат,– похвалил Жук.– Не какую-нибудь муру вроде автомата с собой захватил, а самое заветное! Мишка, ты его унюхал, ты и веди. Беленький, дуй со своим корешом за компанию, а то лоб здоровый, как бы из конвоира кишмиш не сделал. Пошли, гаврики!

Многоопытный Юра срезал со штанов власовца пуговицы, и мы повели его в полк. Это был мой первый пленный, и я ног под собой не чуял от гордости.

– Хлопнулся на него, чувствую, амортизирует! – захлебываясь, в пятый раз излагал я.– Как считаешь, правильно, что сам его не поднял, а для виду попросил у вас закурить? А вдруг он бы выпалил?

– Правильно, правильно,– отмахиваясь, смеялся Юра.


ТРИ СМЕРТИ


В последние дни каждым из нас владела одна навязчивая идея: поймать Власова. Слишком много ненависти вызывала омерзительная личность бывшего советского генерала, ставшего гитлеровским холуем. Мы спали и видели, как ведем в свое расположение предателя номер один,– точно так же, как участники уличных боев в Берлине мечтали самолично усадить Гитлера в железную клетку.

И когда в плен попадались власовцы – а они поднимали кверху руки менее охотно, чем даже эсэсовцы,– мы прежде всего задавали им вопрос:

– Где Власов?

Фотографии командующего «Русской освободительной армией» ни у кого не было, и это усиливало нашу подозрительность: ведь он мог переодеться! В каждом средних лет и постарше пленном, независимо от звания, мы видели Власова и с немалым разочарованием убеждались в своей ошибке. Пленные же, не сговариваясь, показывали, что Власов скрывается где-то поблизости и надеется удрать в Австрию вместе с остатками дивизии своего генерала Буйниченко. И мы без устали круглыми сутками прочесывали леса, проверяли документы у проезжавших по дорогам офицеров, которые выходили из себя от одной мысли, что их принимают за переодетых власовцев. Однажды мы даже нарвались на крупный скандал, когда вытащили из машины багрового от гнева майора, который отказывался предъявлять документы и лишь орал на нас, срывая голос. Каков же был конфуз, когда выяснилось, что майор по фамилии Денисенко направляется к нам принимать полк у Локтева, назначаемого заместителем командира дивизии. К слову сказать, новый комполка оказался человеком злопамятным, в чем мне, увы, пришлось убедиться на собственной шкуре.

А Власова все-таки изловили – недалеко от города Пльзень, до которого мы не дошли километров шестьдесят. По нынешней версии, принятой в военной литературе, закутанный в одеяла Власов прятался в легковой машине, и его выдал собственный шофер. Теперь я не сомневаюсь, что это так и было, но в те дни наш полк облетела другая, более красивая легенда.

Мы не зря так увлекались проверкой документов на дорогах: здесь был один интимный секрет, о котором поведал мне Жук. Дело в том, что на всех изготовленных у нас документах скрепки ржавели, а немцы, с присущей им аккуратностью, скрепляли даже фальшивые удостоверения скрепками из блестящей нержавеющей стали. Этот педантизм дорого обошелся многим переодетым в советскую форму диверсантам, которых гитлеровский обер-убийца Отто Скорцени под конец войны десятками забрасывал в наше расположение. И вот, как разнеслось по полку, ребята из разведроты соседней дивизии остановили «виллис», в котором ехали генерал и два офицера. Добродушно подшучивая над чрезмерной бдительностью разведчиков, генерал протянул документы (уже ошибка. Наши генералы обычно поругивали проверяющих) и, вытащив фляжку, предложил выпить за победу (вторая ошибка – станет генерал по дороге выпивать запанибрата с солдатами!). Но решили дело скрепки, блестевшие между потрепанными листками документа.

– Попрошу выйти из машины!

Генерал пытался застрелиться, но разведчики скрутили ему руки. Задержанных под усиленной охраной привели в «Смерш», где выяснилось, что «добродушный» генерал и Власов – одно лицо.

Слышал я и другие версии пленения Власова, правдоподобные и не очень, имевшие хождение в солдатском фольклоре, но никого не осуждаю за выдумки: ведь они лишь свидетельствуют о том, как болезненно относились наши солдаты к самому факту измены Родине.

