"Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста)" - читать интересную книгу автора (Стокер Брем)

XXIV


Как только солнце стало заходить, несколько пажей вышли из дома и с низкими поклонами раздали гостям разрисованные программы живых картин, устроенных для их развлечения в импровизированном миниатюрном театре. Большинство тотчас же встали с мест, в нетерпении к новому зрелищу, и, подвигаясь вперед, толкали друг друга локтями с теми настоящими «благовоспитанными» манерами, которые так часто встречаются в гостиных Ее Величества.

Я с Сибиллой опередил нетерпеливую, толкающуюся толпу, желая занять хорошее место для моей прелестной невесты, прежде чем зал переполнится. Между тем все оказалось приспособленным для того, чтобы все зрители могли без затруднений удобно разместиться.

Вскоре мы занялись изучением наших программ с особенным интересом, потому что названия картин были и оригинальны, и загадочны. Числом их было восемь, и заглавия гласили: «Общество», «Доблесть прежняя и современная», «Заблудившийся Ангел», «Деспот», «Уголок Ада», «Семена разврата», «Его последняя покупка» и «Вера и материализм».

Только в театре каждый, наконец, начал сознавать чарующее свойство музыки, которая в течение целого дня лилась вокруг. Сидя под одной крышей в более или менее принудительном внимании и молчании, суетная и легкомысленная толпа утихла и впала в пассивное состояние; нежная улыбка осветила лица, которые, казалось, были предназначены для лжи; не долго слышалось зубоскальство мужчин, и скоро самые отъявленные модницы перестали шелестеть своими платьями. Страстные вибрации виолончели под аккомпанемент арфы зарыдали среди тишины глубокими молящими нотами, и я видел, что публика слушала, почти затаив дыхание, в оцепенении, против своего желания, и смотря, как бы в гипнозе, на золотой занавес с его надписью:

«Весь свет – сцена, и все мужчины и женщины – только актеры».

Прежде чем у нас нашлось время аплодировать виолончели, музыка изменилась, и раздались веселые звуки скрипок и флейт в волшебном мотиве головокружительного вальса. В этот самый момент звякнул серебряный колокольчик, и занавес бесшумно поднялся, открывая первую картину: «Общество». Очаровательная женская фигура в вечернем платье самого богатого, самого экстравагантного образца, стояла перед нами; ее волосы были увенчаны бриллиантами, и ее грудь была залита этими же сверкающими каменьями. Ее голова была слегка поднята, на ее губах играла томная улыбка. В одной руке она держала полный бокал пенящегося шампанского; ее нога, обутая в золотой башмачок, ступала на песочные часы. Сзади нее, судорожно прячась в складках ее шлейфа, пресмыкалась в лохмотьях другая женщина; нищета и голод отражались на ее лице, мертвый ребенок лежал около нее. И два сверхъестественных образа застилали эту группу, один в красном, другой в черном, – громадные, почти выше человеческого роста: красная фигура представляла Анархию, и ее кроваво-красные пальцы были протянуты, чтобы схватить бриллиантовую корону с головы «Общества»; траурная фигура была Смерть, и даже в то время, когда мы смотрели, она медленно подняла свой стальной дротик, как бы для удара. Эффект был поразительный, и страшный урок, сообщенный картиной, был достаточно ошеломляющий, чтобы произвести видимое впечатление. Никто не говорил, никто не аплодировал, но публика беспокойно задвигалась и заерзала на своих стульях, и послышался вздох облегчения, когда занавес упал.

