"Оно" - читать интересную книгу автора (Слаповский Алексей)

17.

Оно даже попробовало заняться литературой, как Салыкин.

Начало со стихов. С тайными смыслами и явными аллитерациями (само слово очень понравилось — «аллитерация»; Салыкин, добрая душа, не только этим термином похвастался, но и внятно объяснил, что такое).


Палевая пластмасса выпуклых паль Пылится в плотной плоскости дня. Это дым или дыль или доль или даль. Я не знаю. Но это плеяет меня...

И т. д.

Исписав таким образом целую тетрадь, Валько дало ее на суд Салыкину. Тот прочел одно стихотворение, другое. С удивлением посмотрел на Валько.

— Или ты придуриваешься, или ты гений.

— Наверно, придуриваюсь, — улыбнулось Валько.

— Ты ведь стихов не знаешь, ты даже, например, Хлебникова не читал.

— Не читал.

— Сам придумал, получается?

— Сам.

— Хм. Если и придуриваешься — гениально придуриваешься. Что такое «пали»?

— Ну, тени, которые падают. Или не тени. То, что падает.

— А «плеяет»?

— Не знаю... Состояние...

— То есть ты не слова придумываешь, ты и состояния придумываешь, и предметы? И сам их называешь?

— Получается, так.

— Надо же...

Салыкин стал читать дальше. Одно прочел вслух:


Не гуль голубиный, не буль моей судьбы, А веперь с востока выпер чуждый харк. Но мне он родней, чем глыбистые лбы Людей, что обезлюживают каждый мой шарк...

И т. д.

И сказал:

— Может, ты сам не понимаешь, что пишешь?

— Не всегда, — согласилось Валько.

— Тогда не знаю... Тут, ё, стараешься, жизнь кладешь, а он взял и... Даже как-то не верится. А может, ты списал откуда-нибудь?

— Нет.

— Даже странно. Нет, скорее всего, это выпендреж. Гением ты не можешь быть.

— Почему это?

— Потому что не бывает сразу двух гениев в одном городе.

— А кто еще?

— Скотина!

— А, ну да, — догадалось Валько. — Ладно, не бери в голову, давай выпьем.

Валько была очень приятна похвала Салыкина. Оно продолжило свои упражнения, ночи просиживало, испытывало подлинное вдохновение, было счастливо в эти моменты. Нашло, кстати, книги Хлебникова — все, что сумело достать. Прочло. Поразилось. Увидело безоглядную гениальность, безумие и — бесполость. Значит — можно? Значит, строят люди на этом жизнь?

Оно так увлеклось, что подумывало уже, не перебраться ли на филфак и там поучиться этому делу с толком. Салыкин горячо поддержал идею. Но Валько решило подождать все-таки до конца курса.

— Тебя нужно вывести в люди, — сказал однажды Салыкин. — Я-то и так обойдусь, а тебе надо. Есть тут литобъединение при газете «Заря молодежи», Подольский руководит, крупнейший поэт областного масштаба. Там как раз, я знаю, скоро первое заседание. Сходим, посмотрим?

Валько согласилось.

Литобъединение собиралось почему-то в помещении гарнизонного Дома офицеров — массивного здания постройки начала 20-го века, с колоннами, с высокими окнами. В так называемой Голубой гостиной (по цвету стен и штор) густо набилось самодеятельных литераторов. Валько с удивлением увидело среди них немало людей зрелого и даже пожилого возраста — ветераны пера и пишущей машинки, неисправимые или неизлечимые энтузиасты. Но была и зеленая молодежь, совсем школьники. Новички выделялись любопытствующими взглядами, большинство же были — свои, старожилы, они бурно здоровались, обнимались, радуясь видеть друг друга, как школьники после каникул. Явился Подольский, худой старик с повадками мэтра. Поприветствовав собравшихся, он произнес речь о той ответственности, которую взваливает на себя каждый, кто берется за перо независимо от того, публикуется он или нет. Подольский отметил, что талант отличается от бездарности наличием таланта, у бездарности же никакого таланта нет, а есть только имитация, что легко в пору всеобщей грамотности. Он тонко заметил, что не всякий, кто пишет лесенкой, Маяковский, и не всякий, кто пишет о природе, Есенин или Кольцов. Еще более тонко он подчеркнул, что плохие стихи писать легко, а хорошие трудно. Плохие отличаются от хороших тем, что они хуже. Ну, и дальше в том же духе. Салыкин иронически посматривал на Валько, потом, словно опасаясь, что Валько не разглядит его иронии, сказал ему на ухо: «Куда мы попали, это ужас!»

Меж тем Подольский, выразив удовлетворение, что видит многие знакомые лица, сказал, что рад появлению и новичков. Кто-то останется, кто-то уйдет, прояснится со временем. А пока — для знакомства — пусть каждый прочтет по стихотворению. Желательно, чтобы оно было характерным. Визитной карточкой, так сказать. По кругу.