О том, что Власов пойман, мы узнали шестнадцатого или семнадцатого мая, точно не помню. Узнали с опозданием, и это дорого нам обошлось.


Ранним утром пятнадцатого мая в полк прибежал пастух-чех из близлежащей деревни и рассказал, что видел в лесу нескольких подозрительных людей в штатском. Они сидели у оврага, подкреплялись холодными консервами и тихо разговаривали на русском языке. Пастуху удалось остаться незамеченным, и он, бросив на произвол судьбы стадо, решил предупредить «Руде Армаду».

Мы всю ночь пробыли в лесу, сильно устали, но ребята и слышать не хотели, чтобы ложиться спать. Чем черт не шутит, а вдруг – Власов? Жук задал пастуху несколько вопросов, и мы кружным путем отправились занимать тропу, по которой скорее всего должны были пройти власовцы.

Спустя полчаса мы их увидели. Они тихо ступали по тропе, настороженно глядя по сторонам. Грязные, обросшие щетиной, в явно чужой одежде, власовцы подходили все ближе к нам, притаившимся по обе стороны тропы. Впереди с автоматом в руках шел молодой широкоплечий парень, а за ним – еще трое, вооруженные пистолетами. Жук предупредил, что власовцев нужно брать живьем – если не будут сопротивляться. Долго казнил он себя за то, что принял такое решение.,.

– Руки вверх!– не показываясь из-за кустов, выкрикнул Жук и пустил над головами власовцев короткую очередь.

Но те были вышколены неплохо. Власовцы мгновенно упали на землю и, ориентируясь на голос, осыпали кусты градом пуль. Тогда автоматически вступил в действие второй вариант: Музыкант и Юра, лежавшие в кустах по другую сторону тропы, одну за другой бросили несколько гранат, и огонь сразу же прекратился.

– Трое наповал!– кричал нам с тропы Юра.– Сюда, ребята!

Мы склонились над Заморышем. Автоматная очередь прошила ему грудь, и он был без сознания. Жук разорвал на Саше гимнастерку, быстро перебинтовал его и погладил посеревшее лицо друга.

– Заморыш, братишка… кореш ты мой…

– Понесем его, Петя,– сказал Приходько.– Может, успеем.

Жук кивнул, и я впервые увидел на его лице слезы.

– Понесли, быстро!– вставая, приказал он, и мы, осторожно подняв с земли потяжелевшее тело Заморыша, двинулись в обратный путь.

– Этот, который из автомата палил, живой и невредимый, а трое наповал!– весело доложил Юра.– Чего вы там?.. Заморыш!

Вытащив из кобуры «вальтер», Жук подошел к власовцу, который стоял на тропе и смотрел на нас ненавидящим взглядом.

– Четверо наповал,– сквозь зубы поправил Жук и разрядил пистолет в убийцу, от руки которого умирал Заморыш.

Жук взял его на руки и понес, как спящего ребенка, маленького, беззащитного.


А через несколько часов перед строем полка расстреливали Дорошенко.

Иногда я вспоминал его и радовался, что этот отвратительный парень ушел из моей жизни. Я встречал на фронте ребят, бывших когда-то уголовниками: они частично сохранили свой жаргон, блатные ухватки, любили петь «перебиты, поломаны крылья, тихой болью всю душу свело» и «как живут филоны в лагерях», но в большинстве своем снова стали людьми. Лишь после смерти Заморыша я узнал, что до армии, точнее до тюрьмы, он был вокзальным вором.

А другие – таких было очень немного, но они были – так и не, вернулись к честной жизни. Все их презирали и рано или поздно выбрасывали из своей среды,

Таким был и остался до конца Дорошенко.

Оказавшись в штрафной роте, он счастливо отделался «малой кровью»: получил осколочек в мякоть ноги и по закону считался искупившим свою вину. В полк он пришел из медсанбата всего несколько дней назад, и я увидел его только тогда, когда нас выстроили по тревоге.

Перед строем выступил подполковник Локтев.

– Товарищи!– восклицал он.– Среди нас есть подлец, запятнавший знамя нашего полка! Этот негодяй ограбил старика и его жену, представителей братского народа, освобожденного Советской Армией! Они видели, как грабитель бежал в расположение полка. Смир-но!