Поднявшись опять, он открыл вторую картину: «Доблесть прежняя и современная». Это было в двух сценах: первая изображала дворянина Елизаветинского времени; с опущенной шпагой он стоял одной ногой на распростертом теле грубого злодея, очевидно, оскорбившего женщину, легкая фигура которой виднелась робко удаляющейся от места поединка. Это была «Прежняя доблесть», и она быстро переменилась на «Современную», показывая нам нервного, узкоплечего, бледного денди в пальто и шляпе, курящего папиросу и обращающегося к огромному полисмену за защитой от другого молодого олуха из его круга, одинаково одетого и представленного удирающим за угол в презренном страхе. Изображенная сатира привела нас в гораздо лучшее настроение, чем урок «Общества». Далее следовал «Заблудившийся Ангел». Перед нами открылась большая зала королевского дворца, где множество роскошно одетых людей сидело и стояло группами, по-видимому, настолько погруженные в свои заботы, что не обращали никакого внимания на стоящего среди них удивительного Ангела в ослепительно белом одеянии, с сиянием вокруг светловолосой головы и полуопущенными крыльями, как бы озаренными заходящим солнцем. Его глаза были печальны, его лицо было задумчиво; казалось, он говорил: «Узнает ли когда-нибудь свет, что я здесь». Так или иначе, когда занавес опустился при громких аплодисментах, так как картина была необыкновенно хороша, я подумал о Мэвис Клер и вздохнул. Сибилла взглянула на меня.

– Отчего ты вздыхаешь? – сказала она. – Это только красивая фантазия; в наше время ни один образованный человек не верит в ангелов.

– Правда, – подтвердил я.

Тем не менее, какая-то тяжесть залегла в мое сердце, так как ее слова напоминали мне то, что я бы хотел позабыть, – именно ее недостаток в религиозной вере. Следующая картина была «Деспот» и представляла сидящего на троне повелителя. У его ног коленопреклоненная жалкая толпа голодающих и угнетенных протягивала к нему худые руки с мучительной мольбой, но он смотрел в сторону, как бы не замечая их. Он повернул голову и прислушивался к шепоту того, кто, казалось, благодаря изящным поклонам и льстивым улыбкам, сделался его советчиком и наперсником; однако этот самый наперсник скрывал за спиной кинжал, готовый поразить своего властелина. Впечатление этой картины быстро перешло в выражение изумления и страха, когда занавес поднялся, открывая «Уголок Ада». Эта картина была поистине оригинальная и совершенно не похожа на принятый способ изображения такого сюжета. Перед глазами была черная глубокая пещера, освещающаяся попеременно то блеском льда, то огнем; громадные ледяные сосульки спускались сверху, и бледное пламя украдкой вырывалось снизу, а во мраке амбразуры виднелась темная фигура сидящего человека, который считал золото или то, что, казалось, было золотом. И каждая монета, выскользнув из его пальцев, превращалась в огонь, и урок, изображенный таким образом, легко понимался. Погибшая душа сама приготовила себе муки и продолжала еще эту работу, усиливая свою огненную агонию. Большинство восторгалось этой сценой за ее рембрандтовские эффекты освещения и тени, но я лично был доволен, когда занавес скрыл ее из вида; что-то в ужасном лице осужденного грешника неприятно напоминало мне те три призрака, которые привиделись мне в ночь самоубийства виконта Линтона.

«Семена разврата» были следующей картиной, которая показывала нам молодую красивую девушку, лежащую на роскошной кушетке в дезабилье, с романом в руках, заглавие которого было ясно видно всем: хорошо известный роман для всех присутствующих и произведение восхваляемого автора. Вокруг нее, на полу, брошенные небрежно на стулья, валялись другие романы этого же самого типа; все их заглавия были повернуты к нам, равно как и имена их авторов.

– Какая смелая идея! – сказала сидевшая сзади меня дама. – Желала бы я знать, как бы к ней отнеслись те авторы, если бы они были здесь?

– Они бы не обратили никакого внимания! – ответил ее сосед, подавив смех. – Писатели этого сорта приняли бы ее только как первоклассную рекламу.

Сибилла смотрела на картину с побледневшим лицом и серьезными глазами.

– Это правдивая картина! – прошептала она. – Джеффри, она мучительно правдива!

Я не отвечал; я знал, на что она намекала, но, увы, я не знал, как «Семена разврата» были посеяны в ее собственной душе, и какие плоды они принесут. Занавес упал, чтобы почти немедленно подняться и открыть нам «Его последню покупку».

Нашим взорам представилась роскошная современная гостиная, где находились человек десять мужчин в модных фраках. Они, по-видимому, только что встали из-за карточного стола, и один из них, имеющий вид мота со злой улыбкой иронии и торжества на лице указывал на свою «покупку» – прекрасную женщину. Она была одета как невеста, в белое платье, но она была привязана, как бывают привязаны пленники, к высокой колонне, на которой мраморная голова Силена скалила зубы и лукаво смотрела.