Первыми в кругу оказались старожилы. Они читали уверенно, крепко, поощряемые улыбками и уважительной внимательностью товарищей. Потом вступили новички. Пятидесятилетняя дама в огромных очках протяжно декламировала:


И этих хризантем такое было буйство, Что я не стала прятать их в стекло. Я их не срезала, зато какое чувство, Они во мне родят, кивая мне в окно!

(Как большинство самоделыциков, она была уверена, что рифма — это когда кончается на ту же букву).

Ее чтение было скомкано, потому что тихо, извинившись за опоздание, вошла девушка.

Высокая, яркая: волосы светлые и явно свои, потому что с легким рыжеватым оттенком, слишком естественным, так не красят, глаза зеленовато-голубые, да еще одета в алую кофту и алые брюки.

— У мертвого встанет! — тихо процедил Салыкин, привычно защищая себя ерничеством, а глаза у него стали тоскливые, будто он успел уже полюбить эту девушку, и ухаживал, и получил отказ. Другие тоже — кто простодушно обалдел (поэты-пролетарии), кто сделал вид, что ничего особенного не произошло (поэты-интеллектуалы), кто откровенно и подчеркнуто пялился и чуть не потирал руки (поэты-авангардисты), кто снисходительно усмехался (девушки-поэтессы), кто осудил взглядом за опоздание (дамы-поэтессы и пожилые любители)...

Девушка прошла на свободное место — и оно оказалось как раз там, где по очереди приходилось читать. Подольский объяснил ей это.

— Да нет, я не готова, — пожала плечами девушка.

— Но вы же пишете? — спросил Подольский.

— Что я там пишу. Ерунда, — махнула девушка рукой и рассмеялась.

— Вообще-то у нас объединение для пишущих, — строго сказал Подольский.

— Нет, я пишу. Но читать не люблю. Я лучше послушаю.

— Мы сегодня знакомимся. И каждый читает по стихотворению, — растолковал Подольский.

— Да? Интересно.

— Я рад, что вам интересно. Ну, читайте.

— Да не хочу я, с какой стати? — удивилась девушка. — Тоже мне — обязаловка.

Подольский сделал паузу. Видно было, что ему хочется выгнать нарушительницу распорядка. Но что-то мешает. Бог весть, кто она такая. Может, дочка какого-нибудь начальника. Очень уж богато одета. Подольский, конечно, либерал, он презирает чинопочитанье. Но не хочет неприятностей для своего любимого детища, литобъединения. Оно же — глоток воздуха для местных молодых талантов. Подольский нашел компромисс:

— Хорошо! — сухо сказал он девушке. И подчеркнуто приветливо обратился к сидящей за нею по очереди подростковой барышне, нетерпеливо моргающей маленькими глазками. Та резво начала, Подольский умиротворенно слушал. Он расставил точки над i: показал всем, что не поступился принципами, а просто проигнорировал блажь чужого человека.

После каждого выступления мэтр в нескольких словах оценивал.

— Растешь, молодец, — говорил он.

Или:

— Много чувства, но не хватает мастерства.

Или:

— Слишком мастеровито, чувства не хватает.

Он для каждого находил добрые слова, поэтому обстановка становилась все более задушевной.

Дошел черед до Валько.

Валько, прикрыв глаза, прочло:


Я, владелец гладкодонной ладьиНа высохшем озере и царь того царства,Которого нет, я жду судьиЗа то, что не сделал, за картонное коварствоКаверн в папье-маше. А мой ныр в бетонОставляет стыль на стыке сотен тонн...

И т. д.

Подольский, слушая, жевал губами и потрясывал старческой головой. Ему не нравилось. И он не стал этого скрывать (может, потому, что заметил на лице красноодетой блондинки одобрительный интерес).

— Извините, молодой человек: подражательно и вторично. Одни слова. Невозможно понять, что вас действительно волнует, что именно вы хотите сказать. Это знаете как называется? Версификаторство! Что вообще главное в поэзии? — задал он вопрос присутствующим. Они молчали, оставляя право на истину за Мастером. И он воспользовался этим правом и выдал истину: — Подлинность! (Все приятно изумились — за исключением нескольких саркастических особ (авангардисты, должно быть), сидящих особой группкой, Салыкин уже успел с ними несколько раз сочувственно переглянуться с выражением: «Ну и ну!») Подлинность! Это главное в поэзии, в искусстве вообще! Подлинность и неповторимость чувства, мысли, образа. И — свой голос, а не заемный. Я, думаете, не умею выдумывать оригинальных слов? Сколько угодно! Но надо следовать природе своего дарования. Я знаю, меня некоторые даже колхозником обзывают. (Старожилы опять изумились, на этот раз неприятно, и покачали головами: «Надо же, какие бывают гнусные завистники!») А я не боюсь! — зазвенел голос Подольского. — Да, я люблю русскую землю, русского крестьянина, русский хлеб! Это свято! А некоторых молодых почитаешь — что святого за душой? Ничего! Я не про вас, я вообще имею в виду. Тенденцию! Будьте подлинными — и вам простят и рифму неловкую, и оборот неточный. Лишь бы чувство было точное. Вот вы читали стихотворение, — указал он на даму, которая сочинила стишок о хризантемах, — извините, не знаю как вас...

