"Похвала тени" - читать интересную книгу автора (Танидзаки Дзюнъитиро)

История Сюнкин

Кото Модзуя, известная под именем Сюнкин, родилась в семье осакского аптекаря в квартале Досёмати. Скончалась в 14-й день десятой луны 19-го года Мэйдзи [164] и похоронена в буддийском храме, принадлежащем секте Дзёдо. Храм расположен в Осаке, в квартале Ситадэра.

Недавно мне довелось побывать в этих местах. Решив посмотреть могилу Сюнкин, я осведомился у служителя, как к ней пройти. «Могилы господ Модзуя – вон там», – ответил монах и провел меня к задней стене главного павильона. Здесь, в тени раскидистых камелий, я увидел могилы многих поколений рода Модзуя, но среди них не было могилы Сюнкин. Я объяснил служителю, о ком идет речь. Подумав немного, он сказал: «Что ж, тогда ее могила, наверное, та, что наверху», – и повел меня к ступенькам, уходившим ввысь по склону крутого холма с восточной стороны храма.

Как известно, к востоку от Ситадэры на возвышенности стоит синтоистское святилище Икутама, и дорожка из храма привела нас прямо на этот холм. Вершина сплошь заросла деревьями, что несколько необычно для Осаки, а могила Сюнкин находилась на маленькой расчищенной площадке у обрыва.

На каменной плите я прочитал высеченные слова: «Обретшая сладостный покой и осиянная славой Сюнкин». Ниже шла надпись, гласившая: «Здесь похоронена Кото Модзуя, по прозванию Сюнкин, скончавшаяся 14-го дня десятой луны 19-го года Мэйдзи в возрасте 58 лет». Сбоку на плите было добавлено: «Воздвигнуто учеником Сасукэ Нукуи». Хотя Сюнкин при жизни и носила имя Модзуя, известно, что они жили с «учеником» Нукуи как муж и жена, – должно быть, поэтому ее могила находилась вдали от места захоронения прочих членов семьи.

По словам служителя, род Модзуя давно пришел в упадок, так что сейчас лишь изредка является кто-нибудь почтить память предков, да и то обычно идут не к могиле Сюнкин. Однако, когда я предположил, что могила совсем заброшена, бонза решительно возразил: «Одна старушка лет семидесяти, что живет при чайном павильоне Хаги, приходит сюда раз или два в год. Она и ухаживает за могилой. Тут есть еще другая, – сказал он, показывая на небольшую могилку по левую сторону от надгробия Сюнкин, – так вот на эту она тоже приносит цветы, жжет там благовонные курения и молится. И нам она платит за чтение сутр».

Я подошел взглянуть на могилу, указанную служителем. Надгробная плита была раза в два меньше, чем на могиле Сюнкин. В верхней части плиты были выбиты иероглифы: «Почтенный праведник Киндай», а ниже: «Сасукэ Нукуи, по прозванию Киндай, ученик Сюнкин Модзуя. Скончался 14-го дня десятой луны 40-го года Мэйдзи [165] в возрасте 82 лет». Так вот где покоится слепой музыкант!.. Могила была чисто прибрана – старушка из павильона Хаги позаботилась и о ней. Однако само надгробие по сравнению с тем, что стояло на могиле Сюнкин, было намного меньше, да еще это слово «ученик» в надгробной надписи – все говорило о желании верного Сасукэ оставаться и в смерти почтительным к любимой учительнице.

Закатное солнце заливало багряным сиянием гранитные плиты. Я стоял на холме, любуясь панорамой огромного города, открывавшейся передо мной. Должно быть, вид длинной гряды холмов, что протянулась к западу до самого храма Тэнно, ничуть не изменился со времен старой Нанивы [166]. Сейчас трава и листья поблекли, убитые дымом и копотью: большие деревья стоят засохшие, покрытые пылью, но во времена, когда появились эти могилы, все выглядело по-иному. Однако и в наши дни это уединенное кладбище остается одним из самых мирных уголков города, откуда можно в тишине полюбоваться прекрасным видом Осаки. Волею судеб здесь, на холме, спят вечным сном учительница и ее верный ученик, а под ними раскинулся самый большой промышленный город Востока, с его огромными зданиями, смутно проступающими в вечерней мгле. Ныне город так переменился, что не осталось даже преданий о слепых музыкантах, и лишь эти каменные стелы стоят как напоминание о негасимой любви Сасукэ и Сюнкин.

Семья Нукуи всегда принадлежала к последователям секты Нитирэн, и все ее члены похоронены на родине, в храме городка Хино провинции Госю [167]. Сам же Сасукэ, следуя велению чувства, отказался от веры предков и вступил в секту Дзёдо только затем, чтобы и в могиле не разлучаться с Сюнкин. Все распоряжения касательно похорон – о записи имен, о положении надгробных плит и об их пропорциях – были сделаны заранее, еще при жизни Сюнкин. Высоту надгробного камня для могилы Сюнкин сам Сасукэ определил в шесть сяку, в то время как его собственный не превышал и четырех.

Обе глыбы помещались на низких каменных постаментах. Справа от могилы Сюнкин росла сосна, и ее зеленые ветви простирались над гранитной плитой. Могила Сасукэ находилась в двух-трех сяку левее – как раз там, где оканчивались ветви сосны. С виду надгробие напоминало преданного слугу, стоящего на коленях. Глядя на эти могилы, я представил себе, как преданно служил Сасукэ своей учительнице при жизни, повсюду, словно тень, следуя за ней, и мне подумалось, что у камней тоже может быть душа, а если так, то Сасукэ и сейчас находит радость в своем служении.

Я с благоговением преклонил колени перед могилой Сюнкин, а затем, положив руку на надгробие Сасукэ и ласково поглаживая шероховатую поверхность камня, оставался на холме до тех пор, пока солнечный диск не исчез вдали, за городскими кварталами.


* * *

Незадолго до посещения кладбища мне в руки попала небольшая книжечка под названием «Жизнеописание Модзуя Сюнкин». Книга – всего страниц шестьдесят – была напечатана большими иероглифами на белейшей рисовой бумаге. Вероятно, Сасукэ поручил кому-то составить биографию своей учительницы, чтобы впоследствии раздать несколько экземпляров в узком кругу друзей и родственников на третью годовщину смерти Сюнкин. Хотя содержание изложено старописьменным языком, а сам Сасукэ упоминается в третьем лице, есть основание полагать, что все материалы подобраны им, а может быть, он-то и является истинным автором книги.

Как явствует из «Жизнеописания», «семья Сюнкин на протяжении многих поколений содержала аптечную лавку под вывеской „Ясудзаэмон Модзуя“». Жили Модзуя в осакском квартале Досё-мати и вели торговлю лекарственными травами. Отец Сюнкин, унаследовавший дело, был седьмым в роду. Мать происходила из семейства Атобэ, обитавшего в Киото, в квартале Фуятё. Выйдя за Ясудзаэмона, она родила ему двух мальчиков и четырех девочек. Сюнкин, бывшая второй дочерью, родилась в 24-й день пятой луны 12-го года Бунсэй [168].

Рассказывается также, что «уже в раннем детстве Сюнкин отличалась необычайной одаренностью; к этому следует добавить несравненную благородную красоту и врожденное изящество. Когда с трех лет ее начали обучать танцам, плавность движений и законченность жестов давались ей без труда, как бы сами собой. Пластичности ее рук могла бы позавидовать любая танцовщица. Учитель частенько говорил, прищелкивая языком: „Эта малышка с ее внешностью и способностями могла бы прославить свое имя как прекраснейшая гейша Поднебесной. Как знать, к счастью или к несчастью, она родилась в хорошей семье…“ Читать и писать Сюнкин научилась очень рано и вскоре намного обогнала даже своих старших братьев».

Учитывая, что все приведенные записи оставлены Сасукэ, который боготворил Сюнкин, трудно судить об их достоверности. Однако немало других источников подтверждает, что внешность, доставшаяся в удел Сюнкин, действительно «отличалась красотой и благородством».

В те времена женщины были маленького роста, и Сюнкин, как свидетельствует «Жизнеописание», ростом была не более пяти сяку. Черты ее лица, руки и ноги были чрезвычайно миниатюрны и изящны. При взгляде на фотографию Сюнкин видно, что ее овальное лицо имело классическую форму «тыквенного семени», а нос и чудесные, с бесподобным разрезом глаза были как бы любовно вылеплены пальцами скульптора. Все же, поскольку фотография сделана в начале эпохи Мэйдзи и кое-где выступили пятна, в целом воспринимается она как смутное напоминание о далеком прошлом. Возможно, именно поэтому фотография Сюнкин произвела на меня столь слабое впечатление: ведь на ней нельзя было различить ничего, кроме лица женщины из зажиточной купеческой семьи – красивого, но без какой-либо отчетливо выраженной индивидуальности. По виду ей можно было дать как тридцать шесть лет, так и двадцать шесть.

Хотя фотография сделана более двадцати лет спустя после того, как Сюнкин лишилась зрения, на снимке она выглядит скорее как человек, прикрывший глаза, чем как слепая. Харуо Сато [169] однажды заметил, что глухие обычно кажутся дураками, а слепые – мудрецами. Причина здесь довольно проста. Глухие, стремясь уловить сказанное, вечно морщат брови, разевают рты, выпяливают глаза, вытягивают шеи – все это придает им вид людей не вполне нормальных. В то же время слепые, сидящие с чуть склоненной головой, словно поглощенные какой-то мыслью, производят впечатление мудрецов, погруженных в глубокое раздумье. Не знаю, возможно, мы слишком привыкли к полуприкрытым глазам Будды и бодхисатв, которыми они созерцают все живое, и потому закрытые глаза могут содержать для нас большую привлекательность, нежели открытые. К тому же Сюнкин казалась такой мягкосердечной, что в ее прикрытых глазах, словно во взоре милостивой бодхисатвы Каннон со старинной картины, угадывалось сострадание.

Насколько мне известно, ни до, ни после этого Сюнкин ни разу не фотографировалась. Когда она была ребенком, искусство фотографии еще не проникло в Японию, а затем, в тот самый год, когда был сделан снимок, Сюнкин неожиданно постигло такое несчастье, после которого она ни за что не позволила бы себя сфотографировать. Итак, остается лишь представить себе ее образ по дошедшему до нас расплывчатому фотопортрету. Читатель, должно быть, останется не удовлетворен тем впечатлением о внешности Сюнкин, которое он вынес из моего рассказа, сочтя последний неполным и невразумительным. Но если бы он и собственными глазами увидел фотографию, ему так же трудно было бы составить ясное представление об оригинале, поскольку сама фотография была еще более тусклой и выцветшей, чем в моем описании.

Сопоставляя факты, можно предположить, что в тот же год, когда была сделана фотография Сюнкин, то есть когда ей было тридцать шесть лет, Сасукэ тоже ослеп. Вероятно, поэтому его последние воспоминания о том, как выглядела Сюнкин, близки к этому снимку. И не был ли облик, сохранившийся в памяти Сасукэ к старости, таким же потускневшим, как ветхая карточка? Или, может быть, воображение восполняло слабеющую память, создавая полностью отличный от действительности образ дорогой ему женщины?


* * *

Далее «Жизнеописание Сюнкин» повествует:


«Отец и мать смотрели на маленькую Кото как на свое сокровище и были к ней более нежны, чем к остальным пяти дочерям и сыновьям. Когда же с девочкой в восемь лет случилось несчастье и она, заразившись глазной болезнью, вскоре совершенно ослепла, родители были безутешны. Мать Сюнкин, обезумев от страданий дочери, прокляла небо и возненавидела людей. С этого времени маленькая Сюнкин оставила танцы и решила целиком посвятить себя изучению тонкостей игры на кото и сямисэне, ступив на стезю служения музыке».


Неясно, какого рода глазной болезнью страдала Сюнкин, и «Жизнеописание» не дает об этом никаких сведений. Правда, Сасукэ как-то раз обронил такое замечание: «Поистине высокое дерево открыто ветру. Учительница превосходила других красотой и талантом. Из-за этого она дважды в жизни стала жертвой завистников, отсюда берут начало все ее невзгоды». Его слова позволяют заключить, что здесь кроется какая-то тайна.

Сасукэ утверждал, что Сюнкин перенесла гнойную офтальмию. Откуда взялась эта болезнь? В детстве Сюнкин избаловали чересчур мягким воспитанием, но она всегда была приятной собеседницей, доброй к слугам. Характер у нее был ровный и веселый, и потому она всегда со всеми ладила, дружила с братьями и сестрами – словом, была общей любимицей. Однако у младшей ее сестры была кормилица, которая злилась, что родители отдают предпочтение другой девочке, и в глубине души ненавидела Кото.

Известно, что гнойной офтальмией называется заразное заболевание, которое вызывает воспаление слизистой оболочки глаза, и Сасукэ намекает, что нянька могла прибегнуть к какому-нибудь средству, чтобы, заразив Сюнкин, лишить ее зрения. Впрочем, трудно сказать, располагал ли Сасукэ достаточными основаниями для такого предположения или же то были беспочвенные домыслы.

Для тех, кто знал вспыльчивый нрав Сюнкин в последующие годы, было очевидно, что слепота оказала решающее воздействие на формирование ее характера. Нельзя безоговорочно доверять версии Сасукэ, ибо, оплакивая Сюнкин, он был склонен подозревать и ни в чем не повинных людей. Возможно, все его обвинения по адресу няньки всего лишь плод возбужденной фантазии. Но не будем понапрасну вдаваться в выяснение причин слепоты Сюнкин, достаточно просто помнить, что в восемь лет она потеряла зрение.

Итак, «с этого времени Сюнкин оставила танцы и решила полностью посвятить себя изучению тонкостей игры на кото и сямисэне, ступив на стезю служения музыке». Она всерьез занялась музыкой в поисках забвения, стремясь уйти хоть на время от постигшего ее несчастья. Однако сама Сюнкин любила повторять Сасукэ: «Настоящее мое призвание – танец. Те, что хвалят мою игру на кото или сямисэне, просто не знают еще, на что я способна. Ах, если бы не мои глаза, я бы никогда не обратилась к музыке». Заявление это звучит достаточно претенциозно, так как Сюнкин словно подчеркивает, сколь многого удалось ей добиться даже в области, к которой она не чувствовала особого влечения. Впрочем, не исключено, что Сасукэ сильно преувеличил, приняв за чистую монету случайную фразу, брошенную Сюнкин в минуту запальчивости, и вложив в нее особый смысл, свидетельствующий о необычайной одаренности его учительницы.

Упомянутая выше женщина из «чайного павильона» Хаги по имени Тэру Сигисава, в свое время обучавшаяся игре на кото по правилам школы Икута, до старости преданно служила Сюнкин и Сасукэ. Когда я передал ей приведенные слова Сюнкин, она поделилась со мной своими соображениями: «Говорят, госпожа действительно была искусна в танце, но играть на кото и сямисэне она тоже начала рано, лет с трех-четырех. Когда ее отдали в обучение к мастеру Сюнсё, занималась она очень старательно, и неправда, будто она пристрастилась к музыке только после того, как потеряла зрение. Да, в те времена все девочки из хороших семей начинали заниматься музыкой совсем маленькими, но говорят, в восемь лет госпожа запомнила со слуха сложную мелодию „Ущербная луна“ и сама переложила ее для сямисэна. Вот уж поистине дар Божий! Ведь простому человеку разве такое под силу! А когда госпожа ослепла, она еще больше времени стала отдавать музыке – других-то развлечений у нее не было. По-моему, она всю душу вкладывала в музыку»

Возможно, Тэру права, и у Сюнкин в самом деле с детства проявились незаурядные музыкальные способности. Что же касается танцев, то тут ее таланты вызывают определенное сомнение.


* * *

Хотя Сюнкин, судя по уверениям Тэру, «вкладывала в музыку всю душу», по-видимому, сначала она отнюдь не намеревалась избрать профессию музыканта, так как заботы о хлебе насущном ее не волновали. Только впоследствии и совсем из иных соображений она увлеклась преподаванием и постепенно стала учительницей игры на кото. Однако и тогда доходы от занятий были очень незначительны. Во всяком случае сумма, которую она ежемесячно получала из родительского дома в Досё-мати, была несравненно больше, но и этих денег не хватало на удовлетворение всех прихотей Сюнкин и ее стремления к роскоши.

Таким образом, поначалу Сюнкин усердно оттачивала свое мастерство для собственного удовольствия, не строя каких-либо далеко идущих планов на будущее, и ее природный талант расцветал, согретый пылом молодости. Нет сомнения и в правдивости «Жизнеописания», которое гласит: «В четырнадцать лет Сюнкин так преуспела, что намного опередила своих товарищей по занятиям. Ни один из учеников в группе не мог с ней сравниться». По словам Тэру Сигисавы, «госпожа часто говорила, что учитель Сюнсё, который вообще был очень строг с учениками, ее никогда не ругал, а только хвалил. Госпожа еще говорила, что учитель сам задавал ей упражнения, а спрашивал всегда мягко и ласково, так что она его не боялась, как другие ученики. Должно быть, и впрямь у госпожи была искра Божья, если ей удалось выучиться без всяких мучений и стать такой знаменитой».

Не следует упускать из виду, что Сюнкин принадлежала к почтенному семейству Модзуя, и, как бы ни был строг учитель, он никогда бы не посмел обращаться с девочкой так же, как с детьми простых актеров и музыкантов. К тому же мастер Сюнсё, вероятно, глубоко сочувствовал своей маленькой ученице, рожденной в богатстве, но утратившей зрение по воле злого рока. Однако более всего Сюнкин снискала расположение и любовь старого музыканта своим талантом. Сюнсё заботился о ней больше, чем о собственных детях: если девочка пропускала урок по болезни, он немедленно посылал кого-нибудь к ней домой, в Досё-мати, узнать, как обстоят дела, а иногда и сам заходил навестить больную.