Ее руки были связаны вместе бриллиантовыми цепями, ее талия была обвита толстой веревкой из жемчугов; широкий ошейник из рубинов охватывал ее горло, и с головы до ног она была окутана и связана нитями из золота и каменьев.

Ее голова была вызывающе откинута назад, с гордым презрительным видом; только ее глаза выражали стыд и отчаяние за свою неволю.

Человек, обладающий этой белой рабыней, был представлен, судя по его позе, как исчисляющий и оценивающий ее «пункты», чтобы вызвать одобрение со стороны его товарищей, чьи лица художественно выражали различные чувства сластолюбия, жестокости, зависти, отупения и насмешки.

– Славный образец модного брака! – заметил кто-то.

– Скорее, – ответил другой голос, – счастливая пора в жизни!

Я посмотрел на Сибиллу. Она была бледна, но улыбнулась, встретив мой вопросительный взгляд. Чувство утешения обдало теплотой мое сердце, когда я вспомнил, что теперь, как она сама сказала мне, она «научилась любить», и что поэтому ее брак со мной больше не был только материальным расчетом.

Она не была моей «покупкой», она была моей любовью, моей святыней, моей царицей, – так я думал в моем безумии и честолюбии. Последняя картина называлась «Вера и материализм» и была самой изумительной из всей серии. Зал постепенно погрузился во мрак, и поднявшийся занавес открыл восхитительный вид на берегу моря. Полная луна бросала сильный свет на зеркальные воды, и, поднимаясь на радужных крыльях от земли к небесам, одно из прелестнейших созданий, о которых разве только могут мечтать поэты и художники, подобно ангелу, возносилось вверх; ее руки, держащие пучок лилий, были сложены на груди, ее лучистые глаза были полны божественной радости, надежды и любви.

Слышалась чарующая музыка, вдали хор нежных голосов пел о блаженстве, небо и земля, море и воздух – все, казалось, поддерживало Духа, уносящегося все выше и выше, и мы все следили за этим воздушным летящим образом с чувством восторга и удовлетворения; вдруг раздался громовой удар, сцена потемнела, и послышался отдаленный рев рассвирепевших вод. Померк лунный свет, прекратилась музыка. Блеснул красный огонек, сначала слабо, потом более явственно, и показался «Материализм» – человеческий скелет, белевший в темноте и скаливший весело зубы на нас всех! И на наших.глазах скелет рассыпался в куски, и длинный извивающийся червь выполз из обломков костей, другой показался из глазных впадин черепа. В зале послышался шепот неподдельного ужаса, публика встала с мест; один известный профессор, протолкнувшись мимо меня, сердито проворчал: «Это, может быть, очень забавно для вас, но, по-моему, это отвратительно!»

– Как ваши теории, мой дорогой профессор! – прозвучал могучий смеющийся голос Лючио, встретившего его на пути, и миниатюрный театр снова был залит блестящим светом.

– Для одних они забавны, а для других отвратительны!

– Простите, я говорю, конечно, шутя, но я поставил эту картину специально в вашу честь.

– О, в самом деле? – прорычал профессор. – Я не оценил ее.

– Однако вы должны были бы это сделать, так как она научно совершенно правильна, – заявил, все еще смеясь, Лючио. – Вера с крыльями, которую вы видели радостно летящей к невозможному небу, не научно правильна. Разве вы нам этого не говорили? Но скелет и черви совершенно ваш «культ». Ни один материализм не может отрицать правильности того состояния, к которому мы все придем наконец. Положительно, некоторые дамы выглядят бледными. Как смешно, что все, чтобы называться светскими и войти в милость у прессы, принимают материализм, как единственную веру, а между тем боятся естественного конца жизни.

– Нельзя сказать, чтоб эта последняя картина была веселого сюжета, – сказал лорд Эльтон, выходя из театра с Дайаной Чесней, доверчиво повисшей на его руке, – далеко не праздничная!

– Праздничная для червей! – ответил, смеясь, Лючио. – Пожалуйте, мисс Чесней, и вы, Темпест, с леди Сибиллой, пойдемте опять в парк посмотреть на мои блуждающие огни.

