"Из мрака" - читать интересную книгу автора (Барченко Александр Васильевич)ЧАСТЬ ВТОРАЯIОтсюда было похоже, будто горы покрыты лишаями. Тёмно-зелёные, жёлтые, красные пятна листвы липли по склонам. Ущелья чуть подчёркнуты тенью, словно складки морщинистой кожи. На северо-востоке далёкий хребет, совсем прозрачный, совсем слился с синевою неба, нельзя разобрать, снежные это шапки гор или облака, грядою осевшие на самом горизонте. А на юг убегают клочки туч. Только что был дождь. Тот, ни с чем не сравнимый южно-индийский ливень, когда между землёю и небом сплошная алмазная масса воды, когда под железными листьями пальм слышится, будто горы обрушились с неба. Через минуту всё тихо. Лишь студенистые пятна убегающих туч, да запах озона, да капли зажигают на листьях радужные огни. Да ещё курятся горы. Курятся влажным и тёплым паром, будто огромные костры, залитые водой. И ущелья прикрылись надолго седым плотным саваном тумана. Деревушка мутным пятном тростниковых крыш прилипла у самой подошвы горы. Рядом тёмная бархатная зелень бананов, жёлто-серые коврики свежевспаханных полей и кругом чётко, пашней, подрезанные джунгли. Видно отсюда, как плотным, зелёным телом облила она деревушку со всех сторон. Стоит забыть, полениться, оставить поля без работы на месяц, джунгли съедят их, ворвутся в деревню, раздавят постройки железными руками лиан, одичают бананы, и сравняется, мутно-зелёная, ровная, с плешинами одиноких утёсов спина джунглей. Там и сям над зелёными пятнами встали тонкие столбики дыма. Жгут уголь. Либо костры дровосеков, что готовят к отправке в долины штабели тековых брёвен. Высоко, под самыми кронами, где лианы и сучья тонки, куда не доберётся ни медведь, ни пантера, возятся стаи обезьян. Швыряют скорлупы, плюются, сердито стрекочут. Тяжело переваливается неуклюжий медведь-губан в белой манишке под чёрной пушистой шубой. И, потревоженный в своём гнезде, медник вспорхнул, раскачал будто в горле маленький гонг, предупредил джунгли металлическим звоном: — Динь… донь… т-к! Динь… дон… дон… Там, где тропа потерялась за ржавой мочажиной, среди белых колонок бамбука, вспыхнул треск. Звук чужой и тревожный, обитатели джунглей с таким шумом не ходят. И тотчас беспокойно присел губан, потянул носом, привстал на дыбы, огляделся, одним толчком высокого зада спрятал в чаще пушистую шубу. И замолчал медник. И, быстро переливая пятнистое тело, спешил переползти тропу тяжёлый, разрисованный питон. Только обезьяны, неуязвимые в воздушном убежище, завозились ещё оживлённее, дразнили осторожных обитателей джунглей, швырялись орехами, строя страшные рожи, повисли на хвостах, заглядывали вниз, в чащу бамбуков, круглыми глазами, со жгучим любопытством человека. Морщинистая, серо-стального цвета змея протиснулась между стволов бамбука. Покачалась с минуту из стороны в сторону. Обвила белый ствол, потянула и вырвала с корнем. И стало слышно, как чмокают, выбираясь из мочажины, огромные тяжёлые ноги. Серая змея раздвинула чащу бамбука, и за нею продвинулся лоб, огромный, серый, с морщинистыми прижатыми ушами, с парой маленьких умных глаз. Слониха тяжело вылезла из чащи, вынесла на затылке бронзовую фигуру туземца в лохмотьях, с тюрбаном на голове, со старым железным, вытертым до блеска руками поколений проводников, острым анком. — Майль, майль! — туземец только постукивал по шее слонихи тупым концом анка. — Майль, майль! Так, так, мудрейшая из голубиц. Так, о гроза диких слонов! Так, украшение дворцовых стойл! Выдирай поживее зад из трясины, не топчись на месте, не вихляйся, как годовалый слоненок в кедде. Выбирайся