"На чем держится мир" - читать интересную книгу автора (Мерас Ицхак)ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯЕдва ступив на порог, сунул ей коробку конфет, схватил руку, поцеловал. Она и опомниться не успела. Снял шапку, и блестящая лысина осветила сумрак сеней. Объяснил: — После тифа, так и не отросли больше. Сам, не дожидаясь приглашения, шагнул в избу. — Угощайся. Вкусные, — показал на конфеты. Подошел к столу, сел, поправил ворот, чтобы шею не давило. — Садись, чего стоишь? Я здесь гость, не ты. Села и она. Напротив, Спохватилась, что в руках у нее конфеты. Бросила коробку на стол. Засмотрелась на два цветка и трехслойную мармеладину на крышке. — Видишь. Гора с горой не сходится, а человек с человеком… Она оторвалась от коробки и снова опустила глаза. — Ты что? Я давно уж под другой фамилией, честным человеком стал. В Йонаве на строительстве тружусь. Там большой завод строят. А может, что стар, не нравлюсь? Так и ты уже не молодка. Одна, стало быть, век коротаешь? — Одна. — Видишь. Билась, билась, а на старости лет — одна. — Одна. — И сына нашего не сохранила. Она вздрогнула. — Не виню я, нет. Время такое было. Не по своей же воле Шел тогда к тебе. С немцем. Макс ли, Ганс ли. Разве всех упомнишь? И я вот один живу. Все посматривай, поглядывай по сторонам: не знакомый ли? По всей Литве народ разъехался. Так и жди. За каждым углом. На ночь ставни запрешь, свет погасишь, только тогда и вздохнешь свободно. И то один. Не с кем слова сказать. Он протянул руку через стол, хотел взять ее ладонь, но она подвинула конфеты: — Сам пробуй. Говорил, вкусные. — Только ты вот и осталась, — выговорил шепотом. — Может, не веришь… А я все время о тебе думаю. Ставни запру, свет выключу, вытянусь на постели, глаза закрою и молодость вспоминаю. Себя, парня молодого, и тебя, девку, словно молоком омытую. Она все так же смотрела на крышку с двумя цветками и трехслойной мармеладкой. — Все, по молодости, дураками были. Не думай. Не так уж много зла я сделал, не то, что другие. В карьере тогда, может, и прикончил кого-нибудь. Споили. И приказ такой был. Или, скажем, после войны, в лесу. Так я все в бункере отсиживался. Она снова оторвала глаза от крышки и снова потупилась. — Ежели насчет… насчет своих думаешь, так это уж точно не я. Просил: не надо, на коленях умолял. Да разве они посмотрят? Убили, и все тут. Не я, провалиться мне на этом месте — не я… — А твои как? Вернулись? — спросила она. — Мои? Бог знает. Может, померли старики. Наверно, померли. Что ты! Разве будешь доискиваться? Говорю ведь, фамилию сменил, честным человеком стал, тружусь на стройке. Большой завод строим. Конечно, власти теперь помягче. А только все один да один, не с кем словом перекинуться. Только ты вот и осталась… Может, не веришь? А я вправду… Если нет, разве показался бы в своих местах? Замолчал. Погладил голый блестящий череп. — И еще тут дельце есть одно. Небольшое. Ну, это попозднее. К вечеру. Подождем, когда смеркаться начнет. Может, пособишь мне, а? — Что еще? — После, после. Не горит, и не так уж важно. — Угощайся… Говорил, вкусные. — Снова подвинула к нему коробку. — Я пойду. Убраться надо. Выбежала во двор. А там уж и не знала, за что взяться. То ли траву косить, то ли козу доить, то ли картошку копать или собирать помидоры, те, что пожелтели. Потом взялась за топор, стала хворост рубить. Дело к ужину. Уже кучка хвороста. Уже груда целая. Уже и на завтра, и на послезавтра, и еще на день. Так славно рубить, так славно, и в избу не хочется. Только все равно надо. Тот же хворост занести. Ребят нет, помочь некому. Вернулась в дом, стала у порога. — Садись. Какой там разговор стоя. Или ты в своем доме гостья? Присев к столу, снова посмотрела на коробку, уже открытую, аккуратно уложенные