Четверо – Локтев, принявший командование полком, майор, седоватый подполковник из военного трибунала и совсем дряхлый старик чех, явно смущенный тем, что происходит, начали обходить ряды. Время от времени чех останавливался и умоляюще говорил что-то сопровождавшим, но Локтев отрицательно качал головой и продолжал, бережно держа под руку, вести старика вдоль рядов.

Мы стояли по стойке «смирно», нам было безумно стыдно.

Дорошенко вытолкнули из рядов сами солдаты, увидевшие, как он пытается выбросить из кармана и придавить ногой древние медные часы-луковицу и позолоченное обручальное кольцо.

Через пять минут Дорошенко расстреляли перед строем, и не было ни одного человека, который бы о нем пожалел.

И меньше всего – мы. Из-за этого мерзавца нас оторвали от постели умирающего Заморыша. Жук, который впервые нарушил свой воинский долг и отказался идти на построение, рассказал, что Саша на короткое время пришел в сознание и просил не поминать его лихом. Теперь он снова впал в беспамятство, и хирург, повидавший за войну тысячи смертей, честно предупредил, что вот-вот начнется агония.

Саша умирал трудно, и почерневший от горя Жук не спускал с него глаз. С ним вместе Жук провоевал три года, и хотя был старше двадцатилетнего Заморыша всего на семь лет, относился к нему как отец: строго отчитывал за проступки, даже наказывал, но во всех его репликах, обращенных к маленькому другу, сквозили гордость и неприсущая Жуку теплота. Оба они были одиноки и, как часто бывало на фронте, предполагали после демобилизации поселиться вместе.

И теперь Заморыш умирал – из-за непоправимой ошибки, допущенной его старшим другом.

Мы хоронили его под вечер, на деревенской площади. Вокруг, обнажив головы, стояли чехи. Локтев произнес короткое прощальное слово и бережно прикрыл краем знамени обострившееся лицо прославленного разведчика Александра Дворикова, по прозвищу Заморыш.

Навсегда в моей памяти осталась последняя ночь войны: мы сидим в палатке вокруг врытого в землю стола, заставленного бутылками трофейного сухого вина, Музыкант бряцает на гитаре, а черный, как земля, Жук пьет, не пьянея, стакан за стаканом и с невыразимой печалью напевает, качая тяжелой головой:

Не для меня придет весна-а-а,Не для-я меня Дон разольется, И сердце радостно забье-етсяВосторгом чувств – не для ме-еня…

ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ


Теперь, когда война закончилась, у солдат заныли старые, незалеченные раны. Никто не жаловался, пока шли бои, где каждый шаг мог оказаться последним и для здорового и для трижды лежавшего в госпиталях – не угадаешь.

А нынче, когда изнурительные походы остались позади и смерть больше не летала над головой, когда можно было часами в истоме валяться на берегу речки или в лесной тени, обнаружилось, что солдаты устали. Они прощупывали под багровыми шрамами не извлеченные в госпиталях осколки, все чаще вспоминали о ревматизме, подхваченном во фронтовой слякоти, прислушивались к неровным толчкам перетруженного сердца и без конца говорили о женах, ребятишках и семейном уюте. Минометчики с тревогой думали о том, будет ли им послушен, как прежде, комбайн, автоматчики уже видели себя у токарных и фрезерных станков – словом, душою солдаты были дома, по которому безмерно истосковались.

У солдат оказалось слишком много свободного времени, и это губительно сказывалось на дисциплине. Поняв, что личным составом все более овладевают демобилизационные настроения, высшее начальство, преодолевая пассивное сопротивление снизу, осуществило весьма болезненный для фронтовиков, но безусловно необходимый перевод армии на мирные рельсы.

В полк прибыли только что выпущенные из училищ молодые и щеголеватые лейтенанты. На их гимнастерках горели начищенные до блеска пуговицы, а на ногах скрипели хромовые сапоги. Это уже были по-настоящему обученные офицеры, знающие устав и службу куда лучше своих коллег-фронтовиков, «выстреленных» из краткосрочных курсов младших лейтенантов (каждые три месяца – повышение, если не ранят и не убьют). Юные офицеры для начала вытеснили с должностей командиров взводов фронтовиков-сержантов и стали задавать тон в дисциплине: общий подъем, боевая и строевая подготовка, караульная служба, устав, выправка и внешний вид.

