"Легионы святого Адофониса" - читать интересную книгу автора (Яневский Славко)3. МорОдно мгновение – и вот он, мор. За проселочной дорогой, неровной и пыльной, гигантским ужом протянувшейся вдоль реки Давидицы, спал в тени ежевичника нищий музыкант Арам. Нищие подобное имя носят нередко, но этот был Арам Побожник: головастый человечек, коряво приросший к земле – от выпитого вина из него пустились побеги, сцепившиеся с сухими травами. Он вздрогнул от мохнатого касания и пробудился. На распахнутой его груди сидела крыса, с лукавой затаенностью терла лапами морду, освобождая глаза от пыли и утомления. Один ее глаз был кровавым, другой золотым. Страхом изгоняя из себя страх, паука, опутывающего живую душу, нищий взвизгнул, отбросил от себя мразь ударом. Вскочил и завертелся на месте, сухой и длинный, босой, оборванный и вшивый, в глазах – человечья скорбь. Нагнулся за камнем и увидел, что это не камень – крыса, и еще одна повисла на его голом плече. Запрыгал, взревел, неуклюже помчался к рядку хилых яблоневых дерев, а там на него посыпались с веток мохнатые, хвостатые, скулящие плоды с острыми резцами на колючих мордах. Бежал с трудом, все тяжелее и тяжелее, живая броня клонила его к земле. Упал ничком со вскрытой утробой, и старейшие из преследователей принялись упитываться теплой его мякотью. Их было двое в челне посреди болотины, в середине треугольника село – город – вода, в этом царстве пиявок и головастиков, рыб, цапель, тростников и не найденных под ряской утопленников, запаха гнили и жужжанья мошкары. Их было двое – изо всей силы ударявших веслами по кипящей воде и до боли в глотках вопивших от ужаса. Отец и сын, русоволосые, крепкие, бронзовые от солнца. Они отбивались в полную силу. Но смерть уже нельзя было отбить. Крысы подплывали густыми и быстрыми стаями и кидались на деревянный челн, жажда мяса и крови, жил и хрящей оплачивалась во имя природного равновесия тысячами их жизней, проплывая среди размозженных собратьев, они карабкались по бортам челна, набрасывались на людей. Живые гроздья на живых лозах. Под их натиском челн загрузал. Крики отца и сына слабели. Превратившись в сплошную кровавую рану с выставленными на солнце костями, они чувствовали, что сердца их долго не выдержат. Один бросился в воду, став кораблем и трапезой. Надумал занырнуть в теплую бочажину и дышать сквозь тростинку. Крысы вцепились в него, тащили. Он всплыл с оголенным черепом, свесившим кровавый язык. Оставшийся в челне отец обратился в месиво без души. В Кукулине сгущались запахи – звериная моча, кровь, припаленная шерсть, – отовсюду находили шумы и страхи, не восполняя друг друга, сплетались в перенапряжение желто-серого дня, выпускали щупальца и побеги, ужасали землю и небеса, втягивались и снова вздымались в корчах, и неведомо было, где вытье и лай, где плач и гневливый вскрик, а где гимн апокалипсического искушения. И старики и дети чувствовали под языком горьковатую желчь, прежде чем огложет их исчадие ада. До глубин, до самого корня жизни проникает страх. Иное нечто, под названием «конец», того глубже. Меж тем в продолжение вздоха все каменело – ни трепета, ни возглашения, исчез свет и исчезла тень, плоть не ощущает огня и укусов не ощущает, опреснела под языком кровь. Но жизнь не может стать вселенским осадком: после долгого смирения пугающе зашатались деревья – то бились о стволы обезумевшие козлы. Неохотно отрекаясь от любви к небесам, пало дерево. Из прогнившего корня вывернулась слепенькая змея и забилась под мраморную голову македонского или римского воина. С жадностью выпив из себя зелень, горный можжевельник съежился и опаленно темнел, обращаясь в собственный призрак. Трещинами пошла земля в великом сражении видов за жизненное пространство. Кого ты выбираешь себе, земля, – чадо-человека или чадо-зверя, с ревом вопрошал я из крепости, в ярости кусая себе пальцы, и не мог улечься и выпрямиться не мог. Такой же раб неизвестности, как и другие, но со свободным прошлым, трудным и недоступным ни для человека, ни для крысы. Я ревел надсадно, в пустоте громко