Все знали, что мастер гордится Сюнкин. Он частенько внушал другим ученикам, детям артистов, когда те собирались у него на урок: «Все вы, негодники, должны брать пример с маленькой госпожи Модзуя в искусстве игры. (Замечу, кстати, что в Осаке и поныне к молодой госпоже обращаются не: „о-дзёсан“, как принято, а „ито-сан“ или „то-сан“, а младшую сестру в отличие от старшей называют „които-сан“ или – в просторечии – „кои-сан“, то есть „маленькая госпожа“. Так как Сюнсё обучал старшую сестру Сюнкин и вообще считался другом дома, он мог позволить себе назвать Сюнкин без излишних церемоний.) Скоро вам придется зарабатывать своим ремеслом на пропитание, а ведь куда вам тягаться с этой крошкой, которая занимается вместе с вами только из любви к искусству!»

Однажды, когда кто-то из учеников заявил, что мастер чересчур снисходителен к Сюнкин и строг к остальным, старик Сюнсё ответил: «Не говори глупостей. Чем строже учитель во время занятий, тем лучше для ученика. Если я не ругаю малышку, так от этого ей должен быть только вред. Но она, видишь ли, так преуспела в музыке и так хорошо понимает, сколь труден путь к истинному совершенству, что – брани я ее, не брани – она все равно будет усердно учиться. Да пожелай я вбить ей всю науку в голову побыстрее, она бы сделала такие успехи, что вам, будущим музыкантам, было бы стыдно. Просто Сюнкин из богатой семьи, она ни в чем не нуждается – вот я и не учу ее, как должен бы, все силы отдаю вам, дуракам. А вы еще недовольны!»


* * *

Дом учителя Сюнсё находился в Уцубо, на расстоянии около десяти те от лавки Модзуя в Досё-мати, и Сюнкин, держа за руку поводыря, каждый день отправлялась в Уцубо на урок. Поводырем у нее был мальчик по имени Сасукэ, прислуживавший в лавке, – тот самый Сасукэ, который прославился впоследствии как музыкант Нукуи. С этого времени и началось его знакомство с Сюнкин.

Как уже сообщалось ранее, Сасукэ родился в деревне Хино провинции Госю. Его семья содержала небольшую аптекарскую лавчонку. И отец, и дед Сасукэ обучались в торговом доме Модзуя, так что мальчику господа Модзуя приходились как бы исконными хозяевами. Сасукэ был на четыре года старше Сюнкин, а службу свою в учениках начал с двенадцати лет. Его «маленькой госпоже» как раз исполнилось восемь лет, и в тот же год лишились света ее прекрасные глаза. Сасукэ всегда считал себя счастливым, что ему не довелось видеть Сюнкин до того, как она ослепла. Ведь если бы он знал ее прежде, то красота ее лица впоследствии могла показаться ему ущербной, сейчас же он находил внешность Сюнкин безупречной. С самого начала лицо ее представлялось ему безукоризненно совершенным.

В наши дни зажиточные осакские семьи переселяются в пригороды. Девушки из этих семей увлекаются спортом, они вырастают под лучами солнца, дышат вольным воздухом полей. Давно уже исчез тип оранжерейной красавицы, воспитанной в уединении внутренних покоев. Однако до сих пор городские девушки более изящны и хрупки, чем деревенские, лица у них заметно бледнее, чем у крестьянок. Они более утонченны, а проще говоря – более болезненны, чем жительницы деревень, и это отличие характерно не только для Осаки, но и для всех больших городов.

Если в Эдо женщины гордятся легкой смуглотой, то в Киото и Осаке в старых купеческих семьях особенно ценят белизну кожи. Даже юноши там имеют женоподобный облик – настолько изнеженными, хрупкими и изящными они выглядят. Только когда им перевалит за тридцать, лица начинают загорать и грубеть, они быстро жиреют и вскоре приобретают внешность, достойную процветающего дельца. Однако до тех пор они полностью уподобляются женщинам – не только белизной кожи, но во многом и нарядами. Каким же чудом, должно быть, выглядела в глазах деревенского мальчишки Сасукэ «маленькая госпожа» – девочка, родившаяся в те далекие времена в семье зажиточных горожан и взращенная в затворничестве, с ее прозрачной бледностью и аристократическим изяществом.

В то время старшей сестре Сюнкин минуло одиннадцать, а младшей – пять лет. Сасукэ, только что приехавшему из провинции, все четыре девочки представлялись необычайно красивыми, но более всего он был поражен странной прелестью слепой Сюнкин. Затянутые пеленой вечного мрака глаза Сюнкин казались ему прекраснее и светлее, чем глаза ее сестер. Сасукэ инстинктивно сознавал, что лицо ее – законченное совершенство, что оно просто не может выглядеть иначе.

Говорят, Сюнкин считалась самой красивой из четырех сестер. Если даже допустить, что эти слухи не преувеличены, остается вероятность пристрастной оценки со стороны тех, кто сочувствовал ей из-за физического изъяна, хотя Сасукэ решительно отвергал подобные предположения. Уже в преклонные годы ничто не ранило его так сильно, как сплетни, будто он любил Сюнкин из жалости. Он говорил, что люди, распространяющие эти гнусные домыслы, сами достойны жалости. «Когда я любуюсь лицом учительницы, мне и в голову не придет пожалеть ее, – пояснял Сасукэ. – Разве ее лицо, вся ее божественная красота нуждаются в жалости? Нет, это она, госпожа, по праву жалеет меня и зовет „бедный Сасукэ-дон“. Мы с вами обыкновенные людишки, глаза и нос у нас на месте, но куда нам равняться с госпожой! Не мы ли и есть настоящие калеки?»

Но так он рассуждал много позже, а вначале Сасукэ оставался лишь преданным слугой, хотя пламя тайной страсти уже разгоралось в его сердце. Вероятно, он еще не вполне понимал, что влюблен, – ведь Сюнкин была не просто невинной маленькой девочкой, а дочерью его хозяина. Сасукэ почитал за величайшее счастье уже то, что ему разрешили в чем-то помогать Сюнкин и каждый день провожать ее на урок.

Может показаться странным, что мальчишке-новичку доверили такую драгоценность, как крошка Сюнкин, но дело в том, что поначалу он был не единственным среди домашних. Иногда Сюнкин отводила на занятия служанка, пока однажды девочка не заявила: «Хочу с Сасукэ!» С того времени ее целиком препоручили заботам Сасукэ, которому уже исполнилось тринадцать лет. Гордясь оказанной ему честью, Сасукэ ежедневно проходил все десять те до дома Сюнсё, сжав маленькую ручку Сюнкин в своей ладони, дожидался окончания урока, а затем вел свою подопечную обратно.

По дороге Сюнкин почти не открывала рта, и Сасукэ, пока госпожа не соизволит заговорить с ним, шел молча, сосредоточив все внимание на выборе более безопасного пути. Когда Сюнкин задавали вопрос: «Почему маленькая госпожа выбрала Сасукэ?» – она неизменно отвечала: «Потому что он ведет себя скромно и не надоедает болтовней».

Как я уже отмечал, Сюнкин в детстве была очень приветлива и прекрасно ладила с окружающими, но, потеряв зрение, она стала своенравна и угрюма, почти никогда не смеялась и редко говорила не повышая тона. Возможно, поэтому ей и нравилось, что Сасукэ без лишних слов, ничем не докучая, добросовестно исполняет свои обязанности. (По слухам, Сасукэ не любил смотреть на лицо Сюнкин, когда она смеялась. Скорее всего, ему было неприятно это зрелище из-за того, что лицо слепого от смеха делается жалким и глупым.)


* * *

Однако только ли потому Сюнкин отдала предпочтение Сасукэ, что он не обременял ее разговорами, или же она начинала смутно ощущать его обожание и, даже будучи ребенком, получала от этого удовольствие? Такое предположение может показаться нелепым в отношении девятилетней девочки, но, если принять во внимание необычайное умственное развитие Сюнкин и ее быстрое созревание, разве не могло у нее в результате слепоты развиться некое шестое чувство? По здравом размышлении такая возможность кажется вполне реальной. Самолюбивая Сюнкин и впоследствии, уже в полной мере осознав свое чувство, никому не изливала душу и долго запрещала Сасукэ затрагивать эту тему.

Итак, хотя полной ясности мы не можем добиться, вероятно, вначале Сюнкин вела себя так, будто вообще не замечала существования Сасукэ, – во всяком случае, так казалось самому Сасукэ. Когда ему приходилось вести Сюнкин на урок, он поднимал левую руку на уровень ее плеча, так что кисть ее правой руки покоилась на его ладони. Для Сюнкин весь Сасукэ был не более чем услужливой рукой. Когда ей что-то было нужно от него, она ограничивалась жестом, гримасой или оброненным шепотом, как бы про себя, словечком. Она давала ему задания, похожие на шарады, никогда не говоря прямо: сделай то-то и то-то. Если же мальчик чего-нибудь не замечал или не понимал, Сюнкин страшно раздражалась, так что он вынужден был неотрывно следить за малейшими изменениями в ее лице. Казалось, Сюнкин проверяет его на внимательность. Взбалмошная, избалованная воспитанием и ставшая решительно невыносимой под влиянием слепоты, она не давала Сасукэ ни минуты передышки.

Однажды, когда они дожидались своей очереди на урок в доме мастера Сюнсё, Сасукэ вдруг заметил, что его подопечная исчезла. Взволнованный, он начал обшаривать окрестности и обнаружил, что Сюнкин потихоньку вышла в уборную. В подобных случаях Сюнкин всегда молча вставала и выходила, а Сасукэ должен был спешить за ней следом, чтобы довести до двери уборной и затем, дождавшись, когда она выйдет, полить ей воду на руки. Однако в тот день он немного отвлекся, и вот Сюнкин пошла одна, на ощупь. Когда Сасукэ прибежал, она уже протягивала руку к ковшу в тазике с водой. «Я очень виноват!» – дрожащим голосом сказал он. Сюнкин в ответ, качнув головой, бросила: «Ничего», но Сасукэ знал, что в такой ситуации ее «ничего» означало «ах вот ты как!» и что потом ему несдобровать. Ему оставалось только взять у нее ковш, хотя в этом уже не было необходимости, и полить ей на руки.

В другой раз, когда они ожидали очереди на урок и Сасукэ по обыкновению скромно сидел чуть позади Сюнкин, она вдруг произнесла одно-единственное слово: «Жарко». – «В самом деле жарко», – выжидательно подтвердил он, но Сюнкин ничего не ответила и лишь через некоторое время повторила: «Жарко». Догадавшись, в чем дело, он достал веер и начал обмахивать ее из-за спины, чего она, очевидно, и ожидала, но стоило ему на минуту ослабить рвение, как она снова недовольно повторяла: «Жарко».

Таковы примеры своенравия и упрямства Сюнкин, но все свои капризы она приберегала в основном для Сасукэ, а с другими слугами вела себя более сдержанно. Поскольку Сасукэ всегда потакал ее прихотям, с ним Сюнкин могла давать себе полную волю, и кто знает, возможно, как раз желание ни в чем себя не стеснять и побудило ее выбрать Сасукэ в поводыри. Сам же Сасукэ не только не обижался на госпожу, но, наоборот, был очень доволен, считая ее придирки знаком особого расположения, принимая их как некую милость свыше.


* * *

Мастер Сюнсё давал уроки в одной из дальних комнат на втором этаже. Когда подходила очередь Сюнкин, Сасукэ провожал ее на место, усаживал перед учителем, затем клал рядом кото и сямисэн и спускался вниз ждать, пока кончится урок. К этому моменту он должен был снова подняться, чтобы встретить Сюнкин, так что бедняге приходилось все время быть настороже, прислушиваясь, не кончился ли уже урок, чтобы немедленно, не дожидаясь зова, бежать наверх. Естественно, он поневоле разучил несколько мелодий из тех, что играла Сюнкин. Так в Сасукэ начал пробуждаться вкус к музыке.

Учитывая, что в дальнейшем Сасукэ стал большой знаменитостью, можно предположить и наличие у него врожденного таланта, но, если бы не возможность прислуживать Сюнкин, если бы не пылкая любовь, заставившая его стараться во всем подражать госпоже, Сасукэ, вероятно, был бы вскоре принят в дело торговым домом Модзуя и окончил бы свои дни как заурядный аптекарь. Даже в старости, уже будучи слепым и слывя превосходным музыкантом, Сасукэ продолжал утверждать, что его искусство не идет ни в какое сравнение с мастерством Сюнкин и что всеми своими достижениями он обязан только ей, учительнице.

Разумеется, нельзя понимать буквально слова Сасукэ, всегда неимоверно принижавшего себя и превозносившего до небес учительницу, но тем не менее, как бы ни оценивать их способности, вряд ли приходится сомневаться в том, что Сюнкин была отмечена подлинной гениальностью, а Сасукэ обладал большей усидчивостью и упорством.

Когда Сасукэ пошел четырнадцатый год, он решил тайно приобрести сямисэн и начал откладывать деньги из тех, что получал на содержание от хозяина и чаевые за мелкие услуги. Следующим летом он наконец смог купить дешевый сямисэн для упражнений. Крадучись, чтобы не заметил старший приказчик, он принес сямисэн в свою комнатушку в мансарде и с тех пор по ночам, дождавшись, когда все уснут, в одиночестве разучивал упражнения.

Однако вначале у Сасукэ не было намерения полностью посвятить себя музыке, избрав ее своей профессией и забросив дело своих предков. Только преданность Сюнкин и любовь ко всему, что нравилось ей, заставили его в конце концов заняться музыкой. А что Сасукэ не видел в музыке легкого средства заслужить благосклонность госпожи, явствует хотя бы из того факта, что он скрывал свои занятия даже от Сюнкин.

Сасукэ делил тесную, низенькую комнату, где нельзя было даже распрямиться во весь рост, с пятью-шестью другими учениками и приказчиками. С ними он договорился, что не будет мешать им спать, а они, со своей стороны, обещали держать язык за зубами. Все товарищи Сасукэ по комнате были в том возрасте, когда, сколько ни спишь, все мало, так что стоило им добраться до постели, как они тут же засыпали беспробудным сном. Тем не менее, хотя среди его соседей не было ябед, Сасукэ дожидался, пока все крепко уснут, а затем вставал и, уединившись в уборной, разучивал свои упражнения.

Сама комнатушка в мансарде была жаркой и душной, но в плотно закрытой уборной духота летней ночи казалась особенно невыносимой. Правда, в этом месте было и определенное преимущество: звон струн не был слышен снаружи, а внутрь не проникали храп и сонное бормотание соседей.

Чтобы играть тише, Сасукэ пришлось отказываться от дощечки-медиатора, и он, не решаясь зажечь огонь, в кромешной тьме перебирал струны пальцами на ощупь. Однако Сасукэ не испытывал особых неудобств от окружающей его темноты, так как представлял себе мир вечной ночи, в котором живут все слепые, а значит, и его госпожа играет на сямисэне в таком же мраке. То, что он, Сасукэ, тоже мог погрузиться в царство тьмы, было для него наивысшим блаженством. Даже впоследствии, когда Сасукэ получил возможность заниматься открыто, он по привычке, взяв в руки музыкальный инструмент, закрывал глаза, говоря при этом, что хочет все делать, как маленькая госпожа.

Сам обладая способностью видеть, он хотел испытать те же трудности, которые выпали на долю слепой Сюнкин, пытаясь ввести, насколько было возможно, в свою жизнь все неудобства, с которыми сталкиваются слепые. Временами казалось даже, что Сасукэ завидует слепым, и, когда он действительно потерял зрение, в этом не было особой неожиданности – можно было подумать, что он отдал дань заветной мечте своего детства.


* * *

Вероятно, одинаково сложно научиться хорошо играть на любом музыкальном инструменте, но труднее всего для начинающего скрипка и сямисэн, потому что на них нет ладов, и каждый раз перед выступлением их нужно настраивать заново.

Этими инструментами труднее всего овладеть самостоятельно. Во времена, когда не существовало ни самоучителей, ни нотной грамоты, обучение игре на кото даже с учителем занимало, говорят, три месяца, а на сямисэне – три года. У Сасукэ не было денег на покупку такого дорогого инструмента, как кото, и, кроме того, он не мог бы незаметно пронести в дом такой громоздкий предмет, поэтому начинать ему пришлось с сямисэна. То, что Сасукэ с самого начала мог без посторонней помощи правильно подобрать мелодию, говорит о его природном музыкальном даровании, но одновременно показывает, насколько внимательно он прислушивался к упражнениям учеников в доме Сюнсё, сопровождая Сюнкин на уроки. Тонкости настройки, слова песен, многочисленные мелодии – все он должен был доверить своей памяти, так как больше рассчитывать было не на что.

С того лета, когда ему пошел пятнадцатый, Сасукэ упорно занимался музыкой, стараясь не обнаруживать своего увлечения даже перед товарищами по комнате. Но вот однажды зимой случилось нечто непредвиденное. Перед рассветом, часа в четыре, когда на улице было еще темно, госпожа Модзуя, мать Сюнкин, вышла в туалет и вдруг услышала доносящуюся откуда-то песню «Снежок».

В те времена у музыкантов было принято иногда проделывать так называемые упражнения на холоде. Для этого нужно было встать на заре и играть на улице при холодном утреннем ветре. Однако такой деловой квартал, как Досё-мати, с его аптечными лавками и рядами солидных магазинов, отнюдь не походил на улицы, заселенные бродячими музыкантами и актерами. Пожалуй, во всем Досё-мати не нашлось бы и одного увеселительного заведения. К тому же на дворе еще стояла ночь – время слишком раннее даже для любителей «упражнений на холоде». Едва ли то вообще могли быть «упражнения на холоде»: музыкант играл тихо, легко касаясь струн пальцами, и все время повторял одно место, как бы отрабатывая его. Больше всего это напоминало усердные занятия начинающего.

Госпожа Модзуя в тот раз, хотя и была сильно удивлена, не придала особого значения услышанному и ушла спать. Тем не менее после описанного происшествия она еще несколько раз, вставая ночью, слышала странные звуки, да и другие домашние поговаривали, что, мол, слышат по ночам музыку и что вроде бы она не похожа на шутку барсука-оборотня, который колотит себя в брюхо, как в барабан. Для всех членов семьи, которые не догадывались спросить приказчиков, возникла загадка.