Правда, разведки все эти новшества до поры до времени не коснулись. После завтрака Жук уводил нас в лес, где мы выбирали уютную полянку, спали, загорали и вели бесконечные споры о прошлом, настоящем и будущем.

Жук очень изменился, стал неразговорчив и подолгу лежал на спине, глядя в небо и думая о чем-то своем. Мы старались не лезть ему в душу, зная по себе – у каждого из нас гибли друзья,– что эта депрессия рано или поздно пройдет сама собой. Нам уже было известно, что Локтев забирает Жука в дивизионную разведку, и каждый втайне надеялся перейти вместе с ним.

Но моим надеждам не суждено было сбыться: я попал в затяжную полосу неприятностей, хотя для первой из них следовало подобрать другое слово.

Началось с того, что я презрел старинную солдатскую заповедь: «Никогда не попадайся на глаза начальству». Болтаясь после обеда без дела по расположению, я не заметил, что полк обходит командир дивизии, генерал-майор, известный своим крутым нравом. Когда я обратил внимание на генерала и на длинный шлейф сопровождающих его офицеров, было уже поздно.

– Что это за чучело? – загремел генерал, когда я, лихо козырнув, пытался побыстрее удалиться от этого опасного места.

Меня окриком вернули, и генерал, вскипев, начал разносить командира полка за мой чудовищный внешний вид. Вспоминаю, что выглядел я действительно на редкость безобразно. Правый погон еле держался на болтающейся пуговице, левый был запачкан смолою, испытавшие немало передряг брезентовые сапоги покрылись грязными пятнами, а продранные на коленках штаны я никак не удосужился заштопать – все не хватало времени.

– На пять суток!– вынес свой приговор генерал, оборвав оправдательный лепет нового комполка майора Денисенко.

Зато вторая неприятность оказалась куда более серьезной.

Я уже писал о том, что взвод разведки считался «личной гвардией» командира полка. У Локтева, конечно, был ординарец, но как-то само собой получилось, что основные заботы об устройстве быта командира разведчики взяли на себя, не говоря уже о сопровождении в бою. Все знали о личной дружбе Локтева и Жука, и никто не удивлялся тому, что разведчики, не успев подыскать пристанище для себя, оборудовали жилье командиру полка; никто не задавал Локтеву вопросов, откуда на его столе появляются всевозможные деликатесы, каких не вкушает и куда более высокое начальство. Любовь была взаимная: в свободное время Локтев частенько сиживал у разведчиков, играя в шахматы, беседуя на вольные темы,– одним словом, отдыхал душой. Он гордился своими ребятами, которые ухитрялись добывать нужную информацию и «языков» даже в условиях затяжной обороны, когда командиры других частей для той же цели вынуждены были проводить кровопролитную разведку боем, а разведчики, в свою очередь, гордились своим «хозяином» – умным, красивым, бескомпромиссным и бесстрашным человеком. Однажды произошел совершенно анекдотический случай, который доставил много веселых минут всей армии. Во время отпуска – единственного за всю войну – Локтев сделал предложение своей школьной подруге, с которой все годы переписывался. Ее отец, командир одного из полков нашего корпуса, узнав о готовящейся свадьбе, выклянчил на несколько дней отпуск и прилетел в Москву, чтобы высказать свою родительскую волю: «Ты мне отдаешь Савельева или Заморыша с Музыкантом, а я тебе – дочь. Иначе свадьбы не будет!» Локтев холодно козырнул, взял чемодан и отправился на аэродром. Благодаря невесте, не потерявшей голову и чувства юмора, свадьба все-таки состоялась, но свое родительское благословение обиженный папа пробурчал сквозь зубы.

Нынешний командир полка майор Денисенко до нового назначения работал в штабе дивизии и, конечно, был наслышан о «локтевских ребятах». Будучи, однако, человеком среднего ума, он не мог понять, что их отношение к Локтеву носило не служебный, а глубоко личный характер. Поэтому Денисенко недоумевал, почему его попытки установить с разведчиками внеслужебные отношения не имеют никакого успеха. На все намеки и просьбы нового командира Жук, вытянувшись по уставу, могильным голосом отвечал:

– У вас есть ординарец, товарищ гвардии майор!