Новое любопытство было возбуждено этим замечанием; публика быстро освободилась от трагического впечатления, вызванного странными «картинами», и повалила из дома в сады, болтая и смеясь с большим шумом, чем всегда. Были уже сумерки, и когда мы достигли открытого луга, мы увидели бесконечное число маленьких мальчиков, одетых в коричневое, бегающих с фонарями. Их движения были быстры и совершенно бесшумны; они прыгали, скакали и кружились, как гномы, на клумбах, под кустами и вдоль дорожек и террас; многие из них влезали на деревья с ловкостью и легкостью обезьян, и, куда бы они ни бежали, они оставляли позади себя хвост блестящего света. Вскоре их стараниями все парки были иллюминованы с таким великолепием, с каким даже исторические праздники в Версале не могли сравниться; высокие дубы и кедры были превращены в пирамиды огненных цветов, каждая ветка была увешана лампами в форме звезд; ракеты со свистом взвивались к небу и оттуда сыпали дождь букетов, гирлянд и лент из пламени. Красные и голубые блестящие полосы бежали по траве, и среди восторженных рукоплесканий зрителей восемь грациозных огненных фонтанов всевозможных цветов начали бить во всех углах сада, в то время как громадного размера золотой воздушный шар, ослепительно иллюминированный, медленно поднялся в воздух и остался висящим над нами, посылая из своей лодочки сотни птиц, подобных драгоценным камням, и бабочек с огненными крылышками, которые кружились и потом исчезали. Мы еще громко аплодировали восхитительному эффекту этого зрелища, как появилась толпа прелестных танцовщиц в белом, которые колыхали длинными серебряными жезлами, кончающимися электрическими звездами, и под звуки странной звенящей музыки, по-видимому, разыгрываемой вдали на стеклянных колокольчиках, они начали фантастический танец дикого, но, однако, самого грациозного характера. Тени опалового цвета падали на их гибкие фигуры, когда они скользили и кружились, и каждый раз, когда они колыхали своими жезлами, огненные флаги и ленты развертывались и вскидывались высоко в воздух, где они вертелись некоторое время, как движущиеся иероглифы.

Зрелище было так изумительно, так феерично, так поразительно, что мы от удивления не могли сказать ни слова; слишком очарованные и поглощенные даже, чтобы аплодировать, мы не заметили, как летело время и как спустилась ночь, пока вдруг, без малейшего предупреждения, над нашими головами не разразился страшный гром, и огненный зигзаг молнии разорвал в клочки светящийся воздушный шар. Две-три женщины закричали; тем временем Лючио выдвинулся из толпы зрителей и остановился на виду у всех, подняв руку.

– Сценический гром, уверяю вас, – сказал он шутливо, ясным, звучным голосом. – Он является и исчезает по моему приказанию. Не более, как забава, верьте мне. Подобные вещи служат только игрушками для детей. Опять-опять, вы, незначительные элементы! – крикнул он, смеясь и поднимая свое красивое лицо и искрящиеся глаза к темным небесам. – Греми лучше и громче! Греми, я приказываю! А вы все вперед! Следуйте за мной!

Идя с остальными, я чувствовал себя в каком-то волшебном сне; все мои ощущения спутались в вихре, моя голова кружилась от возбуждения, и я не мог ни думать, ни анализировать свое душевное волнение. Если б у меня хватило силы и желания остановиться и поразмыслить, возможно, я мог бы прийти к заключению, что в чудесах этого блестящего gala обнаруживалось нечто посильнее обыкновенной человеческой власти, но я, как и все остальные, отдавался минутному удовольствию, не заботясь, как оно было достигнуто, сколько оно стоило мне или какое впечатление оно произвело на других. Многих я знаю и вижу теперь среди поклонников моды и суетности, поступающих точно так же, как я поступал тогда. Равнодушные к благосостоянию всех, кроме своего собственного, жалеющие каждое пенни, если оно не тратилось на их собственные удовольствия, и слишком притупленные, чтобы даже слушать о скорбях, затруднениях или радостях других, если они близко или отдаленно не затрагивают их собственных интересов, они проводят свое время день за днем в эгоистических забавах и настойчиво не сознают того факта, что они сами приготовляют свою судьбу в будущем – в том будущем, которое покажет всем самую ужасную действительность, без всякого сомнения в ее достоверности.