Все было бы хорошо, если бы Сасукэ продолжал заниматься в уединении, но, поскольку никто как будто не обращал на него внимания, он наконец осмелел. Как-никак, ведь он выкраивал время для упражнений от своего досуга, от сна – и вот постепенно начало сказываться недосыпание. В своем закутке Сасукэ вскоре начинал дремать. Тогда с конца осени он избрал для занятий сушильную площадку, размещавшуюся на крыше, и стал играть там. Спать он обычно ложился в четвертую вечернюю стражу, то есть в десять часов, затем просыпался часа в три на рассвете и, прихватив сямисэн, выходил на свою площадку. Окруженный ночной прохладой, он в одиночестве продолжал занятия, пока небо на востоке не начинало светлеть. Тогда он снова возвращался в постель. В такие часы его и услышала мать Сюнкин. Так как сушильня, куда украдкой пробирался Сасукэ, находилась на крыше лавки, то его могли слышать не только спавшие внизу приказчики, но и все домашние, когда, проходя по коридору, отодвигали перегородку, закрывавшую выход во внутренний дворик.

Хозяева в конце концов всерьез обратили внимание на странную музыку, все работники лавки подверглись допросу, и секрет Сасукэ вскоре выплыл наружу. Старший приказчик вызвал мальчика к себе, дал ему изрядный нагоняй, строго-настрого запретил впредь заниматься подобными вещами и отобрал сямисэн – чего, собственно, и следовало ожидать. Но тут совершенно неожиданно ему протянули руку помощи: господа объявили, что желают послушать Сасукэ, и сама Сюнкин заступилась за него.

Сасукэ был уверен, что маленькая госпожа будет оскорблена, узнав о его ночных занятиях. Он, мальчик на побегушках, который должен был бы скромно довольствоваться отведенной ему ролью поводыря, вздумал обмануть судьбу! Сасукэ мучили опасения. Пожалеет ли его Сюнкин или посмеется над ним – ни то ни другое не сулило ничего хорошего.

При словах Сюнкин: «Ну-ка, сыграй нам что-нибудь», Сасукэ совсем оробел. Конечно, он был бы счастлив, если бы его искреннее чувство тронуло сердце маленькой госпожи, но на это он не смел и надеяться. Скорее всего повинуясь очередной своей прихоти, Сюнкин просто решила выставить его на посмешище. К тому же Сасукэ вообще не хватало уверенности для выступления перед аудиторией. Тем не менее Сюнкин продолжала настаивать, чтобы он играл, а потом к ней присоединились мать и сестры. Наконец его позвали во внутренние покои, и там, страшно волнуясь, он продемонстрировал все, чему самостоятельно научился.

В то время Сасукэ освоил пять-шесть мелодий, и, когда его попросили исполнить все, что он может, он, собравшись с духом, тронул струны. Играть он старался как можно лучше, но мелодии шли без всякой очередности, несколько вещей подряд: от легкой песенки «Черные волосы» до сложной – «Сборщики чая». Само собой разумеется, все эти песни Сасукэ запомнил и разучил на слух. Вероятно, вначале члены семьи Модзуя, как и предполагал Сасукэ, собирались над ним посмеяться. Однако, послушав его, они поняли, что для человека, обучавшегося самостоятельно, да еще столь короткое время, и техника игры, и голос просто замечательны. Все были восхищены способностями Сасукэ.


* * *

«Жизнеописание Сюнкин» повествует:


«Тогда Сюнкин проявила участие к Сасукэ за его рвение и сказала ему: „За такое усердие впредь я буду обучать тебя сама, можешь считать меня своим учителем. Теперь ты должен все свободное время посвящать занятиям“. Когда же и Ясудзаэмон, отец Сюнкин, разрешил такие уроки, Сасукэ почувствовал себя на седьмом небе. Каждый день ему отводились определенные часы, когда он был свободен от всех поручений в лавке и мог отправляться на урок к Сюнкин. Так между десятилетней девочкой и четырнадцатилетним мальчиком кроме отношений хозяйки со слугой возникли, к их обоюдной радости, новые узы, соединяющие учителя и ученика».


Отчего же своенравная Сюнкин внезапно проявила такую симпатию к Сасукэ? Некоторые предполагают, что инициатива исходила не от самой Сюнкин, что окружающие постарались внушить ей такую мысль. Ведь слепая девочка, даже живя в полном благополучии, была очень одинока, часто грустила, и тогда все – от родных до последней служанки – должны были возиться с ней, ломая голову, как бы ее получше развлечь. И вот стало известно, что Сасукэ во всем угождает прихотям маленькой госпожи. Наверняка слуги, не раз обжигавшиеся на крутом нраве Сюнкин, только и мечтали облегчить свою участь. Они не упускали случая поболтать в присутствии Сюнкин, какой, мол, Сасукэ замечательный, и как прекрасно было бы, если б маленькая госпожа взялась его обучать, и уж как бы он сам был этому рад.

Впрочем, так как речь идет о Сюнкин, ненавидевшей грубую лесть и заискивание, вероятно, вовсе не вмешательство слуг сыграло решающую роль. Может быть, она наконец перестала презирать Сасукэ и где-то в глубине души у нее, словно вешние воды, поднялось новое чувство? Как бы то ни было, когда Сюнкин заявила, что берет Сасукэ в ученики, довольны были и родители, и сестры, и прислуга.

Никто даже не спрашивал, может ли десятилетняя девочка при всем ее таланте действительно научить кого-нибудь музыке. Достаточно было того, что скука ее рассеется и у домашних поубавится хлопот. Другими словами, у Сюнкин появилась как бы новая игра в «школу», где Сасукэ предназначалась роль ученика. Подразумевалось, что вся эта затея будет полезнее для Сюнкин, чем для Сасукэ, но, как мы увидим, Сасукэ извлек для себя неизмеримо больше пользы.

В «Жизнеописании» сказано: «Каждый день ему отводились определенные часы, когда он был свободен от всех поручений в лавке». В действительности же Сасукэ уже в тот период ежедневно прислуживал маленькой госпоже по нескольку часов как поводырь, а если сюда добавлять те часы, когда его вызывали в комнату Сюнкин на урок, станет ясно, что времени для работы в лавке у него совсем не оставалось.

Видимо, Ясудзаэмон чувствовал за собой вину перед родителями мальчика, которого он принял на воспитание, пообещав сделать из него купца, а сам превратил в игрушку своей дочери. Однако хорошее настроение Сюнкин значило для него больше, чем будущее какого-либо ученика, да к тому же и Сасукэ был не против. Таким образом, отец Сюнкин дал молчаливое согласие на все происходящее.

Именно с той поры Сасукэ начал называть Сюнкин «госпожа учительница». Хотя обычно она позволяла называть себя «маленькая госпожа», но во время уроков требовала, чтобы к ней обращались «госпожа учительница», и сама называла его не Сасукэ-дон, а более просто – Сасукэ. Сюнкин во всем старалась подражать мастеру Сюнсё, установив жесткие правила отношений учителя с учеником.

Итак, дети играли в «школу», как и рассчитывали взрослые. Находя развлечение в игре, Сюнкин забывала про свое одиночество. Месяц за месяцем пролетел год, но ни «учительница», ни «ученик», казалось, и не думали расставаться со своей забавой. По прошествии нескольких лет стало очевидно, что оба они постепенно вышли за границы обычной игры.

Сюнкин каждый день около двух часов пополудни отправлялась в Уцубо на урок к старому Сюнсё и проводила у него полчаса, иногда час, а затем, вернувшись домой, до темноты разучивала заданные упражнения. Поужинав, она, если была в духе, приглашала к себе, на второй этаж, Сасукэ. В конце концов они стали заниматься ежедневно, без перерывов, причем нередко Сюнкин задерживала его до девяти-десяти часов.

Порой служанки внизу только поеживались от страха, слыша, как госпожа во весь голос гневно отчитывает своего ученика. «Сасукэ! – кричала она. – Разве этому я тебя учила?! Не так, опять не так! Сиди и упражняйся хоть всю ночь, пока не сыграешь как надо!» Бывали случаи, когда маленькая учительница доводила бедного Сасукэ до горьких слез. «Бестолочь, ну почему ты не можешь запомнить?!» – ругалась она, колотя его плектром по голове.


* * *

В старину, как известно, учителя изящных искусств проделывали со своими учениками такие вещи, что у тех буквально искры из глаз сыпались. Физическая расправа считалась обычным явлением. Стоит хотя бы прочитать опубликованную в нынешнем году в воскресном выпуске «Асахи симбун» от 12 февраля статью известного актера Косидзи II [170] «Кровавое обучение в кукольном театре дзёрури». Меж бровей у этого человека, который после смерти Дайдзё Сэцуцу занимает ведущее место в нашем театре, остался глубокий шрам в форме трехдневного месяца – напоминание о том дне, когда учитель сбил его с ног ударом плектра, воскликнув: «Да запомнишь ли ты, наконец!»

Такой же шрам можно найти и на затылке у актера театра Бунраку – Тамадзиро Ёсиды. История его такова. В молодости Тамадзиро ассистировал знаменитому Тамадзо Ёсиде в пьесе «Ворота прибоя». Сам мастер управлял куклой-героем, а Тамадзиро помогал ему, отвечая за движения ног. Почему-то Тамадзо не понравилось, как ученик справляется со своим делом. В мгновение ока он схватил кукольный меч с настоящим, стальным лезвием и, крикнув: «Дурак!» – полоснул мальчика по затылку. Рубец хорошо виден и поныне.

Впрочем, и самому Тамадзо, который чуть не убил своего ученика, его учитель Кинси однажды раскроил голову той же куклой, Дзиробэем, да так, что вся кукла окрасилась кровью. Тамадзо выпросил у учителя залитые кровью отлетевшие ноги куклы, завернул их в шелковый лоскут и положил в шкатулку из неструганого дерева. Время от времени он доставал эти реликвии и молился, словно поклоняясь духу покойной матери. Со слезами на глазах он говорил: «Ведь если бы меня не ударили этой куклой, так бы я и остался на всю жизнь ничтожным паяцем».

Покойного Дайю Осуми в период ученичества называли тупицей, потому что соображал он туго, как вол. Игре на сямисэне он обучался у Дамбэя Тоёдзавы по прозванию Великий Дамбэй. Как-то душным летним вечером Осуми разучивал в доме учителя песню «Деревня Мибу» из пьесы дзёрури «Битва под сенью деревьев». Ему никак не удавалось правильно спеть фразу «Готова сеть врага опутать». Сколько ни повторял он это место, слов одобрения не было слышно.

Укрывшись за москитной сеткой, учитель Дамбэй молча слушал, а Осуми все играл и пел одно и то же – сто, двести, триста раз. Уже почти захлебываясь кровью, он без конца повторял свое упражнение, пока не забрезжило утро. Даже учитель, утомившись, как будто бы задремал, но Осуми с упрямством настоящего тупицы решил не отступать, изо всех сил стараясь петь лучше, пока не дождется от учителя заветного слова. И вот наконец из-под москитной сетки раздался голос Дамбэя: «Верно». Учитель, который, казалось, мирно спал, на самом деле всю ночь не смыкал глаз, внимательно слушая Осуми.

Существует бесчисленное множество подобных историй о певцах дзёрури и кукловодах, равно как и об учителях игры на кото и сямисэне. Дело в том, что большинство преподавателей музыки – слепые. Среди них встречается немало таких, которые наделены присущими физически неполноценным людям качествами: вздорностью и склонностью к жестоким поступкам. Таков был и Сюнсё, наставник Сюнкин, известный своим крутым нравом. С учениками, многие из которых, как и учитель, были слепы, он зачастую давал волю не только языку, но и рукам. Обычно, когда он набрасывался на кого-нибудь из учеников, бедняга от страха тихонько пятился назад, пока в конце концов с шумом и грохотом не скатывался по лестнице, прижимая к себе сямисэн.

Впоследствии, когда Сюнкин сама стала преподавать игру на кото и у нее появились свои ученики, она тоже прославилась строгостью, причиной чему, вероятно, было стремление подражать учителю. Впрочем, началось все с того времени, когда она приступила к обучению Сасукэ. То, что было лишь заложено в маленькой учительнице, постепенно развилось и приобрело четкие формы.

Известно много случаев, когда ученики терпели побои от своих наставников, но мало найдется примеров, чтобы женщина-преподаватель хлестала и колотила своих учеников, как это делала Сюнкин. Некоторые считают, что у нее просто была склонность к садизму и уроки музыки она использовала как средство для получения извращенного сексуального наслаждения. Сейчас уже трудно судить, насколько такая версия справедлива. Только одно можно сказать наверняка: дети в своих играх всегда стараются походить на взрослых. Хотя старый музыкант любил Сюнкин и никогда ее не наказывал, она слишком хорошо знала его обычную манеру обращаться с учениками. Своим детским сердечком Сюнкин усвоила, что именно так должен вести себя учитель. Играя с Сасукэ, она, естественно, начала подражать мастеру Сюнсё, а затем привычка постепенно укрепилась, превратившись во вторую натуру.


* * *

Вероятно, Сасукэ от природы был плакса. Во всяком случае, стоило Сюнкин его ударить – и он уже готов был разреветься во весь голос, да так жалобно, что слуги только головами качали: «Опять маленькая госпожа разошлась».

Родители, намеревавшиеся сперва лишь порадовать Сюнкин новой забавой, были весьма обеспокоены таким оборотом дела. Не говоря уж о том, что им доставляло мало удовольствия каждый вечер допоздна слушать упражнения на сямисэне и кото, жизнь становилась просто невыносимой, когда до глубокой ночи в ушах звенело от громкой брани Сюнкин, дававшей своему ученику очередную взбучку, а к ней еще добавлялись рыдания Сасукэ.

Порой служанки, жалея Сасукэ и думая, что самой маленькой госпоже от такого поведения тоже пользы не будет, прибегали в комнату Сюнкин и начинали ее увещевать: «Госпожа, что вы делаете, перестаньте! Разве можно так обращаться с мальчиком!» Но Сюнкин только гневно вскидывалась на них: «Прочь! Вы ничего не понимаете. Я ведь не играю, а учу его по-настоящему. Это все для него же. Пусть занимается до седьмого пота, а уж бранить и наказывать его буду как хочу – учеба это или не учеба! Ну что, не доходит до вас?»

«Жизнеописание Сюнкин» передает ее подлинные слова:


«Вы что же думаете, я просто глупая девчонка? Да вы же покушаетесь на святость искусства! Даже если маленький ребенок берется за обучение, он должен вести себя как учитель. Уроки с Сасукэ для меня никогда не были игрой: ведь он, бедняжка, так любит музыку, а заниматься с хорошим музыкантом не может, потому что прислуживает у отца в лавке. Вот я и стала его учить, хотя мне еще далеко до настоящего мастера. Я хочу ему помочь, а вы ничего не понимаете. Ну-ка, убирайтесь все отсюда!»


– решительно заявляла она. Слушатели, пораженные и пристыженные уничтожающей отповедью Сюнкин, молча удалялись».

Из приведенного эпизода можно заключить, какой незаурядной силой воздействия обладала Сюнкин. Сасукэ, которого она постоянно доводила до слез, всякий раз, слыша такие речи, испытывал к своей наставнице безмерную признательность. Его слезы были не только слезами боли, но и слезами благодарности за то, что эта девочка, ставшая для него одновременно госпожой и учительницей, не жалея стараний, заставляет его заниматься.

Как бы ему ни доставалось от Сюнкин, он никогда не пытался уйти от наказания и, даже обливаясь слезами, все-таки исполнял упражнение до конца, пока маленькая учительница не останавливала его словом «хорошо».

Что касается настроения, то у Сюнкин день на день не приходился. Периоды веселья сменялись глубокой меланхолией. Не так страшны бывали минуты, когда она разражалась жестокой бранью, – гораздо хуже было, если она молча хмурила брови и с силой тренькала третьей струной сямисэна или же предоставляла Сасукэ играть одному и слушала его, не делая вообще никаких замечаний. В такие-то дни Сасукэ и проливал больше всего слез.

Однажды вечером, когда они разучивали вступление к песне «Сборщики чая», Сасукэ был очень рассеян и никак не мог сыграть правильно. Много раз он повторял одну музыкальную фразу и все время ошибался. Потеряв терпение, Сюнкин опустила свой сямисэн и стала отбивать ритм, резко хлопая правой рукой по колену и напевая мелодию: «…я-а-тири-тири-ган, тири-ган, тири-ган, тири-ган, тири-га-а, ти-тэн, тон-тон-тон-тон-рун, я-а, ру-рутон…» Наконец она оставила и это, погрузившись в мрачное молчание.

Сасукэ ничего не мог поделать, но и остановиться он тоже не решался, а поэтому решил продолжать играть, хотя уже не надеялся услышать от Сюнкин слов одобрения. Наоборот, он начал делать все больше и больше ошибок. По всему телу у него выступил холодный пот, и постепенно он стал играть как придется, забыв о правилах.

Сюнкин продолжала упорно хранить молчание, лишь крепче сжимая губы да все больше хмурясь, так что складка у нее на лбу врезалась все глубже и глубже. По прошествии двух часов госпожа Модзуя поднялась наверх в ночном кимоно и попыталась урезонить дочь. «Есть предел всякому усердию, – сказала она, заставляя их разойтись. – Подумай, ведь это вредно для здоровья».

На следующий день родители вызвали Сюнкин для серьезного разговора. Вот что они ей сказали: «Очень хорошо, что ты взялась обучать Сасукэ, но бранить и бить ученика могут позволить себе только те, кто имеет на это право, – например, мы или же какой-нибудь известный музыкант. Ты же, как бы велико ни было твое мастерство, сама еще занимаешься с учителем. Если ты с детских лет будешь так себя вести, то станешь тщеславной и заносчивой, а ведь в искусстве самомнение не дает достигнуть настоящих высот. К тому же не годится девушке из хорошей семьи бить мужчину или называть его болваном и другими грязными словами. Больше так не делай и впредь, пожалуйста, назначай определенное время для занятий, чтобы заканчивать до наступления ночи. Плач Сасукэ звенит у всех в ушах и не дает спать».

Отец и мать Сюнкин, никогда не ругавшие любимую дочь, сделали ей внушение так мягко, что даже своенравная Сюнкин выслушала их, не возражая. Однако то была лишь обманчивая видимость, а на самом деле беседа с родителями не внесла особых изменений в поведение Сюнкин. Бедному Сасукэ она едко заметила: «Эх, Сасукэ, никакой у тебя нет силы воли. По каждому пустяку ревешь как теленок. Вот и меня из-за тебя отругали. Если уж ты стал на путь искусства, то должен все вытерпеть – хоть зубы разжуй, а если не можешь, то и я больше не буду тебя учить». С тех пор Сасукэ никогда не плакал, как бы плохо ему ни приходилось.


