"Оно" - читать интересную книгу автора (Слаповский Алексей)16.Салыкин оказался прав: Сотин не осмелился преследовать Валько. И даже не ныл, не надоедал, не приходил вообще. Смирился, наверное. Или остыл. Может, даже и стыдно стало. Валько вскоре собрало некоторую сумму, позвонило Сотину, назначило встречу. Не у себя дома и не у него — на улице, в чужом пространстве. Чтобы подчеркнуть отчужденность теперешних отношений. Передало Сотину конверт с деньгами: — Тут половина, больше не получишь. Потому что — общий убыток. Я и этого мог бы не отдавать. Отдаю знаешь за что? За удовольствие больше тебя никогда не видеть! Валько предполагало, что это прозвучит эффектно, но Сотин даже не обратил внимания на его слова — сунул в конверт пальцы и, то и дело поглядывая по сторонам, считал деньги, деловито шевеля губами. Никакого карнавала, сосредоточенность. Валько стало противно, оно ушло, не дожидаясь конца подсчета. Сотин исчез из его жизни (как потом оказалось — не навсегда), а Салыкин начал посещать регулярно. Часто — с девушками. Он любил девушек. Но любил и выпить. Любил также петь под гитару свои песни. И все эти увлечения были у него в постоянном противоречии: от природы довольно застенчивый, он, чтобы легче было общаться с девушкой, выпивал. Выпив же, начинал петь песни, но то и дело забывал слова, откладывал гитару, чтобы взяться за девушку, но хотелось еще выпить. Выпивал — и уже было не до девушки. Впрочем, текстов своих песен он не помнил и в трезвом виде. Когда признанный поэт филфака Болотцев читал со сцены на факультетском вечере длиннейшее стихотворение размером в поэму, Салыкин сказал с добродушной завистью: «Надо же, наизусть дует!» Он признавался, что для него слишком трудно сочетать пение и игру. «Аккорды помнить, да еще слова помнить — морока. Я не могу два дела одновременно делать, у меня, наверно, полушария не сбалансированы». Потом нашел выход: напечатал на пишущей машинке тексты, вклеил их в толстую тетрадь вроде конторской книги и начал петь с листа. С девушками же так: зная, что после двух стаканов вина или стакана водки ему будет не до них, он спешил их обольстить (и достиг, несмотря на застенчивость, большого мастерства в этом деле), а уж потом, освобожденный, мог с полным удовольствием пить и петь. Из этого Валько сделало вывод, что питье и пение Салыкину — для удовольствия, а девушки скорее для тщеславия. Ну, и просто — нужда. Больше того, Валько увидело в нем — с понятным интересом — неосознанное стремление к бесполости. Либидо, говоря словом Сотина, которое он часто повторял, для Салыкина было докукой, недаром же он любил рассказывать байку, которую ему в свою очередь рассказывал его отец, актер драмтеатра, впоследствии чтец-декламатор при филармонии, потом диктор на областном радио, потом диктор же, но на радио заводском (и заодно редактор заводской газеты), и так все ниже и ниже, перейдя в результате к надомной деятельности: в новые времена стал давать начинающим бизнесменам и менеджерам среднего звена уроки ораторского искусства, хороших манер (то есть что-то вроде сценической речи и сценического движения: пригодилось актерское образование), обучал также началам стихосложения (чтобы сочинять вирши для корпоративных вечеринок) и т. п.; спрос на такое обучение оказался неожиданно велик, Александр Евгеньевич зарабатывал больше, чем когда-либо в жизни, правда, мешало то, что и раньше портило ему жизнь: запои; но тут на помощь пришла супруга Нина Зиновьевна, до последнего державшаяся в театре, хотя ей давно уже не давали серьезных ролей — что вы хотите: интриги, зависть, она подхватила бизнесменов и менеджеров, а заодно зазвала их жен и подруг, таким образом супруги Салыкины обеспечили себе небедную старость и свысока посматривали на бывших коллег, за копейки тешащих