"Космос" - читать интересную книгу автора (Гомбрович Витольд)3Мы вынуждены были отступить перед смутностью и неуловимостью и взялись – я за конспекты, он за расчеты, но рассеянность меня не оставляла и росла по мере приближения вечера, свет нашей лампы ввинчивался в густеющий мрак тех мест, за дорогой и в конце сада. Наметилась еще одна возможность. Кто мог бы поручиться, что кроме обнаруженной нами стрелки не скрыты здесь какие-нибудь иные знаки, скажем, на стенах или где-то еще, например в комбинации пятна над умывальником с вешалкой, лежащей на шкафу, или в щелях и царапинах пола… На один случайно расшифрованный знак сколько могло быть незамеченных, укрытых в обычном порядке вещей? Каждую минуту мой взгляд отрывался от бумаг и устремлялся в глубь комнаты (тайком от Фукса, который, наверняка тоже глаза таращил). Я старался не придавать всему этому особого значения, так как фантастичность и призрачность истории с палочкой, истории, непрестанно и неуловимо рассеивающейся, не дозволяла ничего, что не было бы таким же, как она, незначительным. Во всяком случае, окружающая действительность была уже как бы заражена самой возможностью истолкования, и это меня отвлекало, постоянно ото всего отвлекало, причем казалось смешным, что какая-то палочка могла до такой степени занимать и волновать меня. Ужин, неизбежный, как луна, – передо мной опять была Лена. Собираясь на ужин, Фукс заметил, что «не стоит обо всем этом рассказывать», и правильно – если мы не хотим, чтобы нас принимали за пару придурков и лунатиков, нам нужно держать язык за зубами. Итак, ужин. Пан Леон, хрустя редиской, рассказывал, как много лет назад директор Крысинский, его начальник в банке, обучал его одному приему, который он называл «дергалкой» или «контрастом». Этим приемом – утверждал Крысинский – должен в совершенстве владеть любой уважающий себя кандидат на высокий пост. Пан Леон старался подражать горловому, низкому голосу директора Крысинского, уже покойного: – Леон, запомни хорошенько, что я тебе сейчас скажу, речь идет о дергалке, понимаешь? Когда, к примеру, тебе приходится выговаривать своему подчиненному, что ты одновременно должен сделать? Ну, естественно, парень, достать портсигар и угостить его сигаретой. Для контраста, понимаешь, для дергалки. Когда с клиентом тебе приходится вести себя жестко и некорректно, необходимо улыбнуться если не ему, то секретарше. Без такой дергалки он замкнется и оцепенеет сверх всякой меры. А когда ты с клиентом, наоборот, слишком вежлив, то следует время от времени подпускать грубое словечко, чтобы выдернуть его из возможного отупения, потому что, если он отупеет и одервенеет, тут уж ничем не поможешь. И вот, милостивые государи, – рассказывал он с салфеткой под подбородком и с поднятым пальцем, – заявляется однажды с инспекцией президент банка, я тогда уже был директором филиала, принимаю его, конечно, торжественно, на высшем уровне, но во время обеда нога у меня подворачивается, и я выливаю на него полстакана красного вина. А он на это: – Вижу-вижу, пан прошел школу директора Крысинского! Он засмеялся, нарезал себе редиски, добавил в нее масло, посыпал солью… и, прежде чем отправить ее себе в рот, внимательно осмотрел. – Э-хе-хе! Если я начну о банке, то болтовни на год хватит, трудно выразить, изъяснить, распутать, я сам, когда мысленно забираюсь в эти дебри, не знаю, за что ухватиться, сколько всего было, сколько дней, часов. Боже, Боже ж мой, Божуня святый, месяцы, годы, секунды собачился я с секретаршей президента, дурой, Боже милостивый, прости меня, грешного, и стукачкой, однажды наплела директору, что я ей в сумку плюнул, вы что, говорю, пани, совсем сдурели?