– Так он ни черта не умеет, пустое место!

– Смените ординарца, товарищ гвардии майор!

Портить отношения с известным всей армии Петром Савельевым предусмотрительный Денисенко не стал, но за разбитые горшки пришлось сполна заплатить мне. Денисенко хорошо запомнил меня по фамилии и в лицо, поскольку я дважды доставлял ему неприятности: принимал деятельное участие в вытаскивании его из машины (забрал у него из кобуры пистолет) и дал повод для жестокой взбучки, которую он получил от генерала. К сожалению, я не внял советам ребят и однажды легкомысленно прошел мимо палатки командира полка.

– Полунин!

Я подбежал и отдал честь. Денисенко вышел из палатки, держа в руках гимнастерку.

– Куда девался Васька, не знаешь?

– Представления не имею.

– Как отвечаешь?!

– Не могу знать, товарищ гвардии майор!

– Как это Локтев его терпел! Выгоню к черту. Держи, пришей подворотничок.

И швырнул мне свою гимнастерку.

Локтеву разведчики с радостью оказывали подобные услуги, не дожидаясь его просьбы и радуясь тому, что он даже в походах выглядит подтянутым и элегантным. Наверное, попроси меня Денисенко по-человечески, я бы и ему пошел навстречу, все-таки командир полка. Но он так взбесил меня своей бестактностью, что я, забыв про всякую осторожность, пошел на прямое хулиганство.

– Что это такое?– минут через пять спросил Денисенко, ошеломленно глядя на свой подворотничок, вкривь и вкось пришитый толстыми черными нитками.

– Ваша гимнастерка, товарищ гвардии майор!– дерзко отчеканил я.

В жизни еще на меня никто так не орал. Хорошенько отведя душу, Денисенко подозвал своего адъютанта, бросил на меня испепеляющий взгляд и приказал:

– Вышвырнуть этого субъекта из взвода разведки! Чтоб духу его там не было!

Я обмяк.

– Куда именно?– предупредительно спросил адъютант.

– На кухню, в обоз, к чертовой бабушке! Ординарца – сменить! Ты чего стоишь? Кругом марш!

Жук выругал меня последними словами, побежал к Денисенко хлопотать, но тот упрямо твердил: «В обоз!» Тогда Жук пошел на обострение, и часом спустя, бок о бок с Васей Тихоновым, я занимался строевой подготовкой под начальством старого друга, ныне помкомвзвода Виктора Чайкина.

Через несколько дней, со скандалом забрав с собой чуть ли не половину ребят, Жук ушел в дивизионную разведку. С тех пор я потерял его из виду, хотя время от времени получал с оказией приветы, а впоследствии, с переходом на тыловой паек, то буханку хлеба, то банку тушенки, которые тут же съедались в дружеском кругу. Ни разу не встречал я больше Музыканта, Приходько и других ребят, ушедших с Жуком, и лишь на марше увидел на мгновенье промелькнувшего в машине подполковника Локтева. А Юра Беленький так и остался в разведке, правда уже без «педалей» – командир полка счел велосипеды излишней роскошью.

Мы прожили в палаточном лагере еще недели две, пока не пришел долгожданный приказ. Разобрав палатки, погрузив на автомашины и повозки имущество полка, мы в полном походном снаряжении выстроились на дороге.

– Домой шагом марш!– весело скомандовал комбат Ряшенцев.

И мы отправились домой – пешком по Европе.


ГЛАВА О СЧАСТЛИВОМ ЧЕЛОВЕКЕ


Последующие два месяца мне как-то не запомнились. После бурной фронтовой жизни, с ее острыми переживаниями и опасностями, эти месяцы промелькнули довольно уныло и бледно.

Наша дивизия вновь расположилась в сыром лесу, километрах в пяти от разрушенного белорусского городка, и мы с первых же дней принялись за возведение капитального жилья. Работали на совесть, потому что знали, что если не успеем построить к зиме казармы, то будем мерзнуть в палатках. С утра до позднего вечера мы расчищали территорию, рыли котлованы под фундаменты, заготавливали и перетаскивали на своих плечах строительный лес, тесали и пилили бревна, а к ночи, выжатые до основания, без сил валились на «перины», как прозвали ребята набитые соломой тюфяки. Мы быстро обносились и похудели – тыловой паек не шел ни в какое сравнение с богатыми фронтовыми харчами. Мы понимали, что страна оголодала за войну и большего не в состоянии нам дать, но одним пониманием сыт не будешь.