свою бездарность на сцене. Байку якобы рассказал друг детства Александра Евгеньевича, известный актер О. П. Табаков, которому в свою очередь рассказал тоже кто-то очень известный. Байка такая: будто бы к врачу пришел Л. О. Утесов, тот, который «Веселые ребята», с жалобой: наверное, чем-то заболел, потому что — сбои по мужской части. Врач обследовал, никакой болезни не нашел, все соответствует возрасту. «А в чем же дело?» «Возраст, батенька. Старость». «Да? То есть, значит, всё?» «Всё». «Слава богу!» Это «слава богу» Салыкин произносил артистично, с шумным выдохом и смехом. Он умел быть артистичным, сказалась наследственность, умел быть в центре компании, но — не любил: для этого нужен постоянный кураж, а куража Салыкину недоставало, по натуре он был человеком в себе. Однако боролся со своей натурой, вымышлял себя и стремился к себе вымышленному. Он ведь не только песенки сочинял, он сочинял всё — стихи, пьесы, рассказы, и это, как поняло Валько, было для него главным. Наедине с собой Салыкин жил подлинной жизнью, но результаты когда еще будут, если будут вообще, а Салыкин хотел славы сейчас, признания сейчас, любви сейчас, поэтому и тащился в компании с гитарой, поэтому обольщал и, как было уже сказано, умел это делать. Как-то Салыкин, крепко выпив, сокрушенно признался: — Знаешь, Валь, я понял: все, что я делаю, я делаю ради баб. Нет, правда. Сочинил недавно романс. Романсец такой. Стилизацию для одной дуры. Рафине она. Ну, я ей романсец приготовил. Спою — и она моя. Сочинил. Надо к дуре идти, а я еще один сочинил. А потом на рассказец потянуло. И так далее. И я понял, как я буду жить. Буду сочинять ради славы и баб, что одно и то же. То есть, где слава, там и бабы. Но мне будет все время мало. Вот еще, вот еще, вот еще... То есть я буду сочинять ради баб, но баб все время буду откладывать. И когда уже все придет — слава и любые бабы, будет поздно. Я заранее хочу повеситься! Лукавил Салыкин: баб он не откладывал. Он приводил их в Валько и просил его прогуляться час-другой. Управлялся быстро и к возвращению Валько был уже выпившим, и уже пел песни с листа разомлевшей барышне. Он часто оставался у Валько, спал тяжелым пьяным сном, просыпался разбитым, похмельным, глотал крепкий чай, курил, кашлял и говорил: — Судя по синдрому, иду путем моего папаши: стану алкоголиком. Так и вышло, Салыкин очень рано допился до запойной стадии, то есть уже неизлечимой, что его чуть не погубило (попал в реанимацию с сердечным приступом на фоне похмельного психоза), но в результате спасло: испугавшись, он раньше многих своих товарищей сошел с дистанции, лечился. Потом, правда, срывался, опять лечился, опять срывался... но это уже другая история. Однажды, лет через десять-двенадцать после начала их знакомства, Салыкин сказал Валько, будучи у него в гостях и с легкой печалью наблюдая, как Валько попивает коньяк (в ту пору все спиртное исчезло из магазинов, был только грузинский коньяк, дорогой и второсортный, стоял батареями на полках всех винных магазинов города), Салыкин сказал: — Знал бы ты, как я любил быть пьяным. Вернее, слегка хваченным. Наследственность подвела. Другие вот могут, как ты, выпивать в свое удовольствие хоть каждый день, а я сразу завожусь, мне надо еще. Но когда начинал, еще умел останавливаться. Знаешь, какой день я вспоминаю, как один из самых счастливых? Ничего такого не было. Утро, иду в университет. Май, кажется, был. Солнышко, тепло. И так мне вдруг хорошо. И я не пошел на занятия, шатался по улицам. Бескорыстно. Девушкам улыбался — без всякой задней мысли. Ну, то есть, как обычно бывает: сам улыбаюсь, а сам думаю: гадина, такая красивая, а не моя. А тут смотрю и думаю — да живи ты без меня на здоровье, разрешаю и отпускаю. Понимаешь? Таким себя чувствовал чистым и