трещали кости. Только я, один-одинешенек, слушаю собственный рев и корчусь от желания помочь, хотя бессилен, – я не знаю чар и в чары не верю. Затягиваюсь паутиной отчаяния и машу руками, суставы издают угрожающий скрип. Старость превратила меня в гору, прорезала проточину за проточиной, избороздила морщинами, и все равно я злость и бессилие, а не всемогущий волшебник и избавитель, способный испепелить крысиную нечисть, мохнатые и злозубые легионы, выславшие в Кукулино искусных лазутчиков, перед покорением мира, разобщенного поясами воды, кладбищенскими межами, тенью и светом. И злобой. Вдруг мне все показалось сном: подо мною село с кровлями из соломы и плит, теплый ветер доносит запах горячего хлеба. Я – спазм за крепостной бойницей, с закрытыми глазами считаю в себе мгновения, словно жду, когда пройдет страшный сон. Час или два, не знаю. И без молитвы – сон, постылый, короткий, кошмарный, проклятый сон, сопутник старости. Вампиру иначе не полагается, по ту сторону жизни не видится иных снов. Открываю глаза и высовываюсь в бойницу, единственное окно мое в жизнь и в мир. Я надумал себя обмануть, будто сплю, но судьбы селения не отменил, судьбы и страха людей, пропащего моего племени, испокон века подверженного разноликому злу и украшенного шишками, набиваемыми изнутри – под черепом. За безрядьем было не уследить, и прежде, до нашествия крысиного, случались невозможные вещи. Песенники, бородатые жнецы и драные виноделы, гончары, тележники, бондари, кожевники, рыбаки, оружейники и кузнецы, а с ними охотники, травщики, плуты, дезертиры, бездельники, грабители со шрамами по лицам и без оных, мечтатели, постники, маги словно остолбенели. Клубом свитая молния ослепила их. Внуки когда-то славных, а то коварных и алчных вельможьих щитоносцев, сокольников, стрелков, ткачей, поваров, конюхов, знахарей, блудников или пленников шарахались без ума и разума, сталкивались друг с другом и – диво дивное – пытались войти в дома сквозь стены, разбивали лбы, но, заарканенные собственными тенями, вновь принимались за свои безуспешные попытки. Крысы их караулили вдалеке. Точнее – главные силы. Лазутчики уже вцеплялись в лохмотья и в тела. В жутком вопле кто-то запел, выковыривая песнь из душевной мути. Другие, обезумев, призывали Невидимого. И в корчах бежали, падали с удолженными лицами в дикий овес. Поднимались и опять бежали, потные, похожие на веретена, увитые багровыми прядями. Иные перед смертью делались постой [10]. Крысы брали приступом третий дом. Сперва накинулись на молодку Борянку Йонову, недавно разродившуюся, из грудей ее брызнуло водянистое синее молоко. Белая и сильнорукая, с плечами, способными уместить двоих, она защищала цвет своей любви – колыбель. И муж ее, Андон, головней и криками отстаивал то, что принадлежало ему по праву, – потомство, достояние, жизнь. Псы покинули их, запертая скотина, одичав, дырявила себя рогами. Не знала, как защититься. Мычание, налетая на преграды, возвращалось, чтобы их укрыть и придушить боль, и еще было оно каким-никаким протестом против гибели и молитвой за упокоенных Йоновых – Борянку и мужа ее Андона, здоровых и молодых до сего проклятого дня. Укусы снимали с глаз чары клубчатой молнии. Возвращали людей в жизнь, дабы оглоданными предать смерти. Только имени ни у кого не было. Взметенные вихрем страха, желтые и окровавленные, русоволосые или русобородые, катались с визгом в пыли. Являли громождение узлов: человек и зверь, борода и лапы, овес колючий и женское горло, боль и огонь. Из пенистого и кровавого крутева выплетался серебряный след вытекших глаз, пиявиц, присосавшихся к свету, а избавления не возвещалось, и вскипал разум: отныне у земли новый будет хозяин, не человек, – когтистый, волосатый, зубастый, и мольбищем его станет череп, и домом – груда костей, и зори и цветения отойдут к нему, и воды, и облака, и тихие закаты осенние над каштанами и над скалами с горными куропатками. И завтрашняя девственность снега. Падет, без сомнения, падет дождь на пепел. А в жилах не будет влаги в отзью священнодейству. |
||
|