скорее, не то я исколю твою глупую голову, как бабий напёрсток. Из плетёной корзины-седла позади погонщика наклонилось бледное лицо с тёмными усами, в пробковом шлеме, обвитом кисеей. Европеец спросил с интересом: — Это и есть та самая тропинка, Атта-Эн? Проводник обернул морщинистое, коричневое, как некрашеное голенище, лицо с пучком редких волос на подбородке. Выразил всем своим видом крайнюю степень изумления. — Та ли тропинка? Арре, ах, ах! Но ведь сахиб сказал ему, Атта-Эну, достаточно ясно: если мы будем на месте за полчаса до захода солнца, Атта-Эн получает целых пятнадцать рупий сверх условленной платы. Разве при таких обстоятельствах эта тропинка может быть иной, кроме той, что им нужно? Разве он, Атта-Эн, напрасно подставлял свою голову под удары колючих ветвей, чтобы сократить расстояние прямиком, через джунгли. — Стало быть, мы скоро уже на месте? — Старая жена его, Атта-Эна, не успела бы сварить горсточки рису за то время, которое пройдёт прежде, чем сахиб убедится, что дух лжи никогда ещё не говорил устами Атта-Эна. А до места?.. До места не больше полмили, вон от этого брода, к которому спускается уже Пиари… Сомало, сомало! Осторожнее, учтивейшая из самок, ходивших под уколами анка. Осторожнее, или я целую неделю не буду тебе вынимать заноз из ушей. Европеец вернулся на своё место рядом с товарищем. Тот повернул бледное смуглое лицо под белым тюрбаном, сказал: — Нам придётся ждать. Европеец отозвался: — Я порядком отвык от гор и от джунглей. Шесть лет знал только автомобиль да железную дорогу. Но как хорошо… Я помолодел на двадцать лет, по крайней мере. Этот воздух делает мускулы стальными. — Кто же мешает тебе поселиться в горах навсегда? Европеец улыбнулся. Молчал, пока слониха, осторожно нащупывая огромными тумбами-ногами острые камни, разбивала пену, переправляясь через горный поток, только что родившийся вместе с дождём. Поставила передние ноги на подмытый обрывистый берег разом, сильно, но осторожно качнув пассажиров, подтянула зад и мерно затопала, поводя хоботом, радостно расправив лопухами огромные уши, пожимаясь тяжёлым телом так, что из складок морщинистой кожи за ушами и на затылке посыпались застрявшие во время перехода орехи и цепкие сучья. — Почему ты, Гумаюн-Синг, не поселился навсегда в Гималаях? — ответил наконец европеец вопросом. Индус возразил сухо и коротко: — На юге… братья мои. — А у меня везде, — сказал европеец серьёзно. — Я никогда не пойму этого чувства, Синг. И не хочу понимать… Однако смотри, мы уж у цели? Незаметно и неожиданно тропа перешла в твёрдое мощёное шоссе. Вернее, не шоссе, а мостовую, выложенную крупным истёртым плитняком. Кое-где каменные плиты потрескались, и искривлённые руки ползучих лиан год за годом расширяли трещины. В ложбинках, где вода размыла мостовую, сильная зрелая поросль загородила дорогу зелёной стеной. Но даже джунгли до сих пор не справились с громадами тёсаного камня, и эта широкая улица в самом сердце джунглей, прямая и белая, уложенная чёрными длинными тенями деревьев, резала глаза, вызывала жуткое суеверное чувство. Старая слониха свернула хобот кверху кольцом, весело затрубила, прибавила шагу, смело ступая в промоины, раздвигая чащу могучею грудью. Словно огромное кладбище сбегало в джунгли с холма, куда привела мостовая. Странные белые ящики без крыш с давно обвалившимися стенами. Остатки каменных ворот, выщербленный временем мрамор упавших колонн, какие-то бесформенные каменные глыбы на перекрёстке улиц, прежде, должно быть, изваяния богов. Уцелели ещё безголовые тигры у подножия холма. Выше остатки террас. Огромные