Первое время нас поддерживали посылки от Жука и мешок картошки, честно заработанный Виктором в МТС за ремонт дизеля. Но в дальнейшем ускользать на приработки не удавалось, а посылки приходить перестали: Локтев и Жук уехали в Москву на парад Победы в составе колонны Первого Украинского фронта. (Несколько месяцев спустя я смотрел кинорепортаж о празднике Победы и, увидев проходящих по экрану Локтева и Жука, насмерть перепугал соседей своим ликующим воплем.)

Старшие возрасты демобилизовывались, и мы всем полком провожали убеленных сединами ветеранов.

В новеньком, с иголочки, обмундировании, надев ордена и медали, они стояли в прощальном строю, и на глазах старых солдат были слезы. После торжественной церемонии ряды перемешались, «папаши» обнимали и целовали «сынков», которые так долго были их равноправными товарищами, и донельзя взволнованные уходили на станцию.

Уехал и папа Чайкин, старый ворчун и, к моему искреннему удивлению, дважды орденоносец: лишь после его отъезда я узнал, что ротный писарь подбил гранатами два танка и вместе с Виктором прямо на поле боя вытащил из горящей тридцатьчетверки тяжело раненных, полузадохнувшихся ребят. На прощанье папа Чайкин неожиданно для всех расчувствовался и, осыпав поцелуями своего «непутевого молокососа», откровенно прослезился.

– Первый раз батя разнюнился!– поражался Виктор, у которого самого глаза были на мокром месте.– Сдает старик, не иначе!

Не покидали мысли о доме и меня. Было обидно, конечно, что не заработал никакой награды и что не пройтись мне по главной улице города с высоко поднятым носом, но я успокаивал себя тем, что войну хотя и к шапочному разбору, но повидал. Теперь очень хотелось учиться, читать умные книги и набираться знаний, чтобы стать таким же образованным и уважаемым человеком, каким был Сергей Тимофеевич Корин и каким так хотел стать незабвенный друг Володя Железнов. Мать засыпала меня письмами. Она сообщала, что двадцать восьмой год в армию до сих пор не призвали, и требовала, чтобы я на этом основании просил о демобилизации. На этот случай она выслала мне мой паспорт. Виктор, знавший мою историю, предлагал переговорить с Ряшенцевым, но я никак не мог на это решиться: как-то неловко было перед ребятами.

Так продолжалось до середины августа, и я уже начал было привыкать к будням тыловой жизни, как в течение недели произошли события, перевернувшие все вверх дном.

В один прекрасный день Виктор, напустив на себя крайне таинственный вид, повел меня в штаб батальона, где Ряшенцев, улыбаясь, вручил мне маленький листок. Это была выписка из приказа о награждении гвардии рядового Полунина медалью «За отвагу». Я прочитал, на мгновение совершенно обалдел и вместо уставного: «Служу Советскому Союзу!» под общий смех присутствующих бросился комбату на шею. Потом, это я помню абсолютно точно, ударился вприсядку, что-то вопил – одним словом, чуть не помешался от счастья. Неожиданно мне в голову пришла ужасная мысль, и прерывающимся от страха голосом я спросил, не розыгрыш ли это, поскольку никаких подвигов за собой я не припомню. Но развеселившийся Ряшенцев заверил, что все в полном порядке и что медаль, которую мне на днях вручат, сделана из такого же серебра, как те две, что звякают на груди у хохочущего Виктора Чайкина.

Едва я успел вернуться к себе и вызубрить наизусть пять-шесть волшебно прекрасных строчек выписки из приказа, как меня окликнули.

– Полунин, на выход!

Я высунул голову из палатки – и протер глаза: передо мной, с вещмешком в одной руке и чемоданом в другой, стоял брат. Этого уже было слишком много для одного человека, и от криков, с которыми я бросился в широко распахнутые братские объятия, могли, наверное, поднять по тревоге полк.