* * *

Супруги Модзуя, как видно, были весьма озабочены поведением дочери. И в самом деле, характер Сюнкин, сильно испортившийся после того, как девочка лишилась зрения, стал совершенно невыносимым, когда она начала давать уроки Сасукэ. В том, что партнером она выбрала именно Сасукэ, были свои плюсы и свои минусы. Родители были благодарны Сасукэ за то, что он поддерживает у их дочери хорошее настроение, но в глубине души они опасались за будущее Сюнкин. Ведь Сасукэ потакает малейшим ее прихотям, а это со временем может еще больше развить в девочке дурные наклонности, и во что тогда превратится ее характер!

С зимы того года, когда Сасукэ исполнилось семнадцать, он, по решению хозяина, стал брать уроки у самого мастера Сюнсё, что положило конец его занятиям с Сюнкин. Вероятно, родители сочли, что подражание манерам учителя для Сюнкин слишком вредно и оказывает пагубное влияние на ее характер. Их решение определило и дальнейшую судьбу Сасукэ: с этого времени он был полностью освобожден от обязанностей приказчика и стал посещать дом мастера Сюнсё не только как поводырь Сюнкин, но и как ее соученик. Стоит ли говорить, что сам мальчик всей душой жаждал учиться музыке. Ясудзаэмон порядком потрудился, чтобы добиться согласия родителей Сасукэ. Да, он действительно посоветовал мальчику отказаться от ремесла аптекаря, но он, Ясудзаэмон, и впредь не оставит Сасукэ, позаботится о его будущем, – убеждал он стариков.

Вероятно, уже тогда родителями Сюнкин завладела одна мысль: подыскать для дочери подходящую партию. Поскольку девушке с физическим изъяном трудно было рассчитывать на выгодный брак с равным по положению, родители рассудили, что Сасукэ был бы ей неплохим мужем. Каково же было их удивление, когда два года спустя (Сюнкин исполнилось в то время пятнадцать, а Сасукэ девятнадцать лет), впервые заговорив с дочерью о замужестве, они встретили резкий и категорический отказ. «В муже я вообще не нуждаюсь и замуж в жизни не выйду, – кричала обозленная Сюнкин, – а уж о таком, как Сасукэ, и вовсе подумать не могу!»

Тем не менее, как это ни странно, мать вдруг стала замечать в фигуре Сюнкин подозрительные перемены. Она пыталась убедить себя, что такого просто не может быть, но чем дольше наблюдала, тем больше укреплялась в своих подозрениях. Тогда госпожа Модзуя решила, что, как только все станет заметнее, слуги тут же разболтают о случившемся каждому встречному-поперечному и потому нужно срочно спасать положение. Ничего не говоря отцу, она попыталась исподволь выяснить у Сюнкин обстоятельства дела, но та заявила, что не понимает, о чем речь.

Считая неудобным продолжать расспросы, мать переждала еще месяц, до тех пор, пока положение Сюнкин уже невозможно было отрицать. Теперь Сюнкин не отрицала, что беременна, но, как ее ни расспрашивали, наотрез отказалась назвать имя любовника. Когда ее все-таки принудили отвечать, Сюнкин сказала, что они поклялись не выдавать друг друга. В ответ на вопрос, не замешан ли здесь Сасукэ, она с возмущением воскликнула: «Как вы могли подумать! Этот ничтожный приказчик!»

Конечно, каждый бы заподозрил прежде всего именно Сасукэ, но для родителей, слышавших в прошлом году слова Сюнкин о замужестве, такое предположение казалось маловероятным. Да если бы между ними и существовали недозволенные отношения, это не укрылось бы от глаз домашних. Неопытный мальчик и неискушенная девочка не могли бы не выдать себя. Кроме того, с тех пор как Сасукэ начал заниматься с учителем Сюнсё, у него уже не было повода засиживаться допоздна наедине с Сюнкин. Лишь изредка она помогала ему, как старший товарищ по классу, подготовить трудное задание, а в остальное время оставалась надменной молодой госпожой, для которой Сасукэ не более чем жалкий слуга-поводырь. Никто из прислуги не допускал, что между этими двумя могут существовать отношения другого рода. Скорее наоборот, они были склонны думать, что оба слишком резко подчеркивают неравенство госпожи и слуги.

Если бы Сасукэ согласился толком отвечать на вопросы, возможно, что-нибудь и прояснилось бы. Супруги Модзуя были уверены, что виновник – кто-либо из учеников мастера Сюнсё, но Сасукэ твердил, что знать ничего не знает и ведать не ведает. «Представить невозможно, кто бы это мог быть», – говорил он. Однако, будучи вызван на строгий допрос к хозяевам, Сасукэ повел себя крайне странно: он смущался, мялся и выглядел таким виноватым, что подозрения родителей Сюнкин возросли. Чем пристрастнее его допрашивали, тем больше он запутывался. Наконец, расплакавшись, он сказал, что, если во всем признается, маленькая госпожа будет сердиться. «Да нет же, нет, – настаивали родители. – Конечно, хорошо, что ты всегда выгораживаешь Сюнкин, но почему же ты не слушаешь нас, своих хозяев? Ведь если ты не расскажешь всей правды, твоей маленькой госпоже будет очень плохо. Пожалуйста, назови нам его имя».

Однако, несмотря на все уговоры, Сасукэ не сознавался, и в конце концов родители с изумлением поняли, что виновником является не кто иной, как он сам. Говорил Сасукэ так, словно, пообещав Сюнкин ничего не открывать, он хотел в то же время, чтобы родители обо всем догадались. Делать было нечего, и супруги Модзуя, увидев, что речь идет о Сасукэ, заключили, что ситуация еще не столь безнадежна. Но почему же во время их беседы о замужестве в прошлом году Сюнкин отвечала, что слышать не хочет о Сасукэ?

«Вот ведь скверная девчонка, никогда не угадаешь, какую еще штуку она выкинет», – рассуждали между собой родители, хотя и огорченные, но уже почти успокоившиеся. Теперь, конечно, нужно было как можно скорее поженить молодых людей, пока не разнеслись сплетни об их связи. Тем не менее, когда отец с матерью снова завели с Сюнкин разговор о замужестве, та, как и раньше, предложила им не тратить понапрасну времени. «Я уже говорила вам в прошлом году: такой, как Сасукэ, мне не пара. Пусть я слепая, калека, но я еще не пала так низко, чтобы отказаться от свободы и выйти замуж за слугу. К тому же тогда я буду виновата перед отцом ребенка, которого ношу», – сказала она, покраснев. Родители еще раз попытались выяснить, кто же все-таки настоящий отец ребенка, но Сюнкин только отмахнулась: «А об этом, пожалуйста, не спрашивайте. Во всяком случае, замуж я за него не собираюсь».

Но тогда слова Сасукэ оказывались выдумкой. Родители были в затруднении, не зная, кому верить, на чьей стороне истина. В сущности, не было никаких оснований подозревать кого-либо, кроме Сасукэ. Возможно, Сюнкин отрицала все из-за одного лишь упрямства?

Прекратив дальнейшие расспросы, родители немедля отправили Сюнкин на воды в Ариму, где ей предстояло провести срок, оставшийся до родов. Шел пятый месяц того памятного года, когда Сюнкин исполнилось шестнадцать. Сасукэ остался жить в Осаке, а Сюнкин с двумя служанками уехала в Ариму и пробыла там вплоть до девятого месяца, то есть до того момента, когда она благополучно разрешилась от бремени. Так как личиком ребенок был вылитый Сасукэ, казалось, что загадка наконец разгадана. Тем не менее Сюнкин не только не желала слушать советы о замужестве, но и упорно отказывалась признать Сасукэ отцом ребенка.

Когда оба предстали перед родителями, Сюнкин держалась высокомерно и заявила, обращаясь к Сасукэ: «Послушай-ка, мой милый, что это ты тут плетешь? И всем морочишь голову, и мне доставляешь неприятности. Немедленно говори правду, пусть все знают, что ты тут ни при чем». Услышав столь недвусмысленное указание, Сасукэ весь сжался и забормотал, что, мол, разумеется, для него такое просто невозможно. Речь-то ведь идет о бесчестье молодой госпожи, а сам он с детских лет обязан хозяевам за бесконечные милости, так что ему и помыслить страшно о подобной неблагодарности. Тем самым Сасукэ поддержал версию Сюнкин, категорически отрицавшей их связь, и дело еще больше запуталось.

«Неужели ты не любишь своего ребенка! – увещевали Сюнкин родители. – Ведь если ты откажешься выйти замуж, нам придется отдать кому-нибудь незаконнорожденного, как бы нам ни было жаль его». Однако уговоры нисколько не тронули сердце Сюнкин. «Пожалуйста, отдавайте куда хотите. Я ведь всю жизнь собираюсь жить одна, без мужа, так что ребенок для меня только обуза», – холодно отвечала она.


* * *

Во 2-м году Кока [171] ребенок Сюнкин был отдан на воспитание. Неизвестно, жив ли он сейчас и в какое именно место его отослали, но можно предположить, что родители Сюнкин позаботились о материальном обеспечении внука. Итак, Сюнкин удалось настоять на своем и замять скандал с незаконнорожденным. Вскоре она снова с беззаботным видом ходила на уроки музыки, а поводырем у нее по-прежнему был Сасукэ.

К тому времени их отношения с Сасукэ уже ни для кого не были тайной, но на все предложения оформить наконец свой союз оба отвечали, что между ними ничего нет и быть не может. Хорошо зная характер своей дочери и не будучи в силах повлиять на нее, родители, по-видимому, были вынуждены примириться с создавшимся положением. Странные и неестественные отношения между молодыми людьми, бывшими одновременно госпожой и слугой, соучениками и любовниками, продолжались несколько лет, пока Сюнкин не исполнилось девятнадцать. В это время скончался мастер Сюнсё, и Сюнкин, обретя независимость, сама занялась преподаванием.

Покинув родительский дом, Сюнкин обосновалась в Ёдоябаси, и верный Сасукэ последовал за ней. Старый музыкант при жизни очень ценил способности своей ученицы, и перед смертью он, вероятно, как водится, завещал Сюнкин учительскую лицензию. Мастер Сюнсё сам выбрал для нее и прозвище Сюнкин (что означает Весенняя лютня), включавшее первый иероглиф его собственного имени. Сюнсё приложил немало усилий, чтобы помочь любимой ученице добиться признания в музыкальном мире: он выступал с ней дуэтом на публичных концертах, поручал ей ведущие партии, и поэтому не было ничего неестественного в том, что после смерти учителя Сюнкин сама стала давать уроки. Однако, учитывая ее возраст и такое особое обстоятельство, как слепота, трудно предположить, чтобы у Сюнкин возникла действительная необходимость в столь раннем отделении. Скорее всего, решающую роль сыграли ее отношения с Сасукэ. Вероятно, родители решили, что если ее теперь для всех уже очевидной связи с Сасукэ суждено продолжаться, служа дурным примером для всей челяди, то уж лучше им двоим уехать и поселиться в другом месте, да и сама Сюнкин едва ли была против.

Конечно, положение Сасукэ и после переезда в Ёдоябаси ничуть не изменилось: он по-прежнему выполи обязанности поводыря. Теперь, когда старый мастер умер, Сюнкин как бы вновь приобрела права учителя. Она без стеснения требовала, чтобы Сасукэ называл ее «госпожа учительница», а сама, не церемонясь, обращалась к нему просто «Сасукэ».

Сюнкин решительно противилась тому, чтобы их с Сасукэ считали мужем и женой; неукоснительно требовала, чтобы сожитель проявлял к ней должное почтение как слуга и как ученик. Она установила для Сасукэ целую иерархию вежливых форм речи, вплоть до мельчайших оттенков значения слова. Если же какое-либо из ее установлений нарушалось, она делала бедняге строжайшее внушение за грубость и не скоро соглашалась принять извинения, каким бы жалким и смущенным он ни выглядел. Вот почему новые ученики не сразу понимали, что Сюнкин и ее покорного раба соединяют еще какие-то невидимые узы. А слуги доме Модзуя шептались между собой: «Интересно, как маленькая госпожа обращается с Сасукэ в постели. Вот бы взглянуть!»

Почему же Сюнкин столь странно вела себя с своим сожителем? Дело в том, что, когда речь заходит о браке, жители Осаки проявляют куда большую щепетильность в вопросах семьи, благосостояния и положения в обществе, чем, например, токийцы. Осака издавна славится своими солидными торговыми домами, а насколько завиднее была жизнь купечества в феодальные времена, до Мэйдзи!

Нетрудно догадаться, что такая девушка, как Сюнкин, должна была рассматривать Сасукэ, чьи предки из поколения в поколение были слугами ее семьи, как существо низшего порядка. К тому же, с присущим слепым болезненным самолюбием, она старалась ни в чем не обнаруживать слабости и никому не дать себя одурачить. Возможно, она считала, что, взяв в мужья Сасукэ, покроет себя несмываемым позором или вообще как-то уронит честь своего рода. Может быть, от физической близости с низшим по положению она испытывала чувство стыда, и ее чрезмерная холодность с Сасукэ была как бы защитной реакцией. А что если она видела в общении с Сасукэ всего лишь физиологическую необходимость? По здравом размышлении напрашивается вывод: таково и было ее истинное отношение к Сасукэ.


* * *

«Жизнеописание» повествует: «Сюнкин отличалась чистоплотностью в быту. Она никогда не надевала даже чуть запачканное платье, ежедневно меняла и отдавала в стирку нижнее белье, строго следила за тем, чтобы в ее комнатах делали уборку утром и вечером. Перед тем как сесть, она проводила кончиками пальцев по татами – настолько ненавистны ей были даже малейшие следы пыли.

Однажды к Сюнкин пришел ученик, страдавший несварением желудка. Не понимая, что у него дурно пахнет изо рта, он устроился напротив учительницы и стал показывать заученные упражнения. Сюнкин, по своему обыкновению, резко звякнула третьей струной сямисэна, потом отложила инструмент и нахмурилась, не говоря ни слова. Ученик, не догадываясь, в чем дело, спросил, почему госпожа учительница сердится. Когда он повторил свой вопрос в третий раз, Сюнкин ответила: «Правда, я слепа, но ведь нос-то у меня на месте. Убирайся и пойди прополощи рот, невежа!»

Может быть, именно слепота явилась причиной необычайной чистоплотности Сюнкин. Во всяком случае, когда такой человек, как она, к тому же лишен зрения, заботам тех, кто за ним ухаживает, нет конца. Быть поводырем Сюнкин означало не только водить ее за руку, но и следить за мельчайшими моментами ее повседневной жизни: за тем, как она ест, пьет, встает, ложится, умывается, ходит в уборную и прочее и прочее. Так как Сасукэ с детства находился при Сюнкин, исполняя все эти обязанности и подстраиваясь ко всем ее прихотям, то никто, кроме него, не мог ей угодить. Можно даже сказать, что он был скорее необходим ей в этом смысле, нежели просто как объект удовлетворения плотских желаний.

Живя в Досё-мати, Сюнкин еще как-то прислушивалась к мнению родителей, братьев и сестер. Когда же она стала полноправной хозяйкой собственного дома, ее болезненная чистоплотность и своенравие заметно возросли, а обязанности Сасукэ соответственно умножились.

Тэру Сигисава сообщила мне некоторые подробности, пропущенные в «Жизнеописании».

«Госпожа учительница, даже выйдя из уборной, никогда сама не мыла руки, потому что сызмальства не приучена была делать такие вещи. Все – от сих до сих – выполнял за нее Сасукэ. Он даже купал ее. Говорят, знатные дамы вообще не считают зазорным, чтобы их мыл слуга, ну а госпожа учительница вела себя с Сасукэ как знатная дама. Правда, может быть, тут еще примешивалась ее слепота, но скорее всего она с детства привыкла так держаться с Сасукэ, а уж потом и вовсе не придавала никакого значения условностям.

Госпожа еще очень любила покрасоваться. После того как она ослепла, смотреться в зеркало она уже не могла, но у нее навсегда осталась уверенность в своих чарах. На одевание, прическу и грим госпожа тратила ничуть не меньше времени, чем любая другая женщина, – рассказывала Тэру. – У госпожи была прекрасная память, и она, наверное, хорошо помнила, как миловидна была когда-то, в восьмилетнем возрасте. Кроме того, постоянно выслушивая похвалы своей красоте, восхищенные комплименты окружающих, она все более проникалась сознанием собственного совершенства и не жалела усилий для ухода за внешностью. Госпожа держала у себя в доме несколько соловьев и использовала их помет, смешанный с рисовыми высевками, как питательный крем для кожи. Еще она употребляла для растирания сок тыквы-горлянки. Она до тех пор не чувствовала себя спокойной, пока лицо и руки не станут совершенно гладкими, – больше всего на свете ей была отвратительна шершавая кожа.

Люди, играющие на струнных инструментах, прижимают струны к грифу, потому им обычно приходится подстригать ногти на левой руке. Госпожа этого не делала, но зато она всегда следила за тем, чтобы каждые три дня ногти у нее на обеих руках и ногах были аккуратно подпилены и отполированы. Хотя за такое короткое время ногти еще не могут отрасти на видимую глазом величину, госпожа хотела, чтоб они всегда были совершенно одинаковы. Всякий раз после маникюра она тщательнейшим образом ощупывала ноготок за ноготком, чтобы не допустить ни малейшей разницы. Уход за ее ногтями был тоже в ведении Сасукэ. В свободное от таких вот забот время она давала Сасукэ уроки, а иногда ему доводилось замещать госпожу учительницу на занятиях с учениками».


* * *

Физическое общение между людьми может быть достаточно разнообразно. Сасукэ, например, изучил тело Сюнкин до мельчайших деталей. Их связывали узы настолько тесные, что о подобной близости не могли бы мечтать ни нежные любовники, ни обычная супружеская пара. Не удивительно, что впоследствии, когда сам Сасукэ уже был слеп, он без труда продолжал ухаживать за телом своей госпожи.