мраморные водоёмы. Тот, что ближе к дороге, зацвел, затянут весь мутной зеленью. Другой, выше, прозрачен и чист, и по-прежнему льётся в него из обломка мраморной раковины, откуда-то сверху, из толщи холма, кристально прозрачная струя. Ещё выше остатки колоннады, стрельчатых арок, нежно-розовые стены с ажурной резьбой просветов, тонкой, как кружево, остатки огромных слоновьих стойл. На железных петлях ещё уцелели последние клочья в труху сгнившего дерева, видны ржавые железные кольца, ввинченные в тяжёлые каменные тумбы. И везде разбросаны купы одичавших роз, шапки разросшихся апельсиновых и лимонных деревьев, старых, кряжистых, последними выросших из семян давно умерших садов. Пассажиры спустились на землю. Европеец в пробковом шлеме разминал затёкшие ноги, с любопытством разглядывал гирлянды красных и жёлтых лиан, будто чья-то рука, рука художника развесила их по карнизам развалин. Индус глядел вниз, в сторону сбегающих с холма построек покинутого города, и смуглое лицо его бледнело заметнее, и сухая, жёсткая складка очерчивала губы. — Сколько лет этому городу? — спросил европеец задумчиво. Индус отозвался: — Спроси тех, что разрушили Джейпур и Дели. Спроси тех, что улицы мостили золотом, жгли библиотеки, обсерватории и украшали крыши пагод полумесяцем. Больше тысячи лет на картах это место обозначено сплошным зелёным пятном. Прежде, мой дед ещё помнил, с этого холма до того вон ущелья были видны постройки. За каких-нибудь семьдесят лет джунгли съели, превратили в кучи щебня и мусора, на теперешний счёт, десять кварталов. Разочти, каков был весь город за тысячу лет. — Рай для археолога, — задумчиво выронил европеец. Глаза индуса сердито вспыхнули. — Для археолога? Перевезти полдюжины обломков в Мадрас или Калькутту. Наклеить ярлыки и спорить годами о том, заимствованы ли они у персов или архитекторов Акбара? Поместить заметку в Бедекере для нового маршрута компании Кука и загадить этот холм сверху донизу жестянками из-под консервов, окурками, плевками и автографами? Атта-Эн беспокойно ёрзал на затылке своей слонихи. Поглядывал на горизонт, где над зубчатой щёткой лесистого хребта повисло солнце, приложил руку ко лбу, жалобно перебил: — О, покровитель бедных! Атта-Эн простой погонщик-вожатый. Но, когда чокает медник — глупая птица, мудрый человек глядит под ноги, не наскочить бы на кобру. Да позволено будет ему напомнить сахибу и тебе, магараджа, что солнце садится. И если они хотят осмотреть развалины дворца вон там, на вершине холма, пусть торопятся, ибо после захода солнца здесь оставаться небезопасно. — А мы как раз хотим переночевать на холме, — возразил с улыбкой европеец. Вожатый от ужаса чуть не свалился с затылка слонихи. — Арре, арре — ай-яй! Сахиб, разумеется, шутит. Атта-Эн живёт в джунглях пятый десяток, но, да хранят горные боги сахиба, ни разу не видал человека, который мог бы похвастаться, что ночевал на холме. Даже нечистые муллу-куррумбы, порождения ночи, которые умеют убивать человека змеиным взглядом, не ночуют на холме. Даже могущественные праведные тодды, что живут там, в долине, что заклинаниями обращают в бегство тигра и не знают другого оружия, кроме ореховой палочки, и те в поисках отбившегося буйвола ночью обходят проклятый город подальше. Не раз смельчаки из их же деревни отправлялись сюда на поиски золота и драгоценных камней — старики говорят, будто весь холм изрыт ходами, сокровищницами магараджи, что правил городом. Троих отыскали на куче щебня, раздувшихся и почерневших, искусанных змеями, а четверо как в воду канули. И трупов не нашли. — И всё-таки мы здесь