свободным, как... Ну, не знаю, как. Не с чем сравнить. Значит, шатаюсь. Жду, когда винный отдел в «кишке» откроется. Открылся. Зашел. Там портвейн двух видов — за рубль семьдесят две и за рубль восемьдесят семь. Разница, вроде, пустяковая: пятнадцать копеек, а на самом деле — огромная. За рубль семьдесят две портвейн темнее, противнее, привкус какой-то, будто его в бочке из-под гнилой капусты хранили. А за рубль восемьдесят семь — он янтарного оттенка, чуть маслянистый, совсем чуть-чуть, не как ликер, не тянется, но такое, знаешь, ощущение ласковости в нем, льнет к языку сам собой, к языку, к горлу, к желудку. И так мне его захотелось, а денег всего рубль восемьдесят. И тут входит Маринка Кельдиш, помнишь Маринку Кельдиш? — Конечно. — Ну вот. И я ей так просто, так спокойно, хоть и знаю, что она давать не любит, говорю: дай, Марин, семь копеек. И она мне их дала. Хотела даже больше, я не взял. То есть она как-то очень бескорыстно дала, с улыбкой, с пониманием, а я бескорыстно взял. И позволил ей уйти, хоть и красавица. Взял портвейн, пошел на набережную, сел там, выпивал понемногу. Бутылку поднимешь, посмотришь сквозь нее на солнце — красота, все искрится, отопьешь, посидишь, подумаешь. И точно помню: я ни о чем конкретном не думал. Я просто наслаждался. Существованием. Бытием. Осознанием всего сущего. Ну, то есть, получал экзистенциальный кайф, — не удержался и выразился Салыкин. — И мне не хотелось в этот момент ни денег, ни славы, ни женщин, честное слово. Мне хотелось вечно сидеть вот так — и существовать. И наслаждаться. Что такое счастье, брат? Я тогда понял, то есть даже не тогда, а потом, когда вспоминал. Счастье — это ощущение своего полного соприкосновения с жизнью. Всеми зазубринками, шишечками, всеми выпуклостями и впуклостями, — улыбнулся Салыкин смешному слову. — Соприкосновение и ощущение единства. И радости. Причем ты ясно чувствуешь, что не только ты радуешься, что соприкоснулся с жизнью, но и она радуется, что соприкоснулась с тобой. Можешь не верить, но я даже чувствовал, как портвейну нравится, что я его пью. Портвейн же себя тоже по-разному ведет. Может и колом в горле встать, может с отвращением в тебя пропихиваться, если с похмелья, может торопиться, толкаться сам в себе — как очередь за тем же портвейном, — Салыкин опять улыбнулся, довольный, что умеет так складно говорить. — А может литься радостно, легко, свободно, как песня, только в горло, а не наоборот. Тогда счастье. Я, между прочим, и женщин только сейчас учусь любить. Раньше — самолюбие, просто охота и так далее. А сейчас именно для счастья. То есть чтобы почувствовать полное соприкосновение с жизнью — через женщину. При этом ты счастлив только в том случае, если счастлива она. Понимаешь? Если бы я умел, я бы жил пьяным. Я бы выпивал и трахался и больше ничего бы не делал. Понимаешь? Про женщин Валько понимало теоретически, а про портвейн вполне практически. По счастью, болезненного пристрастия Валько в себе не обнаружило, выпивало в охотку и не испытывало непреодолимой тяги продолжить. Оно рано поняло, что другие люди, так называемые нормальные, пьют ради освобождения от пола. Нет, конечно, кого-то, напротив, начинает обуревать похоть, но это лишь в начале выпивки, это проходит, если как следует добавить. Добавляешь — и нет никаких других желаний, и полностью растворяешься в своем состоянии. Приходит свобода. При этом чем физиологичнее твои хмельные ощущения, тем они, получается, духовнее: одним мощным желанием ты отринул все прочие, всю земную суету и ея страсти. Настоящий пьяница добр, бескорыстен, ласково эгоистичен. Таким образом Валько перенимало у других то, что не могло открыть самостоятельно: открывает тот, кого куда-то тянет, а его никуда не тянуло, хотя оно и находилось все время в поиске. |
||
|