… Да что попусту языком молоть, всего не расскажешь, хотя бы о том, как, почему дошли мы до этих плевков, как оно нарастало из месяца в месяц, из года в год… разве все упомнишь?… Э-э-е, да что тут бебекать, мемекать, бе-ме!.. – Он застыл в задумчивости и прошептал: – Какая же у нее была тогда кофточка? Ни хрена не могу вспомнить… Та, с вышивкой?… – Внезапно он стряхнул с себя задумчивость и бодро крикнул Кубышке: – Да чего там, было, не было, куку в руку, кука-реку, Кукубышечка моя! – У тебя воротник завернулся, – сказала Кубышка, отложила ватрушку и занялась воротником. – Тридцать семь лет супружеской жизни, да, паночки мои, было, не было, но тридцать семь дет, а памятухаешь, Кубыха, как подсластились мы над Вислой, над нашей синей Вислицей, под дождичком, да-да, но сколько лет, леденцовый леденец, купил тогда я леденцов, и сторож был, водичка с крыши капала, э-ге-гей, матаня, сколько лет, потом кафе-кафешка… какое кафе, где оно, все прошло, все улетело, фьють-фьють… Уже не склеишь… Тридцать семь! Да что там… Э-ге-гей! – вот так он повеселился и замолчал, ушел в себя, протянул руку, взял хлеб, начал катать шарики и рассматривать их, затих и замурлыкал свое «ти-ри-ри». Отрезал кусок хлеба, подровнял с боков, чтобы получился квадрат, намазал маслом, подровнял маслице, пошлепал сверху ножом, посмотрел, посыпал солью и отправил в рот – съел. Он как бы констатировал, что вот, съел. Я смотрел на стрелку, которая расплылась, растеклась по потолку, какая там стрелка, усмотреть в этом стрелку?! Смотрел я также на стол, на скатерть, нужно сказать, что возможности зрения ограничены, – вот на скатерти рука Лены, спокойная, расслабленная, маленькая, молочно-кофейная, тепло-холодная, продолжение на перешейке кисти белых пространств всего полуострова руки (о которых я только догадывался, так как туда уже не решался поднять взгляд), вот эта кисть, тихая и недвижная, в которой, однако, при ближайшем рассмотрении замечалась дрожь, дрожала, к примеру, кожа у основания четвертого пальца, вздрагивали, касаясь друг друга, два пальца, четвертый и третий, – скорее эмбрионы движений, иногда, правда, развивающиеся до настоящих движений: указательный палец трогал скатерть, ноготь терся о складку… но это было так далеко от самой Лены, что я ощущал ее как огромное государство, полное внутреннего движения, бесконтрольного, хотя, вероятно, подвластного законам статистики… в числе этих движений было одно – медленное сжимание кисти, ленивое сведение пальцев в кольцо, движение ласковое и стыдливое… я его давно приметил… неужели оно ну совсем со мной не связано?… Кто знает… Но любопытно, что оно совершалось с опущенными глазами (я их почти не видел), в этот момент она никогда не поднимала глаз. Рука мужа, эта эротико-невротико-эротически-неэротическая мерзость, уродство, отягченное эротикой, насильственно навязанной «через ее посредничество» и в связи с ее ручкой, эта рука, в общем-то пристойно себя демонстрирующая… тоже здесь, на скатерти, рядом… И, естественно, эти сжимания кисти После всевозможных пузырей, брызг, бурунов и выбросов слов, запенившихся в стремительном потоке водопада, воды нашего присутствия за столом, эта шумящая, бегущая река, вернулись в прежнее русло, кота вышвырнули, опять стол, скатерть, лампа, стаканы. Кубышка расправляет какие-то складки салфетки. Леон поднятым пальцем предвосхищает очередную остроту, Фукс ерзает, двери открываются, Катася, Кубышка Лене: «передай салатницу», пустота, вечность, небытие, покой, я снова за свое «любит – не любит – ненавидит – разочарованная – очарованная – счастливая – несчастная», но она – Мне нужна нитка и палочка. Что там опять? Это Фукс ко мне. Я спросил: – Зачем? – Циркуль забыл взять… черт бы его… а мне нужно для чертежей окружности чертить. Нитка и палочка меня бы устроили. Маленькая палочка и обрывок ниточки. Людвик вежливо: «у меня наверху, кажется, есть циркуль, готов вам помочь», Фукс поблагодарил (бутылка и пробка, этот кусочек пробки), так, ага, ну и хитрец, ага, понятно, так-так… Значит, он хотел сообщить тайком нашему предполагаемому шутнику, что мы заметили стрелку на потолке в нашей комнате и нашли палочку на нитке. Сделано это было на всякий случай – если кто-нибудь действительно забавляется тем, что интригует нас своими сигналами, пусть знает, что они до нас дошли… и мы ждем продолжения. Шансы были минимальны, но и ему ничего не стоило сказать эти несколько слов. Я их сразу оценил в странном свете новой возможности – шутник кто-то из нас, одновременно передо мной предстали палочка и птичка, птичка – в чаще, палочка – в самом конце сада, в маленькой нише. Я ощутил себя между птичкой и палочкой, как между двумя полюсами, и все наше собрание, у стола, под лампой, показалось мне некоей функцией системы координат, «соотносящихся» с птичкой и палочкой, – и я ничего не имел против, так как та странность прокладывала дорогу другой странности, которая меня мучила, но и привлекала. Боже! Если есть птичка, если есть палочка, может, я и разузнаю до конца, что там с губами? (Откуда? Как? Бред все это!) Концентрация внимания вела к рассеянности… против чего я тоже не возражал, так как это позволяло мне одновременно находиться и здесь, и где-нибудь еще, позволяло расслабиться… Появление Катасиного распутства и ее суетню то здесь, то там, ближе, дальше, над Леной, за Леной я взахлеб приветствовал чем-то вроде глухого внутреннего «а-а-х». Опять и еще сильнее этот скошенный дефект слегка подпорченных губ связал меня – нагло! – с банальным и обольстительным поджиманием губок моего vis-a-vis, и эта комбинация, слабеющая или усиливающаяся в зависимости от позиции сторон, вовлекла меня в такие противоречия, как развратная невинность, грубая робость, разжатое пожатие, бесстыдный стыд, холодный жар, трезвое пьянство… – Отец, вы этого не понимаете. – Чего я не понимаю? Чего?! – Организации. – Какая там организация! Что за организация! – Рациональная организация общества и всего мира. Леон атаковал Людвика лысиной через стол: – Что ты хочешь организовывать? Как организовывать? – Научно. – Научно! – глазами, пенсне, морщинами, черепом он выразил ему искреннее соболезнование и понизил голос до шепота. – Дурачина ты, простофиля, – сказал он доверительно и сочувственно, – ишь, чего удумал! Организовывать! Ты там себе настряпал, навоображал, что все тяп-ляп, раз-два и у тебя в кулачке, да? – И он хищно скрюченными пальцами поиграл у него перед лицом, а потом распрямил их и дунул: – Фьють! фьють! Улетело! Тю-тю… понимаешь… и-и-их… и что ты там, чего ты там, как ты, что ты… Улетело. Просвистело. Нет его. И он уставился в салатницу. – Отец, я не могу с вами дискутировать на эту тему. – Не можешь? Вот те на! Почему же? – У вас, отец, не хватает подготовки. – Какой? – Научной. – Ученый недопеченный, – медленно заговорил Леон, – открой моему белоснежному девственному лону, как ты с этой научной подготовкой будешь ор-га-ни-зо-вы-вать, каким макаром, как, спрашиваю, как ты там это с этим и зачем, как, спрашиваю, с чем и зачем, и к чему и где, как ты, спрашиваю, это с тем, то с этим, для чего, как… – Он умолк и застыл в молчании, а Людвик