останемся на ночь, — отозвался сахиб, улыбаясь. — Но сахиб, вероятно, не знает, что в здешних местах водится кое-что поопаснее кобр и питонов. Что скажет сахиб, если Атта-Эн побожится, что нет места, которое так бы любили нечистые писахи, чем проклятый город с пагодами без крыш. Каждый ребёнок знает, что писахи, раз уж напали, не отстанут от человека, пока не выпьют из него всей крови. — Ты вернёшься за нами с восходом солнца, — перебил причитания вожатого европеец. — Вернуться завтра? Атта-Эн согласен возвращаться сюда по утрам целый месяц, но, простят его боги, он сомневается, что сахибу понадобятся тогда чьи-либо услуги, кроме могильщиков. Атта-Эн говорит не для того, чтобы сахиб сегодня же вынул обещанные пятнадцать рупий. Он всё равно пожертвует их наутро брамину за упокой сахиба, покровителя бедных. Европеец поспешил вынуть кошелёк. Вожатый грохнулся на мостовую в почтительном поклоне, с суеверным ужасом оглядел на прощанье обречённых, мячиком взлетел обратно на затылок старой слонихи. Солнце прятало уже за горизонтом потускневшую спину. Тени протянулись длиннее, почернели. И вдруг стали гаснуть, сливаясь с темнотой, что на глазах пропитывала воздух. Европеец вопросительно повернулся к индусу. Тот внимательно огляделся, повернулся к золотисто-багровой луне, выдвинувшей из-за леса вспухшее покривившееся лицо, уверенно двинулся мимо цистерн, сквозь чащу одичавших апельсиновых деревьев. Мраморные стены мавзолея потрескались. Розовели под самым карнизом сквозь ажурное кружево резьбы быстро тускнеющие краски заката. На месте, куда провалилась крыша, из кучи мелкого щебня скалили огромные клыки обломки колонн. Тьма плотно задёрнула углы, и нельзя было разобрать, что чернеет под аркой, на востоке, развалины мраморного трона или обезображенный временем каменный идол. Европеец подошёл к куче мусора, выбрал один из обломков покрупнее, хотел уже сесть на него. Индус предостерегающе повысил голос: — Доктор, осторожнее. Ты забыл, где находишься. Индус подошёл к куче щебня в свою очередь, вынул из-за пазухи белого туземного костюма маленькую трость, обвёл в воздухе круг, сделал несколько странных, трудно уловимых движений простёртыми руками. Открыл рот, произнёс негромко короткую фразу: сплошь шипящие и свистящие звуки. И тотчас рядом, под кучею щебня и по тёмным заваленным кирпичами углам, родились шуршащие торопливые звуки, свистящие тихие вздохи, мелкая осыпь посыпалась там, где в стенах, у самого пола, дождевая вода выщербила стоки. Индус дождался, пока шуршанье затихло за стенами, опустился на камень рядом с товарищем. Тот с улыбкой заметил: — «Змеиное слово»? — Я знал его раньше, чем нам с тобой открыло посвящение. Знал ещё в детстве от тодда — пастуха. Тодды знают «слова» и на змей, и на тигров. Ты знаешь, у них нет даже оружия. Ореховая палочка, не больше, чем у меня, вот такая же точно. С ней тодда разыскивает заблудившихся буйволов по всем джунглям, не боясь ни пантер, ни скалистых питонов… Ты слышишь? Сдавленное ахающее рычанье вспыхнуло совсем близко, должно быть у подошвы холма, может быть даже в чаще апельсинных деревьев, окружающей водоёмы. Индус прислушался, сказал тихо: — Тигр. И было слышно, как близко треснула чаща под тяжестью тела. Золотой диск луны стал против окна, всколыхнул темноту внутри развалин. В освещённом пространстве неслышно заметались крылатые тени вампиров. Козодой, в погоне за бабочкой, нырнул через крышу, чуть не задел сидевших крылом, с писком кувырнулся в воздухе, исчез, зашуршав под карнизом. Долго сидели молча, слушали жуткие загадочные звуки, что рождает ночь в