Больше четырехсот гостей уселись ужинать в громаднейшем павильоне. Я ел и пил, сидя около Сибиллы, едва сознавая, в головокружительном возбуждении, что я говорил и делал. Откупоривание бутылок шампанского, звон стаканов и стук тарелок, громкий гул разговоров перемешивались со смехом, подобно обезьяньему визгу или лошадиному ржанию, заглушаемому по временам духовой музыкой и барабанами, от всех этих звуков в моих ушах стоял шум, как от катящихся волн, что делало меня рассеянным и смущенным.

Я много не говорил Сибилле: нельзя хорошо нашептывать сентиментальный вздор в уши своей невесте, когда она кушает ортоланы и трюфели.

Вдруг среди гама колокол пробил двенадцать раз, и Лючио поднялся с полным бокалом шампанского в руке.

– Леди и джентльмены!

Наступила тишина.

– Леди и джентльмены! – повторил он, и его глаза, как мне почудилось, светились насмешкой. – Полночь пробила, и лучшие друзья должны расставаться. Но прежде, чем мы это сделаем, вспомним, что мы собрались здесь для того, чтобы пожелать счастья нашему хозяину мистеру Джеффри Темпесту и его нареченной невесте, леди Сибилле Эльтон.

Тут раздались оглушительные аплодисменты.

– Сказано, – продолжал Лючио, – составителями скучных правил, что «счастье никогда не приходит с полными руками», но в данном случае это изречение ложно – потому что наш друг не только получил в обладание богатство, но также сокровище любви и красоты. Беспредельная касса хороша, но беспредельная любовь лучше, и оба эти дара ниспосланы на нареченную пару, которую сегодня мы чествуем. Я хочу просить вас поздравить их от чистого сердца, и затем мы скажем друг другу «до свидания», а не «прощайте», так как с тостом за жениха и невесту я выпью также за время – может быть, недалекое, – когда я увижу снова если не всех, то некоторых из вас, и буду наслаждаться вашим чарующим обществом даже больше, чем сегодня!

Он замолк среди бури аплодисментов, и затем все поднялись и повернулись к столу, где я сидел с Сибиллой, и, громко провозглашая наши имена, пили вино, мужчины кричали: «Гип, гип, гип, ура!» Между тем в то время, когда я кланялся в ответ на шумные выражения чувств, и Сибилла наклоняла, улыбаясь, свою грациозную голову направо и налево, мое сердце вдруг упало от ощущения страха. Было ли это мое воображение, или на самом деле я слышал дикий хохот вокруг блистательного павильона, отзывающийся где-то в отдалении?

Я прислушался с бокалом в руке.

– Гип, гип, гип, ура! – бушевали гости.

– Ха-ха! Ха-ха! – казалось, кричали и вопили снаружи.

Борясь против этой иллюзии, я встал и за себя и Сибиллу поблагодарил своих гостей в коротких словах, которые были встречены новым взрывом аплодисментов, а затем мы увидели, что Лючио вскочил с места и стал выше нас всех, одной ногой на стол, другой на стул, с бокалом вина в руке, налитого до краев. Что за лицо у него было в этот момент! Что за улыбка!

– Прощальный кубок, мои друзья! – воскликнул он. – За нашу следующую встречу!

Гости, со смехом, шумно ему отвечали, и пока они пили, павильон осветился красным светом, как огнем. Все лица выглядели кровавыми. Все бриллианты на женщинах горели пламенем. Это длилось только один момент, затем все исчезло, и наступила обычная давка: все спешили к экипажам, длинной вереницей ожидавшим их, чтобы отвезти на станцию; последние два экстренных поезда отходили в час и в час тридцать минут.

Я торопливо простился с Сибиллой и ее отцом; Дайана Чесней ехала с ними в одной коляске, полная восторженной благодарности ко мне за все великолепия дня; затем экипажи начали быстро разъезжаться.