Брат ехал домой – медицинская комиссия его демобилизовала. Слава богу, война закончилась, и солдат с наспех залеченными ранами незачем было держать под ружьем. По дороге он повидался с отцом, благо волею судьбы они оказались в одной армии, и отец велел передать, что тоже собирается ко мне нагрянуть.

Я во все глаза смотрел на брата, радуясь происшедшей в нем перемене. Два года назад, когда я провожал его на фронт, брат был щуплым подростком с почерневшим от бессонницы типичным лицом солдата, которого изводит нарядами вне очереди старшина. Теперь же он был уверенным в себе здоровым малым с широкими плечами, привыкшими к тяжести полевой рации и карабина; он много раз участвовал в боях, брал Минск, Кенигсберг и Берлин, заработал пулю в бедро и орден, ленточка которого уже успела обтрепаться.

До самого отбоя мы сидели, говорили и никак не могли наговориться. Мы долго ахали, когда установили, что восемнадцатого апреля нас разделяли несколько десятков метров: в тот день полк брата пошел через деревню у Шпрее, где погиб Митя Коробов. Если бы я не спал, как сурок, а смотрел на проходящую колонну, мы могли бы встретиться еще четыре месяца назад!

За ночь брату нужно было добраться до Минска, где знакомый военный комендант обещал посадить его на московский поезд, и мы расстались – как оказалось, ненадолго.

Прошло несколько дней. Внешне ничего не изменилось, я жил прежней жизнью: радовался, когда давал норму – десять кубов земли в день, вместе со всеми считал дни до воскресенья, когда можно было поспать лишний часок, по вечерам перечитывал Таины письма и с отбоем мгновенно засыпал. И в то же время шестое, подсознательное чувство мне подсказывало, что предстоят большие перемены.

И вот однажды командир взвода вызвал меня из котлована.

– Комбат приказал явиться,– сообщил он.– К тебе какой-то майор приехал. Приведи себя в порядок – и быстро!

Какой там может быть порядок! Не чуя под собой ног, я бросился в штаб батальона. За столом рядом с Ряшенцевым сидел отец – постаревший, с седыми висками, самый родной из всех майоров.


Моя судьба решилась в несколько часов. Ряшенцев взял у меня паспорт и отправился в штаб дивизии, откуда возвратился с предписанием о моей демобилизации, как шестнадцатилетнего, ввиду несовершеннолетия. Не успел я как следует осмыслить эту новость, как Ряшенцев «от имени и по поручению» вручил мне медаль и временное к ней удостоверение. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, то волнуюсь, вспоминая: стоит ли говорить, что творилось в моей душе тогда?

Отец, с первых дней провоевавший всю войну, быстро нашел с Ряшенцевым общий язык; они понравились друг другу, а военные люди в таких случаях редко ограничиваются на прощанье простым рукопожатием. На ужин в честь своего гостя Ряшенцев созвал друзей-офицеров, каждый из которых принес «сухой паек»– по банке свиной тушенки; гвоздь программы, трехлитровую бутыль водки, комбат всеми правдами и неправдами добыл сам. За столом оказались и мы с Виктором. Пока офицеры знакомились с отцом и находили общих знакомых, мы, забившись в угол и махнув рукой на все приличия, съели по килограммовой банке тушенки – подвиг, который легко совершил бы в то время каждый солдат на нашем месте. Я вспоминаю об этом не только потому, что мы впервые за два месяца досыта наелись, но и потому, что история с тушенкой имела свое продолжение. Отец до сих пор разводит руками, вспоминая, как я отличился в тот вечер. Служба есть служба, и офицеры, не говоря уже о Викторе, пили понемногу. Я же, не выносивший ранее сивушного запаха, дул водку стаканами. На глазах у потрясенных свидетелей я выпил за вечер больше литра и, что самое удивительное, оставался совершенно трезвым. Теперь-то я понимаю, что разгадка этого чуда находилась в пустой банке из-под тушенки, но тогда необычайно вырос в собственных глазах и нетерпеливо ждал случая, чтобы продемонстрировать свою уникальную стойкость к алкоголю. Недели через две такая возможность была предоставлена. На вечеринке в честь моего возвращения собрались приятели, и я показал им, как пьют орлы-гвардейцы: залпом выкушал стакан водки, закусил дымом и… дальше ничего не помню, кроме того, что мне было очень плохо.