глубине джунглей. Кто-то сердито сопел в кустах, должно быть дикобразы. Кто-то, может быть птица либо волчиха, жалобно стонал — точно ребёнок всхлипывал. Со стуком и шорохом посыпались с дерева орехи, суматоха вспыхнула где-то под плотной листвой древесной вершины, гортанные тревожные крики, испуганный клёкот. Ветви затряслись под прыжками. Крупный питон схватил уснувшую близко к стволу молодую обезьяну. Индус первый нарушил молчание. Спросил осторожно, с запинкой: — Ты… совершенно спокоен? Европеец повернулся к товарищу с молчаливым вопросом. Индус прибавил: — Я имею в виду твоё неожиданное решение. — Почему же неожиданное? Разве это не последний этап большинства посвящённых? Когда-то я пытался начать с него, почему мне им же не кончить? Не ты ли сам, неделю назад, укорял меня за привязанность… к жизни… Индус на миг обернулся к северу, сказал, благоговейно понизив голос: — Но тебя освободили оттуда… Европеец устало возразил: — Я взял на себя задачу не по силам, брат. Да, я думал иначе. Там, где ты пробыл только полгода, в мои страшные одиннадцать лет, вернее, в сплошную одиннадцатилетнюю ночь я рвался на волю, к жизни, к людям. Страшной ошибкой казался мне подвиг посвящённых, обрекших себя на вечную ночь… Я строил тысячи планов, как, если случай, ошибка, чудо освободят меня, я приду в мир, просветлённый великим знанием, как открою путь ищущим могучим словом того, кто — Ты сделал многое. — Э, полно… Написал дюжину работ, оплёванных тупицами и за ними освистанных толпой. Под кличкой шарлатана… Индус перебил серьёзно: — Брат. Ты не прав. Твои научные труды оценены, ты носишь звание профессора высшей школы. Европеец горько засмеялся. — Французский профессор и русский приват-доцент? А ты имеешь понятие, чему я обязан этими званиями? Дорогой друг, те работы, которые я защитил на соискание учёных степеней, выполнит любой ремесленник. Попробуй я заикнуться единым словом о том, что открыло мне посвящение, да не было бы бульварного листка, где полуграмотный репортёр не закидал бы меня грязью. Разве меня пустили бы на кафедру? Европеец помолчал. — Десятки светлых умов, — начал он снова, — люди, уже успевшие открыть факультетской науке самые широкие горизонты, не смеют коснуться той области, что открывает совершенное знание. Целльнер объявлен сумасшедшим. Круксу едва ли не снова пришлось завоёвывать место в науке после опытов с тем, реальность чего сумеет доказать низшей степени чёла. Леман систематизировал труды целого ряда виднейших имён. Но разве попробовал он намекнуть даже на то, что учение о жизни неорганического мира — в полном объёме наследство умершей науки, погибшей культуры. Нет семьи, где бы не было в настоящее время на любом языке священных книг древности. Десятки учёных пережёвывают вопрос о степени древности, спорят с пеной у рта о том, написано ли пятикнижие Моисея одновременно или на протяжении тысячелетий целым рядом пророков, считают третью книгу Ездры подложной потому, что в ней предвосхищены символы апокалипсиса, и забывают о том, что символы заключительного откровения священной книги рассеяны, начиная с первой её страницы, древность которой не возбуждала сомнений ни в ком. — Люди слепы. — Неправда. Не слепы, а закрывают глаза. Миллионы миров, доступных глазам непосвящённого, окружают нашу планету. Все знают, что наша планета — песчинка, что доступны даже нашим научным аппаратам огромные, всепроникающие, невидимые для глаза миры, что сами мы с нашей планетой погружены в реальный, деятельный, бесконечно разнообразный мир невидимой сущности. В учебных заведениях обязательны серии опытов