Вдруг светящаяся арка перекинулась от одного конца крыши Виллосмирского замка до другого, блистая всеми цветами радуги, в середине которой показались бледноголубые с золотом буквы, образуя то, что я до сих пор считал погребальным девизом: «Sic transit gloria mundi! Vale!» «Так проходит слава мирская! Будь здоров! (лат.).» Но, в конце концов, он был столько же применим к эфемерным великолепиям праздника, сколько к постоянной мраморной торжественности склепа, – и я мало думал об этом. Так совершенны были все распоряжения, так удивительно были дрессированы слуги, что гости недолго разъезжались, и скоро сады не только стали пусты, но даже темны. Нигде не оставалось ни одного следа великолепной иллюминации, и я вошел в дом, усталый, с тяжелым чувством очарования и страха, в котором я не мог отдать себе отчета. Я нашел Лючио одного в курительной комнате, отделанной дубовыми панелями, с глубоким окном-выступом, которое открывалось прямо на луг. Он стоял в этой амбразуре спиной ко мне, но быстро повернулся, услышав мои шаги, и я увидел такое дикое, болью измученное лицо, что я, ошеломленный, отступил.

– Лючио, вы больны! – воскликнул я. – Вы слишком много трудились сегодня!

– Может быть! – ответил он хрипло, нетвердым голосом, и сильная дрожь передернула его; затем, собравшись с силами, он принудил себя улыбнуться. – Не тревожьтесь, мой друг! Это ничего: только страдание старой закоренелой болезни, тягостная боль, которая редко встречается у людей и безнадежно неизлечима.

– Что же это такое? – спросил я тоскливо, так как мертвенная бледность беспокоила меня.

Он пристально посмотрел на меня; его глаза расширились и потемнели, и его рука тяжело упала на мое плечо.

– Очень странная болезнь! – сказал он тем же дрожащим голосом. – Угрызение совести! Вы об этом никогда не слыхали, Джеффри? Здесь не поможет ни медицина, ни хирургия, – это «червь, что не умирает, и пламя, что не угасает». Но не будем об этом говорить: никто не вылечит меня, никто этого не хочет! Я безнадежен!

– Но угрызение совести, если у вас оно есть, хотя я не могу себе представить, почему, так как вам наверно не о чем сожалеть, – не есть физический недуг! – сказал я с удивлением.

– А вы думаете, что только о физических недугах стоит тревожиться? – спросил он, продолжая улыбаться той же дикой улыбкой. – Тело – наша главная забота; мы холим его, кормим его, лелеем его и охраняем его от самой ничтожной боли, если можем, и таким образом мы уверяем себя, что все хорошо, все должно быть хорошо! Между тем оно не больше как прах, как куколка, обязанная рассыпаться и уничтожаться с возрастанием в ней души-бабочки – бабочки, которая летит со слепым инстинктом прямо в неизвестное, прельщаемая чрезмерным светом! Взгляните сюда, – продолжал он смягченным тоном. – Взгляните теперь на ваши задумчивые, тенистые сады. Цветы заснули, деревья, наверно, рады избавиться от пестрых фонариков, висевших недавно на их ветвях; там молодая луна уткнулась подбородком в маленькое облачко, как в подушку, и опускается на запад, чтобы спать; минуту тому поздний соловей бодрствовал и пел. Вы можете чувствовать дыхание роз от того трельяжа! Все-все это работа Природы, и насколько теперь здесь прекраснее и милее, чем когда горели огни, и грохот музыки пугал маленьких птичек в их мягких гнездышках! Однако «общество» не оценило бы этой прохладной темноты, этого счастливого безмолвия: «общество» предпочитает фальшивый блеск настоящему свету. И хуже всего, что оно старается отставить настоящие предметы на задний план, как второстепенные!

– Точно так же, как вы унижаете ваше неутомимое усердие в необычайном успехе сегодняшнего дня, – сказал я, смеясь. – Вы можете называть это «фальшивым блеском», если хотите, но это было великолепное зрелище, какое безусловно останется несравненным и единственным в своем роде.

– И это даст вам больше известности, чем могла дать ваша рекламированная книга, – сказал он, внимательно глядя на меня.

– В этом нет ни малейшего сомнения, – ответил я, – общество предпочитает еду и увеселение всякой литературе, даже самой великой. Кстати, где все артисты, музыканты и танцовщицы?

– Уехали!

– Уехали! – повторил я удивленно. – Уже! Бог мой! Ужинали они?