Поздним вечером Ряшенцев и Виктор проводили нас на станцию и усадили на платформу товарного состава, идущего в сторону Минска. Мы расцеловались, и с первым оборотом колес закончился самый кратковременный и незабываемый период моей жизни. Уставший отец дремал в углу, укрывшись шинелью, а я всю ночь не сомкнул глаз. «Все возвращается на круги своя»– семь лет назад мы, совсем еще мокроносые пацаны, по этой дороге ехали зайцами в Интернациональную бригаду; теперь я возвращаюсь домой тем же путем и тоже зайцем. Я думал о друзьях моего детства, еще не зная, что никого из них нет в живых: Гришка и Ленька действительно погибли при бомбежке, а Федька Ермаков, наш славный Портос, еще в сорок первом был смертельно ранен в бою с фашистской карательной экспедицией.

Я вспоминал Сергея Тимофеевича и Володю, и вновь переживал их гибель, и давал клятву навсегда сохранить в своем сердце благодарную память об этих замечательных людях; я вспоминал кроткого Митю Коробова и смешного Митрофанова, ушедших из жизни накануне Победы, Виктора Чайкина и Юру Беленького, протянувших мне руку дружбы после трагического боя у озера, маленького героя Заморыша, лопоухого Музыканта и до конца оставшегося для меня загадкой Жука, знаменитого разведчика Петра Савельева.

Я вспоминал о них всю дорогу, горевал о погибших, вытирал набегавшие слезы печали и потом думал о том, что я счастливый человек. Не потому, что остался жив и еду домой – так сложилась судьба, не моя это заслуга, и тут гордиться нечем. Я счастливый потому, что осуществились мои мечты: мы победили, и я внес свою крохотную лепту в эту Победу. И я знал, что буду гордиться этим до конца жизни.


Моя повесть подходит к концу, осталось рассказать совсем немного. Через два дня я впервые оказался в Москве и прямо с Белорусского вокзала поехал на Красную площадь. В Мавзолей, увы, в тот день не пускали, и я, полюбовавшись кремлевскими башнями, отправился на Казанский вокзал.

По дороге меня задержал патруль – снова подвел внешний вид. Перед самым отъездом я получил новое обмундирование, в котором выглядел весьма карикатурно, поскольку на складе оказались только большие размеры: длиннющая, чуть ли не до колен, гимнастерка, брюки-галифе, в которые я влезал до плеч, и огромные, сорок четвертого размера ботинки. Сержант-патрульный даже облизнулся от удовольствия, увидев такое огородное пугало.

– Документики!– щелкая пальцами, приказал он.– Торопишься? В отпуск небось? Ничего, ты у меня парочку дней в комендатуре строевухой позанимаешься!

Он изучил мое свидетельство, и лицо его вытянулось. Дружески похлопав огорченного сержанта по плечу, я поспешил к билетным кассам и быстро понял, что честным путем мне на поезд не попасть. Потрясая документами, взмыленные от духоты и беспокойства, штурмовали кассы сотни солдат. По залу носились туманные слухи, что где-то формируется «пятьсот веселый», как называли в войну сборные поезда из теплушек, но толком никто ничего не знал. Я решил добираться зайцем и пошел на перрон – изучать обстановку. И здесь мне повезло: я познакомился с группой инвалидов, которые возвращались домой из госпиталя. Они оказались славными ребятами и тут же предложили ехать вместе: «От фрицев отбились и от контролеров как-нибудь отобьемся!» Инвалиды представили меня проводнику, как провожающего, я помог им втащить в вагон вещи и сам устроился на любимой всеми пассажирами тех лет сверхплацкартной третьей полке.

Двое суток дороги я прожил как лунатик и ничего о них не помню. Чуть ли не на ходу выпрыгнув на перрон вокзала, я ринулся к уходящему переполненному трамваю, ухватился за ручку и на подножке доехал до рынка. Отсюда до моего дома было три минуты бега. Торопливо отвечая на приветствия и поздравления знакомых, я вбежал в подъезд, в один миг оказался на третьем этаже, рванул на себя до боли знакомую фанерную дверь нашей клетушки и, задыхаясь, сказал:

– Здравствуй, мама!