До конца дней своих Сасукэ так и не женился. С ученических лет и до глубокой старости (а умер он в 82 года) он не знал ни одного существа другого пола, кроме Сюнкин. На склоне лет, уже оставшись в одиночестве, он не уставал рассказывать всем и каждому, какая у нее была нежная кожа, какие изящные ручки и ножки. Бывало, он вытягивал руку и говорил, что ножка госпожи как раз умещалась у него на ладони, или хлопал себя по щеке и приговаривал, что даже пятка ее была глаже, чем у него вот тут.

Ранее я отмечал, что Сюнкин была миниатюрного сложения, однако тело у нее было вовсе не столь худощаво, как могло показаться под одеждой, – в обнаженном виде ее формы являли взору неожиданную округлость и пышность. Кожа была белая, гладкая, и ее бархатную свежесть Сюнкин удалось сохранить до преклонного возраста. Возможно, этим она была обязана своим наклонностям гурмана, столь необычным для женщины той эпохи. Воздавая должное в равной степени блюдам из птицы и рыбы, в особенности окуневому филе, она любила и вино, никогда не забывая пропустить за ужином чашечку-другую сакэ. (Слепой человек за едой выглядит как-то неприятно и вызывает чувство жалости, тем более если речь идет о юной и прелестной девушке. Возможно, Сюнкин знала это, – во всяком случае, она не позволяла никому, кроме Сасукэ, присутствовать при своей трапезе. Будучи приглашена в гости, она держалась очень церемонно и, казалось, только из вежливости притрагивалась к палочкам для еды, снискав тем самым репутацию весьма утонченной особы.

В действительности же Сюнкин любила хорошо поесть. Ее нельзя было назвать обжорой: она довольствовалась всего двумя чашечками риса, добавляя к ним по маленькому кусочку от всех прочих блюд, но зато этих блюд должно было быть изрядное количество. Ее заказы словно нарочно были придуманы, чтобы ставить в тупик Сасукэ. Постепенно он стал весьма искусен в разделывании вареного окуня, в очистке креветок и крабов, а из такой рыбы, как морской лещ, мог вынуть все кости, не повредив при этом туловища.)

Волосы у Сюнкин были густые, пышные и шелковистые, руки маленькие и изящные, кисть хорошо прогибалась, а пальцы от постоянного соприкосновения со струнами окрепли, так что, если она давала кому-нибудь пощечину, было и впрямь больно. Сюнкин страдала головокружениями. Будучи очень чувствительной к холоду, она даже в разгар лета никогда не потела, а ноги ее оставались ледяными. Круглый год она спала под толстым двойным пуховым одеялом, обтянутым сатином или шелковым крепом, рукава ночного кимоно длиннее обычного, ноги тщательно закутаны в длинный подол. Такая форма одежды на ночь никогда не нарушалась.

Опасаясь приступа головной боли, Сюнкин не согревалась с помощью жаровни-котацу или грелок с горячей водой. Когда же становилось особенно холодно, Сасукэ ложился с нею и прятал ноги госпожи к себе за пазуху, под кимоно. Правда, согревал он их недостаточно, но сам успевал промерзнуть до костей.

Когда Сюнкин принимала ванну, то окна в ванной комнате даже зимой должны были быть распахнуты настежь, чтобы не скапливался пар. Много раз она залезала в бочку с чуть теплой водой, сидела там минуту-две и снова вылезала. От долгого сидения в горячей ванне у нее начиналось сердцебиение, а от пара кружилась голова, поэтому ей приходилось париться как можно меньше и почти сразу же начинать мыться.

Чем больше подобных вещей мы узнаем о Сюнкин, тем яснее становится, сколько хлопот доставляла она Сасукэ. Между тем получаемое им материальное вознаграждение было ничтожно: складывалось оно из случайных подачек, которых порой и на табак не хватало. Платье он получал от госпожи, по старинному обычаю, дважды в год – на праздник Бон [172], в середине лета, и под Новый год. Иногда ему случалось замещать учительницу на уроках, но никакими особыми правами он не пользовался, а ученикам и служанкам было приказано называть его просто «Сасукэ-дон». Когда ему случалось сопровождать Сюнкин на дом к ученику, он должен был, как слуга, ожидать ее у ворот.

Однажды у Сасукэ разболелся зуб и правая щека ужасно распухла. С наступлением ночи страдания его стали невыносимы, но он, собрав все силы, терпел, не показывая, что ему больно. Время от времени он украдкой споласкивал рот и, прислуживая Сюнкин, старался не дышать в ее сторону. Наконец она улеглась в постель, приказав Сасукэ помассировать ей спину и плечи. Через несколько минут она сказала: «Довольно, теперь согрей-ка мне ноги». Сасукэ послушно лег в ногах на футон, распахнул кимоно и прижал ледяные пятки к своей груди. Однако, хоть грудь его совсем окоченела, погруженное в покрывало лицо пылало по-прежнему, а зубная боль становилась все неистовей. Изнемогая от мучений, он осторожно переложил одну ногу с груди на свою распухшую щеку, как вдруг Сюнкин, словно говоря «Нет!», резко пнула его пяткой прямо в злополучный зуб. Обезумев от боли, Сасукэ с воплем вскочил. Тогда она сказала ему: «Хватит, можешь быть свободен. Я тебе велела отогреть мои ноги грудью, а не лицом. Думаешь провести меня, потому что я слепая? Как бы не так! Я знаю, что у тебя весь день болит зуб. Для слепого невелика разница – глаза или пятки. Я и пяткой прекрасно могу определить, что правая щека у тебя распухла и болит, потому что она отличается от левой и температурой, и объемом. Уж если тебе так больно, можно было сказать об этом раньше – я ведь не истязаю своих слуг. Ты все хвастаешься, какой ты верный слуга, а сам-то хотел охладить больной зуб телом своей госпожи! – негодовала она. – Какая дерзость!»

Так относилась Сюнкин к Сасукэ. Особенно ее раздражало, когда он был внимателен к молоденьким ученицам, помогал им с заданиями. Чем больше Сюнкин старалась скрыть свою ревность, тем хуже приходилось Сасукэ, а в подобных случаях ему доставалось больше всего.


* * *

Когда женщина, да еще слепая, живет в одиночестве, всем ее прихотям есть предел, и, даже если она привыкла к роскоши в одежде и пище, ее приобретения обходятся сравнительно недорого. Однако в доме Сюнкин, где вместе с хозяйкой жило еще пять-шесть слуг, месячные расходы составляли изрядную сумму.

Нетрудно понять, почему Сюнкин требовалось столько денег и столько рабочих рук: разгадка кроется в ее увлечении певчими птицами, среди которых она предпочитала всем прочим соловьев. В наши дни соловей с красивым голосом стоит до десяти тысяч иен, да и в те времена, должно быть, стоил не меньше. Правда, сейчас по сравнению со стариной вкусы любителей соловьиного пения и их оценки сильно изменились. Так, например, теперь больше всего ценятся соловьи, которые кроме своей обычной песни «хоо-хо-кэ-кё» могут вывести еще так называемую волнистую трель долины: «кэ-кё, кэ-кё, кэ-кё» – и протянуть высокие ноты: «хоо-ки-бэ-ка-кон». Дикие соловьи такой мелодии воспроизвести не в состоянии, у них в лучшем случае получается грубое «хоо-кии-бэ-тя». Чтобы освоить красивые серебристые звуки «бэ-ка-кон» и «кон», они нуждаются в длительном обучении.

Для этого обычно ловят птенца дикого соловья, пока он еще не оперился, и подсаживают его к соловью-учителю. Подсадку нужно делать обязательно до того, как у птенца появится хвостовое оперение, иначе он затвердит примитивные трели дикого соловья – и тут уж ничем не поможешь. Соловьев-учителей с самого начала растят в искусственных условиях, причем наиболее отличившиеся из них получают почетные прозвища: например, Феникс или Друг Навеки. Когда становится известно, что у кого-нибудь в доме живет такая прославленная птица, владельцы соловьев съезжаются отовсюду, чтобы поучить своего питомца у знаменитости, в надежде, что «учитель передаст голос ученику».

Обучение начинается рано утром и продолжается несколько дней без перерыва. Иногда клетку с соловьем-учителем помещают на специально отведенное место, а соловьи-ученики располагаются вокруг – прямо как в настоящем кружке пения. Разумеется, разные соловьи по-разному выводят рулады и коленца, с большим или меньшим искусством берут высокие и низкие ноты, поэтому найти первоклассного соловья совсем непросто. А поскольку при продаже учитывается и плата за обучение, цена такой птицы бывает чрезвычайно высока.

Сюнкин назвала лучшего из своих соловьев Тэнко, то есть Небесный барабан, и с утра до вечера наслаждалась его пением. Голос у Тэнко был и в самом деле замечательный. Он мастерски вытягивал высокий звук «кон», а чистотой тонов его песня напоминала скорее музыкальный инструмент, чем голос птицы. Трели его всегда звучали звонко и заливисто. Обращались с Тэнко очень бережно, а пуще всего следили за его кормом.

Вообще корм для соловьев представляет собой довольно сложное блюдо. Его готовят из сушеных соевых бобов и неочищенного риса, смешивая их, перетирая и добавляя рисовые высевки. Получается так называемая белая смесь. Затем нужно растолочь сушеного карпа или ельца, чтобы приготовить «рыбную смесь». После этого оба порошка смешиваются в равной пропорции и заливаются соком из протертой ботвы редьки. Кроме того, чтобы улучшить голос соловья, ему обязательно нужно ежедневно добавлять в пищу несколько жучков-эбидзуру, водящихся на стеблях дикого винограда. У Сюнкин было с полдюжины птиц, требующих такого ухода, и они постоянно находились на попечении одного, а то и двоих из ее слуг.

Соловьи никогда не поют в присутствии людей, поэтому их клетки помещают в специальные ящички из дерева павлонии, называемые «ведерко», и плотно задвигают бумажные окошки-сёдзи, так что снаружи доходит лишь едва заметный, тусклый и рассеянный свет. Сёдзи, как правило, обрамлены сандаловым или эбеновым переплетом с тончайшей резьбой или же покрыты золотым (иногда серебряным) лаком и инкрустированы перламутром. Встречаются прелюбопытные и весьма искусно выполненные изделия, за которые в наше время частенько платят немалые деньги – сто, двести, даже пятьсот иен.

У Тэнко «ведерко» было привезено из Китая и слыло большой редкостью. Рамы были из сандалового дерева, в нижней части помещены нефритовые панели с миниатюрными инкрустациями в стиле «дворцы под вишнями меж гор и вод». То была действительно очень ценная вещица.

Сюнкин держала клетку с Тэнко в своей комнате, чтобы всегда слышать его чарующий голос. Трели соловья приводили ее в хорошее расположение духа, и потому слуги всячески старались заставить Тэнко петь почаще, порой даже брызгая на него холодной водой. Поскольку пел соловей больше в ясные дни, настроение Сюнкин соответственно ухудшалось вместе с погодой. Чаще всего пением Тэнко можно было наслаждаться в конце зимы и весной, летом же он постепенно начинал петь все реже и реже, а Сюнкин становилась все мрачнее и мрачнее.

Соловьи, если за ними правильно ухаживать, могут прожить долго, но для этого требуется постоянное и неотступное внимание. Стоит поручить уход человеку неопытному, как соловей зачахнет. После смерти своего питомца любители обычно спешат купить ему на смену нового. У Сюнкин ее Тэнко умер в возрасте семи лет. Вскоре Сюнкин решила подыскать ему преемника, но равного Тэнко так и не нашла. Лишь через несколько лет ей удалось вырастить прекрасного соловья, не уступавшего своему предшественнику. Назвала она его тоже Тэнко и очень к нему привязалась. Тэнко-второй обладал голосом столь изумительным, что мог бы посрамить своим пением райскую птицу Карёбинку [173].

Сюнкин днем и ночью держала клетку с Тэнко подле себя. Когда соловей пел, Сюнкин говорила ученикам: «Ну-ка, послушайте эту птицу!» Затем она обращалась ко всем присутствующим, как бы увещевая их: «Прислушайтесь получше к голосу Тэнко. Ведь раньше он был самым обыкновенным птенцом, но с самого детства неустанно упражнялся – и вот теперь его песни по красоте намного превосходят голоса диких соловьев».

Может быть, некоторые возразят мне, что это красота искусственная, что она никогда не сравнится с природным очарованием, что ей далеко до дивной соловьиной трели, внезапно прозвучавшей в тумане над ручьем, когда бредешь узкой тропкой по лугу, собирая весенние цветы. Но я с ними не соглашусь. Только волшебство места и времени заставляет песню дикого соловья звучать с такой прелестью. Стоит вслушаться повнимательнее – и станет ясно, что этому голосу далеко до совершенства.

И напротив, когда вы слушаете божественный голос Тэнко, вам чудится шелест ветра в чарующем безмолвии межгорных лощин, слышится журчание потоков, бегущих с гор, перед вашим мысленным взором проплывает сакура в белом облаке цветения. Да, в его голосе вы находите и цветы, и рассветную дымку, позабыв, что вокруг раскинулся огромный пыльный город. Сила искусства спорит с картинами живой природы – не здесь ли кроется глубочайшая тайна музыки?

Часто Сюнкин стыдила отстающих учеников: «Даже маленькие птички постигают секреты искусства, а вы хоть и рождены людьми [174], но куда вам тягаться с этой пичужкой!» В словах Сюнкин, конечно, содержалась доля истины, но вряд ли столь нелестные сравнения с талантами соловья были приятны Сасукэ, не говоря уж о прочих учениках.

Кроме соловьев Сюнкин питала слабость к жаворонкам. Инстинкт влечет эту птицу ввысь, к небесам; даже в клетке она всегда взлетает как можно выше. Вот почему клетки для жаворонков делали узкими и высокими – в три, четыре, а иногда и все пять сяку высотой. Для того чтобы по-настоящему получить удовольствие от пения жаворонка, нужно выпустить его на волю и слушать с земли его трели, когда маленький певец, взмывая и кружась в небе, устремляется все выше, к облакам, пока не скроется из виду. Это называется наслаждаться «рассечением облаков». Обычно жаворонок, пробыв в небе какое-то время, возвращается назад, в клетку, причем в воздухе он всегда остается на определенный срок – от десяти до тридцати минут. Чем дольше жаворонок задерживается в воздухе, тем лучше считается птица.

На состязаниях жаворонков клетки ставят в ряд, а затем одновременно распахивают дверцы и выпускают участников. Побеждает тот жаворонок, который вернется последним. Жаворонки похуже ошибаются и возвращаются не в свою клетку, а те, что хуже всех, опускаются на расстоянии в один-два те от места пуска, но, как правило, жаворонки все-таки прилетают обратно в свои клетки. Дело в том, что взлетают они вертикально вверх и, покружив в воздухе на одном месте, опускаются так же вертикально вниз, попадая, вполне естественно, в собственную клетку. Хотя само зрелище и называется «рассечение облаков», жаворонки вовсе не врезаются в облака, стремясь пролететь сквозь них, – просто создается такое впечатление, потому что облака проплывают мимо.

Ясными весенними днями те, кто жил неподалеку от дома Сюнкин в Ёдоябаси, часто наблюдали, как слепая красавица, выйдя на крышу, на площадку для сушки, выпускает в небо жаворонка. Ее всегда сопровождали Сасукэ и служанка с клеткой. По приказу Сюнкин служанка открывала дверцу, и жаворонок радостно устремлялся ввысь, напевая свое «цун-цун», пока очертания его не затеряются в весенней дымке. Сюнкин, подняв голову, незрячими глазами следила за полетом птицы, а потом с упоением слушала доносящуюся из облачных далей песню. Временами к ней присоединялись другие любители со своими жаворонками, и тогда она развлекалась, устраивая состязание. В таких случаях жители окрестных домов, поднявшиеся на крыши, тоже слушали пение жаворонков, но среди них больше было таких, кто не столько интересовала птицами, сколько жаждал взглянуть на прекрасную учительницу музыки.

Хотя все молодые люди в квартале имели возможность смотреть на Сюнкин круглый год, все же находились глупцы, которые, едва заслышав пение жаворонка, готовы были спешить на крышу с единственной мыслью: «Увидеть ее!» Возможно, их привлекала слепота Сюнкин, растравляя их любопытство и превращаясь в некую притягательную силу. А может быть, она была особенно красива, когда наслаждалась пением жаворонков, – она бывала оживлена, улыбалась и весело беседовала со всеми в отличие от тех минут, когда в строгом молчании шествовала на урок к ученику, крепко держась за руку Сасукэ.

Еще Сюнкин держала малиновок, попугаев, овсянок и других птиц, порой по пять-шесть разных. Обходились они недешево.


* * *

Сюнкин была из тех людей, что «показывают зубки у себя дома». На людях же она была чрезвычайно мила. Глядя на ее изящные манеры и привлекательную внешность, никто из тех, к кому Сюнкин бывала приглашена в гости, в жизни не заподозрил бы, что дома она издевается над Сасукэ, бьет и бранит учеников. Для поддержания хорошего мнения о себе в обществе она не скупилась на показные эффекты: щедро, не считаясь с установленным этикетом, одаривала слуг в праздник Бон, на Новый год и в других случаях, как бы демонстрируя качества, которые должны быть присущи члену почтенного рода Модзуя. Слуги и служанки, носильщики паланкина и рикши – все получали от Сюнкин на удивление большие чаевые.

Можно предположить, что Сюнкин была всего лишь беспечной расточительницей, но по здравом размышлении такое предположение окажется неверным. Один писатель в своей книге «Осака и осакцы, как я их видел» пишет о бережливости обитателей Осаки. Их вкусы, утверждает автор, отличаются от стремления к показному великолепию, присущего жителям столицы. Осакцы, хотя и любят роскошь, на первое место ставят порядок в расчетах и делах. Везде, где это можно сделать, не привлекая особого внимания, они стараются хоть что-нибудь сэкономить.

Почему же, спрашивается, Сюнкин, которая родилась и выросла в Досё-мати, в купеческой семье, допускала такие странные промахи в этой области? Дело в том, что в характере Сюнкин сильнейшая тяга к роскоши и комфорту соединялась с непомерной скаредностью и жадностью. Ее душу жгло одно желание – никому не уступать в экстравагантности и блеске. Кроме этой цели, больше она ни на что зря денег не тратила и вообще была из тех, кто на собственные похороны полушки не даст. Сюнкин терпеть не могла попусту сорить деньгами и все свои вложения старалась делать так, чтобы они принесли какой-то доход. В подобных вопросах она была расчетлива и осторожна.