с формами этой сущности под именем икс-лучей, альфа-лучей и так далее. Герц опрокинул вверх дном понятие об электричестве; физиология проследила путь ощущений до конечного этапа, малых пирамидальных клеток мозговой коры; элементарные учебники твердят о том, что мы не видим, не слышим, не ощущаем десятой доли того что окружает нас, и, несмотря на это… Несмотря на это, стоит поднять голос о том, что внутренняя сущность человека переживает тело, стоит лишь формулировать открытия той же факультетской науки определённой фразой: видимый, осязаемый мир проникнут миром невидимой сущности, более деятельной, более разнообразной, более стройной, формулировать то, о чём долбит каждая отрасль науки в отдельности, и тебя зашвыряют грязью. Индус долго молчал. Возразил неуверенно: — Для людей не пришло ещё время. — Оно не придёт никогда, — перебил доктор порывисто. — Оно не придёт теперь, как не пришло для тех, в знания которых нас посвятили. Приходила тебе в голову, брат, такая мысль… Если бы погибшая раса, перед культурой которой меркнут завоевания нашей науки, шла в своём развитии иным путём, не тем, что идёт современность, разве эта раса могла бы погибнуть целиком в геологической катастрофе, оставив ничтожнейшую кучку посвящённых? Духовные руководители погибшего «красного человечества», разрешившие проблему воздухоплавания уничтожением тяжести и вечного двигателя применением этой последней, могли не предугадать этой катастрофы? Я убеждён, они кричали о ней, как будут кричать через пять — десять лет современные нам светлые умы, и так же глумящаяся толпа желудков встречала их насмешками и свистом… Недолго ходить за примером: ты читал заметку профессора Небля? — Небля, из Филадельфии? — Ну да. Небль… кажется, уж имя, авторитет. Мало того, сообщению его дал место на своих страницах такой солидный орган, как «Американский геологический журнал». Почтенный учёный с цифрами и фактами в руках предупреждает о том, что знаем мы, посвящённые, о страшной катастрофе, что постигнет Европу в 1972 году, когда очередной вздох нашей планеты поднимет дно Атлантического океана. Мы с тобой знаем, что Небль ошибся всего на несколько лет. А каким изумлением встретила сообщение Небля европейская пресса. С каким презрением отнеслись европейские авторитеты, те самые, что в своих же учебниках доказывают неопровержимыми данными, что Париж, по крайней мере, три раза был дном морским. Все знают, что это Европеец порывисто поднялся с камня, говорил, не сдерживая волнения: — Лучшая иллюстрация… Легенда о чудовищном потопе живёт на Яве, на Алеутских островах точно так же, как в Индии, Палестине и Вавилоне. В древнейшей Америке Ной выступает в лице Кокс-Кокса. Маорийцы тихоокеанских архипелагов рядом с легендой о потопе воспроизводят в точности, почти слово в слово, миф о Прометее в легенде о птице Оовеа. Платон открыто называет Атлантиду, погибшую под волнами океана в геологическом перевороте. Он точно устанавливает географическое положение материка, описывает города, постройки, культ, образ правления. В именах атлантских «царей» под обычным для древности шифром — эпонимами, мы знакомимся с историей культуры атлантов, узнаем, что древнейший Египет был колонией атлантов. И наши учёные, антропологи Топинар и Пеше, без всякой задней мысли удостоверяют, что красные потомки древнейших египтян — феллахи, несмотря на попытки слияния со стороны позднейших завоевателей, до сих пор тот же чистый тип, что на древнейших памятниках. Но ладно… Сотни лет Атлантида Платона фигурирует в качестве даже не легенды, а утопии, политического этюда, потом