трехцветные мармеладки, облепленные крупинками сахара. — Ты не думай… Мне на жизнь хватает, зарабатываю. И тебе хватит, если вместе захочешь. Еще и приданое будет. Такие времена пошли: уже не бабы, не женщины, а мужики приданое несут. Хе-хе. Коли вместе не пожелаешь, пополам разделим. Видишь… У меня там, возле карьера, жестянка зарыта. Думаю, не проржавела бы, а? Зачем добру пропадать? Вот и сходим, откопаем. А? Она вынула из ровного ряда ломтик мармелада, стиснула, и конфета прилипла к пальцам. — Угощайся, угощайся, вкусные. Хотела выбросить, потерла пальцы, а они еще больше слиплись. — Не думай, на жизнь хватает, зарабатываю, да вот… И у тебя спокойная старость будет, до гробовой доски обеспечу. И мне…лишнй рубль сгодится. Хе… Помнишь, сколько лошадей мы держали? Не помнишь? Семь. Это у меня слабость такая, хе, никак отделаюсь. Запираюсь вечерами и шорничаю. На трех готова сбруя, а на остальных не хватает. Видишь… Неспокойно в мире нынче, ой неспокойно. Он гладил блестящую лысину и, пряча ухмылку, хитрым глазом исподлобья смотрел на женщину. — Может, сходим, а? Копать пособишь, принести. Когда вдвоем, никто и не подумает. Кому в голову ударит? А сосенки там еще растут? — Растут. — Вот и ладно. А домов поблизости не строили? — Нет. — Никто не увидит? — Наверно. — Так я и думал. — Как есть. — Смеркается. Пойдем, пожалуй, а? Она кивнула. — Возьми платок какой-нибудь — жестянку завернуть. А мне лопату. Взяла платок. На дворе дала ему лопату. У колоды, где хворост рубила, он увидел топор. — И топорик прихвати. Может, корни рубить придется. — Ага. Пошли. — Говорил я… Одна ты осталась, — промолвил он, глянув на женщину. Вышли на большак. Прошли по вечерним улицам. Миновали город — и снова большаком. Вроде бы недалеко, да уж старость, видно. Запыхалась. Передохнуть бы. Еще топор оттягивает руки. То и дело перекладывай его из одной в другую или бери в охапку, как младенца. Легче так. Недалеко уже. Сосны виднеются. Недалеко. Сразу за поворотом и карьер. — Сядь, отдохни. Я сейчас… Намечу. Подбежал к одной из сосен, отсчитал несколько шагов. Подбежал к другой — еще отмерил. И от третьей пошагал, считая что-то. Скинул пиджак, шапку. За лопату взялся. — Ты сиди, отдыхай, — говорит, обливаясь струйками пота. — Если будут корни — обрубишь. Может, час, может, два все копал и копал. И радостно было ему, что земля жесткая, нетронутая, проросла травой. Потом вроде лопата об железо звякнула. Он выпрямился. Осмотрелся. Прислушался. — Есть… — проговорил. — Вот корень — руби. Давай руби корень. Подошла она. Яма была мелкая. Только широкая. И длинная. Видела, как он присел, нагнулся. — А? — спросил он, освобождая корень пальцами. — Звенит? Рубай! Замахнулась и ударила, рубанула. Хотела еще раз топор поднять, да застрял в лысой голове. А голова еще обернулась и спросила удивленно: — Ты?.. За соснами, далеко, за всей землей садилось багровое солнце. И был сильный ветер. Стояла она, уронив руки, и ветер трепал ее волосы — белые, как лен, мокший-перемокший, сохший-пересохший вековечный лен. Она смотрела на багровое солнце. Может, вспомнила Юозукаса? Может, мальчика, которого своим молоком вскормила? Таню? Вальтера-Виктора? Винцаса— Велвела? Отца с набитым землею ртом? Может, девушку, понесшую от Винцаса, ту, что стояла, обнявши столб? Может, того, в мундире: «Посторонись, мамаша»? Четыре сбруи, которых не хватило до семи? Себя. Стоящую возле дома, за дорожкой, вскинувшую руки, измазаные землей и кровью, и посылающую проклятье. Черное проклятье. На суде было бы так. Зал встает. Молчит. Люди долго слушают, слушают все сначала, но ждут — конца. Вот и конец. Приговор. Бернотас Антанас, сын Казиса, — приговаривается к смертной казни. Решение суда окончательное. Приговор исполнен. |
||
|