Иногда ее страсть к деньгам превращалась в неприкрытое стяжательство. Например, месячную плату с учеников она брала как прославленные мастера, вовсе не считаясь с тем, что ей больше пристало равняться на преподавателей-женщин. Это бы еще ничего, но Сюнкин без стеснения постоянно напоминала своим ученикам, что ожидает от них подарков в середине лета и на Новый год, и чем больше, тем лучше.

Как-то к ней начал ходить слепой ученик. Он был из бедной семьи и поэтому все время запаздывал с месячной платой за обучение. Богатые подношения тоже были ему не по карману, и вот на праздник Бон, в середине лета, он в простоте душевной, купив коробку рисовых пирожков, обратился к Сасукэ: «Пожалуйста, попросите госпожу учительницу принять этот ничтожный подарок, снизойдя к моей бедности». Сасукэ, пожалев мальчика, робко попытался вступиться за него перед Сюнкин, но та, изменившись в лице от гнева, заявила: «Ты что же думаешь, я так строго слежу за месячной платой и этими подарками только из жадности? Деньги меня меньше всего интересуют, но, если раз и навсегда не установить какие-то нормы, невозможны будут правильные отношения между учителем и учеником. Этот мальчик даже месячную плату не вносит, а теперь он еще имеет наглость явиться ко мне с коробочкой пирожков вместо праздничного подарка! Здесь не может быть двух мнений – он непочтителен к своей учительнице. К тому же, как бы он ни старался, при такой бедности ему нечего мечтать о настоящем успехе в искусстве. Конечно, при иных обстоятельствах я могла бы взяться за его обучение и вовсе бесплатно – но для этого он должен быть кладезем талантов, как детеныш волшебного зверя Цзилинь [175]. Очень мало таких людей, которым удается, преодолев нищету, добиться успеха в искусстве. Какая дерзость – просить снизойти к его бедности! Чем досаждать другим и позорить себя, лучше бы уяснил, что на этом пути ему делать нечего. Если он все-таки хочет учиться, то в Осаке и без меня достаточно хороших учителей, так что пусть идет куда угодно, но ко мне чтобы больше не показывался!» Как ее ни упрашивали, как ни извинялись, Сюнкин оставалась непреклонной и действительно выгнала бедного мальчика.

Когда же кто-то из учеников однажды принес ей особенно ценное подношение, Сюнкин, обычно столь строгая на занятиях, смягчилась. Весь день она улыбалась ему и расхваливала его до тех пор, пока похвалы госпожи учительницы не начали его пугать.

Сюнкин все подарки, один за другим, изучала сама, вплоть до малюсенькой коробочки конфет. Так же тщательно она проверяла свои месячные счета, позвав Сасукэ и заставляя его все пересчитывать на соробане. Сюнкин была очень сильна в математике, особенно в устном счете: стоило ей раз услышать цифру, как она надолго запоминала ее. Спустя несколько месяцев она твердо помнила, сколько тогда-то уплатила торговцу рисом, сколько – торговцу сакэ.

В сущности, ее пристрастие к роскоши было глубоко эгоистичным. Деньги, потраченные на удовлетворение своих прихотей, она старалась компенсировать, экономя на чем-либо, и в конечном итоге жертвами ее экономии оказались слуги. Она одна из всех обитателей дома вела жизнь даймё, а Сасукэ и все слуги перебивались с риса на воду, как говорится, собственные ногти жгли вместо лучины, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Зачастую даже дневная порция риса бывала так мала, что все оставались голодными. Слуги за спиной Сюнкин перешептывались: «Госпожа говорит, что соловьи и жаворонки ей больше преданы, чем мы. Что же, ничего удивительного – она ведь о птицах заботится куда больше, чем о нас».


* * *

Пока был жив отец Сюнкин, старый Ясудзаэмон, она получала ежемесячно столько денег, сколько просила, но после смерти отца, когда во главе дома стал старший брат, получать ссуды стало не так-то просто. В наши дни пристрастие к роскоши не чуждо состоятельным независимым дамам, но в старину даже мужчины из уважаемых зажиточных семей наравне с отпрысками древних аристократических фамилий привыкли воздерживаться от излишеств и жили скромно, не желая, чтобы знать презрительно сравнивала их с нуворишами.

Отец и мать Сюнкин, подчиняясь родительскому чувству, мирились подчас с непомерными запросами дочери, так как тяжелый физический недостаток лишал ее многих других радостей жизни. Когда же хозяйство перешло в руки старшего брата, тот отнесся к поведению Сюнкин весьма неодобрительно и установил некую небольшую сумму как максимальный предел ее месячного содержания; все просьбы о дополнительных дотациях оставались без ответа. Не исключено, что этим и объясняется отчасти скупость Сюнкин. Однако и тех денег, что поступали от брата, с лихвой хватило бы на жизнь, так что Сюнкин могла и не обременять себя преподаванием музыки. Естественно, что, не будучи заинтересована в уроках, она могла позволить себе любые вольности с учениками. Всего несколько человек посещало занятия Сюнкин, поэтому она вела замкнутый и одинокий образ жизни, располагая свободным временем для развлечений со своими птицами.

Однако то, что Сюнкин была одним из лучших исполнителей на кото и сямисэне среди осакских музыкантов того времени, не является плодом ее тщеславных вымыслов. Это единодушно признавали и друзья и враги. Даже люди, не выносившие ее заносчивости, в душе тайно завидовали искусству Сюнкин или просто боялись его.

Один старый музыкант, знакомый автора, в молодости несколько раз слышал, как она играет на сямисэне. Хотя сам старик был аккомпаниатором на сямисэне в театре дзёрури и, следовательно, специализация его тоже была несколько иной, он клялся, что на земле нет человека, который мог бы сравниться с Сюнкин в изяществе исполнения. Он рассказывал, что однажды в молодости Дамбэй, прослушав выступление Сюнкин, сокрушенно заметил: «Как жаль! Родись она мужчиной, она могла бы играть на большом сямисэне и наверняка стала бы великим мастером». Что хотел сказать Дамбэй? Может быть, он считал большой сямисэн лучшим из всех музыкальных инструментов и жалел, что Сюнкин лишена возможности играть на нем? Или же тем самым он хотел похвалить ее талант и, полагая, что подлинной силы и глубины чувства в музыке может достигнуть лишь мужчина, жалел, что Сюнкин родилась женщиной? Наверное, в руках Сюнкин сямисэн действительно звучал так, словно на нем играл мужчина. Мой знакомый, старый музыкант, говорил, что, слушая игру Сюнкин, он иногда закрывал глаза и тоны были так чисты, что казалось, действительно играет мужчина. Но секрет очарования крылся не столько в чистоте звуков, сколько в их неисчерпаемом богатстве. Порой Сюнкин удавалось извлечь из струн мелодию, проникавшую до глубины души. Видимо, для женщины она обладала поистине неслыханным талантом.

Если бы Сюнкин вела себя скромнее с людьми менее способными, чем она сама, то, по всей вероятности, ее имя приобрело бы широкую известность. Однако, воспитанная в довольстве и роскоши, не зная забот о хлебе насущном, она всегда следовала только собственным прихотям и причудам, оставаясь, таким образом, чуждой для окружающих. Ее одаренность повсюду создавала ей врагов. Она была осуждена на полное одиночество, но этот приговор являлся, в сущности, лишь воздаянием за ее грехи. Такова была трагедия Сюнкин.

Ее учениками становились те, кого покорила сила ее мастерства, те, кто пришел добровольно, решив, что не доверятся больше никакому иному учителю, те, кто ради чести учиться у Сюнкин готовы были примириться с самой жестокой дисциплиной, выносить брань и побои. И все же мало кто оставался у нее, большинство вскоре уходило, не в силах терпеть мучения. Любители, не собиравшиеся стать профессиональными музыкантами, не выдерживали и месяца.

Можно предположить, что методы обучения, избранные Сюнкин, – методы, выходившие за границы обычной строгости и превратившиеся в злобное глумление над учениками, доходящее порой до садизма, – своим происхождением обязаны твердой уверенности Сюнкин в собственной гениальности. Другими словами, поскольку ее нрав ни для кого не был секретом, а все обращавшиеся к ней заранее знали о жестоких порядках в доме учительницы, она, должно быть, считала, что чем больше будет наказывать учеников, тем весомее подтвердит свою славу мастера. Постепенно все больше распоясываясь, она в конце концов совершенно потеряла контроль над собой.

Тэру Сигисава свидетельствует: «У госпожи было совсем немного учеников. Некоторые из них пришли учиться только из-за красоты госпожи, и среди любителей таких, пожалуй, было большинство». Красавица, незамужняя, да еще дочь состоятельных родителей – не удивительно, что она притягивала внимание мужчин. Говорят, ее чрезмерная резкость в обращении с учениками отчасти служила средством для отпугивания не в меру назойливых поклонников. Последние же, как это ни парадоксально, вероятно, находили некую прелесть и в ее жестокости.

Идя дальше, я допускаю, что и среди наиболее серьезных учеников были такие, которых куда больше, чем занятия, привлекало странное приятное ощущение, пережитое под плеткой слепой красавицы. Возможно, некоторые из них испытывали чувство, родственное тому, о котором упоминает Жан-Жак Руссо [176] в своей «Исповеди».

Итак, настало время перейти к рассказу о втором несчастье, постигшем Сюнкин. К сожалению, так как «Жизнеописание» не дает ясного представления о случившемся, мне трудно с точностью указать причину несчастья, равно как и назвать его виновника. Наиболее естественно предположить, что своим жестоким обращением Сюнкин вызвала жгучую ненависть кого-нибудь из учеников, который и отплатил ей за все с лихвой. Одним из возможных виновников был сын богатого торговца зерном Кубэя Миноя из Тосабори по имени Ритаро – юноша крайне развращенный и к тому же уверенный в исключительности своего музыкального таланта. С некоторых пор он пришел на обучение к Сюнкин и стал заниматься в ее классе. Гордясь отцовским богатством и привыкнув вести себя как барчук, Ритаро имел дурное обыкновение всюду похваляться деньгами своего родителя. На соучеников он смотрел как на приказчиков в отцовской лавке. Хотя Сюнкин этот молодой человек с самого начала пришелся не по душе, его подарки и подношения всегда были настолько щедры, что она и не думала порицать его в глаза, а наоборот, во всем старалась с ним ладить.

Вскоре Ритаро, пользуясь своей безнаказанностью, начал распускать слухи, будто строгая учительница к нему неравнодушна. К Сасукэ он относился с подчеркнутым презрением, отказываясь с ним заниматься, когда тот заменял Сюнкин, и не успокаиваясь до тех пор, пока на место Сасукэ вновь не приходила госпожа учительница. Постепенно самонадеянность и дерзость Ритаро настолько возросли, что с ними стало трудно мириться.

Однажды во вторую луну Ритаро пригласил Сюнкин на пирушку по случаю Праздника любования цветущей сливой, выбрав для этой цели уединенный чайный павильон Тэнка, выстроенный на манер беседки по заказу его отца, Кубэя, в тихом саду под сенью старых сливовых деревьев. Все устроил сам молодой повеса, пригласив гейш и нескольких приятелей. Сюнкин, разумеется, явилась в сопровождении Сасукэ.

В тот день Ритаро и его помощники то и деле подносили Сасукэ чарки с вином, так что бедняге пришлось нелегко. Ведь Сасукэ, хотя и привык в последнее время понемногу выпивать за ужином вместе с Сюнкин, никогда не был большим любителем спиртного, а уж вне дома ему и вовсе не разрешалось даже пригубить сакэ. Понимая, что в пьяном виде он не сможет выполнять свои обязанности поводыря, Сасукэ только притворялся, будто отхлебывает из чашечки, и это не укрылось от глаз Ритаро. Наклонившись к Сюнкин, он сказал ей шепотом, но так, чтобы слышали все вокруг: «Госпожа учительница, Сасукэ-дон не пьет без вашего позволения. Дайте ему выходной – сегодня ведь Праздник любования цветущей сливой. А если он потом не сможет вас проводить, так здесь найдется не один желающий заменить его». С вымученной улыбкой Сюнкин ответила: «Ну что ж, если только чуть-чуть. Но пожалуйста, не давайте ему пить слишком много, а то он начнет задирать нос». Получив разрешение, Ритаро с приятелями принялись усердно потчевать Сасукэ вином, ежеминутно поднося ему чашечку то с одной стороны, то с другой. Однако Сасукэ держался стойко, ухитряясь ловко выливать большую часть в стоявший рядом кувшин.

Наверное, среди собравшихся в павильоне гуляк и гейш, которые уже не раз слышали о знаменитой учительнице музыки, не было ни одного человека, оставшегося равнодушным, когда Сюнкин предстала перед ними. Молва не преувеличивала: зрелая красота ее форм была безукоризненна, а лицо пленяло глубокой одухотворенностью. Все наперебой превозносили Сюнкин, и, хотя, возможно, некоторые старались польстить ей, только чтобы угодить Ритаро, Сюнкин, без сомнения, была и в самом деле очаровательна. С таким чудесным, юным лицом она выглядела лет на десять моложе своих тридцати шести. Один взгляд на ее шею и плечи заставил бы любого мужчину задрожать от восторга. Она сидела, скромно сложив на коленях нежные, белые ручки, слегка наклонив головку вперед, и прелесть ее лица приковывала к себе взоры присутствующих, вызывая всеобщее восхищение.

И тут гости решили пошутить. Когда все отправились гулять в сад, Сасукэ тоже повел Сюнкин за руку, стараясь идти помедленнее, отводя в сторону ветви и заботливо предупреждая ее: «Осторожно, вот тут еще дерево». Перед каждой развесистой сливой они останавливались, и Сасукэ направлял руку Сюнкин, чтобы она могла пощупать ствол.

Все слепые убеждаются в существовании вещей с помощью осязания. Точно так же Сюнкин привыкла наслаждаться цветением деревьев. Тогда один из кутил, видя, как любовно Сюнкин поглаживает корявый, шероховатый ствол старой сливы, воскликнул дурашливым тонким голоском: «О, как я завидую этому дереву!» Другой тотчас же забежал вперед и стал перед Сюнкин в неприличную позу, раскорячившись, растопырив руки и ноги, с воплем: «Я тоже сливовое дерево!» – так что все покатились со смеху.

Все это, разумеется, было своеобразным выражением восхищения, и у шутников не было намерения обидеть Сюнкин или поиздеваться над ней. Однако утонченная Сюнкин, не привыкшая к пьяным забавам веселых кварталов, почувствовала себя не в своей тарелке. Она всегда требовала, чтобы с ней обращались как с нормальным, зрячим человеком, и подобные шутки, подчеркивающие ее физический изъян, очень больно ее задевали.

Наконец спустились сумерки. Гости вернулись в павильон после перемены циновок и приготовились продолжать пиршество, Ритаро обратился к Сасукэ: «Эй, Сасукэ-дон, ты небось устал. Я пока позабочусь о госпоже учительнице, а тебя в соседней комнате ждет хороший ужин. Пойди закуси и выпей сакэ за наше здоровье». Полагая, что будет неплохо подкрепиться, пусть даже не слишком налегая на вино, Сасукэ покорно ушел в другую комнату и раньше всех остальных гостей уселся за угощение. «Мне бы немного риса», – попросил он, но оказавшаяся рядом немолодая гейша с бутылкой сакэ вместо этого принялась наливать ему чарку за чаркой, приговаривая: «Ну, дружок, еще одну, а ну-ка еще одну!» Таким образом, Сасукэ провел за едой гораздо больше времени, чем рассчитывал, но и закончив, он должен был ждать, пока его позовут. Между тем в зале творилось что-то неладное. Сюнкин встала и попросила позвать Сасукэ – наверное, ей нужно было выйти в уборную, и она хотела, чтобы Сасукэ ее проводил. Однако просьбы ее были тщетны: Ритаро преградил ей путь и сказал, что если нужно только полить воду на руки, то он и сам прекрасно может ее проводить. Сюнкин ни за что не соглашалась. «Нет-нет, позовите Сасукэ!» – умоляла она, а когда Ритаро попытался силой ее вывести, она резко оттолкнула его, и тут на крик прибежал Сасукэ. Одного взгляда на выражение ее лица было достаточно Сасукэ, чтобы понять ситуацию.

Сюнкин считала, что после этого случая Ритаро больше не осмелится показаться у нее, но она ошиблась. По-видимому, Ритаро не мог вынести такого удара по своей репутации неотразимого кавалера. Во всяком случае, на следующий день он как ни в чем не бывало явился на урок. Тогда Сюнкин решила переменить тактику, рассудив про себя так: «Что ж, если он и вправду хочет учиться, я уж постараюсь вбить ему в голову эту премудрость – пусть терпит, если сможет». С тех пор она была с ним беспощадна на занятиях.

И вот Ритаро стал заниматься до седьмого пота, так что некогда было вздохнуть, но если прежде Сюнкин не разубеждала его в безукоризненности его мастерства, то теперь она только зло высмеивала горе-ученика, указывая ему на бесчисленные ошибки и промахи. Постоянно слыша от Сюнкин язвительную критику в свой адрес, Ритаро мало-помалу начал охладевать к занятиям, которые раньше служили ширмой для других его устремлений. Чем настойчивее и взыскательнее Сюнкин его учила, тем меньше мастерства и души вкладывал он в игру. Наконец, однажды Сюнкин не выдержала и, воскликнув: «Болван!» – ударила его наотмашь плектром, оставив глубокую ссадину меж бровей. Ритаро только охнул: «Ой больно!» Потом, утирая кровь, капавшую со лба, он пробормотал: «Ну ладно, ты меня попомнишь» – и, разъяренный, выбежал из комнаты. С тех пор Сюнкин его больше не видела.