положил в тарелку немного картофеля, вырвав тем Леона из его немоты. – Что ты знаешь?! – выкрикнул он с горечью. – Образование! Образование! У меня вот нет особого образования, но я годами думал… я думал и думаю… как из банка ушел, только и делаю, что думаю, у меня голова от мыслей лопается, а ты – что ты-то там, чего ты там, что тебе до… оставь меня в покое, оставь!.. – Но Людвик жевал себе листик салата, и Леон остыл, все успокоилось. Катася запирала буфет, Фукс спросил, сколько градусов, ох, жара, пани Манся пододвигала Катасе посуду, король шведский, полуостров скандинавский и сразу потом – туберкулез, уколы. Стол был теперь намного просторнее, только чашки с кофе или чаем, хлебница и несколько салфеток, уже свернутых, – одна, Леона, развернута. Я пил чай, сонливость, никто не двигается, все расположились посвободнее на слегка отодвинутых стульях. Людвик взял газету. Кубышка остолбенела. Время от времени с ней случались такие столбняки с совершенно пустым, без выражения лицом, заканчивающиеся пробуждением, внезапным как всплеск от камня, брошенного в воду. У Леона была на руке родинка с несколькими волосками, он осмотрел ее, взял зубочистку и защипнул несколько волосков – снова осмотрел – сыпанул между волосков щепоткой соли со скатерти и понаблюдал. Улыбнулся. Ти-ри-ри. Ладонь Лены появилась на скатерти, рядом с чашкой. Шумный гомон событий, нескончаемых фактиков, как кваканье лягушек в пруду, комариный рой, рой звезд, туча, меня поглощающая, меня растворяющая, со мной плывущая, потолок с архипелагами и полуостровами, с пятнами и потеками вплоть до скучного белого пространства над шторой… богатство мелочей, которое, возможно, было близко моим и Фукса камешкам, комочкам, палочкам и т. п. и, возможно, находилось в какой-то связи с пустячками Леона… не знаю, может быть, я только потому так думал, что был нацелен на мелочи… измельчен… ох, как же я был измельчен!.. Катася пододвинула Лене пепельницу. Меня оглушило выскальзывающим, холодным, бесформенным – губы бух в губы – прочь, вон – сетка с ногой – скручено – выкручено – тишина глухая – тишина провала – ничто… а из хаоса, из мешанины (когда Катася уже отошла) поднимается ротогубое созвездие, несокрушимо сверкающее, сияющее. Сомнений нет: губы соотносятся с губами! Я опустил глаза и снова увидел на скатерти только ручку, двоякогубую, двоисторотую, и так, и сяк двоякую, невинно развращенную, чистую, ослизлую… в ожидании я вцепился взглядом в эту ручку, и вдруг стол зароился от рук – ручка Леона, ручка Фукса, руки Кубышки, руки Людвика, сколько рук в воздухе… а вот и оса! Оса влетела в комнату. Вылетела. Руки присмирели. Снова – схлынула волна, вернулся покой, я думаю, как быть с этими руками, Леон обращается к Лене: – Приключеньице нежданное! «Приключеньице нежданное, подай-ка папке горючего фосфору» (спички). «Приключеньице нежданное» – так он ее называл или «козлик-ослик», или «восхищенька-помаленька», или еще как-нибудь. Кубышка заваривает травы, Людвик читает, Фукс допивает чай, Людвик кладет газету, Леон доглядывает, я думаю, почему руки зароились, то ли из-за осы, то ли из-за ручки на столе… конечно, с формальной точки зрения, руки зароились из-за осы… но кто бы поручился, что оса не была лишь предлогом для половодья рук в связи с ее ручкой… Двойной смысл… а эта двоякость сопрягалась, возможно (кто знает), с двоякостью губ Катаськи – Лены… с двоякостью воробья – палочки… Я блуждал. Бродил по перифериям. В свете лампы была темнота кустов за дорогой. Спать. Пробка на бутылке. Кусочек пробки, приклеенный к шейке той бутылки, возникает и наплывает… |
||
|