мало-помалу раздаются голоса о том, что многое говорит в пользу следов материка — моста между Юкатаном и Африкой. Доктор Пленджен посвящает целую жизнь исследованию дебрей Юкатана. Не цифры и предположения, а убедительнейшие в мире доказательства обнаруживает он: каменные памятники, иероглифы, азбуку — родоначальницу египетских письмён; расшифровывает космогонию древнейших обитателей Юкатана и убеждается, что и космогония, и история последних лишь повторение так называемого «легендарного периода» египетской истории, периода до таинственного законодателя Менеса. Но… доктор Пленджен интересуется теософией. Его открытия оплёваны, освистаны, их просто не обсуждают серьёзные авторитеты. Вступать в полемику с субъектом, допускающим существование загробного мира? Но проходит несколько лет, и профессора Микгам и Монсоньи получают возможность и средства исследовать на широких началах обнаруженные на дне Карибского моря развалины целых городов. И знаешь почему?.. Европеец рассмеялся сухим, горьким смехом: — Туземцы Юкатана вылавливали из моря драгоценные вазы и кубки во время рыбной ловли. Микгам и Монсоньи, исследовав дно и найдя там развалины, предложили группе капиталистов и инженеров экс-плу-ати-ровать драгоценности погребённых городов. Вон он, единственный двигатель, на который может опереться и положиться современная наука. Индус возразил тихо и грустно: — Брат. Не говорил ли ты сейчас, что везде твои братья? — Что же из этого? Я не жалел сил, чтобы открыть этим братьям глаза, они швыряли грязью в меня… Но, клянусь, не чувство злобы, не чувство оскорблённого самолюбия мной руководит. Я устал… Я не вижу путей, какими мог бы воздействовать на них. Молча, опустив руки, глядеть, как идут к гибели братья мои, я не могу… — И… уходишь сам? — Ухожу для них же. Тот, кому поступком моим я верну свободу, сделает не меньше меня. Мой голос потерял убедительность. Да и имел ли когда?.. — Тот, кому ты возвращаешь свободу, слишком молод. — Тем лучше. Он сумеет ближе подойти к пониманию тех, в ком я хотел видеть своих братьев; для них он знает довольно. А потом… потом, ты упускаешь из виду, что закон посвящения предоставляет мне право остаться при возвращённом в мир почти два года. — Два года? Они промелькнут как один день. Европеец отозвался сразу упавшим голосом: — Не будем об этом говорить. Я обдумал свой шаг. Но… тебе не понять меня. В твоём сердце ещё умещается чувство национальной вражды, ненависть к угнетателям, а я… Я давно утерял способность возмущаться несправедливостью, насилием. Жива во мне только ненависть к тупости человеческой, да и то… Не будем вспоминать. Смотри, как высоко поднялся месяц. О нас с тобой, должно быть, забыли? Тихий, будто осенний утренний ветер в сухих листьях, голос прошелестел за спиной по-санскритски: — Братья ждут хранителей священного плода. Высохшая бронзовая обнажённая фигура с узкой повязкой на бёдрах отбросила на пол длинную тень. Откуда она появилась? Не было слышно шагов. И сидели ожидавшие лицом к входу. Долго ли стояла она здесь, за спиной, безмолвная, призрачная, как собственная тень? Слышала ли, о чём говорили? Оба поднялись с камня, в глубоком поклоне склонились пред обнажённой фигурой. Голос прошелестел снова: — Хранят ли пришельцы при себе то, что им послано братьями? И европеец, и индус достали половинки странного, смахивающего на огромный грецкий орех, плода с мягкой пахучей сердцевиной, протянули посвящённому. Тот принял половинки плодов, и тотчас сухие тёмные пальцы его, будто паутиной, оделись мягким, едва заметным сиянием. Внимательно осмотрел, сблизил с другими