Согласно иной версии, человеком, изувечившим Сюнкин, мог быть отец одной девочки, жившей в северном квартале Синти. Эта девочка готовилась стать гейшей и пошла в ученицы к Сюнкин, снося все ее капризы, в надежде получить от обучения немалую пользу. Но однажды Сюнкин и ее ударила плектром по голове, так что девочка, плача, убежала домой. Поскольку от ссадины остался заметный рубец, то больше, чем сама девочка, рассердился ее отец. Вне себя от гнева, он отправился за объяснением. Судя по всему, он и впрямь доводился девочке родным отцом, а не приемным. «Можете что угодно твердить о порядке, но нельзя же так мучить ребенка! – резко заявил он. – Это возмутительно! Вы ей поранили лицо, а в нем для бедной крошки все ее состояние. Что вы теперь намерены делать?»

Сюнкин, в которой от его речей пробудился дух противоречия, надменно ответила: «Всем известно, что я не даю спуску на уроках, – поэтому ко мне и приходят заниматься. А вы что, не знали этого? Зачем же тогда вы отдали мне в учение свою дочь?» Взбешенный отец возразил, что если нужно, то не грех и отругать или даже шлепнуть ребенка, «но, когда бьет незрячий человек, это просто преступление. Он ведь не разбирает, какое увечье и на каком месте может нанести. Слепому и надо вести себя как пристало слепому!» Окончательно распалившись, он уже готов был и сам перейти к действиям, так что потребовалось вмешательство Сасукэ, которому с большим трудом все-таки удалось убедить разгневанного родителя оставить их дом и вернуться восвояси. Тем временем Сюнкин сидела, сильно побледнев, вся дрожа, и упорно молчала, до самого конца не проронив ни единого слова извинения.

Некоторые утверждают, что этот человек в отместку за рану дочери и изуродовал внешность Сюнкин. Однако след от ссадины на лице девочки вряд ли мог быть чем-то большим, чем еле видимый шрам на лбу или за ухом. Даже для отца, переживающего за свою дочь, было бы слишком невероятной жестокостью из-за подобного пустяка навсегда загубить красоту Сюнкин тяжким увечьем. А так как объект его мести был слеп, то, даже если бы красота ее внезапно превратилась в уродство, это не должно было бы послужить настолько уж страшным ударом для Сюнкин.

Если бы злодей хотел расправиться с одной лишь Сюнкин, он мог бы найти более чувствительный для нее способ мести. Правильнее предположить, что действия его были направлены сразу против двоих: не ограничиваясь мучениями Сюнкин, негодяй рассчитывал одновременно заставить страдать и Сасукэ, что в конце концов еще усугубило бы душевные муки его жертвы. Если согласиться с таким предположением, то подозрение падает скорее все же не на отца девочки, а на Ритаро.

Никто не может точно сказать, до каких пределов разгорелось вожделение Ритаро, но хорошо известно, что молодые мужчины предпочитают неопытным девушкам зрелых женщин значительно старше себя по возрасту. Вероятно, слепая красавица обладала для Ритаро особой привлекательностью уже хотя бы потому, что неутоленная страсть его подогревалась решительными отказами. Если даже вначале он собирался просто поразвлечься с Сюнкин, то уже одно то, что ему пришлось перенести от нее побои, что она посмела ударить его, мужчину, по голове, могло заставить Ритаро искать беспощадной мести.

И все же, так как Сюнкин имела слишком много врагов и мы не знаем, кто еще и по каким причинам ее ненавидел, нельзя с полной уверенностью заключить, что виновником был именно Ритаро. К тому же вовсе не обязательно здесь была замешана любовная интрига; возможно, мотивом преступления послужили деньги – ведь Сюнкин выгнала немало учеников из-за их бедности, как того слепого мальчика, который запаздывал с месячной платой. Кроме того, среди учеников были и такие, кто, хоть и не столь открыто, как Ритаро, ревновал ее к Сасукэ.

То, что Сасукэ занимает в доме странное положение «поводыря», не могло долго оставаться тайной, и скоро слухи об этом распространились среди учеников. Юноши, влюбленные в Сюнкин, тайно завидовали Сасукэ и в то же время презирали его за столь безропотное послушание. Если бы Сасукэ был ее законным мужем или если бы Сюнкин хоть обращалась с ним как с любовником, не было бы никакого повода для сплетен. Но внешне Сасукэ оставался для всех лишь ее поводырем, слугой. Как преданный раб, он выполнял для нее любые работы, вплоть до таких гигиенических процедур, как массаж и мытье в бане. Для тех, кто знал о другой стороне их жизни, беспрекословное раболепство Сасукэ должно было казаться чем-то унизительным. Многие шутили: «Что ж, хоть и достается тут работы, но побыть таким поводырем я бы тоже не отказался».

Те, кто ненавидел Сасукэ, могли рассуждать так: «Любопытно, какую гримасу состроит этот бездельник, когда увидит однажды утром вместо прекрасной Сюнкин страшную образину. То-то интересное будет зрелище!» Вполне вероятно, что решающую роль здесь сыграло враждебное отношение к Сасукэ.

В общем, существует так много версий, что из них трудно выбрать наиболее близкую к истине. Есть еще одно достаточно правдоподобное предположение, совершенно неожиданное и направляющее все подозрения в другую сторону. Согласно этой версии, злоумышленником был не ученик Сюнкин, а кто-то из ее конкурентов, профессиональных преподавателей музыки. Хотя нет никаких доказательств, подтверждающих такой вариант, все же именно он может оказаться самым достоверным. Ведь Сюнкин, всегда отличавшаяся большим самомнением, считала, что в игре на кото ей нет равных, и публика была склонна ее поддерживать в таком убеждении. Это, разумеется, больно задевало тщеславие других музыкантов, а порой и представляло для них серьезную угрозу конкуренции. Собственно, звание мастера слепому музыканту (мужчине) жаловалось в старину императорским двором, находившимся в Киото, и обеспечивало особое, привилегированное положение, в том числе разрешение на специальную одежду и паланкин. Прием, который оказывала таким мастерам публика, тоже сильно отличался от того, как принимали простых музыкантов. Когда же в народе разнеслась молва, что всем мастерам, вместе взятым, далеко до искусства Сюнкин, те уже в силу особых качеств, присущих слепым, могли почувствовать неприязнь к незваной сопернице и придумать какое-нибудь дьявольское средство, чтобы разом покончить с ее искусством и всеми слухами о нем. Недаром часто можно услышать истории, как музыканты из профессиональной ревности травили своих собратьев ртутью. Впрочем, коль скоро Сюнкин не только играла, но и пела, чрезвычайно гордясь своей внешностью, завистник мог ограничиться тем, что изуродует ее так, чтобы она никогда больше не решилась выступить публично. Если же виновником был не музыкант-мужчина, а какая-нибудь учительница музыки, то ей ненавистно было прежде всего упоение Сюнкин собственной красотой, и уничтожить эту красоту явилось бы для нее величайшим наслаждением.

Итак, видя, сколько возникает объектов для подозрений, можно сделать вывод, что рано или поздно кто-нибудь обязательно решил бы свести счеты с Сюнкин. Сама того не замечая, она сеяла вокруг себя семена беды.


* * *

Это случилось месяца полтора спустя после описанной пирушки на Празднике любования цветущей сливой в павильоне Тэнка, а именно в конце третьей луны, ночью, в восьмую стражу, то есть часа в три ночи.

«Сасукэ, разбуженный стонами Сюнкин, прибежал из соседней комнаты и торопливо зажег светильники. Вглядевшись, он понял, что кто-то открыл ставни и пробрался в спальню, но, видимо услышав, что Сасукэ проснулся, злодей бежал, ничего с собой не прихватив. Сейчас уже и след его простыл. Однако вспугнутый вор успел схватить подвернувшийся под руку чайник и швырнуть его в голову Сюнкин, так что на ее прекрасную белоснежную щеку брызнуло несколько капель кипятка.

От ожога остался шрам. И хотя шрам был не больше, чем пустяковое пятнышко на белой стене, а лицо ее, ничуть не изменившись, оставалось по-прежнему прекрасным, как цветок, Сюнкин стеснялась даже такого маленького изъяна и с тех пор всегда прятала лицо под шелковой вуалью. Целыми днями просиживала она взаперти, не смея показаться людям. Даже близкие родственники и ученики вряд ли видели ее лицо, что порождало самые различные слухи и домыслы». Так говорится в «Жизнеописании Сюнкин».

Далее «Жизнеописание» продолжает: «В сущности, след от ожога был совсем незначительный и почти не повредил ее божественной красоты, но Сюнкин, со свойственным ей вниманием к своей внешности и болезненной чистоплотностью, а также с присущей слепым склонностью к преувеличениям, вероятно, считала этот рубец чем-то постыдным».

Повествование гласит: «Затем, по странному совпадению, спустя несколько недель у Сасукэ началась катаракта, и вскоре он ослеп на оба глаза. Когда все начало расплываться и тускнеть у него перед глазами и он постепенно перестал различать очертания предметов, Сасукэ неверными шагами человека, только что лишившегося зрения, добрался до комнаты Сюнкин и в безумном радостном волнении объявил: „Госпожа! Сасукэ ослеп. Теперь мне до конца моих дней не видеть шрама на вашем личике. Поистине, как вовремя я стал слепым! Конечно же, это воля небес“. Выслушав его, Сюнкин долгое время оставалась задумчива и печальна».

Тем не менее, если принять во внимание глубокое чувство, владевшее Сасукэ, и его стремление утаить истину, нельзя не догадаться, что приведенная в «Жизнеописании» история целиком вымышлена. Трудно поверить, что Сасукэ внезапно заболел катарактой; не верится также, что Сюнкин, при всей ее болезненной любви к опрятности и склонности к преувеличениям, могла бы кутать лицо в платок и избегать общения с людьми только из-за какого-то пустякового ожога, который не нанес никакого ущерба ее красоте. Дело в том, что ее прекрасное, как яшма, лицо было жестоко изуродовано.

Судя по сведениям, полученным от Тару Сигисавы, и по рассказам еще нескольких человек, злодей заранее пробрался на кухню, развел огонь и вскипятил воду. Затем с чайником в руках он проскользнул в спальню, наклонил носик чайника прямо над лицом Сюнкин и аккуратно вылил весь кипяток. С самого начала он поставил себе именно такую цель. Совершенно очевидно, что это был не простой вор и действовал он совсем не в растерянности и не в испуге.

В ту ночь Сюнкин надолго потеряла сознание от боли. Утром она наконец пришла в себя, но рана была так серьезна, что потребовалось более двух месяцев, чтобы обожженная кожа слезла и заменилась новой. Так объясняются многочисленные странные слухи об ужасной перемене в наружности Сюнкин, и не стоит пропускать мимо ушей как безосновательные сплетни разговоры о том, что часть волос у нее выпала и левая половина головы облысела.

Сасукэ, который вскоре сам ослеп, возможно, и не видел, как выглядела Сюнкин после той злополучной ночи, но могло ли быть так, что «даже близкие родственники и ученики вряд ли видели ее лицо»? Невероятно, чтобы она наотрез отказывалась показаться всем без единого исключения, и уж кто-нибудь вроде Тэру Сигисавы просто не мог не видеть лица своей госпожи. Однако Тэру из уважения к воле Сасукэ ни за что не соглашалась открыть тайну обличья Сюнкин. Я тоже попробовал однажды напрямик спросить у нее об этом, но она так ничего и не ответила, заметив только: «Сасукэ-сан считал госпожу учительницу несравненной красавицей, и я сама всегда о ней так думаю».


* * *

Сасукэ лишь более десяти лет спустя после смерти Сюнкин поведал своим ближайшим друзьям о подлинных событиях той ночи, и по его рассказу можно составить довольно точное представление о том, что же в действительности произошло.

Итак, в ночь, когда Сюнкин подверглась злодейскому нападению, Сасукэ, как всегда, находился в комнате, примыкавшей к ее спальне. Услышав шум, он проснулся и увидел, что ночные светильники погашены. В кромешной тьме из комнаты Сюнкин доносились стоны. Сасукэ, пораженный и напуганный, вскочил, тут же зажег фонарь и поспешил к ложу Сюнкин, которое помещалось за ширмой. Позолота ширмы блеснула под лучом. В неверном свете фонаря он огляделся вокруг, но обстановка комнаты казалась нетронутой, только возле изголовья Сюнкин валялся брошенный чайник. Сама Сюнкин тоже как будто бы спокойно лежала на спине, укрытая одеялом, но почему-то громко стонала. Сасукэ вначале подумал, что ее мучат ночные кошмары, и попытался ее разбудить, наклонившись к ложу со словами: «Что случилось, госпожа?» Когда он уже было собрался приподнять ее и встряхнуть, Сюнкин вдруг вскрикнула от ужаса и прижала руки к глазам. Перемежая слова стонами, она твердила: «Сасукэ, Сасукэ, я стала безобразной. Прошу тебя, не смотри на мое лицо!» Извиваясь от боли, она бессознательно старалась закрыть лицо ладонями.

Сасукэ успокаивал ее, повторяя: «Не волнуйтесь, не волнуйтесь, я не смотрю на ваше лицо, у меня глаза закрыты», и он отставил подальше фонарь. Услышав это, Сюнкин, казалось, успокоилась и впала в беспамятство, но затем, уже в забытьи, она продолжала шептать: «Не показывай никому мое лицо… Храни все в тайне…» Сасукэ пробовал утешить ее: «Не волнуйтесь так, не надо, – когда ожог пройдет, вы будете выглядеть по-прежнему». Однако, придя в себя, Сюнкин была безутешна: «Разве может ничего не измениться после такого огромного, страшного ожога?! Полно меня утешать. Лучше просто не смотри на мое лицо».

Никому, кроме врача, – даже Сасукэ – она не соглашалась показать, в каком состоянии находится рана. Когда нужно было менять повязки и пластыри, все попросту изгонялись из комнаты. Вероятно, в тот момент, когда Сасукэ ночью подбежал к ложу Сюнкин, он увидел мельком ее ошпаренное лицо, но зрелище было настолько ужасно, что он тут же отвернулся, и память сохранила лишь смутное видение – нечто далекое от человеческого облика в колеблющихся бликах света под фонарем. А затем он мог видеть только ее ноздри и рот, оставшиеся свободными от бинтов. Если Сюнкин боялась, что ее увидят, то Сасукэ сам не меньше боялся увидеть ее и потому, приближаясь к постели больной, всегда крепко зажмуривался или отворачивался. Таким образом, он действительно не знал, какие перемены произошли во внешности Сюнкин, и сам избегал возможности узнать.

Однажды, когда здоровье Сюнкин уже шло на поправку и ожог почти зажил, она выбрала момент и с давно скрываемым волнением обратилась к Сасукэ, сидевшему у изголовья: «Скажи, Сасукэ, ты, наверное, видел мое лицо?» – «Нет, что вы! – ответил он. – Ведь вы мне приказали не смотреть, разве мог я ослушаться!»

Тут даже мужественная Сюнкин не выдержала, утратив всю свою силу воли: «Но ведь рана скоро заживет, и повязку придется снять, и доктор больше не будет приходить. Тогда кто-нибудь обязательно должен будет увидеть это страшное лицо, пускай даже ты один…» Что было совсем уж невероятно, слезы ручьем лились у нее из глаз, и она вытирала их бинтами. Сасукэ тоже не находил слов от горя, и они плакали вместе. Наконец он сказал твердым голосом, как будто приняв какое-то решение: «Успокойтесь, я сделаю так, чтобы никогда больше не видеть вашего лица».

Прошло несколько дней, и Сюнкин стала вставать с постели. Делать было нечего – настало время снимать повязки. Тогда Сасукэ как-то рано поутру, незаметно взяв в комнате служанок швейную иголку и зеркало, унес их в свой уголок. Затем он сел на кровать и, глядя в зеркало, вонзил иглу себе в глаз. Он вовсе не был уверен, что если уколоть иглой глаз, то обязательно ослепнешь, но предполагал, что это наиболее безболезненный и легкий способ добиться слепоты. Сначала он попытался нанести укол, целясь в левый зрачок, но уколоть зрачок иглой оказалось делом нелегким: мешал слишком плотный белок. Ему пришлось повторить попытку несколько раз, пока наконец он не попал в цель. Игла, как ему показалось, вошла суна на два. Тут же все глазное яблоко затуманилось, и он понял, что теряет зрение. Не было ни крови, ни жара; боль тоже почти не ощущалась. По всей вероятности, он повредил линзу хрусталика, вызвав травматическую катаракту. Затем Сасукэ применил уже опробованный способ на правом глазу – и вот уже оба глаза были приведены в полную негодность. Правда, еще дней десять после этого он мог различать смутные контуры предметов, но вскоре ослеп окончательно.

Позже, когда Сюнкин проснулась, он ощупью добрался до ее комнаты и, склонив голову, сказал: «Госпожа, я ослеп. Теперь я никогда в жизни не увижу больше вашего лица». – «Правда, Сасукэ?» – только и промолвила Сюнкин. Потом она долго молчала, как видно обдумывая что-то. Никогда в жизни Сасукэ не испытывал такого счастья, как в эти минуты молчания.

Известно, что в древности Кагэкиё Акуситибёэ был настолько поражен меткостью Ёритомо [177], своего соперника в стрельбе из лука, что, отчаявшись добиться победы, поклялся никогда больше не смотреть на торжествующего врага и вырвал себе оба глаза. Конечно, Кагэкиё руководствовался совсем иными побуждениями, но Сасукэ, во всяком случае, не уступал ему в силе духа и решимости.

И все же такова ли была воля Сюнкин? Действительно ли своими слезами она говорила Сасукэ: «Раз со мной случилось такое несчастье, я хочу, чтоб и ты ослеп»? Трудно с уверенностью судить об этом, но Сасукэ показалось, что в коротком восклицании «Правда, Сасукэ?» голос ее дрогнул от радости. Позже, когда оба сидели друг против друга, шестое чувство, присущее только слепым, подсказало Сасукэ, что в сердце Сюнкин его поступок не встретил ничего, кроме искренней и глубокой благодарности. До сих пор даже в мгновения физической близости их разделяла бездонная пропасть – сознание неравенства между учителем и учеником. Впервые Сасукэ почувствовал, что сердца их слились в единое целое. В его памяти всплыли воспоминания детских лет о мраке, царившем в уборной, где он разучивал упражнения на сямисэне. Сейчас ощущение было совсем другое.