– Они получили все, что нужно, – сказал Лючио немного нетерпеливо. – Разве я не говорил вам, Джеффри, что если я берусь за что-нибудь, то делаю это основательно или никак!

Я взглянул на него; он улыбался, но его глаза смотрели мрачно и презрительно.

– Отлично! – промолвил я беспечно, не желая обижать его. – Но даю честное слово, что для меня все это словно дьявольское чародейство!

– Что именно? – спросил он невозмутимо.

– Все! Танцовщицы, слуги и пажи, ведь их должно быть двести или триста; эти удивительные картины, иллюминация, ужин – все, говорю вам! И самое поразительное то, что весь этот народ так скоро убрался!

– Хорошо. Если вы называете деньги дьявольским чародейством, то вы правы. – сказал Лючио.

– Но, несомненно, в некоторых случаях даже деньги не могут доставить такого совершенства в мелочах, – начал я.

– Деньги могут доставить все! – прервал он, и его могучий голос дрогнул страстью. – Я вам это говорил давно. Они – крючок для самого дьявола. Конечно, нельзя предположить, чтоб дьявол лично интересовался мирским золотом, но обыкновенно он имеет склонность к компании людей, обладающих им, возможно, что он знает, что такой человек с ним будет делать. Конечно, я говорю метафорически, но ни одна метафора не преувеличивает могущества денег. Не доверяйте добродетели мужчины или женщины, пока вы не попробовали купить ее за кругленькую сумму! Деньги, мой драгоценный Джеффри, сделали все для вас, помните это! Вы ничего не сделали для себя.

– Нельзя сказать, чтобы вы говорили мне любезности, – сказал я, несколько оскорбленный.

– Да? А почему? Потому что это правда? Я заметил, что большинство людей жалуется на «нелюбезность», когда им говорят правду. Это – правда, и я не вижу тут нелюбезности. Вы ничего не сделали для себя и вы не надеетесь что-нибудь сделать, кроме, – и он засмеялся, – кроме того, чтобы сейчас отправиться спать и видеть во сне очаровательную Сибиллу!

– Признаюсь, я устал, – и бессознательный вздох вырвался у меня. – А вы?

Его взор был задумчиво устремлен на пейзаж.

– Я тоже устал, – медлленно ответил он, – но я никогда не могу избавиться от своей усталости, так как я устал от самого себя. И я всегда плохо сплю. Покойной ночи!

– Покойной ночи!

И я остановился, глядя на него. Он возвратил мне взгляд, полный интереса.

– Ну? – спросил он выразительно.

Я принудил себя улыбнуться.

– Я не знаю, что мне и сказать, – как только то, что я хотел бы знать вас таким, какой вы есть. Я чувствую, что вы были правы, сказав мне однажды, что вы не тот, чем вы кажетесь.

Он продолжал пристально на меня смотреть.

– Так как вы выразили желание, – медленно выговорил он, – я обещаю вам, что в один прекрасный день вы узнаете меня, каков я есть! Для вас будет лучше узнать, ради других, которые ищут общения со мною.

Я двинулся, чтоб выйти из комнаты.

– Благодарю вас за все ваши сегодняшние хлопоты, – сказал я более спокойным тоном, – хотя я никогда не буду в состоянии выразить словами мою глубокую благодарность.

– Если хотите кого-нибудь благодарить, то благодарите Бога, что вы пережили это, – ответил он.

– Почему? – спросил я, удивленный.

– Почему? Потому что жизнь висит на волоске; падение общества есть апогей скуки и истощения, и если мы избавляемся от общего пьянства и зубоскальства, мы должны возносить благодарение, – это все! А Бог получает так мало благодарностей, что вам следует уделить Ему одну, хорошенькую, за благополучное окончание сегодняшнего дня.

Я засмеялся, не усматривая в его словах ничего, кроме обычной иронии. Я нашел Амиэля ожидающим меня в моей спальне, но я отослал его немедленно, ненавидя взгляд его хитрого и мрачного лица и сказав, что я не нуждаюсь в его услугах. Усталый, я быстро очутился в постели и уснул, и те страшные агенты, доставлявшие столько великолепия для блестящего праздника, на котором я считался хозяином, не открылись мне в каком-нибудь пророческом сновидении.