двумя половинками плода на высохшей ладони, и тотчас, будто толкнул кто, части прижались друг к другу, и когда прибывшие вновь ощутили в руках скорлупу странных орехов, те оказались цельными, не ощущалось шва и нельзя было раздавить их, раздвинуть на прежние части. Тёмная фигура неслышно отступила в темноту, в ту сторону, где чернели мутные контуры идола, трона, быть может просто обломка толстой колонны. Шурша щебнем, натыкаясь на острые осколки мрамора, двинулись за провожатым, окунулись в тень, подойдя вплотную, убедились, что чернели у стены остатки давным-давно разрушенного идола. Осталась половина туловища, приблизительно до груди, сложенные в позе «лотоса» ноги, по бокам выступали обломки нескольких, веером расположенных, согнутых в локте рук. Но провожатого здесь уже не было. За остатками изваяния сплошная стена. На минуту остановились в недоумении… Внезапно ощутили жуткое чувство, будто земля уходит из-под ног, и тотчас вместе с бесшумно двинувшейся каменной плитой опустились глубоко вниз, в абсолютную тишину. Машинально сделали шаг вперёд, ощупью пытаясь определить направление подземелья, и через минуту услышали, как над головой мягко стукнула, поднявшись на место, доставившая их сюда плита. Знакомый уже голос издалека произнёс: — Чистый сердцем побеждает тьму. И тотчас в воздухе вспыхнул мягкий голубоватый свет. Именно в воздухе. Не было видно источника света. Призрачное сияние, казалось, источали стены, призрачным сиянием пропиталось пространство вокруг, сами тела, руки и ноги идущих оделись тонкой белесой паутиной, и сразу бросалось в глаза, что ни один из предметов не отбрасывает тени. Шли долго, тесным проходом с выщербленными, отсыревшими каменными стенами. Несколько раз спускались по широким ступеням, поворачивали под разными углами, и в поворотах приходилось протискиваться боком между осклизлыми стенами, сдвинутыми почти вплотную. Двигалась впереди неслышными шагами, будто не переступая, обнажённая костлявая фигура проводника. Раз проводник остановился перед глухой стеной. Шевельнул чуть приметно руками, сделал неуловимый жест, и так же бесшумно отодвинулась в сторону каменная глыба, ушла в стену, открыла чёрный зев соседнего подземелья и тотчас снова задвинула его, лишь только последний из пришельцев переступил порог. Шли новым подземельем, по крайней мере, десять минут. Стояла тишина. Спустились ещё ниже; своды подземелья раздвинулись; призрачный свет потускнел, но было видно, когда подошли к сводчатой двери, что в стенах вынуты полки-ступени, и на минуту приласкали глаз привычные очертания кожаных корешков прочно переплетённых книг, футляров со свитками, тисков с зажатыми кипами пожелтевших таблиц и дощечек. Обнажённый проводник остановился перед дверью, стукнул семь раз в почерневшее дерево, прошелестел своим беззвучным голосом: — Дарматраданам пуричам тапаза хата. За дверями голоса нескольких человек в унисон отозвались: — Атманам крейаза йочате… Дахаз сьявиспокапт. Проводник начал опять по-санскритски, с оттенком вопроса: — Ищущий побеждает тьму. Хор голосов за дверью возразил стихом, с которого начал проводник. — Дарматраданам пуричам тапаза хата кильвизам… паралокам найати асу базунгам касаририпам. Проводник настаивал: — Обрётший знание приобщается к свету. За дверью ответили молчанием. Родилось движение. Кто-то выронил старческим шамкающим голосом: — Ам!.. Что-то с металлическим звуком загремело, должно быть засов, и прямо в лицо пришедшим тёплой волной пахнул яркий, слепящий глаза, так не похожий на призрачное белесое мерцание подземелья, золотой солнечный свет. |
|
|