Большинство слепых могут различать направление, откуда падает свет. Слепые живут в тускло мерцающем мире, а не в мире кромешного мрака, как полагают некоторые. Сасукэ понял, что теперь взамен способности видеть внешний мир у него открылись глаза на внутреннюю сущность вещей. «А, – подумал он, – так вот каков тот мир, в котором живет моя госпожа! Наконец-то мы будем жить в нем вместе». Его ослабевший взор уже не мог отчетливо различать ни обстановку комнаты, ни облик Сюнкин – перед ним смутно вырисовывался лишь бледный, расплывчатый контур лица, закрытого бинтами, но о бинтах он и не думал. В неясном свете он видел то прекрасное лицо Сюнкин, каким оно было всего два месяца назад, – похожее на лик Будды, улыбающийся праведнику.


* * *

«Это было не больно, Сасукэ?» – спросила она. «Нет, – ответил он, повернувшись к едва различимому, смутному диску, бывшему лицом Сюнкин. – Разве может это сравниться с тем, что пришлось вынести госпоже!. Я не могу простить себе, что заснул той ночью, когда негодяй пробрался в дом. Ведь моя обязанность – быть в соседней комнате и охранять вас. И все же я цел и невредим, а вы из-за меня перенесли такие муки! Днем и ночью я молился душам предков, чтобы они послали и мне какое-нибудь несчастье, – ведь больше ничем я не мог искупить свою вину. И вот, благодарение богам, мое желание исполнилось. Когда я встал сегодня утром, то почувствовал, что слепну. Боги услышали мою просьбу и сжалились надо мной. Госпожа! Дорогая моя госпожа! Я не вижу никакой перемены в вашем лице. Сейчас передо мной только то милое, прекрасное лицо, которое вот уже тридцать лет запечатлено глубоко в моем сердце. Прошу вас, позвольте мне служить вам, как прежде. Правда, я совсем недавно ослеп и еще не привык, – наверное, я не смогу делать все как надо, но я так хочу по-прежнему заботиться о вас, выполнять все ваши желания!»

Лицо Сюнкин просияло от счастья. «Твое решение так великодушно, Сасукэ, – сказала она. – Я не знаю, кто так возненавидел меня, что решился на это черное дело… Признаюсь тебе: даже если бы другие и видели сейчас мое лицо, больше всего я боялась, что его увидишь ты. Я так благодарна тебе за то, что ты все понял!»

«Ах, – отвечал Сасукэ, – потерять глаза для меня ничто в сравнении со счастьем услышать вашу благодарность. Не знаю, кто внес в нашу жизнь столько горестей, но, кто бы он ни был, если этот злодей хотел, обезобразив ваше лицо, нанести удар и мне, то он просчитался. Из его гнусного замысла ничего не вышло, потому что я больше не вижу! Да, я стал слепым, и теперь для меня все по-прежнему, как будто с вами ничего не случилось. Разве это несчастье? Наоборот, никогда я не был счастливее, чем сейчас. Сердце просто рвется из груди от радости, как подумаю, что я все-таки посрамил этого подлого труса!»

«Сасукэ, не надо, не говори больше ничего!» – воскликнула Сюнкин, и, обнявшись, они зарыдали.


* * *

Из тех, кто знал о подробностях дальнейшей совместной жизни Сасукэ и Сюнкин после того, как они превратили свою беду в счастье, осталась одна Тэру Сигисава. В этом году ей исполнилось семьдесят, а когда она стала ученицей и одновременно служанкой Сюнкин, ей не было еще и одиннадцати лет.

Изучая в основном под руководством Сасукэ игру на струнных инструментах, Тэру помогала слепой чете в самых различных вещах, будучи и поводырем для обоих, и неким связующим звеном между ними. Конечно, они нуждались в такой помощи: ведь Сасукэ ослеп недавно и еще плохо ориентировался в пространстве, а Сюнкин, хоть и лишилась зрения еще в детстве, всю жизнь прожила в роскоши и никогда пальцем не пошевелила, чтобы заняться какой-нибудь работой. Поэтому они решили нанять скромную девочку, которая бы их не стесняла, и после того, как Тэру была принята в услужение, ее честность и старательность произвели хорошее впечатление на хозяев, завоевав полное доверие обоих. Рассказывают, что Тэру прослужила в доме Сюнкин много лет, уже после смерти госпожи помогая Сасукэ по хозяйству, вплоть до 23-го года Мэйдзи [178], когда ему было пожаловано звание мастера.

В 7-м году Мэйдзи [179], когда Тэру впервые поселилась у своих новых хозяев, Сюнкин было уже сорок пять лет. Молодость осталась позади – даже со времени постигшего ее несчастья минуло уже девять лет. Тэру было сказано, что госпожа по определенным соображениям никому не показывает лица и она, Тэру, тоже никогда не должна пытаться его увидеть. Сюнкин носила двойное кимоно с гербом, а голову и лицо плотно укутывала крепдешиновым платком песочно-серого цвета, так что был виден только кончик носа. Края платка нависали над глазами, скрывая также щеки и рот.

Сасукэ, когда он выколол себе глаза, было сорок лет. Нелегко ослепнуть на пороге старости, а ведь он к тому же один должен был обслуживать Сюнкин, выполнять все ее желания и капризы, устранять малейшие неудобства, даже не помышляя о том, чтобы пренебречь каким-нибудь поручением. Что и говорить, здесь нужны были зрячие глаза, но Сюнкин больше никому не доверяла заботы о своем туалете, повторяя: «Зрячие вовсе ни к чему, чтобы ухаживать за мной. Дело только в навыке, а он приходит с годами. Сасукэ ведь все знает лучше других – он управится один». Сасукэ занимался ее одеванием, купанием, массажем, он провожал ее в уборную и чего только еще не делал.

Итак, услуги Тэру сводились, в общем, к обслуживанию Сасукэ, а непосредственно к телу Сюнкин она и не притрагивалась. Однако по части приготовления пищи Тэру была незаменима, а кроме того, она занималась покупками и кое в чем помогала Сасукэ, когда тот прислуживал Сюнкин. Например, она провожала их до дверей ванной и оставляла там, пока Сасукэ, как было условлено, не позовет ее хлопком в ладоши. К тому времени Сюнкин уже успевала вылезти из бочки и накинуть легкий халат с капюшоном – только тогда Тэру выходила навстречу. До этого момента Сасукэ все делал сам. Каким образом одному слепому удавалось купать другого слепого? Должно быть, он прикасался к ней так же осторожно, так же нежно, как Сюнкин в свое время гладила шершавый ствол старой сливы. Без сомнения, это было нелегкое дело.

Люди только дивились, почему Сасукэ мирится со всеми ее причудами и как это они так хорошо уживаются друг с другом. Но Сасукэ и Сюнкин, казалось, наслаждались самими трудностями своего существования, безмолвно упиваясь глубоким взаимным чувством любви. Наше воображение не в силах представить, какие радости приносила любящей чете, лишенной дара зрения, способность осязать друг друга. И нет ничего удивительного в том, что Сасукэ столь ревностно прислуживал Сюнкин, а Сюнкин столь настоятельно требовала именно его услуг, равно как и в том, что оба никогда не утомляли друг друга.

Так повелось, что Сасукэ, как бывший помощник Сюнкин, в свободное время стал обучать детей и женщин музыке. (Сюнкин в эти часы уединялась в своей комнате.) От Сюнкин он получил прозвище Киндай и не раз пользовался ее советами относительно ведения занятий. На табличке у входа в дом рядом с именем Модзуя Сюнкин иероглифами поменьше было выведено: «Нукуи Киндай».

Верность и благородство Сасукэ завоевали ему симпатию соседей, и к нему приходило куда больше учеников, чем бывало раньше у Сюнкин. Пока Сасукэ вел урок, Сюнкин обычно в полном одиночестве слушала у себя в комнате соловьиное пение. Когда же ей что-либо было нужно, она без стеснения, даже в самый разгар занятий, могла позвать: «Сасукэ, Сасукэ!» – и Сасукэ, все бросив, опрометью бежал к ней. Беспокоясь о Сюнкин, он даже отказывался давать уроки на стороне, принимая учеников только у себя дома.

Надо сказать, что дела торгового дома Модзуя к тому времени сильно пошатнулись, и потому ежемесячное пособие Сюнкин все более и более урезалось. Если бы не это, разве стал бы Сасукэ заниматься преподаванием! Ведь и так он использовал каждую свободную минутку, чтобы забежать проведать Сюнкин, даже во время занятий сгорая от нетерпения поскорее вновь оказаться рядом с ней. Как видно, и Сюнкин очень тосковала без Сасукэ.


* * *

Чем же объясняется, что Сасукэ так и не оформил свой брак с Сюнкин, несмотря на то что он в сущности взял на себя все обязанности по преподаванию и даже вел хозяйство, испытывая немалые трудности из-за своего увечья? Или ее гордость все еще восставала против этого? По словам Тэру, Сасукэ признавался, что ему больно чувствовать, какой подавленной и несчастной стала Сюнкин. Он просто не мог привыкнуть к мысли, что ее нужно жалеть, как любую обыкновенную женщину.

Вероятно, лишив себя зрения, Сасукэ вообще хотел закрыть глаза на действительность и целиком устремился к своему прежнему неизменному идеалу. В его сознании реально существовал только мир прошлого. Если бы характер Сюнкин изменился из-за постигших ее бедствий, она уже не могла бы оставаться для Сасукэ кумиром. Он хотел всегда видеть в ней былую Сюнкин, гордую и высокомерную, – иначе образ прекрасной Сюнкин, созданный его воображением, был бы разрушен.

Следовательно, у Сасукэ было больше оснований противиться женитьбе, чем у Сюнкин – возражать против замужества. Так как Сасукэ стремился через посредство реальной Сюнкин вызвать к жизни образ Сюнкин вымышленной, он избегал вести себя с ней на равных и во всем неукоснительно старался придерживаться правил отношений слуги с госпожой. Он прислуживал ей с еще большим самоуничижением, нежели прежде, чтобы помочь ей быстрее позабыть о перенесенном несчастье и снова обрести уверенность в себе.

Как и много лет назад, он довольствовался ничтожным жалованьем, скудной пищей и – убогой одеждой слуги, отдавая все заработанные деньги на нужды Сюнкин. Вдобавок в целях экономии Сасукэ сократил число слуг, но, идя на определенные ограничения в других вопросах, он всегда следил, чтобы ни одна мелочь не была забыта, когда речь шла об удовлетворении капризов Сюнкин. Таким образом, с тех пор, как Сасукэ ослеп, работы ему прибавилось вдвое.

Из рассказов Тэру видно, что ученики, сочувствуя жалкому обличью Сасукэ, не раз советовали ему проявлять побольше внимания к своей внешности. Однако Сасукэ их не слушал и, больше того, до сих пор запрещал ученикам называть себя «господин учитель», требуя, чтобы к нему обращались просто «Сасукэ-сан», но это требование приводило учеников в такое смущение, что они вообще избегали обращаться к учителю по имени или по званию. Только Тэру, которая прислуживала по хозяйству и не могла обойтись без имени, величала его «Сасукэ-сан», а Сюнкин – «госпожой учительницей». После смерти Сюнкин Тэру была единственной женщиной, с которой Сасукэ доверительно беседовал, – должно быть, она пробуждала в нем воспоминания о покойной госпоже.

Впоследствии, когда он был официально удостоен звания мастера и все ученики теперь уже единогласно называли его «господин учитель», а в обществе он был известен не иначе как «учитель Киндай», ему доставляло большое удовольствие, если Тэру обращалась к нему по-прежнему «Сасукэ-сан», и он не позволял ей называть себя более почтительно. Однажды Сасукэ сказал ей: «Мне кажется, все считают слепоту страшным несчастьем, но я, с тех пор как ослеп, никогда не испытывал такого чувства. Скорее наоборот, этот мир превратился для меня в обитель блаженства, где я жил вместе с госпожой, словно Будда в цветке лотоса.

Только ослепнув, начинаешь замечать множество вещей, которые оставались невидимы, пока ты был зрячим. Став слепым, я впервые по-настоящему понял, какая красота заключена в лице госпожи, впервые я до конца постиг изящество ее тела, нежность кожи, волшебное звучание ее голоса… «Почему же я никогда так хорошо не чувствовал всего этого, будучи зрячим?» – удивлялся я. Но более всего, лишившись зрения, я был поражен ее искусством игры на сямисэне. Конечно, я всегда знал, что талант госпожи не идет ни в какое сравнение с моими скромными способностями, но только теперь я в полной мере оценил всю глубину его превосходства.

«Как мог я, глупец, не понимать этого раньше?» – спрашивал я себя. И если бы боги предложили вернуть мне зрение, я бы отказался. Ведь только потому, что мы с госпожой оба были слепы, нам довелось испытать счастье, недоступное вам, зрячим».

Трудно сказать, насколько соответствовало действительности столь субъективное признание Сасукэ. Однако что касается мастерства Сюнкин, то разве не могло постигшее ее второе несчастье послужить неким отправным пунктом, стимулом к достижению еще более полного совершенства в музыке? Как ни велики были врожденные способности Сюнкин, никогда ей не удалось бы постигнуть святая святых искусства, не изведав бед и невзгод на жизненном пути. С самого детства все баловали ее и всячески ублажали. Строго требуя с других, она никогда не знала ни тяжкого труда, ни горечи унижения, и не находилось человека, который мог бы хоть немного сбить с нее спесь. Наконец, само небо послало Сюнкин суровое испытание, поместив ее на грань между жизнью и смертью и сломив ее непомерную гордыню. Мне представляется, что несчастье, погубившее красоту Сюнкин, обратилось для нее во благо: и в любви, и в искусстве ей открылись такие глубины, о которых прежде она не могла и мечтать.

Тэру рассказывает, что Сюнкин часто подолгу сиживала, перебирая струны сямисэна и вслушиваясь в их звучание, а рядом, склонив голову, весь обратившись в слух, пристраивался Сасукэ. Бывало, ученики, зачарованные волшебными звуками, доносившимися из внутренних покоев, перешептывались, что это совсем не похоже на обыкновенный сямисэн. В то время Сюнкин не только совершенствовала искусство игры, но и занималась сочинением музыки. Даже по ночам она иногда тихонько наигрывала новые мелодии. Тэру запомнились две ее песни: «Соловей весной» и «Шесть цветков». Как-то я попросил Тэру сыграть эти песни для меня – мелодии привлекали своеобразием и свежестью, не оставляя никаких сомнений в таланте композитора.


* * *

Сюнкин тяжело заболела в первую декаду шестой луны 10-го года Мэйдзи [180]. За несколько дней перед этим они вдвоем с Сасукэ вышли прогуляться в садик перед домом и там, открыв клетку с любимым жаворонком Сюнкин, выпустили его в небо. Тэру видела, как учительница и ее верный ученик стояли рука в руке, подняв головы, устремив невидящие взоры ввысь, и слушали доносившиеся издалека трели. Весело распевая, жаворонок поднимался все выше и выше, пока не исчез в облаках. Он так долго не возвращался, что Сасукэ и Сюнкин начали беспокоиться. Они прождали больше часа, но жаворонок так и не вернулся в клетку. С той поры Сюнкин была безутешна, ничто не могло ее развеселить. Вскоре у нее началась бери-бери, к осени состояние резко ухудшилось, и в 14-й день десятой луны она скончалась от сердечного приступа.

Кроме жаворонка Сюнкин держала еще соловья, Тэнко-третьего, который пережил свою хозяйку. Сасукэ, многие месяцы горевавший по Сюнкин, плакал каждый раз, когда слышал пение Тэнко. Он подолгу возжигал благовонные курения перед поминальной табличкой Сюнкин, а иногда, взяв кото или сямисэн, наигрывал «Соловья весной». Эта песня, начинающаяся со слов «Соловей сладкоголосый трель рассыпал на холме», наверное, лучшее творение Сюнкин, в которое она вложила всю свою душу. Хотя текст песни и короток, в ней есть некоторые очень сложные инструментальные пассажи. Сюнкин пришла на ум мелодия «Соловья», когда она слушала пение Тэнко, и звучит песня как бы напоминанием о словах: «Лед соловьиных слез теперь растает» [181]. При этих словах нам чудится журчание вздувшегося горного ручья, когда начинается таяние снегов на вершинах, чудится шелест сосновых крон, дуновение восточного ветерка, аромат сливовых цветов, укрывших белой дымкой горы и долы, облака распустившейся сакуры – и соловей, перелетая из долины в долину, порхая меж ветвей деревьев, приглашает всех насладиться прелестью весны…

Когда Сюнкин начинала играть свою песню, Тэнко радостно запевал, словно споря со звоном струн ее сямисэна. Должно быть, песня напоминала ему о зелени родной лощины, звала к свободе и солнечному свету. А куда устремлялся душой Сасукэ, когда играл «Соловья весной»? Может быть, он, долгие годы знавший Сюнкин лишь по слуху и осязанию, восполнял музыкой свою утрату. Люди помнят об умерших, пока их образ окончательно не изгладится из памяти, но для Сасукэ, который и при жизни видел свою возлюбленную только в мечтах, возможно, не существовало четкого рубежа между жизнью и смертью…

У Сасукэ и Сюнкин, кроме того ребенка, о котором упоминалось в начале повествования, родились еще девочка и два мальчика. Девочка вскоре после рождения умерла, а мальчики были отданы на воспитание одному крестьянину в Кавати. Сасукэ даже после смерти Сюнкин не проявлял к сыновьям никакой привязанности и не стремился забрать их обратно, да и сами ребята не хотели возвращаться к своему слепому отцу. До конца своих дней он жил один, без жены и детей, и умер глубоким стариком, окруженный учениками, в 14-й день десятой луны 40-го года Мэйдзи [182] в возрасте восьмидесяти двух лет. Этот день пришелся на годовщину смерти Сюнкин. Вероятно, за двадцать лет, проведенных в одиночестве, Сасукэ мысленно создал для себя другую Сюнкин, совсем не похожую на ту, настоящую, которую он знал в былые дни.

Когда преподобный Гадзан из храма Тэнрю услышал историю о самоослеплении Сасукэ, он восхвалил его за постижение духа Дзэн. Ибо, сказал он, с помощью духа Дзэн удалось этому человеку в одно мгновение изменить всю свою жизнь, превратив безобразное в прекрасное и совершив поступок, близкий к деяниям святых. Не знаю, согласятся ли с таким суждением читатели.

1933