"На чем держится мир" - читать интересную книгу автора (Мерас Ицхак)ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯЖдать? Хорошо, когда знаешь, чего ждешь. Слава Богу, знала теперь. А газеты пишут, а радио говорит. И слово такое вышло — реабилитация. Вот и скажи теперь… Человек и ягненок, ягненок и человек. Не одно и то же? Когда за скотину, а когда и за человека… Вот и скажи теперь: человек или ягненок? Только, конечно, ждать еще трудней. Сидит она в большом кабинете, в мягком кресле, таком, что даже неловко как-то, а Юодейка ей подмигивает и телефон крутит. И уже не спрашивает, а сам кричит в трубку: — Как там? Да, да, насчет того самого. Нельзя ли ускорить? То-то! Только вдруг опустились руки у Юодейки, и трубку положил. Поднял отяжелевший взгляд, на нее смотрит. Еще улыбнуться пробует. Только улыбка-то кривая… Подошел, руки ей гладит, говорит: — Прости меня… Прости нас… если можешь. Реабилитирован он, да только… Нет больше Винцукаса. — Что?! — кричит она. — Ты что это выдумал?.. Нет! Господи! Боже мой! Хорошо, когда знаешь, чего ждешь. Вот шагает от большака. С торбой на спине. Запыленный, должно быть, усталый, голодный. Беда, что запыленный? Ждет горячей воды котел. Беда, что голодный? Стол всегда накрыт, и хлеба досыта. Ну и что ж такого, если устал? Кровать постелена, лишь бы отоспаться дали. Только б вернулся. Только вернулся бы наконец. Вот стоит она, прикрыв лицо ладонью от утреннего солнца. Бежать бы навстречу, да с места не сдвинется. Крикнуть — в горле пересохло. Сухо в горле, а глаза — мокрые. Потом уже и ноги начинают слушаться, и горло. Бежит по дорожке. Седая коса упала, по плечам бьется. «Сынок… Сыночек мой…» Он сбрасывает торбу, обнимает ее сухие плечи. «Видишь, я говорил, ерунда, чепуха какая-то». Она улыбается, хоть видит морщинки на лбу и у рта. «Еще какая чепуха-то», — отвечает она, пальцами разглаживая его лоб. Чепуха? Как для кого… Кто за материнскую обиду воздаст? Кто сыновние морщины разгладит? «Молчал бы уж… — говорила она Винцасу. — Молчал бы лучше». Замолк. Да надолго ли? Поспал часок-другой, и снова на ногах. «Кажется, целый век не был дома. Как там мои колхозы? Может, знаешь что-нибудь?» Подумать только, она и колхозы его блюсти должна. Больше, видишь ли, заботы не было. Только о них и думала все эти годы, о его колхозах пеклась. Так сразу и пошло. Опять все заново. Может, и не было ничего? Или было? Смешные эти дети, нет? Ну, скажите. И мужчинами вырастают, а все равно смешные. Будь еще другие здесь, будь хотя бы Таня при ней. Все-таки иное создание, женское. «Разве нам вдвоем плохо? Ма… Ведь нам с тобой хорошо. Снова вместе». Конечно, разве плохо вдвоем, вместе… Чего уж там. Только вот… «Мама, идти ли мне в колхоз?» Она только руками всплескивает. «Куда тебе, сынок!» «Предлагают мне тут неподалеку. Председатель там очень нужен». «Какой же председатель из тебя? Хватит, я с малых лет по полям на коленках ползала. А в войну? Мало самому тебе довелось? Мало? Хоть бы усы отрастил. Не стыдно было бы стариков учить, которые получше твоего разбираются. Молод ты еще, парень». Но смотрит на его лоб в морщинах, на складки у рта. Молчит. «Осталась я одна с тобой. А с тобою-то самое и горе». Знает, что не один он в колхоз собрался. Знает. Мог бы найти себе моложе, красивее. И без ребенка. Без пересудов людских. Подумаешь, докторша. Поди разбери, что там у него — любовь или жалость. Вытащил из воды, когда она с моста бросилась, а ей только того и надо было. Уже и на шею парню. Так не скажешь, конечно, может, хорошая женщина. И жаль ее… Только как же это вдруг сразу? Знает мать, не один он в колхоз собирается. Он ведь говорил: «Там доктор требуется. И ей подальше от города лучше будет». Хочет она спросить, очень хочет: «Может, доктор там больше председателя требуется, а?» Но молчит. Ведь не скажешь: может, жалость-то проходит, а за ней приходит другое что-то. Видно, такое уж его счастье. Какой парень… Мог бы помоложе. И без ребенка. Теперь лишь наездами бывает. Может, и чаще приезжал бы, да все времени в обрез. Наездами. Вымоет его, носки выстирает. Не важно, грязные они или чистые. Выстирает, а чтобы высохнуть успели, утюгом просушит. Не беда, угли раздувать не надо. В штепсель воткнула и гладь. А Винцас все про то же. Уши прожужжал. То не посеял, это не уродилось, то посеял уже, а это вот-вот уродится… Смотрит она на его сапоги, грязные, стоптанные, смотрит на загнанную лошадь со впалыми боками, смотрит на лицо Винцаса, побуревшее, обветренное, потрескавшееся. Спрашивает у него: «Ну, скажи, сын, будет ли лучше жить людям?» «Поехали со мной, увидишь». Но она не едет. Только провожает его, как в тот раз, когда с семьей проводила. Проводила их до большака. По дорожке шли медленно, хотя грузовик уже давно ждал у Деревьев. Шла она между Винцасом и той, с дочкой на руках. Разговор не клеился. Может, вспомнила только, что уже не первого провожает и не второго, не третьего. Последнего. Ладно, сама не едет. Кто бы проводил тогда? Некому было бы. А так она и проводит, и в машину посадит. Пусть сами поживут. Свыкнутся, обживутся, может, аист еще ребеночка принесет, вот тогда она и приедет посмотреть как да что, руку свою приложит. Добро бы зять был, а то свекровь с невесткой, невестка со свекровью. Что, не верно? Приедет, успеет еще, никуда не денется. Хочется подольше пожить тут, где когда-то все были — совсем все. И мальчик, и Юозукас. Пыталась шутить: «Может, и мне замуж? А что? Найдется жених какой-нибудь…» Так что же пожелать Винцасу, а? Хорошего сева? Или доброй жатвы? Полновесного трудодня? Что пожелать ребенку, если он ни с того ни с сего — председатель. Отвела ее, ну, ту, в сторонку, шепнула на ухо: «Ноги у него потеют. Носки ему каждое утро меняй…» И опять стоит она, прикрыв рукою глаза от солнца. Накинув платок. Холодно. Дрожат губы. Узкие, сдавленные годами. Вздрагивают щеки. Стоит. Ждет. Холодно. Осень уже. |
||
|