— Ирина Владимировна, — зарделась дама.

— Да. Казалось бы, какая простота — лирическая героиня не тронула цветов. Но как по-своему сказано. Безыскусно, не без недостатков, но подлинно, понимаете меня? Впрочем, у вас все еще впереди, как и у всех. Пойдем дальше.

Но дальше не пошли — девушка в красном подала голос:

— Извините, я не знаю, тут у вас как? Всем высказываться можно? Или только вам? — обратилась она к Подольскому.

Вопрос застал Подольского врасплох.

— Я тут не начальник, — пробормотал он. — В поэзии все равны. Хотите — высказывайтесь.

— Я коротко. Мне кажется, этот юноша, — посмотрела она на Валько, — очень интересно пишет. Придумывает, да, но как-то интересно придумывает. А остальные подлинно, возможно. Но какая-то это подлинность не подлинная. Свой голос, я понимаю. Но он такой свой, каким должен быть свой. Я, наверно, не очень ясно говорю. То есть слушаешь — и ничему не удивляешься, понимаете? Как-то ожидаемо все. Я так себе и представляла — просто один в один. Даже грустно. А про хризантемы вообще... Я не сначала слышала, но... Ирина Владимировна, бросьте вы эту ерунду, вышивайте крестиком.

— Сама вышивай, — огрызнулась дама с неожиданной быстротой реакции. — Пришла расфуфыренная, как на танцы, и начала тут фасовать всех! Посиди послушай сначала, молода меня учить, ясно?

— А, — сказала девушка в красном, — ясно. В четвертую кассу не занимать. Извините. Молчу.

Она чуть помедлила, словно решая, уйти или нет. Улыбнулась каким-то своим мыслям. Осталась.

Салыкин начал читать. Он читал всем и никому, в пространство. Но Валько чувствовало, что на самом деле он читает девушке в красном. Как, впрочем, и все, кто читал после ее появления. И поэты, и поэтессы — ей читали. Вот она, сила пола и ориентировка на тех, кто безусловно доминирует. Салыкин читал, читая ей, и все это понимали. И Подольский это понимал. И злился. И злорадствовал, готовясь разгромить Салыкина, поскольку его стихи явно на это напрашивались.

Этот стишок Валько уже слышало в виде песни. Стишок такой:


Про рок
Похмельною тоской томим, Я брел домой. И серафим На перекрестке мне явился, Почистился, поправил нимб, Встряхнул крылами... Я взмолился, Пав на колени перед ним: "Помилуй, не тяни резину! Я к операции готов — Я глух, я слеп, как сто кротов, Я нем, как рыба: рот разину — Там пузыри заместо слов!" Был ангел добр. К такой-то маме Он не послал меня. Перстами, Коснулся глаз моих. «Ништяк!» — Я закричал, и оба века Продрал. Все тот же полумрак. Та ж улица. Фонарь. Аптека. Он дернул за уши меня, Крутил их, будто слесарь втулки. Но — тишина. Лишь в переулке Пел пьяный голос, жизнь кляня. Растерянный, но не сдаваясь, Схватился ангел за язык,Коленом в грудь мне упираясь. Враскачку рвет — вотще! Он сник. Но вдруг воспрял — и вынул финку. Я распахнул охотно грудь: "Ударь меня! И не забудь Мне угль водвинуть в серединку!" Он разъярился. Он напал. Ударил в грудь — и нож сломал, И руку вывихнул. Стеная, Сел на асфальт и зарыдал. Я рядом сел. Сказал: "Стена я. Замшелый камень. Слёз не лей: протратишь вечность — дело к ночи. А лучше, коль ты чудодей, создай портвейн, а то нет мочи". Он создал. «А теперь, брат, пей». Он выпил. И отверзлись очи, И слезы высохли. И нимб Лихим он жестом скособочил И повторил. И так мы с ним, под кильку пряного соленья, крича в пустую ночь: «Ура!» во славу муз и вдохновенья, перепились до упоенья. И пели песни до утра.

Подольский гремел, рвал и метал. «Кощунство», «издевательство», «посягательство», «изощренное пустобрехство» — так он прикладывал Салыкина. А Салыкин, похоже, был только рад. Сидел себе и снисходительно улыбался. Дескать, ваша ругань мне даже приятна, было бы хуже, если бы хвалили. Девушка в красном тоже улыбалась. Остальные слушали Подольского не без удовольствия (утешает, когда другого хают), но при этом как-то выжидательно — словно речь Подольского теперь уже была не основной и окончательной. Валько понимало, чего они ждут — как прореагирует девушка в красном. И кто-то, возможно, даже ее поддержит. А кто-то яростно заспорит. Зрел конфликт.

Но девушка промолчала.

Потом еще кто-то что-то читал, потом было чаепитие: принесли чашки, электрический самовар. К девушке в красном подошли саркастичные авангардисты, завели разговор, Салыкин не мог этого стерпеть, начал оттирать авангардистов, предложил девушке плюнуть на чай и выпить чего-нибудь другого.

— Вот у него, — показал он на Валько. — Человек живет, можно сказать, в собственной квартире.

Она согласилась.